Замогильные записки

Шатобриан Франсуа Рене де

Книга седьмая

 

 

{Путь из Филадельфии в Нью-Йорк}

 

2.

Северная река. — Песнь пассажирки. — Олбани. — Г‑н Свифт. — Отъезд в обществе проводника-голландца к Ниагарскому водопаду. — Г‑н Виоле

В Нью-Йорке я сел на пакетбот, плывущий в Олбани, город в верхнем течении Северной реки *. На борту собралось много народу. В первый день, ближе к вечеру, нам подали фрукты и молоко; женщины сидели на верхней палубе на скамьях, мужчины — на полу у их ног. Вскоре все затихли: красота природы не располагает к беседе. Вдруг кто-то воскликнул: «Вот место, где взяли в плен Эсгилла» *. Все стали просить квакершу из Филадельфии спеть балладу, известную под названием «Эсгилл». Корабль вошел в ущелье; голос пассажирки то терялся среди волн, то набирал силу, когда мы плыли вдоль самого берега. Судьба молодого воина, любовника, поэта и храбреца, которого Вашингтон удостоил сочувствия, а несчастная королева — заступничества, прибавляла этой романтической сцене очарования. Мой покойный друг г‑н де Фонтан обронил смелые слова об Эсгилле в ту самую пору, когда Бонапарт вознамерился занять трон, принадлежавший Марии Антуанетте*.

Американские офицеры, казалось, были растроганы песней пенсильванки: воспоминание о былых невзгодах отечества помогло им лучше оценить нынешнее благоденствие. Они с волнением озирали берега, еще недавно наводненные войсками и гудевшие от грохота орудий, а ныне погруженные в глубокий покой, эти позлащенные последними лучами угасающего дня, оживленные щебетом птицы-кардинала, воркованием вяхиря, пением пересмешника берега, обитатели которых, облокотившись на увитые бигнониями изгороди, провожали глазами наш пакетбот.

Прибыв в Олбани, я отправился на поиски г‑на Свифта, к которому у меня было письмо. Этот г‑н Свифт торговал пушнину у индейских племен, живших на территории, которую Англия уступила Соединенным Штатам, — ведь цивилизованные державы, как республики, так и монархии, бесцеремонно делят между собой американские земли, им не принадлежащие. Выслушав меня, г‑н Свифт высказал весьма здравые соображения. Он сказал, что невозможно пуститься в столь серьезное странствие так сразу, в полном одиночестве, без помощи, без поддержки, без рекомендательных писем к английским, американским и испанским постам, которые встретятся на моем пути; если мне даже повезет, добавил он, и я благополучно миную эти глухие места, я окажусь среди льдов и умру от голода и холода; он посоветовал мне для начала обжиться в здешних краях, изучить сиу, ирокезский, эскимосский, свести знакомство со следопытами и агентами компании Гудзонова залива. Лишь завершив все эти приуготовления, я сумею, через четыре или пять лет, приступить при поддержке французского правительства к выполнению своей опасной миссии.

Положа руку на сердце, я не мог не признать, что советы г‑на Свифта разумны, но они противоречили моим планам. Будь моя воля, я отправился бы прямо на полюс, как отправляются из Парижа в Понтуаз. Я скрыл от г‑на Свифта свою досаду: я попросил его раздобыть мне проводника и лошадей, чтобы добраться до Ниагарского водопада и Питтсбурга: оттуда я намеревался спуститься вниз по течению Огайо и собрать сведения, могущие пригодиться мне в дальнейшем. Я не отказался от своих первоначальных планов.

Г‑н Свифт нанял для меня голландца, говорящего на нескольких индейских наречиях. Я купил двух лошадей и покинул Олбани.

Нынче все земли между этим городом и Ниагарским водопадом заселены и распаханы; здесь прорыт Нью-Йоркский канал; но в те времена край этот был по большей части пустынным.

Когда, переправившись через Могаук, я въехал в девственные леса, независимость, можно сказать, ударила мне в голову: я бегал от дерева к дереву, из стороны в сторону, твердя себе: «Здесь нет ни дорог, ни городов, ни монархии, ни республики, ни президентов, ни королей, ни людей». И, чтобы проверить, восстановлен ли я в своих исконных правах, я резвился вволю, приводя в бешенство проводника, который в глубине души считал меня сумасшедшим.

