Полночь — самое лучшее время для побега влюбленных из дому, но сколько же для этого требуется выдержки и терпения! Главное — не заснуть и постараться не разглядывать потолки. Именно не потолок, а потолки! Потому как ночные чудовища проникают не только в спальни, а вполне способны перемещаться куда угодно: хоть, к примеру, на кухню, где Матильда и уселась лицом к большим часам, которые отмеривали удары каждые пятнадцать минут. Рядышком стоял буфет, особенно близко оказалась полка со сластями.
Матильда уселась за кухонный стол и стала на свой лад играть в «Семь семеек», окружив себя пачками печенья и вазочками с джемом.
Она уже успела выдать дочку из семьи Мускуле за сына Озверюшей, успела дождаться рождения девочки у Вермишелей, которые уже и не чаяли, что у них будет ребенок. Она с великим трудом и ужасно горюя похоронила несколько дедушек и бабушек, особенно ее печалила участь бабушек…
Это надо же! Почему она не спросила у Реми его фамилию? Надо будет обязательно спросить, потому что как без этого? Хочется же знать, какая у нее самой будет фамилия, когда они вернутся из этого свадебного путешествия!
За стенами дома все еще выл ветер, хлопая время от времени ставнями, но она все-таки надела платье в горошек с рукавами-фонариками — то, которое больше всего любил Реми. Не забыла и о жемчужном ожерелье с ракушкой сердечком в центре — чтобы Бабуля защищала их в пути.
В маленький чемоданчик, куда обычно она складывала рисовальные принадлежности и драгоценности (такие, например, как розовый камешек-галька, подаренный Реми, или фотография Бабули), вслед за ними отправились, кроме новехонького несессера и флакона лавандовой воды, белое платье от Кристианы (а вдруг они поженятся прямо в Италии), коротенькие штанишки в клетку с белой блузкой, завязывающейся узлом на животе (на случай, если дело дойдет до качелей), розовая кофточка на резинках (вместе с маминым рецептом, который, правда, еще не доказал своей действенности: кнопки пока так и остались кнопками) и цельный ярко-желтый купальник (чтобы котеночья мордочка вернулась, когда они днем улягутся спать)…
Когда Матильда чувствовала, что веки начинают слипаться, она срочно хватала со стола новое печенье, хотя давно уже вовсе не хотелось есть.
Ей казалось, что мама сегодня никогда не ляжет спать. Селина попивала липовый цвет с мятой, одну кружку за другой. Она как будто уже не сердилась на дочку, и похоже было, что только на саму себя и злится — хотя бы за то, что, не постучавшись в полотенечную дверь, проникла в чужую спальню. Она то и дело упоминала Реми, проявляя все больше внимания к Матильде, и разговаривала с девочкой все более ласково, так что той даже пришлось себе напомнить, что Селина-то понятия не имеет ни о каком Великом Побеге и что для нее все дело в одном: сегодня у Реми и Матильды был в некотором роде прощальный, последний вечер.
Вранье, конечно, какое там — последний! Матильда это знала, чувствовала, как чувствовала бы любая на ее месте. Но иногда вранья не избежать. И приходится врать мамам. Да и вообще вранье — как бы часть воспитания. Но бывает ведь вранье и вранье. Разные. И сбежать из дому, никого не предупредив, это уже очень серьезная ложь. За ужином Матильда несколько раз доходила до такого состояния, что готова была во всем сознаться, такую вину оказалось очень трудно волочь на себе, и особенно виноватой она себя почувствовала, когда Селина поставила на стол роскошную компотницу со «снежками» — такой десерт приготавливался только в особых случаях…
Но, в конце концов, Матильда удержалась и ничего не сказала. Вот так — не сказала и даже ощутила, что немножко подросла от этого. Точно — подросла! Такая ложь, она очень хорошо влияет на кнопки. Такое вранье должно помочь груди стать побольше, и всему остальному тоже. Да и вообще, сейчас уже слишком поздно, чтобы раскаиваться в чем-то или о чем-то жалеть. Пора готовиться к свиданию с Реми — в полночь, в хижине. Это она настояла, чтобы там, в этой хижине, которая так близко к дому… потому что… потому что за стенами дома Матильда… ночью… совсем одна…
Ставни хлопали все громче и громче — они бились почти так же сильно, как ее барабанное сердце, потому что до полуночи осталось всего четверть часа — видно же по циферблату.
Это Он научил ее узнавать, который час. Как знать, может, Он так торопился научить ее этому, предчувствуя, что однажды дочери придется воспользоваться новыми знаниями, чтобы сбежать из дому с Реми? Она задумалась: а Он, Он бы тоже мог, застав их врасплох только потому, что не постучал в полотенечную дверь, закричать так грубо: «Э-эй! Чем это вы там занимаетесь, а?»
