Я работал в посудомойке и ждал снова удобного момента увидеть брата. Больше не было задержек с обедом и мы выходили на прогулку со своим отделением. Три раза в день я уходил на кухню с больными забирать там кастрюли и бочки с едой. Заключенные-повара в белых куртках лихо рубили там свиные головы, закидывая их в гигантские котлы. Как только мы заносили кастрюли с едой в отделение, санитары, словно стая голодных шакалов, окружала их. Они, толкая друг друга, спешили схватить половник и накладывали себе полные миски из кастрюль с надписью «Диета». От куска сливочного масла они отрезали толстый слой и мазали себе на хлеб или бросали себе в кашу. Оставшееся масло медсестра ставила в миске на электрическую плитку и, уже растаявшее, по столовой ложке разливала в тарелки с супом для больных. Свои полные миски санитары ставили на подоконники и принимались канючить возле шкафа раздачи личных продуктов.
— Подогрей, землячок, нет ни этой, вон той баночкой, землячок, поделись пряниками…
— Сейчас, сейчас, — покорно выполняли просьбу санитара больные.
— Что ж ты ему дал, а мне?! — просит следующий, — я ж тебя покурить выпускал, помнишь?
— Сейчас, сейчас, — отвечал больной. И это продолжалось до тех пор, пока шкаф на замок снова не закрывали. Отказать санитару не мог посметь никто, даже больной на всю голову, даже у него срабатывал инстинкт самосохранения. Врачи и медсестры всё это видели каждый день, три раза в день, и им не было до этого никакого дела.
Я мыл посуду и долго не знал, что со мной рядом работает такой же переходчик границы как я, Витя Рабинович. Ему на вид было лет двадцать пять. Говорил он мало, невнятно и шепеляво. Он был слегка сутул, вид у него были явно больного человека. И единственным, что бросалось в глаза в его лице, — были очень густые черные брови, ещё гуще и больше, чем брови у Леонида Брежнева.
— Витя, а чего тебя из Харькова понесло за границу? — решил спросить его я.
— У меня в голове стоят сильные голоса, и они мне мешают думать, — просюсюкал он.
— Так при чем здесь голоса и граница?
— Потому что частоты наших советских радиостанций действуют на меня, и у меня от них голоса. Поэтому, чтоб избавиться от этой электроники, мне нужно было переехать в другую страну, докуда советская электроника не доходит, — объяснял он мне, складывая миски.
— Я купил билет до приграничной станции в Армении. Там пришел к пограничникам, рассказал им всё и попросил их провести меня в Турцию. Пограничники пока меня чаем поили, вызвали КГБ и те меня сюда отправили.
— А сейчас к тебе электроника подсоединена?
— Нет, сейчас тихо, но они опять скоро подключат, — шепелявил он.
Витя сидел уже почти три года. Был он обыкновенным, совсем не опасный для общества больным. Только человеческие выродки могли поступить с ним так: направив на лечение в днепропетровскую спецбольницу. Во время прогулки я рассказал о Вите Андрею Заболотному.
— Знаю, его электроника мучает, голоса, — пояснил мне Андрей. — Так что не удивляйся, почему здесь даже такие сидят. Мы имеем дело с бандитами, для них главное — статья, после неё они смотрят на человека, — спокойно, но очень гневно сказал он и продолжил:
— Витю Рабиновича выписать они не могут, потому что он врать не может, сказал бы, что да, у меня голоса и подчиняться им больше не буду. Врачи б ему ремиссию поставили и выписали, так он теперь им говорит, что «я больше границу переходить не буду, а постараюсь выехать в Израиль, ведь я — еврей». Так что ему долго здесь сидеть, — заключил Андрей и, повернувшись ко мне, негромко добавил:
— Ты поосторожней больных с нашей статьёй расспрашивай, если кто-то донесет на тебя врачам, плохо тебе придется, здесь кругом уши. Вон Никипелов, совсем сумасшедший, в надзорке под серой лежит за то, что на прогулке своему дружку сказал, что не плохо бы подложить бомбу под больницу и взорвать её. На другой день уже врач все знала. А вот и его дружок, он только одним уколом сульфазина отделался.
Андрей показал на худенького мужичка, сидящего на лавке, которому огонь скрутки обжигал пальцы, а он всё её не выпускал и жадно курил.
— Каткова, Каткова Надежда Яковлевна идет, — прокатилось среди больных имя замначальника больницы по медицинской части. Под белым халатом Катковой скрывались погоны подполковника внутренних войск.
