Замогильные записки

Шатобриан Франсуа Рене де

Книга восьмая

 

 

{Описание канадских озер; Шатобриан с группой торговцев отправляется вниз по течению Огайо}

 

2.

Течение Огайо

Покинув канадские озера, мы приехали в Питтсбург, стоящий на слиянии рек Кентукки и Огайо *, места здесь необычайно живописные. Меж тем дивный этот край зовется Кентукки, что означает «кровавая река». Всему виной красота этих мест; более двух столетий индейцы чироки боролись за долину Кентукки с ирокезами.

Сделаются ли поколения европейцев, обосновавшиеся на ее берегах, добродетельнее и свободнее, чем поколения истребленных туземцев? Не станут ли хозяева подгонять бичом рабов в этих пустынях, где человек искони сохранял независимость? Не придут ли на смену гостеприимно открытой хижине и высокому тюльпанному дереву, в ветвях которого птица выкармливает птенцов, тюрьмы и виселицы? Не разгорятся ли из-за плодородной почвы новые войны? Прекратит ли Кентукки быть кровавой землей и сделаются ли памятники искусства лучшим украшением берегов Огайо, нежели памятники природы?

Миновав Уобаш, большую Кипарисовую рощу, Крылатую реку, или Камберленд, Чероки, или Теннесси, и Желтые Мели, добираешься до косы, часто затопляемой во время половодий; здесь, на широте 36°5i', Огайо впадает в Миссисипи *. Обе реки, противостоя друг другу с равной силой, замедляют свое течение; на протяжении нескольких миль они катят свои дремотные воды по одному руслу, не смешивая их, словно два великих народа, имеющих разные корни, но ставших единой расой, словно два знаменитых соперника, уснувших рядом после битвы; словно супруги, принадлежащие к враждующим родам и оттого поначалу не желающие соединить свои судьбы на брачном ложе.

Я тоже, подобно могучим речным потокам, разливал неширокое течение моей жизни то по одну, то по другую сторону горы; я был прихотлив в своих излуках, но никому не причинял зла, предпочитая бедные лощины богатым равнинам и чаще любуясь цветком, чем дворцом. Кстати сказать, я был в таком восторге от перемены мест, что почти забыл о полюсе. Компания торговцев, едущая от криков * во Флориду, взяла меня с собой.

Мы направлялись в края, известные в ту пору под общим названием Флориды, — нынче здесь простираются штаты Алабама, Джорджия, Южная Каролина и Теннесси. Мы следовали теми тропами, на месте которых проложен нынче тракт, ведущий из Натчеза через Джексон и Флоренс в Нэшвилл, а оттуда через Ноксвилл и Сейлем — в Виргинию: в эти края, чьи озера и ландшафты исследовал неутомимый Бартрам, в ту пору редко забредали путешественники. Плантаторы Джорджии и приморской Флориды приезжали к крикам и покупали у них лошадей и полудикий скот, водящийся в саваннах, орошаемых теми источниками, на берегах которых отдыхали мои Атала и Шактас. Плантаторы эти добирались до самого Огайо.

Нас подгонял свежий ветер. Река, разбухшая благодаря сотне притоков, терялась то в открывавшихся перед нами озерах, то в лесах. Посреди озер виднелись острова *. Мы взяли курс на один из самых больших: мы пристали к нему в восемь утра.

Я пересек луг, усеянный крестовником с желтыми цветами, мальвами с розовыми верхушками и обелариями с пурпурными султанами.

Взгляд мой поразили развалины индейской постройки. Контраст этих развалин с юной природой, этот след человеческих деяний в пустыне приводил в содрогание. Какой народ населял этот остров? Как он назывался, к какой принадлежал расе, когда исчез с лица земли? Жил ли он на свете в те времена, когда мир, укрывавший его, оставался неведом трем другим континентам? Быть может, этот безмолвный народ был современником иных великих наций, в свою очередь погрузившихся в безмолвие.

Песчаные холмы, развалины и курганы поросли розовыми маками, качающимися на бледно-зеленых стебельках. Если прикоснуться к цветку или стеблю, пальцы еще долго будут хранить их запах. Аромат, который остается, когда цветок уже увял, — образ воспоминания о жизни, протекшей в одиночестве.

Я наблюдал за кувшинкой: чувствуя приближение ночи, она готовилась спрятать свою белую головку в воду; дерево грусти ждало окончания дня, чтобы отверзть свой цветок; в час, когда добродетельная жена засыпает, дева любви встает.

Пирамидальный ослинник, высотой семь или восемь футов, с длинными зубчатыми листьями темно-зеленого цвета, имеет иной нрав и иную судьбу: его желтый цветок начинает распускаться вечером, в час, когда на горизонте восходит Венера; он раскрывается при свете звезд; он встречает зарю во всем блеске цветения; к середине утра он увядает, в полдень опадает. Ему отпущено всего несколько часов, но жизнь его проходит под ясным небом, овеваемая дыханием Венеры и Авроры; что же с того, что он недолговечен?

Ручей был убран гирляндами дионей; вокруг гудели мириады поденок. В воздухе порхали колибри и бабочки, чей переливчатый наряд спорил сврим блеском с пестротой цветника. Во время моих прогулок и наблюдений я часто поражался собственной суетности. Как? Революция, уже давшая мне ощутить свой гнет и изгнавшая меня в леса, не вдохновляет меня на мысли более серьезные? Как! Отечество мое переживает тяжкие испытания, а я живописую растения, стрекоз и цветы? Человеческая личность — мерило ничтожности крупных событий. Скольких людей эти события оставили равнодушными? Сколько других о них даже не узнают? На земном шаре живет сто десять или сто двадцать миллионов человек; каждую секунду кто-нибудь умирает: таким образом, за каждую минуту нашего существования, наших улыбок, наших радостей шестьдесят человек испускают дух, шестьдесят семей стенают и плачут. Жизнь — беспрестанный мор. Эта цепь траура и похорон, опутывающая нас, не разбивается, но лишь удлиняется; мы сами составляем одно из ее звеньев. И после этого мы смеем толковать о значительности наших катастроф — тех самых, о которых три с половиной четверти жителей земного шара никогда не услышат! смеем гнаться за славой, которой не суждено удалиться от нашей могилы больше чем на несколько лье! смеем погружаться в океан блаженства, каждая минута которого отмечена вереницей новых и новых гробов!

