— Отлично, Марта… А теперь, пожалуйста, чуть-чуть поверните голову в мою сторону…
Марта повернула голову. Она полулежала на софе в мастерской — точно так же, как в тот вечер, когда они устроили себе легкий ужин с гусиным паштетом и кьянти. Вот только поверх синего шелкового платья на плечи Марты сейчас была накинута шаль с бахромой имени Розины, волосы она туго-натуго затянула в узел, а туфли оставила там, где им положено находиться.
Собака свернулась клубком у ее ног, забывшись сном, — голова на светлом бумажном чулке. Она теперь спала с каждым днем все больше, Собака, она словно репетировала сцену прощания — перехода к Великому вечному сну. И не стоит будить ее, даже когда придет время кормежки. Она сегодня такая спокойная, такая умиротворенная. Но, наподобие Марты, часто вздыхает — причем явно с облегчением. Или от удовольствия. Собака тоже будет изображена на картине, которая сейчас представляет собой всего лишь эскиз, набросок, выполненный углем.
А на Феликсе — свободная черная блуза и красный шейный платок, которого Марта никогда прежде на нем не видела.
Солнце, вместе с городскими шумами, вливалось волнами в открытое окно мастерской. Марта молчала. Она мало что знала о живописи, но ей все равно казалось, будто сейчас происходит что-то очень существенное, может быть, самое важное, потому что Феликс перед мольбертом совершал какие-то странные прыжки взад-вперед, и всегда всклокоченные серебряные его волосы при этом вставали дыбом. Он вел себя так, будто дело, которым он занимался, было совершенно неотложным, — вел себя, как возвращающий к жизни умирающего врач «скорой помощи», как разведчик, похищающий у невидимого противника в качестве военного трофея благословение на подпись под этим портретом, столь тщательно режиссируемым.
Марта не говорила ни слова, но догадывалась, что в этот момент она проникает в тайное тайных Феликса, постигает самую загадочную часть его существа.
И вдруг Феликс успокоился, затих. Отложил уголь и уселся на высокий табурет. Вытер повлажневший лоб тыльной стороной руки. Можно было подумать, будто только что он избежал смертельной опасности. Словно подтверждая ее догадку, он улыбнулся. Кому? Чему? Марта не знала, не смогла понять. Эта улыбка никому вроде бы не предназначалась, даже ей. И она решила, что это, должно быть, улыбка, адресованная ангелу-хранителю — так дети улыбаются во сне…
— Ну что? Закончили? — спросила она чуть погодя, не в состоянии больше молчать: уж слишком сильным оказалось для нее это впечатление, будто она помимо воли, но на свой лад, приобщилась к некоему таинственному обряду.
Феликс поднял глаза. Ей почудилось, что он как-то внезапно и резко постарел, но лицо его так же быстро просветлело.
— Нет, все только начинается, — ответил он и снова улыбнулся, на этот раз — ей одной.
И началось…
Феликс поставил на проигрыватель «Севильского цирюльника»: Марта, как они условились, принесла с собой пластинку, а заодно и шаль с бахромой, — видно, художник что-то такое задумал.
Музыка играла, он тихонько подпевал молодому графу и Фигаро, она — Розине.
Марта смотрела, как Феликс вглядывается в нее.
Никогда еще не изучал он ее так пристально, так настойчиво, с таким необыкновенным вниманием. Взгляд его был острым, как у птицы.
А когда глаза Феликса останавливались на ней, Марта чувствовала это как легкое прикосновение к своему лицу, к своему телу. И даже когда он поворачивался к мольберту, она знала, что он рисует сейчас — нос или мочку уха. Она просто ощущала физически, что вот сию минуту он выводит округлую линию ее плеча, а вот теперь — икры…
И ей казалось, что именно поскрипывание уголька, движущегося по шероховатой поверхности бумаги, придает жизни ее носу, ее уху, ее плечу, ее икрам, точно так же, как всякий брошенный на них Феликсом взгляд придавал им смысл.
«Интересно, а если бы Феликс не смотрел на меня, я вообще могла бы существовать?» — подумала она. Мысль была совсем простая, без всякого кокетства, даже без мистического налета.
Иногда рука Феликса повисала в воздухе, и томительному ожиданию того, чему же быть дальше, вторила музыка, затем поскрипывание угля возобновлялось, и Марта отдавалась удовольствию быть созерцаемой. Так созерцаемой.
Она купалась, она нежилась в его взглядах, как нежатся женщины на пляже или в солярии, принимая солнечные ванны.
Она согревала свое тело, согревала свою душу под обжигающими лучами глаз, этих феликсовых глаз-угольков.
Собака не шевелилась, лежа мордой на бумажном чулке. Только уши ее слегка подрагивали, потому что даже в самом глубоком сне она оставалась начеку, от нее не могла ускользнуть ни одна мелочь.
— Как вы думаете, Собака уйдет от нас во сне, без страданий? — вдруг спросил Феликс.
— Мне кажется, да, — ответила Марта, положив ладонь на голову животного, в ложбинку между подрагивавшими ушами.
Феликс и Марта улыбнулись друг другу. Они вступили в возраст, когда смерть не пугает, в ту полосу жизни, когда смерть становится частью этой жизни, нормальной, привычной частью, почти дружелюбной.
А потом Марта снова нежилась в своей солнечной ванне, закрыв глаза, чтобы наслаждение было еще более острым.