Ходили слухи, что во время войны она была медэкспертом при военном трибунале и на её совести много людей, кому она помогла уйти в мир иной. Но самое страшное, за что её ненавидели больные, это её отношение к выписке людей, представленных на комиссию. Она говорила своё решительное «нет» лечащему врачу и профессору, считавшим, что больной больше социально не опасен и его можно направить в психбольницу общего типа. Катковой давно было пора выходить на «заслуженный отдых», но ей не хотелось оставить столь теплое место и возможность быть вершителем судеб тысяч людей.
— О, Лошадиная морда идёт, — сказал о ней негромко своему соседу Васька Кашмелюк.
Каткова шла вдоль прогулочного двору с другой стороны штакетника и о чем-то разговаривала с медперсоналом. Подойдя к медсестре, она глазами показала на Ваську. Кто-то уже успел прошептать ей на ухо, что он о ней только что сказал. Прапорщик и санитары-зеки выстроились перед Катковой в положении «смирно!» и поздоровались.
— А вот, кстати, и Сергей Потылицын, — указал Андрей на парня моего возраста. Он шел нам навстречу, держа толковый словарь Даля.
— Белым халатом погоны прекрывает, — с презрением сказал Сергей о Катковой, подойдя к нам.
Андрей представил меня Сергею. Теперь, находясь вместе в прогулочном дворе он начал рассказывать мне свою историю.
— 28 октября 1971 года — это самая черная дата моей жизни. Это день, когда я прибыл в эту больницу. И ты знаешь, что мне тогда в отделении сказали? — начал Сергей. — «Первые десять лет тебе будет трудно, а вторые — ты просто не заметишь как пролетят».
Сергей Потылицын. 1979 г.
— Тебе что-нибудь врач обещает на будущее? — поинтересовался я.
— Нет, даже и речи об этом быть не может. Моя врачиха держит меня в надзорной палате, считает, что ещё долго нужно меня будет лечить и лечит. Я получал в инъекциях аминазин, трифтазин, галоперидол, и в течение двух месяцев меня кололи два раза в неделю сульфазином. Ты знаешь, — объяснял он мне, — если б я хоть режим нарушал, но они меня посадили на сульфазин, чтобы получить наслаждения от пыток надо мной. Здесь работают самые настоящие садисты. А когда меня положили на курс инсулина, я тогда решил, что я точно здесь рехнусь. Нас несколько человек собрали в одну палату, — продолжал Сергей, — привязали по рукам и ногам к кроватям и ввели инъекцию инсулина. После этого происходит полный провал памяти, ты орёшь как резаный, рвешься санитаров бить и всех вокруг материшь. Правда, санитарам в это время запрещено бить больного. Спасибо врачу-терапевту, который после нескольких сеансов попросил прекратить делать мне инсулин. Сейчас моя врач в отпуске и её подменяет Эльвира Эдмундовна, которая мне передышку устроила, оставила только две таблетки аминазина.
— Так почему они тебя так сильно лечат? Ты перешел границу или нет? — Я не мог понять, чем вызвано такое отношения врачей к Сергею.
Я сравнивал с тем, что услышал от Сергея, своё отвратительное поведение при выдаче на границе, проблемы с КГБ с 1970 года, к тому же мы были в Финляндии — и после всего этого я получаю только четыре таблетки в день и меня уже выпустили на работу.
— Видишь ли, — спокойно выбирая каждое слово пояснил Сергей, — после Чехословатских событий в 1968 году меня вызвали в военкомат, я заявил, что в знак протеста против оккупации Чехословакии отказываюсь служить в Советской Армии. За это меня поместили в психбольницу, где провел более года. Я с семнадцати лет мечтал об Америке и теперь, выйдя из больницы, понял, что мне в Советском Союзе делать больше нечего. В июле 1971 года я решил бежать в Турцию в районе Батуми. Понимаешь, в этой стране они (КПСС) даже собственным советским людям не доверяют, поэтому я нигде не мог найти хорошую карту местности. Недалеко от границы я заблудился, а встретившийся из местного аула мальчишка, к которому я обратился с вопросами, побежал домой и сдал меня. Ведь ему за это премию дадут. Меня задержали и посадили в Батумскую тюрьму КГБ, обвинив по статье «Попытка перехода Государственной границы», где меня продержали три месяца. Я хорошо знал, что я не был даже в погранзоне и считал моё задержание незаконным. Следователь спросил меня, хотел ли я действительно хотел перейти границу. Я ему ответил, что да, одно дело думать, а другое дело — делать. Я с ним по этому поводу спорил и требовал меня освободить за незаконное задержание. Следователь свозил меня на экспертизу к психиатру, где врач меня спросил: «Что ты будешь делать, когда тебя освободят?» Ты знаешь, Саша, я конечно мог бы юлить, но мне было противно унижать себя перед психиатром и я ответил: «Буду вкалывать до окончательной победы коммунизма». Как видишь, следователь и один эксперт всё решили, и вот я уже четыре года в этом концлагере.