Не было ночи такой, ни дня не бывало, ни утра,

Чтобы не слышался плач младенческий, смешанный с воплем,

Сопровождающим смерть и мрачный обряд погребальный 28.

 

3.

Источник молодости. — Мускогульги и семинолы. — Наш лагерь

Дикари Флориды рассказывают, будто есть на свете озеро, посреди которого живут на острове самые красивые женщины в мире. Мускогульги несколько раз пытались завоевать их; но когда челноки подплывают к этому земному раю, он отступает — точь-в-точь как те химеры, что ускользают от наших желаний.

Имелся в этом краю и источник молодости: кому угодно начать жизнь сначала?

Я был близок к тому, чтобы поверить в эти вымыслы. В самый неожиданный момент мы увидели, как из бухты вышла флотилия весельных и парусных лодок. Они причалили к нашему острову. На них находились два семейства криков, одно семинольское, другое мускогульгское, а также несколько индейцев чероки и паленые *. Я был поражен изяществом этих дикарей, нимало не походивших на канадских.

Семинолы и мускогульги довольно высоки ростом, а их матери, жены и дочери, наоборот, самые крошечные из всех, кого я видел в Америке.

Индианки, которые вышли на берег около нас, были не так малы ростом: в их жилах кровь чероки смешалась с кастильской кровью. Две из них походили на креолок из Сан-Доминго или Иль-де-Франса, но были желтокожи и хрупки, как женщины с берегов Ганга. Эти две жительницы Флориды, приходившиеся друг другу двоюродными сестрами — их отцы были братьями, — послужили мне моделями: одна — для Атала, а другая для Селюты *; впрочем, они превосходили нарисованные мною портреты, ибо их отличала та правда разнообразной и изменчивой природы, та своеобычность, рожденная расой и климатом, которые я передать не сумел. Было нечто неизъяснимое в этом овале лица, в этой матовой коже, словно подернутой легкой апельсиновой дымкой, в этих черных, как смоль, пушистых волосах, в этих удлиненных глазах, полуприкрытых атласными веками, которые поднимались так неспешно, наконец, в двойной обольстительности индианки и испанки.

Появление дикарей изменило наши планы; торговые агенты начали расспрашивать индейцев насчет лошадей: решено было раскинуть лагерь близ табуна.

По равнине, где мы расположились, бродили быки, коровы, лошади, бизоны, буйволы, журавли, индюки, пеликаны: птицы расцвечивали зеленое поле саванны белыми, черными, розовыми пятнами.

Наших торговцев и охотников снедали бесчисленные страсти: не те страсти, что связаны с чинами, воспитанием, предрассудками, но страсти природные, глубокие, безоглядные, идущие прямо к цели, страсти, свидетели которых — дерево, рухнувшее посреди дремучего леса, неведомая лощина, безымянная река. Чаще всего любовь бросала испанцев в объятия крикских женщин: главную роль в этих романах играли паленые. Особенным успехом пользовалась одна история — история о том, как раскрашенная девка (куртизанка) соблазнила и разорила некоего виноторговца. Семинолы распевали эту историю, переложенную стихами и получившую название «Табамика», когда держали путь через леса 2Э. В свой черед колонисты похищали индейских женщин, но вскоре бросали их в Пенсаколе, где их неминуемо ждала смерть: их несчастьям суждено было пополнить «Романсеро», сделавшись достойными соперниками жалобам Химены*.

 

4.

Две индианки *.— Развалины на берегу Огайо

Земля — чудесная мать; мы выходим из ее лона; пока мы малы, она кормит нас грудью, полной млека и меда; когда мы вступаем в пору юности и зрелости, она щедро дарит нам свои чистые воды, зерна и плоды; она повсюду оделяет нас тенью, влагой, пищей и постелью; когда мы умираем, она вновь отверзает нам свое чрево, накидывает на наши останки покров из трав и цветов, подспудно приобщая нас к своей стихии, дабы впоследствии вновь произвести на свет в какой-нибудь изящной форме. Вот о чем я думал, пробуждаясь и бросая взгляд на свод небес, нависший над моим ложем.

Мужчины проводили целые дни на охоте; я оставался с женщинами и детьми. Я был неразлучен с моими лесными нимфами: одной надменной, другой — печальной. Я не понимал ни слова из того, что они говорили, они также не понимали меня; но я носил им воду для питья, собирал хворост для костра, искал мох для постели. Они ходили в коротких юбочках, корсетах, индейских плащах и любили пышные рукава с разрезами на испанский лад. Голые ноги свои они украшали ромбовидными кружевами из бересты. Они вплетали в волосы букеты цветов или волокна тростника, увешивали себя цепочками и ожерельями из стеклянных бусин. В ушах у красавиц алели багряные зерна; говорящий красавец попугай — птица Армиды — либо помещался у них на плече, словно изумрудная застежка, либо сидел на руке, как ястреб у знатных дам десятого столетия. Чтобы придать упругость груди и рукам, они натирались апойей или американской чуфой. В Бенгалии баядеры жуют бетель, на Востоке египетские танцовщицы сосут смолу с острова Хиос; индианки из Флориды перетирали своими лазурно-белыми зубками капельки ликидамбара и корни либаниса, источающие аромат дягиля, цитрона и ванили. Они купались в собственном благоухании, как апельсиновые деревья и цветы купаются в фимиаме, источаемом их лепестками и чашечками. Мне нравилось украшать их головки; они повиновались с легким испугом: колдуньи думали, что я чародействую. Одна из них, надменная, часто молилась; кажется, она была наполовину христианкой. Другая пела бархатным голосом, тревожно вскрикивая в конце каждого куплета. Иногда они о чем-то оживленно спорили, мне чудились в их речах нотки ревности, но тут печальная принималась плакать, и обе вновь замолкали.