Матильда уложила в коробку лото с семейками и накрыла крышками все банки с джемом.
Пора.
Она видела в фильмах, а еще знала из книжек, которые ей читала мама, как себя чувствуют маленькие девочки, которые убегают из дому. Убегают навсегда. Несчастными они себя чувствуют, и иногда Матильда даже плакала вместе с ними. Но ведь совсем другое дело, когда ты убегаешь с возлюбленным, убегаешь взаправду, на самом деле. Нет, чепуха, вовсе не должна она чувствовать себя несчастной! Просто говоришь себе: «Пора!» — и совсем ничего не чувствуешь, ничегошеньки.
Взяв чемодан, Матильда вышла из кухни через дверь, ведущую в сад. Небо было засыпано звездами, но ей сразу же стало холодно, ветер прилепил платье горошком к ногам. Впереди — хижина, Реми, Италия. Позади — дом, мама, школа.
Если хочешь еще подрасти — шагай вперед, а не думай о том, что теперь там, позади. И все. Иначе навсегда останешься маленькой девочкой. Но именно позади, за ее спиной, раздался голос, этот обыденный, каждодневный голос:
— Матильда! Матильда, это ты?
И снова Матильде послышалось: «моя Тильда». Это свою Тильду, ей принадлежащую со всеми потрохами, звала сейчас мама, в тоне которой было больше удивления, чем недовольства.
Тильда обернулась. Селина, высунувшаяся из окна спальни, еле различимая в лунном свете, казалось, только что пробудилась от дурного сна.
— А что это ты тут делаешь?
Тильда подумала, что у ее мамы, положительно, какой-то особый дар заставать людей врасплох когда не надо, в самые критические моменты. И еще один дар: задавать неподходящие вопросы, ну такие, каких задавать не стоит: типа «что ты тут делаешь» или «чем это вы там занимаетесь, а?».
На этот раз надо было ответить прямо, с гордо поднятой головой.
— Ухожу. Уезжаю с Реми, — решительно сказала Тильда.
— Что-что?! Это как — уезжаешь с Реми?!
Какой-то шум в комнате, суматоха, хлопает дверь — ох, какой нехороший знак! — и вот уже Селина в ночной сорочке бежит к ней.
Мать и дочь — друг против друга, готовые стоять насмерть, каждая за свое. Одна огромная, другая маленькая. Одна почти вышедшая из себя, другая спокойная, очень спокойная — с чемоданчиком в руке.
Рот Селины кривится, плохо видно и непонятно, то ли от гнева, то ли от желания рассмеяться. Может, он, рот Селины, пока и сам не знает, что делать, чего ему больше хочется?
— Мы уезжаем в Италию, — все так же спокойно объявляет Тильда.
На месте матери она бы рассмеялась, да, да, она засмеялась бы, она бы кинулась обнимать дочку, пожелала бы ей счастливого пути и даже помогла бы донести чемоданчик до хижины. Вот что она сделала бы на мамином месте.
А на своем месте она почувствовала шлепок по щеке. Пощечина! Чаще всего ждешь чего-нибудь в таком роде тогда, когда этого заслуживаешь. И тогда не больно, потому что справедливо. Матильде за ее долгую жизнь досталось не так уж много пощечин, и всегда за дело — так что она и не спорила.
Но ТАКОЙ пощечины в ее жизни еще не было. Неожиданной, потому что незаслуженной — за что?! И было ужасно больно, так больно, что Матильда, схватившись за щеку, села на землю, нет, упала, будто ее толкнули, рухнула прямо нарядным платьем в горошек на землю, выложенную ледяными плитками.
Ветер сразу улегся. Тишина. Прямо хоть спрашивай себя: неужели и впрямь в этих краях ветер принимает такое живое участие в человеческих делах? Да еще настолько активно, даже настолько торжественно.
Матильда не шевелилась. Она прижала одну руку к щеке, другой держала чемоданчик, она не сказала ни слова, не заплакала, потому что — в точности так же, как несколько минут назад на кухне, — напряжение достигло высшего предела, барабан сердца забил отчаяннее некуда, так отчаянно, что она вообще перестала чувствовать что бы то ни было. Совсем ничего не чувствовала. Совсем. Селина тоже ничего не говорила и не шевелилась, все еще горой возвышаясь над дочерью.
