Это была приписка в самом конце письма, пришедшего от Бабули из Севильи: «Фотография — для Матильды».

Первый раз в жизни ей дали право на фотографию только для нее самой, только для нее одной, и потому Матильда выставила ее с особой гордостью — как военный трофей — на секретере, рядом с фантастическим розовым камнем, который Реми, рискуя жизнью, выловил для нее со дна водяной ямы в реке. Ей никогда не приходилось, да она и не хотела, добираться туда — из-за форелей, которые кишели там, в этом пространстве, неистовые, в каком-то жадном приступе неиссякаемого обжорства.

На снимке — Бабуля. Она сидит на террасе кафе рядом со своим женихом, Феликсом. На плечи Бабули накинута красная шаль с бахромой, с помощью которой Матильда так любила преображаться в цыганку, а Феликс там — в таком длинном и широком белом шарфе. Непонятно, кому они на самом деле улыбаются, но вид у них ужасно счастливый, и они держатся за руки — в точности так же, как Матильда с Реми, когда слушают вместе разговоры подсолнухов.

— Это кто? — спросила страшно заинтригованная Бенедикта.

— Моя бабушка со своим возлюбленным, — сухо ответила Матильда, не забывая стоять на страже своих интересов.

Бенедикта сразу же заткнулась. Даже не осмелилась сказать, что староваты они как-то для того, чтобы быть возлюбленными. Ну и хорошо. Ну и замечательно.

Чем больше Матильда вглядывалась в фотографию, тем яснее ей становилось: Бабуля все знает насчет Реми. Никто ей не говорил, просто Бабуля всегда обо всем догадывается раньше всех на свете. Она немножко колдунья, нет, добрая волшебница, которая предсказывает только хорошие всякие вещи. А про плохое не говорит никогда, как будто такого и не будет вовсе. Даже думает только на хорошее. Говорят, Севилья — это далеко отсюда. Ну и что? Какая разница? Бабуля обо всем может догадаться, на каком бы расстоянии ни находилась, особенно, если дело касается Матильды и речь идет о таком важном для нее, как Реми. И потом, разве не потому Бабуля прислала ей фотографию, где она снята со своим возлюбленным, разве не потому, что догадалась: у ее внучки тоже завелся возлюбленный?

Влюбленные, они всегда понимают друг друга!

Матильда решила написать Бабуле. Она решила все-все рассказать ей о себе и Реми, рассказать про полеты — словом, все с самого начала. Про ферму, про коз, про трактор, про качели, про речку… Или нет, лучше — нарисовать! Она выбрала из цветных карандашей желтый, самый желтый из всех желтых, чтобы и от ее подсолнухов закружилась голова. На листе не останется места для абрикосовых деревьев, и тем более — для дома, но это неважно, потому что про дом Бабуля и так уже все знает.

Как всегда, для начала нарисовала себя — на самой середине листа бумаги. Долго колебалась, в чем ей там быть, на этой картине, — в платье горошком или в розовой маминой кофточке, сделав в конце концов выбор в пользу платья горошком из-за цвета: именно этого цвета требовала художественная правда произведения. Оказалось, что очень трудно изобразить Реми в тельняшке, а главное — его улыбку со всеми зубами минус один. Но Матильда знала, что Бабуля-то наверняка догадается и насчет этого недостающего зуба. Художница надеялась, что Феликс как мастер своего дела — он ведь сам художник! — оценит ее работу по достоинству. И, подумав именно о Феликсе, она решительно стерла уже сделанный было набросок Леона — ведь Бабулин жених наверняка сильно расстроится, увидев пса, который обязательно напомнит ему о том, что его собственная Собака умерла. Селина пообещала послать рисунок в Париж, потому что Бабуля с Феликсом должны уже очень скоро туда вернуться…

Когда Селина упомянула о том, что путешествие Бабули и Феликса в Севилью вот-вот закончится, Матильду как-то чуть-чуть зазнобило, несмотря на жару. Впервые за то время, что они живут здесь, зашел разговор о возвращении в Париж, и пусть даже разговор зашел не об их возвращении, пусть даже не имел к ней, Матильде, никакого отношения, но все-таки, все-таки… Сама идея отъезда настолько ужаснула девочку, что она постаралась поскорее забыть об этом: забыть, забыть немедленно, все силы и всю энергию расходуя только на постройку плотины, которая позволит сделать так, чтобы на реке образовался водопад, а под ним — бассейн, не очень глубокий, но зато «без этих форелей», поклялся Реми, пылко сплюнув на место их будущих купаний, которое Матильда не променяла бы теперь на все океаны мира.

Сегодня после обеда они торжественно открывали водопад — после утомительных, прямо-таки доводящих до изнеможения работ, которые Реми сумел осуществить благодаря своей редкостной физической силе. Сила эта оказалась бесконечно соблазнительной для Матильды, потому что, обнаружив в нем эту силу, она заодно открыла для себя, насколько справедливо распределены способности между мальчиками и девочками, и открытие позволило ей почувствовать острое наслаждение: вот здорово родиться именно девочкой и вовсе ей не хотелось бы быть никем иным!

Мамы тоже искупались под водопадом, сказав хором, что это чрезвычайно полезно для фигуры, а надо сказать, проблема талии настолько занимала их, что они могли и про полдник забыть, — а может, только делали вид, будто забыли. Бенедикте, конечно, это все равно, она так и так ничего не ест, зато Матильде и Реми очень даже не безразлично.