Я был слаб и, чтобы ободрить себя, искал проявлений слабости в других. Камоэнс любил в Индии черную рабыню берберку — так отчего же мне не принести дань восхищения двум юным желтокожим султаншам? Разве Камоэнс не обращал Endechas, или стансы, к Barbara escrava? Разве он не говорил ей:

A quella captiva, Que me tem captivo, Porque nella vivo, Já naõ quer que viva. Eu nunqua vi rosa Em suaves mólhos Que para meus olhos Fosse mais Formosa. Pretidaõ de amor, Taõ doce a figura, Que a neve lhe jura Que trocára a còr. Léda mansidaõ, Que o siso acompanha: Bem parece estranha, Mas Barbara naõ.

«Эта пленница, которая взяла меня в полон, ибо я живу ею, не щадит моей жизни. Никогда роза в сладостном букете не пленяла с такою силой мой взор… Ее черные волосы внушают любовь; лицо так нежно, что снег готов поменяться с ним цветом; веселость ее исполнена сдержанности; она чужестранка, но не из племени варваров».

Однажды мы отправились ловить рыбу. Солнце клонилось к закату. На переднем плане росли сассафрасы, тюльпанные деревья, катальпы и дубы, ветви которых поросли клубами белого мха. За ними высилось красивейшее из деревьев — папайя, подобная стилю из чеканного серебра, увенчанному коринфской урной. На заднем плане громоздились бальзамический тополь, магнолия и ликидамбар.

Солнце садилось за этой завесой: луч, проскользнувший сквозь кроны высокого дерева, сверкал в оправе темной листвы, словно карбункул; свет, струящийся между стволами и ветвями, рисовал на дерне удлиняющиеся колонны и переменчивые арабески теней. Внизу росли кусты сирени и азалии, вились лианы, увенчанные гигантскими шапками цветов; наверху сияли облака: одни были недвижны, как горные отроги или старинные башни, другие плыли, словно розовая дымка или мотки шелка. Постоянно меняя свою форму, облака эти обращались то в зияющие пасти печей, то в кучу раскаленных углей, то в текущую рекой лаву: все сверкало, лучилось, искрилось, все было золото, великолепие, свет.

После морейского восстания 1770 года * некоторые греческие семьи укрылись во Флориде: климат здесь похож на ионийский, который, кажется, смягчается вместе с людскими страстями: в Смирне вечерами природа засыпает, словно утомленная любовными утехами куртизанка.

Справа от нас находились развалины крупных укреплений, высившихся некогда на берегу Огайо; слева — бывший лагерь дикарей; наш остров призрачным отражением мерцал и двоился перед нами в волнах. На востоке средь дальних холмов покоилась луна; на западе небосвод сливался с алмазносапфировым морем, в котором, казалось, растворялось наполовину погрузившееся в воду солнце. Твари земные бодрствовали; земля, преклоняясь перед небом, курила ему фимиам, и амбра, исходящая из ее лона, ниспадала на нее росой, как молитва нисходит обратно к молящему.

Покинутый моими подругами, я отдыхал на лесной опушке, сидя в полумраке, под густой, глянцевой от солнца листвой. Светящиеся мошки мерцали среди траурно-темных кустов и исчезали, попав в полосу лунного сияния. Было слышно, как набегают и отступают волны, как резвятся золотые рыбки, как кричит порою нырок. Я неотрывно смотрел на воду, постепенно мною овладела дремота, знакомая людям, чья жизнь проходит в скитаньях: я утратил все воспоминания, я чувствовал, как живу и произрастаю вместе с природой, охваченный некиим порывом пантеизма. Я прислонился спиной к стволу магнолии и заснул; я плыл, вкушая покой и слыша невнятный голос надежды.

Выйдя на берег этой Леты, я обнаружил подле себя двух женщин; одалиски вернулись: они не захотели меня будить и тихо сидели рядом; притворялись ли они спящими или и вправду забылись сном, но головы их склонились мне на плечи.

Легкий ветерок налетел на рощу и осыпал нас лепестками магнолии. Тогда младшая из семинолок запела: тому, кто не уверен в себе, не стоит подвергать себя подобному испытанию! Кто может знать, что такое страсть, проникающая в сердце мужчины вместе с музыкой? Этому голосу ответил другой, грубый и ревнивый: паленый звал двух кузин домой; они вздрогнули, вскочили: светало.

Та же сцена повторилась, когда я очутился на берегах Греции: не хватало только Аспазии; поднявшись с зарей к колоннам Парфенона, я увидел Кифе-рон, гору Гимет, коринфский Акрополь, могилы, развалины, омытые золотистым, прозрачным, играющим светом; морская гладь отражала его, а зефиры с Саламина и Делоса разносили повсюду, словно благоуханье.

В молчании мы причалили к берегу. В полдень лагерь снялся с места: следовало осмотреть лошадей, которых крики хотели продать, а торговцы купить. По обычаю все, даже женщины и дети, были приглашены в свидетели сделок. Племенные кони всех возрастов и мастей, жеребята и кобылы вместе с быками, коровами, телками бегали и скакали вокруг нас. В этой кутерьме я потерял из виду криков. Особенно много лошадей и людей толпилось на лесной опушке. Внезапно я замечаю вдалеке двух моих индианок; сильные руки сажают их на крупы двух неоседланных арабских кобыл, одну позади паленого, другую позади семинола. О Сид! отчего у меня не было твоей быстрой Бабьеки *, чтобы догнать их! Кобылицы пускаются галопом, огромный табун устремляется за ними. Лошади лягаются, встают на дыбы, скачут, напуганные рогами буйволов и быков, их копыта бьются одно об другое, хвосты и гривы, обагренные кровью, развеваются по воздуху. Ненасытные насекомые роятся вкруг этой дикой кавалерии. Мои индианки исчезают, словно дочь Цереры, похищенная владыкой Аида.