Увы! в гордыне своей я воображал себя единственным смертным в этом лесу — и вдруг уткнулся носом в шалаш. Тут изумленным очам моим предстали первые в моей жизни дикари. Их было человек двадцать: все, мужчины и женщины, были размалеваны, как шаманы, все были полуголые, с изрезанными ушами, с вороньими перьями на голове и кольцами в носу. Маленький француз, напудренный и завитой, в яблочно-зеленом фраке, дрогетовой куртке, муслиновом жабо и манжетах пиликал на крошечной скрипочке, а ирокезы плясали «Мадлон Фрике» *. .Г‑н Виоле (так звали француза) служил у дикарей учителем танцев. За уроки ему платили бобровыми шкурами и медвежьими окороками. Во время Войны за независимость он был поваренком при штабе генерала Рошамбо. Когда наша армия отплыла на родину, он остался в Нью-Йорке и решил преподавать американцам изящные искусства. Поле его деятельности расширялось сообразно с успехами, и новый Орфей отправился просвещать дикие орды Нового Света. Рассказывая мне об индейцах, он без конца повторял: «Господа дикари и г‑жи дикарицы». Он гордился способными учениками: в самом деле, таких прыжков мне никогда не доводилось видеть. Зажав скрипочку между подбородком и грудью, г‑н Виоле настраивал волшебный инструмент; затем он кричал ирокезам: «По местам!» и все племя принималось скакать, словно шайка чертей.

Не правда ли, этот бал, устроенный для ирокезов бывшим поваренком генерала Рошамбо, — удручающее вступление в жизнь дикарей для верного последователя Руссо? Мне было очень смешно, но я чувствовал себя глубоко оскорбленным.

{Знакомство с индейцами}

 

5.

Ирокез. — Сахем племени онондога. — Велли и франки. — Прием гостя. — Древние греки. — Монкальм и Вольф

Назавтра я собирался нанести визит сахему * племени онондога; я прибыл в его селение в десять утра. Меня сразу окружили молодые дикари, которые что-то пытались растолковать мне на своем языке, вставляя английские фразы и французские слова; они очень шумели и радовались — так же вели себя первые турки, которых я впоследствии увидел в Короне, ступив на греческую землю. Эти индейские племена, живущие между землями, которые недавно распахали белые, владеют лошадьми и стадами; хижины их полны утвари, купленной, с одной стороны, в Квебеке, Монреале, Ниагаре, Детройте *, а с другой — на рынках Соединенных Штатов.

Странствуя по Северной Америке, можно встретить у диких племен, не затронутых цивилизацией, разнообразные формы правления, известные народам цивилизованным. Ирокезам, казалось, суждено было самой природой подчинить себе прочие индейские племена, но явились чужеземцы и стали истощать их силы и угнетать их дух. Бесстрашные ирокезы нимало не удивились огнестрельному оружию, когда его впервые применили против них; они стойко переносили свист пуль и грохот пушек, словно слышали их всю жизнь; можно было подумать, что они придают им не больше значения, чем буре. Как только они смогли раздобыть себе мушкеты, они научились стрелять более метко, чем европейцы. Они не отказались от палицы, ножа для снятия скальпов, лука и стрел, но прибавили к ним карабин, пистолет, кинжал и топор; однако боевой их дух так силен, что и всего этого оружия им, кажется, мало. Увешанные смертоносными изобретениями Европы и Америки, с украшенной перьями головой, с изрезанными ушами, разноцветными полосами на лице и кровавой татуировкой на руках, эти герои Нового Света так же страшны для зрителей, как и для противников, с которыми они бьются за каждую пядь своей земли.

Сахем племени онондога был старым ирокезом в самом строгом смысле этого слова; он хранил традиции древних пустынь.