Вообще, находясь вместе, они всегда испытывали голод, но для насыщения им требовалось не только полдничное печенье. Правда-правда, им, вроде как щенкам, надо было постоянно лакать, лизать, вылизывать и облизывать. Но главным образом — друг друга. Матильде при этом казалось, что кожа Реми немножко напоминает подсоленные орешки, а Реми утверждал, что кожа Матильды отдает ванилью. Матильда нашла вполне логичным, что девочка слаще мальчика, хотя и не могла бы объяснить, почему должно быть именно так.

Когда они чересчур открыто принимались пробовать друг друга на вкус, Бенедикта отворачивалась с таким видом, будто это зрелище ей отвратительно. Ну и пусть! Кто ее поймет, эту Бенедикту, которой даже никогда не хочется бутерброда с вареньем! Зато Матильда испытывала совершенно новые ощущения: до сих пор она никогда даже и представить не могла, что мальчика можно хотеть как что-то, что едят, что само просится в рот…

Сегодня, после дня, проведенного на реке, все очень устали. Такая громадная на них навалилась усталость… И все четверо, мамы и дочки, рухнули кто куда в гостиной. Мамы стали слушать музыку, а дочки — рассеянно, правда, — играть в лото «Семь семеек». Матильда от усталости совсем перестала соображать и три раза подряд требовала отдать ей карточку с изображением папаши Мускуле, хотя та уже давно лежала на месте. Реми предупредил заранее, что до ужина не сможет прийти на свидание с подсолнухами, а после уже и идти туда было бессмысленно и нельзя — в темноте-то… Опять в нем сегодня нуждались на ферме — эти Фужероли даже вечером находят для него какие-то дела с козами. Вот уже несколько дней не получались встречи у изгороди, но Реми обещал точно появиться там завтра утром.

Может быть, требуя много раз подряд папашу Мускуле, Матильда дала какой-то знак собственному отцу и заставила его возникнуть ниоткуда. Вдруг раздался телефонный звонок. Это Он, а кто ж еще?

Матильда рванула к аппарату. Она хотела схватить трубку первая… Каждый раз, когда Он звонил, происходило одно и то же: ей хотелось рассказать ему о Реми, но ничего из этого не выходило. Ей становилось страшно: а вдруг Он станет насмешничать или ругаться, она понимала, что в любом случае такой разговор не доставит Ему удовольствия, даже притом, что мама ее поддерживает.

Ну и пришлось Матильде отчитаться обо всем, что она делала за последнее время, но так, будто во всем этом не принимал никакого участия Реми, хотя это было, конечно, совсем не то же самое, да и попросту смехотворно. Кто может поверить, что с Бенедиктой построишь плотину и сделаешь водопад, кто? Но Он выслушал все и вроде бы ничего такого не заподозрил.

Селина, должно быть, заметила, насколько сдержанна дочь, поняла, почему она промолчала насчет Реми, и сама тоже, когда трубку возьмет, ни словечка о нем не скажет. Само собой разумеется: женщины ведь всегда понимают одна другую! Но у сдержанности есть свои неудобства: было утаено главное, и это отделило Матильду от Него, гораздо дальше отодвинуло, чем ей хотелось бы, за столько километров, сколько даже и представить себе невозможно, потому что и так они находились слишком далеко друг от друга! Короче, пока Матильда с Ним говорила, ей просто душу раздирали сомнения: признаться или нет, но все-таки она говорить не стала, и они, обменявшись напоследок кучей поцелуев, расстались.

— Передашь трубочку маме? — спросил Он, как обычно, когда все чувства были излиты, спросил совсем другим тоном.

И Селина, как всегда в подобных случаях, приняла эстафету: сама заговорила с ним не так, как с другими, — голосом существа, которое гневается, причем гневается ужасно давно, но ни за что не хочет этого показать.

— Да… Да… И мы, конечно… Скоро вернемся…

Последняя фраза была глупее некуда. Но прозвучала как гром среди ясного неба. Смертельный удар. Сама того не понимая, мать только что совершила нечто вроде детоубийства. Это «скоро вернемся» поразило Матильду насмерть — острым-преострым лезвием, какое сравнение с острием хорошо заточенного карандаша!

Матильда почувствовала, что леденеет, особенно там, куда был нанесен удар.

Ей надо немедленно уйти отсюда, выйти из дома, согреться на вечернем солнышке…

— А тебе случайно не нужен сынок Вермишелей? У меня как раз появился! — спросила, глядя ей вслед, Бенедикта, которая видела, что подружка уходит, но не понимала, что семья Вермишелей… семья вообще… всякая семья… нет ей, Матильде, дела ни до какой семьи, наплевать ей на них на всех с самой высокой колокольни…

Тропинка совершала по саду головокружительные виражи. Весь сад вызывал головокружение, и, выбравшись из него и оказавшись у ограды перед подсолнуховым полем, Матильда уже шаталась…

Она знала, что в этот час, на закате, подсолнухи отвернутся от нее. Реми очень понятно объяснил, что они это делают вовсе не из-за того, что сердятся: просто так всегда бывает по вечерам. А утром подсолнухи снова станут разговаривать.

Но Реми ничего не говорил ей, совсем ничего не говорил о странной черноте, которую она вдруг обнаружила в самом сердце цветка, в самом сердце подсолнуха, склоненного к земле. И у остальных тоже на сердце было черным-черно.