Так все в моей жизни кончается неудачей, так от всего, что столь быстро миновало, на мою долю остаются лишь воспоминания: я возьму с собой в Блисейские поля столько теней, сколько никогда еще не приводил туда ни один человек. Все дело в моем характере: я не умею пользоваться благосклонностью фортуны; я не стремлюсь ни к чему из того, что влечет других людей. Я не верю ни во что, кроме религии. Будь я пастырем или королем, я не знал бы, что делать со скипетром или посохом. Меня равно утомляли бы слава и гений, труд и досуг, благоденствие и невзгоды. Все мне в докуку: я из последних сил влачу дни, отягощенные тоской, и бреду по жизни, зевая.

 

5.

Кто были мускогульгские барышни. — Арест короля в Варение. — Я прерываю свое путешествие, дабы возвратиться в Европу

Ронсар описывает нам Марию Стюарт после смерти Франциска II, накануне отъезда в Шотландию:

В одежды эти днесь облачены вы, Навеки покидая край счастливый, Чей скипетр вам досель принадлежал. Влажнит вам грудь прозрачных слез кристалл, И вы, скорбя душою всё сильнее, Неспешно шествуете по аллее В саду дворца, что назван в честь ключа, Который меж дерев бежит, журча. [57]

Походил ли я на Марию Стюарт, гуляющую по паркам Фонтенбло, когда, лишившись подруг, гулял по саванне? Во всяком случае, можно сказать наверняка, что если не я сам, то дух мой скорбел, как говорит тот же Ронсар, древний поэт новой школы, под длинным и свободным покрывалом *.

Когда дьявол унес мускогульгских барышень, проводник рассказал мне, что паленый, кавалер одной из двух индианок, приревновал ее ко мне и вместе с семинолом, братом второй девушки, решил похитить у меня Атала и Селюту. Проводники, не церемонясь, именовали их раскрашенными девкамщ оскорбляя тем мое самолюбие. Я чувствовал себя особенно униженным оттого, что соперник мой был тощий, уродливый черный москит, имеющий все признаки насекомых, определяемых энтомологами Далай-Ламы как твари, у коих плоть внутри, а кости снаружи. В горе я стал острее чувствовать свое одиночество. Меня не обрадовало даже появление моей Сильфиды, которая, подобно Юлии, простившей Сен-Пре его парижских индианок, поспешила утешить неверного возлюбленного*. Я тотчас же покинул пустыню, где впоследствии поселил моих забывшихся сном ночных подруг. Не знаю, возвратил ли я им жизнь, которую они мне даровали: как бы там ни было, во искупление я сделал одну из них невинной девой, а другую — добродетельной супругой.

Мы снова перевалили через Голубые горы и приблизились к распаханным европейцами землям подле Чилликоте *. Я не узнал ровным счетом ничего, относящегося до главной цели моего путешествия, но зато погрузился в мир поэзии:

Как пчелка с цветника, набрав немало груза, Теперь к себе домой моя вернулась муза. [58]

На берегу ручья стоял американский дом, разом и мыза и мельница. Я вошел, попросил приюта и пищи и встретил радушный прием.

Хозяйка проводила меня по лестнице в комнату, расположенную прямо над гидравлической машиной. Маленькое окошко, увитое плющом и кобеями с лиловыми колокольчиками, выходило на неширокий ручей, который одиноко тек, окаймленный с двух сторон густыми зарослями ив, ольхи и каролинских тополей. Замшелое колесо вращалось под их сенью, низвергая воду длинными лентами. Окуни и форели резвились в пенящемся потоке, трясогузки перелетали с берега на берег, а какие-то другие птицы, похожие на зимородков, махали своими синими крыльями над самой водой.

Славно было бы очутиться здесь вместе с печальной индианкой, будь она мне верна; я предавался бы грезам, сидя у ее ног, положив голову к ней на колени, слушая, как шумит водопад, как крутится колесо, как вращается мельничный жернов, как сыплется сквозь сито зерно, как равномерно взлетает и падает мельничный кулачок, и вдыхая речную прохладу и запах свежеобмолоченного ячменя.

Наступила ночь. Я спустился вниз, к хозяевам. Комнату освещал только очаг, где пылали сухие листья маиса да шелуха конских бобов. Ружья мельника, лежавшие на подставке, поблескивали в отсветах пламени. Я сел на табуретку в углу подле камина; рядом резвилась белка, вспрыгивавшая то на спину толстого пса, то на прялку. На коленях у меня устроился котенок, следивший за ее игрой. Мельничиха водрузила на огонь большой котел — пламя обняло его черное дно, словно корона из золотых лучей. Пока бататы, варившиеся мне на ужин, выкипали под моим надзором, я от нечего делать склонился к валявшейся у меня под ногами английской газете и в свете очага заметил напечатанное крупными буквами заглавие: «Flight of the King». (Бегство короля) *. Это был рассказ о бегстве Людовика XVI и об аресте несчастного монарха в Варенне. Газета сообщала также о росте эмиграции и объединении армейских офицеров под знаменем французских принцев.

В мыслях моих произошел молниеносный переворот. Ринальд в садах Армиды узрел свою слабость в зеркале чести *; я не герой Тассо, но под сенью американского вертограда я увидел свой образ в том же зеркале. Под соломенной крышей мельницы, затерянной в неведомых лесах, я вдруг явственно различил бряцание оружия и столичный шум. Я немедля прервал путешествие и сказал себе: «Вернись во Францию».

Таким образом, то, что я счел своим долгом, разрушило мои первоначальные намерения и повлекло за собой первый из неожиданных поворотов моего жизненного пути. Бурбоны так же мало нуждались в услугах мелкого бретонского дворянина, когда он явился из-за моря принести им дань своей безвестной преданности, как и позднее, когда он вышел из безвестности. Если бы я употребил газету, которая круто изменила мою судьбу, на то, чтобы раскурить трубку, и продолжил свой путь, никто во Франции не заметил бы моего отсутствия; жизнь моя в ту пору не привлекала ничьих взоров и была ничуть не весомее дыма моей индейской трубки. На театр мира меня бросило не что иное, как распря между мной и моей совестью. Я мог поступить, как хочу, ибо был единственным свидетелем спора; но больше всего я боялся уронить себя в глазах именно этого свидетеля.