Англичане в своих описаниях неизменно называют индейского сахема the old gentleman. Так вот, старый г‑н совершенно наг; в ноздри его продето перо или рыбья кость, на голове, обритой и круглой, как головка сыра, иногда красуется обшитая галуном треугольная шляпа, долженствующая внушать почтение европейцам. Разве уступаю я в правдивости историку Велли? * Вождь франков Хильперик умащал себе волосы прогорклым жиром, infundens acido comam butyro*, зеленил щеки, носил пеструю куртку и плащ из звериных шкур; Велли рисует его властителем, обожающим роскошь во всем, вплоть до мебели и выезда, сладострастным вплоть до распутства, почти не верящим •в Бога и глумящимся над его служителями.

Сахем племени онондога принял меня радушно и усадил на циновку. Он говорил по-английски и понимал по-французски; мой проводник знал ирокезский: беседовать было легко. Среди прочего старик сказал мне, что, хотя его народ от века воевал с моим, ирокезы всегда уважали французов. Он пожаловался на американцев: он считал их несправедливыми и жадными и сожалел, что при разделе земель, принадлежавших индейцам, владения его племени не отошли к англичанам.

Женщины подали нам еду. Гостеприимство — единственная добродетель дикарей, уцелевшая среди пороков европейской цивилизации; известно, каким было это гостеприимство в прежние времена: очаг был в ту пору так же священен, как алтарь.

Если какое-либо племя, изгнанное из своих лесов, или какой-либо человек приходил просить приюта, им надлежало исполнить так называемый танец просителя; хозяйский ребенок приближался к порогу и говорил: «Вот чужак!» — а глава рода отвечал: «Дитя, введи человека в хижину!» Чужак вступал в дом под защитой ребенка и садился в пепел у очага. Женщины заводили песнь утешения: «Чужак нашел мать и жену; солнце будет всходить и заходить для него, как прежде».

Эти обычаи словно заимствованы у греков: Фемистокл в доме Адмета встает на колени перед очагом и обнимает юного сына хозяина * (быть может, очаг бедной женщины, который я попирал в Мегаре, — тот самый, под которым захоронена урна с прахом Фокиона), а Улисс в доме Алкиноя оплакивает Арету:

Дочь Рексенора, подобного силой бессмертным, Арета, Ныне к коленам твоим, и к царю, и к пирующим с вами Я прибегаю, плачевный скиталец 25 .

Сказав эти слова, герой подходит к очагу и садится в пепел. Я простился со старым сахемом. Он присутствовал при взятии Квебека *. Среди воспоминаний о постыдных годах правления Людовика XV мысль о канадской войне утешает нас, подобно странице нашей древней истории, обретаемой в лондонском Тауэре *.

Монкальм, в одиночку оборонявший Канаду против сил, постоянно получавших подкрепление и вчетверо превосходивших его численностью, успешно сражается целых два года; он побеждает лорда Лаудона и генерала Эберкром-би. В конце концов удача изменяет ему; его ранят у стен Квебека, и два дня спустя он испускает последний вздох; гренадеры хоронят его в воронке, оставленной пушечным ядром, — могила, достойная славы нашего оружия! Его благородный противник Вольф погиб здесь же. Он заплатил своей жизнью за жизнь Монкальма и за честь испустить дух на французских знаменах.

{Путь вдоль озера Онондога с проводником}

 

7.

Индейское семейство. — Ночь в лесах. — Отъезд индейцев. — Дикари с Ниагарского водопада. — Капитан Гордон. — Иерусалим

Мы приближались к Ниагаре. Нам оставалось всего восемь-девять лье, когда мы заметили в дубовой роще костер — его разожгли несколько дикарей, остановившихся на берегу ручья, в том месте, где собирались разбить бивак и мы. Мы воспользовались их приготовлениями: вычистив лошадей, совершив вечерний туалет, мы подошли к индейцам. Скрестив ноги по-турецки, мы вместе с ними уселись подле костра и стали жарить маисовые лепешки.

Семейство состояло из двух женщин, двух грудных детей и трех воинов. Завязался общий разговор, в котором я участвовал, произнося отдельные слова и усиленно помогая себе жестами; затем все уснули тут же, у костра. Я один бодрствовал; я присел в сторонке, у ручья, на какой-то длинный корень.