Есть такая игра, в которой Матильда очень сильна: игра в «раз, два, три — замри!». Как скажут — надо застыть и не двигаться, даже не моргать, иначе все пропало, проиграл. Сейчас — то же самое. Матильде нельзя двинуться, нельзя моргать, а то проиграет. А если останется сидеть на земле — выиграет. Значит, надо замереть. Надолго. На ледяных плитках. Вот и хватит времени подумать о Реми — как он уже начинает нервничать, как ждет ее со своим чемоданчиком в руке там, в хижине. Вот и хватит времени вооружиться ненавистью — к ней, к той, которая всегда застает врасплох, той, которая только из-за того, что у нее-то нет возлюбленного, мешает своей собственной дочери быть вместе с ее любимым, стать женщиной. А она ведь обещала — тогда, в поезде, она ведь обещала, что они будут наравне: обе женщины, мать и дочь.
Матильда, все еще держась за щеку, медленно подняла голову.
— Ты меня обманула! — бросила она прямо в лицо Селине со всем презрением, на какое была способна в нынешнем состоянии, когда сердце было насквозь пронзено острым-преострым карандашом.
— Я-а-а? Это как же я тебя обманула? — спросила Селина, несколько успокоенная тем, что дочь все-таки заговорила, но сбитая с толку ее атакой.
— Сказала: нас будет четверо — и одни женщины! Наврала! — уже не злобно, а скорее обиженно добавила Матильда.
Селина спустилась со своих высот. Она уселась напротив дочери — прямо на землю, на эти самые ледяные плитки. Разумеется, так лучше для переговоров, раз уж они еще разговаривают друг с другом, но ведь так Матильда может расслабиться, разволноваться и начать меньше ненавидеть эту маму, которую она на самом деле невозможно сильно любит…
— Нет, девочка, это ты меня обманула! — тихо, совсем тихо говорит Селина, четко отделяя одно слово от другого, и — прежде чем Матильда успевает собраться с духом и понять, что к чему, — начинает плакать, да так сильно, так горько, как — дочери казалось — она плакать вообще не способна.
Матильда уже видела маму плачущей. Тогда она плакала из-за Него. Потому что Он не пришел или потому что Он пришел. Потому что Он не написал или потому что Он написал. И чаще всего она плакала тайком. Но эти слезы, сегодняшние, они были совсем другие: это были ужасные, самые ужасные слезы на свете, потому что в первый раз за всю свою жизнь Матильда увидела, как мама плачет из-за нее. Что делают в таких случаях? Что надо делать, когда растрепанная, босая, пряча лицо в подоле белой ночной рубашки, твоя собственная мама задыхается от рыданий по твоей собственной вине, и от этого становится похожа на совсем маленькую девочку?
Может быть, надо самой превратиться в маму? Поставить себя на ее место? Спасательный круг, лодка, берущая на борт попавших в бедствие… Матильда невольно снова подумала о том, не слишком ли она еще мала для таких великих трагедий. И неуклюже, очень неловко обняла Селину, погладила ее по волосам, стала баюкать, как могла, как умела, а она никак не умела, потому что никогда никого не баюкала, даже кукол, которых терпеть не могла с младенчества. Она говорила Селине материнские слова, такие как: «ничего, это не так страшно…» и «я же с тобой, моя дорогая», она произносила их с таким странным ощущением, будто вселенная перевернулась, мир встал вверх тормашками, жизнь покатилась колесом…
Наконец Селина успокоилась и вскоре поднялась с земли. К ней вернулись ее размеры, нормальные размеры матери, но она еще не стала такой мамой, которая способна согреть в своих объятиях обратившуюся в ледышку дочь. И они потихоньку двинулись к дому, мелкими шажками, поддерживая одна другую. Они были похожи на раненых солдат, выбравшихся с поля боя — как в фильмах о войне, которым Матильда, тогда не понимая еще, почему, предпочитала фильмы о любви.
В свободной руке Матильда несла чемоданчик. Чемоданчик тоже возвращался домой. И белое платье, и узкие штанишки, и розовая кофточка на резинках, и цельный желтый купальник… все, все возвращались домой.
Само собой разумеется, что Матильда легла в одну постель с Селиной — прямо в платье горошком, потому что ни одной (матери), ни другой (дочери) не хватило мужества его снять. Само собой разумеется, они крепко обнялись. Ласка. Ласка примирения. Ласка утешения.
Но в момент, когда уже почти во сне их ноги стали обвиваться друг вокруг друга, Матильда с необычайной остротой почувствовала, что не может завязаться в узел с мамой. И только тогда она подумала о Реми, который ждет ее в хижине. И только тогда расплакалась. Одна.
Мать уже спала, крепко прижимая к себе девочку в платье горошком.