— Да! Да! Именно так! Пусть глаза будут закрыты, Марта! Господи, как красиво!..
Солнце, настоящее солнце, добралось до дивана и стало играть с красной бахромой шали, полизывать левое бедро Марты, ее бедро старой дамы, бедро бабушки, Бабули.
Она подумала о своих детях, о внуках, о том, что скоро они должны собраться за столом все вместе. А ведь она совсем позабыла о воскресном полднике, не поинтересовалась, сможет ли он, захочет ли он…
— У вас есть дети, Феликс? — спросила она, не размыкая век.
— Нет, — ответил он и засмеялся. — У меня не хватило на это времени!
— Значит, у вас вообще нет никакой семьи?
— Есть сестра, младшая. Ну, и вполне достаточно…
— А-а-а…
Ему не хватило времени. Она подумала о том, куда ушло ее время: вроде бы ни минутки свободной — все какие-то дела, какие-то долги перед кем-то, а на самом деле… Господи, какая пустота, даже тоска и рутина стали привычными!..
Ей было бы трудно рассказать, куда ушло ее время, она вряд ли смогла бы определить это. Да она не смогла бы определить, что такое время вообще. Ушло что-то куда-то — и все тут. А она и не принимала никаких мер, чтобы тратить время с удовольствием или хотя бы с пользой. Она совсем не следила за ним — целых семьдесят лет не обращала внимания на то, что на свете существует время. Целых семьдесят лет — до дня первого свидания с Феликсом… Тогда она впервые, ошеломленная тем, какую бурю чувств вызывает ожидание, заметила, как ме-е-едленно движутся стрелки на кухонных часах и как они потом мчатся, будто сумасшедшие, и поступают так только потому, что она сама сначала томилась, а после стала с ума сходить…
Феликс увлеченно рисовал. Марта почувствовала, как ласково прикасается уголь к ее опущенным векам — там, на бумаге, так, словно здесь, на самом деле… Музыка затихла: наверное, из деликатности, чтобы не помешать Феликсу вдохновенно трудиться, чтобы не помешать Марте грезить. Когда-нибудь она ему расскажет про эти кухонные часы. Расскажет ему, как в ее жизнь вошло время, как оно стало материальным — благодаря цифре «семь», часу свидания с ним.
— Какое наслаждение, какое счастье — рисовать вас, Марта!..
Марте нечего было ответить, она отозвалась только тихим «ах!..».
— Ваши веки — настоящие перламутровые ракушки…
Марта снова превратилась в гальку, стала гладким, влажным камешком на пляже. Мгновение — и волна, покачав, вынесла ее на песчаный берег…
— А вы не устали? Не хотите прерваться, чуть-чуть отдохнуть? — спросила она в свою очередь.
— Нет-нет! Я в порядке. Я в полном порядке. Мне так хорошо…
И Феликс вздохнул — вздохнул легко, как вздыхает человек, когда ему действительно хорошо.
Она не решилась открыть глаза — ведь он сказал про ракушки…
В детстве она во время каникул коллекционировала ракушки — для мамы. Она наклеивала их на канву — превращала в лепестки цветов самых разных нежнейших оттенков. А малышка Матильда, даже не подозревая об этом, — Марте и в голову не пришло ее учить, — делала теперь то же самое…
Марта опять вспомнила о детях, о воскресном полднике.
— Феликс?
— Да…
Она поколебалась и решилась — как в воду солдатиком:
— Скажите, Феликс, вам не покажется неудобным встретиться с моими детьми? С моими внуками… С маленькой Матильдой — помните, той, которая сказала, что я красивая, когда я волосы расчесывала?..
— Не вижу тут никакого неудобства, — мгновенно откликнулся он. — Буду счастлив с ними познакомиться… Если, конечно, такой старый безумец, как я, может быть им интересен!
— Как хорошо! Как это мило с вашей стороны, Феликс!.. Понимаете… Дети…
Феликс не дал ей договорить.
— Конечно же, понимаю, Марта. Конечно, понимаю. А вот теперь вы можете открыть глаза.
— Закончили?
— Закончил.
Последнее слово пробудило Собаку, которая с сожалением зевнула.
— И мне можно посмотреть?
— Разумеется.
Феликс подошел к софе и протянул Марте руку, помогая подняться.
У Марты все тело затекло. У Собаки, видимо, тоже. Обе для начала потянулись, обе встали с усилием.
Феликс смотрел, как Марта рассматривает себя.
Она видела перед собой женщину без возраста, с узлом тяжелых волос на затылке, женщину, лежащую на софе.
Она видела собаку, свернувшуюся в клубок у ног этой женщины.
Но что удивило ее больше всего: глядя на женщину и собаку, она слышала музыку Россини, эта музыка вошла в плоть рисунка, он был весь пропитан ею, музыка звучала в переливающейся бахроме шали, просвечивала сквозь сияющую мордочку собаки, покоящуюся на бумажном чулке, но самым главным и самым бесспорным было волшебство, излучаемое всем вместе, всей этой чувственной, сладострастной непринужденностью, которой дышала картина, абсолютной свободой, снизошедшей на бумагу, как показалось Марте, откуда-то извне. Свыше?
А сильнее всего забилось ее сердце, когда она увидела лежащие на сомкнутых веках женщины две перламутровые ракушки, бледно-розовые перламутровые ракушки, искрящиеся не высохшей еще морской солью…