— Эй, Матильда! Ешь быстрей — яйцо остынет!
Ма-Тильда… Ма-Тильда… Впервые она ТАК услышала свое имя, да еще — из уст матери!
А может быть, здесь, в этих краях, попросту нарезают имена, как ломтики хлеба, которые лежат сейчас на тарелочке?.. Так, чтобы каждый ломтик что-то значил?.. Ре-Ми… Ма-Тильда… Но самое удивительное, что открытие сделала Селина. Сама по себе. Ни о чем не подозревая.
Нет, это все-таки странно, когда мать умная! Вот так вдруг взяла и назвала ее «своей Тильдой», понятия не имея, что дочку только что именно Тильдой и окрестили! Это даже немножко смущает. Но зато и утешает, потому что ужасно ведь — и таких случаев было сколько угодно! — когда просишь-просишь что-то нужное, а в ответ — всегда одно и то же: «Хватит!» Как будто мама не понимает, что никогда не хватит! Но, может, теперь поймет?
— Давай-ка мы сегодня ляжем пораньше. Ты как на это смотришь? — предлагает Селина.
Вот! Вот! Опять это «мы», от которого так сладко становится! Так сладко… ну, как когда отгрызаешь уголок этого вкуснющего печенья, и еще три уголка впереди! Нет, положительно, здесь — место, где сбывается обещанное, место, где на самом деле можно быть с мамой на равных: мы — женщины!
— Какие хорошие яйца на ферме, правда? — продолжает спрашивать эта — вот уж точно! — проницательная мама.
Яйца хорошие… А что там не хорошее, на этой ферме? Матильду осаждает сразу столько образов, что она не может остановиться ни на одном, даже тогда — или особенно тогда? — когда один из этих образов, самый назойливый, затопляет ее всю целиком, заслоняет другие, мешает им выстроиться по порядку, выстроиться в шеренгу на параде воспоминаний, грандиозном зрелище, о котором Матильда еще не вымолвила и словечка. Она не рассказала о встрече за амбаром, не рассказала ни о волчьих глазах, ни о дырке между передними зубами, ни — тем более — о том, как они скакали верхом на тракторе. Она просто еще не решила, стоит об этом рассказывать или лучше сохранить в тайне.
Селина поставила на стол плошку со свежим козьим сыром.
— А я их видела, коз, знаешь, мам?
— Знаю, конечно, знаю…
Матильда, нахмурившись, посмотрела на мать. Если не верится в то, что мама может быть умной, еще более невероятно, чтобы она обладала способностью оказываться одновременно во многих местах. Хотя… Сколько раз было: вот запрешь свою комнату аж на два оборота ключа, чтобы там секретное какое дело сделать, а мама — из кухни! — все равно видит, что ты там делаешь. А ведь вроде бы занята совсем другим… Ну, прямо так, будто все стены в доме прозрачные! Иногда учительницы в школе тоже это умеют, но они не такие талантливые.
Допустим, мама знает насчет коз, это еще понять можно: Матильда же не скрывала ни от кого, до чего ей хочется на них посмотреть… Но странный все же у нее тон был какой-то, когда она сказала: «Знаю, конечно, знаю». Так вот говорят «знаю, конечно, знаю» те, кто, кажется, знает ВСЕ. В такое «знаю, конечно, знаю» могут уместиться не только козы, но и волк, и этот Реми в тельняшке, и трактор. Не то чтобы девочка чувствовала себя в чем-то виноватой (может, только чуть-чуть — из-за платья в горошек), нет, тут дело в праве собственности: то, что она, Матильда, прожила, принадлежит только ей, как только ей принадлежит право рассказывать об этом, когда она хочет и как она хочет, что-то добавляя или что-то убавляя по своему разумению. Это очень важно — что по своему разумению!
Ну вот, теперь яйцо всмятку в горло не лезет. А от одного вида свежего, еще влажного козьего сыра даже тошнит.
Что там она знает на самом деле, эта мама, которая ВСЁ знает?
Во всяком случае, пусть даже она и видела, как они сидели на тракторе, она же не ощущала этого легкого теплого дыхания на затылке, она не заметила, какие у Реми пальцы — с квадратными кончиками. Она не плыла по Провансу на неподвижном и подпрыгивающем в полете тракторе над подсолнухами, над абрикосовыми деревьями, и ей не играл оркестр цикад.
— Э-эй, Ма-тиль-да! Ты где? Что с тобой?
Что с ней? Правда, что с ней, с ее Тильдой? Ей плакать хочется, вот что с ней. Потому что ее предали. Собственная мать предала, мамочка, которая слишком много знает и слишком скоро выдает все, что знает!
Растерянная Селина решила чем-нибудь отвлечь дочь от грустных мыслей: она всегда делала так, когда на глаза малышки набегали необъяснимые, непонятные слезы, которые, впрочем, кажется, так огорчали и ее саму, что Матильда первой же пыталась сдержать их — по мере возможности, конечно, потому что если еще и плакать нельзя, то уж тогда…
— Слушай, а эти фермеры вроде бы взяли на лето мальчика… К себе в семью, на каникулы…
Матильду мамино заявление застало врасплох. Слезы застыли, не скатившись с ресниц, они могут еще отступить назад, повернуть обратно, вспять по дороге горя, подняться вверх по этой тропинке… Она еще может и не заплакать… Это зависит… Это зависит от…
— А ты его видела?