Из-за верхушек деревьев показалась луна; благоуханный ветерок, сопровождавший эту явившуюся к нам с востока королеву ночи, казался ее свежим дыханием. Одинокое светило медленно поднималось по небосклону: оно то двигалось вперед беспрепятственно, то скрывалось за кучками облаков, подобных заснеженным вершинам горной цепи. Если бы не падение листа, не дуновение внезапно налетевшего ветерка, не стоны лесной совы, кругом стояла бы полная тишина, царил бы полный покой; лишь вдали раздавался глухой рев Ниагарского водопада, и отзвуки его, прокатившись по просторам, затихали где-то вдали, за безлюдными лесами. В такие-то ночи явилась мне неведомая муза; я усвоил иные из ее речей, при свете звезд я занес их в свою книгу, как записал бы заурядный музыкант ноты, продиктованные ему каким-нибудь великим мастером гармонии *.

Назавтра индейцы вооружились, индианки собрали пожитки. Я подарил радушным туземцам немного пороху и киновари. Мы простились, коснувшись руками лба и груди. Воины испустили дорожный клич и двинулись вперед; женщины шли следом, неся на спине завернутых в шкуры малых детей, которые вертели головами, оглядываясь на нас. Я провожал глазами эту вереницу до тех пор, пока она не скрылась в лесу.

Дикари, живущие подле Ниагарского водопада с английской стороны, обязаны охранять границу британской территории. Эта диковинная жандармерия, вооруженная луками и стрелами, преградила нам путь. Мне пришлось послать голландца в форт Ниагару за разрешением на вход в британские владения. У меня сжалось сердце, ибо я вспомнил, что прежде Франции повиновались как Верхняя, так и Нижняя Канада. Мой проводник возвратился с пропуском: я храню его по сю пору; на нем стоит подпись: капитан Гордон. Не удивительно ли, что я прочел то же самое английское имя на двери моей кельи в Иерусалиме? «Тринадцать паломников оставили свои имена на внутренней стороне двери: первого звали Шарль Ломбар, он прибыл в Иерусалим в 1669 году; последнего — Джон Гордон, он побывал здесь в 1804 году» («Путешествие из Парижа в Иерусалим» *).

 

8.

Ниагарский водопад. — Гремучая змея. — Я падаю в пропасть

Я провел два дня в индейском селении, откуда написал еще одно письмо г‑ну де Мальзербу. Индейские женщины занимались различными работами; младенцы их лежали в плетеных колыбелях, подвешенных к ветвям толстого пурпурного бука. На траве блестела роса, из леса веяло благоуханием; местный хлопчатник, раскрывающий свои коробочки, походил на белые розы. Ветерок едва заметно колыхал слои воздуха; матери время от времени подходили взглянуть, спят ли дети и не разбудили ли их птицы. От селения до водопада было три или четыре лье: нам, моему проводнику и мне, понадобилось столько же часов, чтобы туда добраться. Столб пара, видный за шесть миль, указывал место низвержения воды. Сердце мое билось от радости, смешанной с ужасом, когда я входил в лес, скрывавший от моих глаз одно из самых величественных зрелищ, дарованных человеку природой.

Мы спешились. Ведя лошадей в поводу, мы пробрались через густые вересковые заросли и вышли на берег реки Ниагары, семьюстами-восемьюстами шагами выше водопада. Я продолжал идти вперед, но проводник схватил меня за руку; он остановил меня у самой воды, мчавшейся, как стрела. Она не бурлила, она катилась к обрыву цельной массой; рев низвергающейся воды лишь оттенял ее молчание перед падением. Священное писание часто сравнивает народ с большими водами; здесь взору моему предстал народ умирающий, который, лишившись голоса и жизненных сил, устремлялся в бездну вечности.

Проводник по-прежнему удерживал меня за руку, ибо поток, можно сказать, притягивал меня к себе и вызывал безотчетное желание броситься в воду. Я смотрел то вверх по течению, на берег, то вниз по течению, на остров, возле которого вода, разделившись на два рукава, внезапно исчезала, словно растворяясь в небе.

Проведя четверть часа в замешательстве и немом восхищении, я отправился к водопаду. В «Опыте о революциях» и «Атала» я описал его. Ныне к водопаду ведут широкие дороги; на американском и на английском берегах открыты гостиницы, построены мельницы и фабрики.