Отчего память моя наделяет сегодня уединенные берега Эри и Онтарио очарованием, какого начисто лишено для меня воспоминание о блистательном Босфоре? Оттого, что в пору моего путешествия в Соединенные Штаты я был полон иллюзий; смута во Франции началась как раз тогда, когда началась моя жизнь; и у меня, и у моего отечества все еще было впереди. Эти дни дороги мне, оттого что напоминают о чистоте наслаждений, вкушаемых в лоне семьи, и утехах юности.

Пятнадцать лет спустя, когда я вернулся из путешествия на Восток, республика, переполнившись обломками и слезами, вышла из берегов и вылилась в деспотизм. Я уже не убаюкивал себя несбыточными мечтами; воспоминания мои, вдохновляемые отныне обществом и страстями, утратили простодушие. Оба мои паломничества — на Запад и на Восток — не принесли мне удачи; я не открыл пути к полюсу, не снискал желанной славы на берегах Ниагары: не обрел я ее и среди афинских развалин.

Уехав в Америку путешественником, вернувшись в Европу солдатом, я не довел до конца ни то, ни другое предприятие: злой гений отнял у меня и посох и шпагу и вложил мне в руки перо. Пятнадцать лет спустя, оказавшись в Спарте и созерцая ночное небо, я вспоминал страны, где мне уже доводилось спать мирным и тревожным сном: тем звездам, что сияют над отечеством Елены и Менелая, я уже посылал свой привет из лесов Германии, из вересковых зарослей Англии, с полей Италии, с корабля, плывущего в открытом море, из канадских пущ. Но что толку изливать душу светилам, неподвижным свидетелям моей скитальческой судьбы? Наступит день, когда им уже не придется утомлять себя, следя за мною: равнодушный к собственной участи, я не стану более просить светила о снисхождении, не стану умолять их возвратить мне те частицы жизни, что оставляет странник на своем пути.

Если бы я вновь очутился сегодня в Соединенных Штатах, я не узнал бы их: там, где раньше были леса, я увидел бы возделанные поля; там, где я пробирался по тропинке сквозь чащу, мне предстала бы проезжая дорога; там, где жили начезы и стояла хижина Селюты, вырос город, где живет около пяти тысяч жителей; Шактас сегодня мог бы стать депутатом конгресса. Недавно я получил брошюру, изданную индейцами чероки: защитники дикарей прислали ее мне — защитнику свободы печати.

У мускогульгов, семинолов, чикасасов есть свои Афины, свой Марафон, свой Карфаген, свой Мемфис, своя Спарта, своя Флоренция; у них имеются графство Колумбия и графство Маренго: каждая страна дала хотя бы по одному славному имени этим пустыням, где я встретил отца Обри и никому еще не ведомую Атала. Кентукки гордится своим Версалем; округ под названием Бурбон именует свою столицу Парижем.

Все изгнанники, все угнетенные, удалившиеся в Америку, принесли с собою память о родине.

…falsi Simoentis ad undam Libabat cineri Andromache [61] .

В своем лоне, под покровительством свободы Соединенные Штаты хранят память о многих знаменитых местах древней и современной Европы: Адриан приказал построить в саду своего загородного поместья сооружения, повторяющие достопримечательности его империи.

Тридцать три широкие дороги расходятся из Вашингтона в разные стороны, как некогда шли от Капитолия римские дороги; они тянутся, разветвляясь, до самой границы Соединенных Штатов и образуют сеть длиною 25 747 миль. На многих из них имеются почтовые станции. Теперь, чтобы добраться до штата Огайо или до Ниагары, нанимают дилижанс, как нанимали в мои времена проводника либо толмача из индейцев. Есть и другие транспортные средства: все озера и реки соединены каналами; вдоль сухопутных дорог можно плыть на гребных и парусных кораблях, или на грузопассажирских судах, или на пароходах. Там, где повсюду растут гигантские леса, а под ними почти вровень с поверхностью земли имеются богатейшие залежи угля, горючего вдоволь.

С 1790 по 1820 год население Соединенных Штатов каждое десятилетие увеличивалось на 35%. Ожидается, что к 1830 году оно составит 12 875 тысяч душ. Продолжая удваиваться каждые 25 лет, оно к 1855 году вырастет до 25 750 тысяч душ, а еще через 25 лет, в 1880 году, превысит 50 миллионов.

Это могучее племя превращает пустоши в цветущие сады. Канадские озера, еще недавно не знавшие, что такое парус, походят сегодня на доки, где фрегаты, корветы, катера, лодки встречаются с индейскими пирогами и каноэ, подобно тому, как большие корабли и галеры соседствуют с пинками, баркасами и каиками на константинопольском рейде.

Миссисипи, Миссури, Огайо забыли о покое: по ним плавают трехмачтовые суда; более двухсот пароходов снуют вдоль их берегов.

Этой гигантской навигации внутри страны с лихвой хватило бы для ее процветания, но Соединенные Штаты не отказываются и от дальних экспедиций. Их корабли бороздят все моря, участвуют в самых различных предприятиях, и звездный западный флаг достигает восточных берегов, искони знавших только рабство.

Чтобы довершить эту захватывающую картину, надо вообразить себе такие города, как Бостон, Нью-Йорк, Филадельфия, Балтимор, Чарльстон, Саванна, Новый Орлеан, светящиеся огнями в ночи, запруженные лошадьми и экипажами, изобилующие роскошными кафе, музеями, библиотеками, танцевальными и театральными залами, щедрыми»на все наслаждения роскоши.

