Гренок похрустывает, делает вид, будто сопротивляется, потом, словно разом сдавшись, мгновенно подается, тает в мягких объятиях влажных губ.

Это интимное прикосновение в точности соответствует тому усилию, которое Соланж соглашается прикладывать к собственному существованию. Ей нравится то, как гренок похрустывает, а потом благодушно покоряется. С хлебом все по-другому: его надо откусить, победить его сопротивление.

Она больше не хочет откусывать хлеб. Она вообще больше ни во что не хочет вгрызаться, кусать. Покусывать, отщипывать понемножку — вот ее новый способ поглощать вещи, пользоваться жизнью, она не стремится ни к подвигам, ни к совершенству.

И потом, утренние гренки с маслом имеют еще и другое преимущество. Они помогают ей уплывать, грезить. Потому что теперь по утрам Соланж себя не тиранит, она больше не вооружается тряпками совести, чтобы дочиста отмыть душу. Она мысленно прогуливается, медленно движется, поглядывая по сторонам, и с особенным удовольствием сворачивает в детство, которое все чаще встает перед ней упоительными напоминаниями, она готова перебирать их до бесконечности, растроганная и ошеломленная.

Забравшись в постель, поставив поднос с завтраком на колени, поглубже зарывшись в груду шалей, шерстяных кофточек и перин — в последнее время она стала зябнуть, — Соланж отправляется странствовать по тропинкам памяти. Воспоминания, словно грибы, так и лезут из теплой, рыхлой почвы прошлого, только успевай собирать.

Гренок похрустывает, рассыпается песчинками, принимается отсчитывать время, пропитанное благоуханием меда или варенья, окутанное теплым ароматом чая.

Сегодня Соланж вместе с завтраком положила на поднос три письма от Колетт, которые она так до сих пор и не распечатала. Уж это-то она обязана сделать для подруги.

Письма, внимательно прочитанные в порядке поступления, ясно показывали, в каком смятении была Колетт, которая от уговоров перешла к выговорам, но потом раздражение сменилось отчаянием и, наконец, тихой печалью. Растерянность ее была вполне искренней. Подруга явно ничего не понимала и страдала от этого. Но сможет ли она понять? Услышит ли то, что Соланж и самой себе не в состоянии объяснить? Какими словами описать это плавное покачивание, этот новый ритм?

Соланж встала с постели, надела халат, влезла в шлепанцы и, прихватив поднос вместе с тремя письмами, в задумчивости отправилась в кухню.

Одиннадцать часов, солнце уже высоко поднялось. Цветы из гостиной имеют право на свою порцию солнечного света, точно так же, как Колетт имеет право получить ответ на свои письма, подумала Соланж, открывая ставни окна, выходящего во двор.

И погрузилась в размышления, стоя перед секретером, на котором лежал тончайший слой поблескивающей в солнечных лучах пыли. Слева наверху, на самой последней полочке, на своем обычном месте, альбом с фотографиями. Это альбом Дельфины. Она завела его в день, когда ей исполнилось тринадцать. Соланж помнит об этом, потому что тот день рождения закончился драмой. Впервые за все свое счастливое детство Дельфина увидела, как ссорятся родители. Отец, впервые обманувший. Мать, впервые приревновавшая. Дельфина закрылась у себя в комнате с альбомом, едва успев содрать с него красивую бумагу, в которую он был завернут. А потом принялась наклеивать в него свои детские фотографии, словно пыталась умилостивить судьбу, навсегда закрепить картины счастья, вдруг оказавшегося под угрозой.

Соланж листала альбом, и с каждой страницы на нее смотрели улыбающиеся маленькие Дельфины. Последней в альбоме была улыбка тринадцатилетней девочки. И больше ничего. Дальше — никаких фотографий. Она уже собиралась закрыть альбом, но ее взгляд задержался на последней странице: там был один-единственный снимок, фермата этой незавершенной истории. Фотография Дельфининой бабушки, сделанная незадолго до ее смерти. Мать Соланж. И она одета… Да, совершенно точно, на ней серый костюм…

Соланж задумчиво провела пальцем по пыльной крышке секретера.