Из Ленинградских Крестов «столыпин» шел на Москву.

В восьмиместном отсеке вагона с нами ехало шесть больных из Ленинградской спецбольницы, их отправляли в больницы общего типа по месту жительства. Пять человек — в Москву, шестого — в Волгоград.

Этому зэку из Волгограда было за пятьдесят. Взгляд хищника, но привыкший быть внешне спокойным, чтобы избежать конфликты в камерных разборках. Не дай Бог зацепить такого, он без раздумья порешит твою жизнь, даже если ему завтра выходить на свободу.

— Чего говорить, послевоенные годы, разруха, да и молодой я тогда был. Связался с ворами и на первом же деле влетел, — начал он сам свой рассказ. Мы с братом не сговариваясь ахнули, услышав, что он уже отсидел двадцать восемь лет и еще до конца срока осталось двадцать два по его подсчетам. Я знал, что такого быть просто не может, ведь в Союзе максимум — пятнадцать лет или лоб зеленкой мажут — расстрел.

— Расскажи! — попросили мы его.

Он согласился.

— Десять лет мне судья вмазал. В лагере на Воркуте с бугром мы «сошлись». Вижу, он сгноить меня решил. Завалил я его. Дали мне двадцать пять и отправили в Магадан. Жестокие неписанные воровские законы царили тогда в лагерях и с ними приходилось считаться даже ГУЛАГу. Зоны были разделены на «воровские» (соблюдавшие воровской закон) и «сучьи» (для тех, кто нарушил воровской закон и ушел воевать на фронт). Иногда неугодных воров менты забрасывали к «сукам» на растерзание.

— «Преступный мир сам себя уничтожит», — Ленин так сказал, — сумничал я.

— Не знаю кто так сказал, но я оказался среди «сук». Ни я их, так они меня завалят. Пришлось мочить. Дали снова двадцать пять. Там в тюрьме на пересылке я встретил кандальника из Сахалина. Это был 1956 год. Показал он мне шрамы на руках и ногах и рассказал, что на работу выводят и к тачке пристёгивают, в барак возвращаются — и к трубе протянутой вдоль нар, как собаку, пристёгивают и зеков каждый день десятками на кладбище вперед ногами выносят.

— Может и я туда шел, — помолчав недолго, продолжал сосед, — но по дороге маршрут изменили и я на особом режиме в крытке отсидел. А лагерь этот кандальный в том же году закрыли. Там в крытке я снова одного «козла» завалил. Так бы там и окочурился, да вот на дурака списали. Два года продержали и выписали, сам не ожидал, правда, кто дома надо мной опеку возьмет, не знаю, как бы не пришлось век доживать в дурдоме.

Я сразу подумал, что у него столько убийств и всего — два года в больнице. Может и с нами всё обойдется.

Парень из соседней камеры прильнув к решетке, ругался с женщинами.

— Вот из-за таких, как эти! Лезут сами… потом колятся. Узнай попробуй, что она малолетка?! — при этом он отпускал весь свой арсенал мата.

— Заткнись, козёл драный! — кричали зэчки ему в ответ.

— Аверьянов! Это ты, что ли? — позвал этого парня один из москвичей, наш попутчик, отсидевший десять лет за убийство. Он был очень верующим человеком и все годы замаливал свой грех. Аверьянов узнал верующего, с ним он в одном отделении провел несколько лет. Он перестал кричать и стал расспрашивать об общих знакомых, врачах и лечении. Аверьянову ничего хорошего не сулило. Его ждала спецбольница и статья 117 «За изнасилование малолетних» и статья «За попытку к побегу из больницы».

— Полечат его хорошо сначала и лет через восемь выпишут, — сказал нам негромко верующий.

Стучали колеса вагона. Женщины с Аверьяновым обменивались крепкими репликами, зеваки из камер подливали масло в огонь, подзадоривая обе стороны. Женщин было много. Их острые языки морально добили насильника и он замолчал.

Конвоир прохаживался взад и вперед, не обращая внимание ни на ругань, ни на запах паленой ткани.

Поезд приближался к Москве.