Однако не следует искать в Соединенных Штатах того, что отличает человека от других тварей, того, что сообщает ему бессмертие и украшает его жизнь: вопреки стараниям множества преподавателей, трудящихся в бесчисленных учебных заведениях, словесность новой республике неведома *. Американцы заменили умственную деятельность практической; не вменяйте им в вину их равнодушие к искусствам: не до того им было. Заброшенные по различным причинам на пустынную почву, они занялись сельским хозяйством и торговлей; прежде чем начать размышлять, следует научиться жить; прежде чем сажать деревья, надо их срубить, дабы вспахать землю. Правда, первые поселенцы, раздираемые религиозными распрями, несли в глубь лесов страсть к спорам; но прежде им приходилось покорять пустыню с топором за плечами, а в перерывах между работой партой им мог служить только вяз, который они обтесывали. Американцы не прошли через все те ступени развития, через которые прошли другие народы; их детство и юность остались в Европе; они не помнят простодушных колыбельных песен; семейственные радости вечно омрачала им тоска по неведомой родине, разлуку с которой они не переставали оплакивать, памятуя о ее очаровании, известном им по рассказам.

На новом континенте нет ни классической, ни романтической литературы, нет и литературы индейской: для классической литературы американцам недостает образцов, для романтической — средневековья, что же до литературы индейской, то американцы презирают дикарей и ненавидят леса, как тюрьму, которой чудом избежали.

Таким образом, в Америке нет литературы как таковой, литературы в собственном смысле слова; там имеется литература прикладная, служащая различным нуждам общества: это литература для рабочих, торговцев, моряков, земледельцев. Американцам даются только механика да точные науки, потому что у точных наук есть материальная сторона: Франклин и Фултон заставили молнию и пар служить людям. Честь открытия, без которого впредь не сможет обойтись в своих морских экспедициях ни один континент, принадлежит Америке.

Поэзия и воображение, удел горстки бездельников, рассматриваются в Соединенных Штатах как ребячество, простительное лишь в начале и в конце жизни: у американцев не было детства; до старости им еще далеко.

Отсюда следует, что люди, занятые серьезными разысканиями, не могли не принадлежать к деловым кругам, ибо желали разбираться в делах, и не могли не принять деятельного участия в революции. Но бросается в глаза одна грустная вещь — быстрое вырождение таланта от эпохи первых американских смут до наших недавних событий; а ведь люди тогдашние и нынешние — почти современники. Президенты американской республики по складу характера религиозны, просты, возвышенны, спокойны — ничего подобного не сыщем мы в кровавых обвалах нашей республики и империи. Одиночество, в котором оказались американцы, повлияло на их натуру; они добыли свою свободу молча.

Прощальная речь Вашингтона к народу Соединенных Штатов * достойна самых суровых героев античности.

«Политика нашего государства, — говорит генерал, — доказывает, насколько принципы, которые я только что перечислил, руководили мной, когда я исполнял возложенные на меня обязанности. Во всяком случае, совесть говорит мне, что я выполнил свой долг. Вновь возвращаясь ко времени моего правления, я вижу, что намерения мои всегда были чисты, однако я слишком глубоко чувствую свои недостатки, чтобы не подозревать, что я совершил немало ошибок. Каковы бы они ни были, я неустанно молю Всевышнего отвести или ослабить зло, которое они могут за собой повлечь. Поэтому я ухожу в надежде, что страна моя всегда будет питать ко мне снисхождение и что, памятуя о сорока пяти годах, которые я ревностно и честно служил ей, сограждане предадут забвению мои мелкие проступки, как предадут они вскорости земле, где я обрету вечное успокоение, мое тело».

В своем Монтичеллском поместье Джефферсон, отец двоих детей, писал после смерти одного из них:

«Я пережил утрату поистине неизмеримую. Другие теряют то, что имели в избытке; я же оплакиваю половину того, что было для меня насущным. Остаток дней моих держится теперь на тонкой нити человеческой жизни. Быть может, мне суждено увидеть, как порвется и эта последняя отцовская привязанность!»

Философия редко бывает трогательна, но здесь она такова в высшей степени. И это не пустая тоска человека, проводящего дни в бездействии: Джефферсон умер на восемьдесят четвертом году своей жизни и на пятьдесят четвертом году свободной жизни своей страны. Прах его покоится под камнем, на котором высечена короткая эпитафия: «Томас Джефферсон, автор “Декларации независимости “».

Перикл и Демосфен произносили надгробные речи молодым грекам, павшим за народ, который вскоре исчез с лица з$мли вслед за ними: Брэкенридж в 1817 году восславил молодых американцев, проливших кровь за народ, которому суждена долгая жизнь.

В Соединенных Штатах имеется и целая галерея портретов знаменитых американцев — четыре тома ин-октаво, и, что самое удивительное, — книга, содержащая биографии более ста индейских вождей. Логан, вождь племени из Виргинии, сказал лорду Данмору такие слова: «Прошлой весной полковник Красп без всякого повода убил всех родичей Логана: на земле не осталось ни единого живого существа, в чьих жилах текла бы хоть капля моей крови. Я желал мести. Я стал мстить. Я убил много людей. Кто теперь оплачет смерть Логана? Никто».

Не любя природу, американцы, однако, занялись естествознанием. Таунсенд, начав свой путь в Филадельфии, исходил пешком земли от Атлантического до Тихого океана, занося в дневник многочисленные наблюдения. Томас Сэй, путешествовавший по Флориде и Скалистым горам, написал труд по американской энтомологии. Недурные описания можно отыскать у Вильсона, ткача, сделавшегося сочинителем.

Если говорить о литературе как таковой, то она, при всей ее посредственности, представлена несколькими романистами и поэтами, заслуживающими упоминания. Сын квакера Браун — автор романа «Виланд», каковой «Виланд» — источник и образец романов новой школы. В противоположность своим соотечественникам Браун, по его собственным словам, «больше любил бродить по лесам, нежели молотить зерно». Герой романа — пуританин, которому Всевышний приказал убить жену: «Я привел тебя сюда, — говорит он ей, — чтобы выполнить наказ Горпода: ты должна умереть». И он схватил ее за руки. Она несколько раз пронзительно вскрикнула и попыталась вырваться: «Виланд, разве я не жена тебе? Неужели ты хочешь меня убить? О нет! Пощади! Пощади!» — Пока голос не изменил ей, она кричала, молила о пощаде и звала на помощь». Виланд душит жену и испытывает неизъяснимое наслаждение при виде мертвого тела. Это еще ужаснее, чем наши новейшие вымыслы. Браун испытал влияние «Калеба Вильямса» *, а в «Виланде» подражал еще и прославленной сцене из «Отелло».