Невозможно передать мысли, обуревавшие меня при виде столь возвышенного хаоса. В начале моих дней вокруг меня простиралась пустыня, и мне пришлось выдумать героев, дабы скрасить мое одиночество; я исторг из собственного естества людей, которых носил в себе, но не находил рядом. Так я поселил Атала и Рене * — воплощенную печаль — на берегах Ниагарского водопада. Что водопад, вечно низвергающий свои воды пред безучастным ликом земли и неба, если рядом нет человека с его призванием и горестями? Созерцать эти пустынные воды и горы, когда не с кем поговорить об этом величественном зрелище! Реки, скалы, леса, водопады — и все это мне одному! Дайте душе подругу, тогда и пестрый убор холмов, и свежее дыхание волны — все преисполнит ее восторга; дневной путь, сладостный вечерний отдых, плавание по водам, сон на мшистой земле — все исторгнет из сердца глубочайшую нежность. Я поселил Велледу на армориканских берегах, Цимодоцею — под афинскими портиками, Бланку — в залах Альгамбры. Александр везде, где ступала его нога, строил города; я же везде, где влачил свои дни, оставлял грезы. Я видел альпийские водопады с их сернами и пиренейские водопады с их дикими козами; я не поднимался к верховьям Нила и не видел его стремнин; я не стану говорить о лазурных лентах Терни и Тиволи *, дивных цепях развалин, вдохновлявших поэта:

Et praeceps Anio ac Tiburni lucus. (Быстрый Анио ток, и Тибурна рощи.)

Ниагара затмевает всё. Я созерцал водопад, который открыли старому свету не ничтожные путешественники вроде меня, но миссионеры, которые, ища одиночества во имя Бога, падали ниц при виде чуда природы и, принимая мучения, славили Божий мир. Наши священники приветствовали прекрасные земли Америки и освятили их своей кровью; наши солдаты сражались врукопашную на развалинах Фив и воевали в Андалусии: гений Франции созидается совокупным могуществом наших воинов и наших алтарей.

Я стоял, намотав поводья моей лошади на руку; в кустах зашуршала гремучая змея. Испуганная лошадь стала на дыбы и шарахнулась в сторону водопада. Я не успел выдернуть руку; лошадь, пугаясь всё сильнее, поволокла меня за собой. Ее передние ноги уже оторвались от земли; лишь напряжение крестца удерживало ее от падения в пропасть. Меня ждала верная смерть, но тут животное в страхе перед новой опасностью отпрянуло назад. Распростись я с жизнью в канадских лесах, с чем предстала бы моя душа перед высшим судией: с жертвами, благими делами, добродетелями отцов Жога и Лаллемана или с пустыми мечтами да ничтожными химерами?

Мои бедствия на Ниагаре этим не кончились: дикари сплели из лиан лестницу, чтобы спускаться к воде, но она порвалась. Желая взглянуть на водопад снизу вверх, я, не слушая увещаний проводника, стал спускаться по склону скалы. Несмотря на рев бурлившей подо мной воды, я не потерял голову и спустился почти до самого низа. Когда до конца осталось футов сорок, я очутился на голом отвесном склоне, где не за что ухватиться; я повис над обрывом, уцепившись рукой за последний корень и чувствуя, как пальцы мои разжимаются под тяжестью моего тела; немного найдется людей, переживших такие минуты. Рука моя устала, я отпустил лиану и полетел вниз. Мне неслыханно повезло: я упал на каменный выступ и не только не разбился, но даже почти не поранился; я лежал в полшаге от пропасти, но не свалился в нее; однако, когда меня начали пробирать холод и сырость, я заметил, что отделался не так дешево: моя левая рука была сломана выше локтя. Проводник, смотревший на меня сверху и видевший мое бедственное положение, побежал за дикарями. Они подняли меня на вицах по тропе выдры и отнесли в селение. Перелом у меня был простой: для выздоровления достало двух планок да хорошей повязки.

{Жизнь в индейской хижине; четырнадцатилетняя индианка Мила; отступление об истории Канады}

 

11.