— Кого, детка?
— Да этого мальчика! Видела, видела, мам, скажи, ну скажи!
— Нет. Они мне только рассказали о нем немножко… Ребенок из детского дома, вот и все… А что? Почему ты спрашиваешь?
— А ничего! А нипочему! Нипочему! — повторяла Матильда, которая решила, вместо того чтобы вернуть слезы на место, избавиться от них, шумно высморкавшись в бумажную салфетку.
Селина вздохнула и взяла себе козьего сыра.
Теперь Матильда знала: ее тайна в целости и сохранности, как и ее право открыть секрет или сохранить его только для себя, чтобы наслаждаться в одиночку, облизываться, перебирая в памяти подробности.
— Можно мне сыр посыпать сахаром?
— Конечно, дорогая…
Мать и дочь молча ели — каждая свою часть фермы: Селина — присоленную, Матильда — сладкую, сахарную.
— А что это значит — ребенок из детского дома? — спросила Матильда, проглотив последнюю ложку и чувствуя, что наелась так, будто слопала козу целиком.
— Ребенок, у которого нет родителей и заботу о котором берет на себя государство: он воспитывается вместе с другими такими же детьми.
— Ага… Понятно…
На самом деле ей было непонятно. Она вспомнила огромную тельняшку. Ей-то казалось, что государство должно было бы одевать детей, у которых нет родителей, в подходящие по размеру вещи.
Тельняшка… Сразу же нахлынули — одна за другой — волны воспоминаний об амбаре… Матильда пока еще просто наблюдала за этим приливом, как на берегу океана, когда волны были чересчур большие, высокие, будто выбирая: нырнуть ей вон под ту или подождать следующей, поспокойнее. Босые ноги по щиколотку в пене прибоя, руки судорожно сжимают голубой спасательный круг, в душе борются страх и нетерпение…
Ее мучили вопросы: как женщины поступают в таких случаях? Как они должны поступать? Когда они — подружки? Рассказывают ли они одна другой, если случилась ВСТРЕЧА, все — с начала до конца? А может быть, наоборот, лишь самую малость, главное сохраняя в тайне?
Матильду подбодрил и побудил действовать абрикосовый компот. Они же вместе собирали эти абрикосы, вместе вынимали из них косточки, и было так весело!
Она выбрала волну. Решено: вот эта, которая набежит первой. А теперь — быстро! быстро! чем скорее — тем лучше!
— А я видела!
— Что ты видела? А? — рассеянно спросила Селина.
— Не что, а кого! Мальчика я этого видела! Знаю даже, что его зовут Реми!
А вода-то оказалась не такой страшно холодной… И не так уж тут глубоко… Дно не ушло из-под ног. Она правильно выбрала волну. Вообще-то, уже можно, наверное, отбросить спасательный круг. Ну, почти пора…
— Да ты что? Правда? — воскликнула Селина, ее — по всему было видно — ужасно заинтересовала новость.
Матильда облокотилась на стол.
Мать устроилась напротив в той же позе.
Матильде показалось, что она долго, очень долго ждала этого момента. Больше того, ей даже почудилось вдруг, будто она ради этого и явилась в мир: ради этого рассказа, который до сих пор был ее личным секретом, и способа — способ — это очень важно! — который она выберет, чтобы поделиться тайной с матерью, конечно, самым дорогим для нее существом на свете, если не считать того… Его… ну, того, кто хлопает дверьми между своими командировками, раз от разу все более и более долгими.
Глядя в лицо самого дорогого существа на свете, матери, приготовившейся внимательно слушать, Матильда сразу не поняла ничего, но постепенно, рассказывая, она поймет, что попадает каждым словом прямо в яблочко, да и способ выбрала удачнее некуда.
Лицо Селины отражало все чувства, какие были знакомы девочке, но и еще что-то, что-то другое, чего она пока не знала и чему пока не могла бы найти названия, во всяком случае сейчас, когда она была слишком озабочена тем, как получше объяснить, что с ней приключилось.
Когда Матильда умолкла, на лице Селины расцвела улыбка — одна из самых прекрасных улыбок, какие только видела девочка на лице матери за всю свою жизнь. Особенно с тех пор, как мама почти совсем перестала улыбаться, ну, не перестала, но делает это редко-редко, не так, как раньше…
А Селина, казалось, уже готова была распахнуть объятия, и руки ее вроде бы тоже улыбались, и все это — над абрикосовым компотом… Матильда собралась уже вскочить и кинуться к маме за положенными на закуску нежностями — так обычно и бывало после совместных завтраков или ужинов, если она забиралась на материнские колени, — но вдруг передумала.
Мелькнула мысль, что она не может сейчас себе этого позволить, а кроме того… А кроме того, она вовсе не была уверена, что хочет сейчас почувствовать затылком нежное и ароматное дыхание своей мамы. Потому что другое дыхание — то, о котором она ни словечка не сказала, рассказывая Селине о ВСТРЕЧЕ, сохранив, тем не менее, верность истине во всем остальном, то, другое, дыхание, такое же легкое, но куда более жаркое, до сих пор щекотало ей кожу под пушистыми светлыми кудряшками.
Наверное, именно этому, подумала Матильда, ставя на место тарелку, и надо научиться, когда попадаешь в компанию, где, как мама говорит, «одни только женщины», — сопротивляться желанию нежностей на закуску.