Ныне американские романисты: Купер, Вашингтон Ирвинг — вынуждены искать критиков и читателей в Европе. Язык крупных английских писателей в Америке креолизировался, провинциализировался, варваризировался, но не приобрел среди девственной природы новой мощи; пришлось составлять словари американских выражений.

Что же до американских поэтов, то их язык не лишен приятности, однако творения их более или менее заурядны. Впрочем, «Ода вечернему ветерку», «Восход солнца над горой», «Поток» * и еще несколько стихотворении заслуживают внимания. Халлек воспел умирающего Боцариса, а Джордж Хилл бродил по развалинам Греции. «Вот и ты, — обращается он к Афинам, — одинокая царица, свергнутая с трона!.. Парфенон, царь храмов, на твоих глазах время похищало из древних святилищ и жрецов и богов!»

Мне, путешественнику, побывавшему на берегах Эллады и Атлантиды, отрадно слышать, как голос независимой земли, не знавшей античности, печалится о свободе, утраченной Старым Светом.

 

6.

Опасности, грозящие Соединенным Штатам

Но сохранит ли Америка свое государственное устройство? Не произойдет ли среди штатов раскол? Не вступит ли депутат из Виргинии, отстаивающий античную свободу, которая допускает рабство — наследие язычества, в спор с депутатом из Массачусетса, защитником свободы современной, исключающей рабство, — той свободы, какой мы обязаны христианству?

Не рознятся ли северные и южные штаты по духу и интересам? Не захотят ли западные штаты, лежащие слишком далеко от Атлантического океана, установить у себя другой государственный строй, нежели восточные? Достаточно ли крепки узы федерации, чтобы сплотить все штаты и удержать их вместе? С другой стороны, если усилить президентскую власть, не приведет ли это к деспотизму, подкрепляемому военной силой и наделяющему диктатора особыми полномочиями?

Соединенные Штаты возникли и развивались благодаря своей оторванности от других стран: сомнительно, чтобы они могли жить и процветать в Европе. Среди нас существует федеральная Швейцария — отчего? оттого, что она мала, бедна, затеряна в горах, оттого, что она поставляет гвардейцев королям и пейзажи путешественникам.

Вдали от Старого Света население Соединенных Штатов пока еще не простилось с одиночеством: свою свободу оно обрело в пустынях; однако понемногу жизнь его начинает меняться.

Существование демократических режимов в Мексике, Колумбии, Перу, Чили, Буэнос-Айресе при всей их шаткости представляет опасность для Соединенных Штатов. Пока их окружали одни лишь колонии заатлантического королевства, серьезное военное столкновение было невозможно; иное дело нынче; не возникнет ли вскоре соперничество между соседними державами? Если обе стороны возьмутся за оружие, если в детей Вашингтона, вселится военный дух, тот, кто проявит себя великим полководцем, сможет взойти на престол: славе по вкусу царский венец.

Я уже говорил, что интересы северных, южных и западных штатов расходятся; это общеизвестно; союз их может распасться — что тогда? Их принудят к повиновению с помощью оружия? Какая искра раздора, зароненная в лоно общества! Отколовшиеся штаты отстоят свою независимость? Какая почва для распрей между этими самостоятельными штатами! Обретя независимость, эти заморские республики превратились бы просто-напросто в беззащитные клочки земли, не имеющие никакого веса в мире, либо постепенно подпали бы под власть одной из них. (Я оставляю в стороне серьезный вопрос о союзах с другими государствами и иностранных вторжениях.) Кентукки, населенный людьми более грубыми, смелыми и воинственными, вероятно, стал бы щтатом-победителем. Если бы этот штат поглотил остальные, власть одного правителя немедленно возвысилась бы над порушенной всеобщей властью.

Я говорил об опасности войны, я должен напомнить и об опасностях долгого мира. После завоевания независимости Соединенные Штаты все время, за исключением нескольких месяцев, наслаждались полнейшим покоем: в то время, как сотни сражений потрясали Европу, американцы мирно возделывали свои поля. Отсюда многочисленность населения и богатств со всеми неудобствами, вытекающими из такого избытка богатств и населения.

Если войну навязывают народу небранелюбивому, способен ли он выстоять? Способен ли пожертвовать благосостоянием и привычками? Как отказаться от милых сердцу обычаев, от уюта, от неги, рождаемой достатком? Китай и Индия, дремлющие под своим кисейным пологом, постоянно влачили чужеземное иго. Нравам свободного общества пристал мир, сдерживаемый войною, и война, сдобренная миром. Рано или поздно американцы расстанутся с оливковым венком: оливы не растут на их берегах.

Над ними начинает забирать власть корыстолюбие; стремление к наживе становится национальным пороком. Банки различных штатов вступают в соперничество, и общее благосостояние оказывается под угрозой из-за отдельных банкротов. Пока свободная страна добывает золото, республика творит чудеса в промышленности, но, когда запасы золота истощаются, она утрачивает любовь к независимости, ибо любовь эта не зиждется на нравственном чувстве, но проистекает из жажды наживы и страсти к предпринимательству.

Вдобавок трудно превратить в отечество совокупность штатов, которые не имеют ни общей религии, ни общих интересов и, произойдя в разное время из разных источников, живут на несхожей земле и под несхожим солнцем. Что общего между французом из Луизианы, испанцем из Флориды, германцем из Нью-Йорка, англичанином из Новой Англии, Виргинии, Каролины, Джорджии, пусть все они и считаются американцами? Один — легкомысленный дуэлянт; другой — надменный ленивец и католик; третий — лютеранин, пахарь, не имеющий рабов; четвертый — плантатор англиканского вероисповедания, владелец множества негров; пятый — пуританин и торговец; сколько потребуется столетий, чтобы привести их всех к единообразию?