Бывшие французские владения в Америке. — Сожаления. — Страсть к прошедшему. — Письмо Френсиса Конингхэма
Лондон, апрель — сентябрь 1822 года

Говоря о Канаде и Луизиане, рассматривая старые карты и видя обширные земли, принадлежавшие некогда французам, я не мог взять в толк, как правительство моей страны могло бросить на произвол судьбы эти колонии, которые сегодня наверняка сделались бы для нас неисчерпаемым источником богатства.

От Акадии и Канады до Луизианы *, от устья реки Святого Лаврентия до устья Миссисипи территория Новой Франции окружала ту, где располагалась конфедерация тринадцати первых штатов: одиннадцать других, вместе с округом Колумбия, землями Мичигана, Северо-Запада, Миссури, Орегона и Арканзаса, отданные англичанами и испанцами, нашими преемниками в Канаде и Луизиане, Соединенным Штатам, принадлежали или могли бы принадлежать нам. Жители территории, ограниченной на северо-востоке Атлантическим океаном, на севере Полярным морем, на северо-западе Тихим океаном и русскими владениями, на юге мексиканским заливом — а это более двух третей Северной Америки, — признали бы французские законы.

Боюсь, как бы Реставрация не погубила себя идеями, противоположными тем, какие я излагаю здесь *; страсть к прошлому, страсть, с которой я неустанно борюсь, была бы простительна, если бы обращалась против меня одного, лишая меня монаршей милости; но она угрожает безопасности трона.

В политике невозможно стоять на месте; приходится идти вперед вместе с человеческим разумом. Отдадим должное величию времени; оглянемся с почтением на минувшие столетия, освященные памятью о наших отцах и их останках, однако к прошлому нет возврата; мы ушли далеко вперед, и, попытайся мы вернуть эти времена, они бы рассеялись, как дым. Рассказывают, что около 1450 года капитул собора Богоматери в Ахене решил открыть гробницу Карла Великого. Император сидел на золотом стуле и держал в костлявых руках Евангелие, написанное золотыми буквами; перед ним лежали скипетр и золотой щит; рядом — Веселая подруга в золотых ножнах. На нем была императорская мантия. Голову, которая благодаря золотой цепи держалась прямо, окутывал закрывающий то, что некогда было лицом, саван и венчала корона. Стоило, однако, дотронуться до призрака — и он рассыпался в прах.

У нас имелись обширные заморские владения: они давали приют излишкам нашего населения, покупателей нашим торговцам, пищу нашему флоту. Сегодня нам нет места в новом мире, где род человеческий начинает новую жизнь: несколько миллионов людей в Африке, Азии, Океании, на островах Южного моря, на обоих американских континентах выражают свои мысли на английском, португальском, испанском языках, а мы, лишившись завоеваний нашей отваги и нашего гения, слышим язык Кольбера и Людовика XIV разве что в нескольких местечках Луизианы и Канады, да и те нам не принадлежат: французский язык живет там лишь как свидетельство превратностей нашей судьбы и ошибочности нашей политики.

И кто же этот государь, владеющий нынче канадскими лесами вместо короля Франции? Тот, по чьему повелению было некогда написано следующее письмо:

«Виндзорский замок, 4 июня 1822 года

Г‑н Виконт,

По Высочайшему повелению я приглашаю Ваше сиятельство отобедать и отдохнуть в королевском замке. Король ждет вас в четверг 6-го числа сего месяца.

Ваш покорнейший и смиреннейший слуга Френсис Конингхэм».

Мне на роду написано не знать покоя по вине монархов. Я прерываю свой рассказ, вновь пересекаю Атлантический океан, залечиваю руку, сломанную над Ниагарой, сбрасываю медвежью шкуру и вновь облачаюсь в расшитое золотом платье; я спешу из вигвама ирокеза в замок Его Величества короля Британии, монарха Соединенного королевства и властителя обеих Индий; я покидаю моих хозяев с изрезанными ушами и маленькую дикарку с жемчужиной, в душе желая леди Конингхэм оказаться такой же прелестной, как индианка Мила, и такой же юной, как нарождающаяся весна, как те предмайские дни, которые наши галльские поэты звали Аврилеей.