В Америке вот-вот появится хризогенная аристократия с ее любовью к отличиям и страстью к титулам*. Обычно считается, что в Соединенных

Штатах все равны: это совершенно неверно. Существуют кружки, члены которых презирают друг друга и друг с другом не знаются; хозяева иных салонов превосходят чванством спесивых германских князей в шестнадцатом колене. Эти знатные плебеи стремятся к кастовости, идя вспять по пути просвещения, сделавшего их равными и свободными. Находятся среди них такие, которые говорят только о своих предках, гордых баронах, наверняка бывших незаконнорожденными сподвижниками Вильгельма Завоевателя, незаконнорожденного сына герцога Нормандского. Предмет гордости этих людей — гербы рыцарей Старого Света, украшенные змеями, ящерицами и попугаями Света Нового. Стоит младшему сыну гасконского дворянина, направившему свои стопы к республиканским берегам, назваться маркизом, и почтение спутников, плывущих с ним на одном пароходе, ему обеспечено, пусть даже все его имущество состоит из плаща и зонтика.

Огромная разница состояний — еще более серьезная угроза духу равенства. Среди американцев есть такие, которые имеют один или два миллиона дохода; значит, янки из высшего общества уже не могут жить, как Франклин: истинный джентльмен, наскучив своим молодым отечеством, приезжает в Европу за стариной; подобно англичанам — чудакам и меланхоликам — он путешествует по Италии, ночуя на постоялых дворах. Эти праздношатающиеся бездельники из Каролины или Виргинии покупают развалины аббатства во Франции и разбивают в Мелене английские парки с американскими деревьями. Неаполь поставляет Нью-Йорку певцов и парфюмеров, Париж — моды и комедиантов, Лондон — грумов и боксеров: экзотические радости, от которых жизнь в Соединенных Штатах не становится веселее. Развлечения ради там бросаются в Ниагарский водопад под рукоплескания пятидесяти тысяч плантаторов, полудикарей, которых может рассмешить разве что смерть.

Но самое удивительное заключается в том, что одновременно с выплескивающимся наружу неравенством состояний и появлением аристократии внешнее стремление к равенству принуждает промышленников и землевладельцев скрывать роскошь, прятать богатства из страха быть убитым соседями. Американцы не признают исполнительной власти; они запросто изгоняют тех, кого сами выбрали, и заменяют их новыми выборными. Это нимало не нарушает порядка; смеясь над демократическими теориями и законами, американцы чтут демократию на практике. Духа семейственности почти не существует: родители требуют, чтобы всякий ребенок, способный работать, летал, подобно оперившемуся птенцу, на собственных крыльях. Из этих поколений, которые раннее сиротство учит самостоятельности, и эмигрантов, приезжающих из Европы, образуются кочевые сообщества, которые распахивают земли, роют каналы и, нигде не оседая, всюду насаждают дух предпринимательства; они закладывают дома в пустыне, где мимолетный владелец пробудет всего несколько дней.

В городах царит холодный, жестокий эгоизм; пиастры и доллары, банковские билеты и серебро, повышение и понижение курса акций — вот и все темы для беседы; кажется, будто ты попал на биржу или к прилавку большого магазина. Газеты неимоверной толщины заполнены деловыми сообщениями либо грубыми сплетнями. Не подпали ли невольно амёриканцы под власть климата, где растительная природа, кажется, ограбила всю прочую природу, вобрав в себя все живые соки, — власть, существование которой многие выдающиеся умы хотя и оспаривают, но все же окончательно не сбрасывают со счетов? Следовало бы выяснить, не истощила ли цивилизованная свобода до времени силы американцев, как истощил силы русских цивилизованный деспотизм?

В общем и целом Соединенные Штаты производят впечатление не метрополии, а колонии; у них вовсе нет прошлого, нравы же их рождены законами. Эти граждане Нового Света заняли свое место среди народов мира в пору, когда политические идеи были на подъеме: понятно, почему они преображаются с необычайной быстротой. Прочное общество им, кажется, не суждено, ибо, с одной стороны, отдельные личности здесь чрезвычайно подвержены скуке, с другой же стороны, никто не склонен к осёдлости и всеми владеет страсть к перемене мест, а ведь в стране, где все жители беспрестанно кочуют, ни у кого не бывает надежного домашнего очага. Американцы бороздят океаны и исповедуют передовые взгляды, столь же новые, что и их страна: похоже, Колумб завещал им не столько создавать новые миры, сколько открывать их.

 

7.

Возвращение в Европу (…)

Вернувшись, как я уже сказал, из пустыни в Филадельфию и наспех записав по дороге то, что рассказал я вам сейчас *, как говорит лафонтеновский старик, я не нашел переводных векселей, на которые рассчитывал; так начались денежные затруднения, преследовавшие меня всю жизнь. Богатство и я невзлюбили друг друга с первого взгляда. Геродот пишет, что некоторые индийские муравьи собирают горы золота; Афиней утверждает, что солнце дало Геркулесу золотой корабль, чтобы он смог добраться до острова Эрифия, владения Гесперид: хоть я и муравей, я не имею чести принадлежать к большой индийской семье; хоть я и мореплаватель, я всегда плавал по волнам не иначе как в сосновых челнах. На таком судне я и прибыл из Америки обратно в Европу. Капитан позволил мне плыть в кредит; ю сентября 1791 года вместе с несколькими моими соотечественниками, по разным причинам возвращавшимися во Францию, я взошел на корабль. Он плыл в Гавр.

{Плавание через Атлантику; корабль едва не садится на мель в Ламанше, но в конце концов благополучно прибывает в Гавр) 2 января 1792 года я вновь ступил на родную землю, которой суждено было вскоре опять уйти у меня из-под ног. Я привез с собою не эскимосов из полярных широт, но двух дикарей неведомого племени: их звали Шактас и Атала *.