— А когда врач тебя вызывает на собеседование, ты признаешь себя больным? В глазах врачей мы в той или иной степени больные люди, и они ожидают увидеть результаты своего лечения.
Я задавал Сергею вопросы, пытаясь понять как мне вести себя в этих стенах. Предыдущие годы у нас очень похожи. Правда, протест против оккупации Чехословакии, — это сильный вызов, по сравнению с моим желанием служить в американской армии. Так же, как Сергей, я вел себя на допросах у следователя и говорил много того, о чем лучше было бы помолчать, но во мне, как и в Сергее, тогда звучал голос протеста, отчаяния, хотелось побольше надерзить власти. По сути — я просто не хотел быть вместе с этой властью, я не хотел, чтобы меня держали силой. По своей природе я был и остался индивидуалистом. Я избегал всю свою жизнь участия в коллективных мероприятиях. Я не мог шагать строем, не хотел петь в хоре, не хотел кого-то обсуждать на пионерском собрании, не хотел, чтобы кто-то командовал мной, и я ни за что не хотел командовать кем-то.
Другие люди наоборот, не могут жить без коллектива, это нормально. Мы все разные. Только поэтому я мечтал уехать в Америку, страну индивидуалистов, как об этом писала советская пресса, туда где до меня никому не будет дела и я смогу остаться наедине с собой и строить для себя одного свой собственный мир. Эта страна держала меня как собственность, как раба, для выполнения совсем ненужных мне целей строительства социализма. Для меня социализм в любом его виде от национал-социализма до социализма с человеческим лицом — это муравейник, где индивидууму просто нет места.
— Нет, я себя больным не признавал и не признаю, — убедительно ответил Сергей.
— Но врачи здесь — типичные советские люди, они искренне считают, что только безумцы могут бежать из этого рая, иначе, как им тебя понимать? Подыграй им!
— Нет! Я этого никогда не сделаю, — категорично запротестовал Сергей.
— Ты Леонида Плюща знаешь? — сменил я тему.
— Он раньше в нашем, двенадцатом, отделении был. Мне за встречу с ним Эльза Кох (кличка Эльзы Каменецкой, врача, зав. 12 отделения) сульфазин прописала, вот скажи, что они не садисты. Плюща перевели потом в другое отделение, а я так и сижу в отделении с больными, у которых есть еще и внутренние болезни, где половина из них ходить не может, так вся работа по уборке для таких, как я, — ответил мне Сергей.
Медсестры и санитары заметили больного, который слишком высоко закатил рубашку, чтобы позагорать, и кричали на него, угрожая доложить врачу и посадить на «серу».
— Им лишь бы было к чему придраться, — хмуро сказал Сергей и продолжал: — Ты знаешь, здесь два месяца назад вместо штакетника была натянута рядами колючая проволока. Вот, смотри, — он показал на столбик, к которому был приколочен штакетник с остатками проволоки, обрезанной кусачками. — Тогда мы ходили на прогулку в кальсонах и нас заставляли одевать ватную фуфайку, какой бы ни была жара на улице, снимать её запрещалось. Ну, вот скажи, разве они не садисты?
Я продолжал ходить с Сергеем и теперь отчетливо понимал, что мне и брату здесь придётся быть неопределённо много лет, а сколько именно, этого знать я не мог. Каждый следующий день был непредсказуемым и зависел от воли врачей, санитаров и наших кураторов из КГБ.
— Ты Ачимова знаешь? — спросил Сергей в тот момент, когда к нам подошел Андрей, получивший от медсестры приказ опустить поднятую вверх рубашку и не загорать.
-Ачимов! Да, это шизик, да еще какой! Вон он, — и Андрей указал на долговязого, внешне неуклюжего парня. — Он у себя в Кривом Роге посещал Институт марксизма-ленинизма.
— Так я тоже из Кривого Рога, нужно с ним познакомиться, — сказал я, стараясь рассмотреть Аримова.
— Видишь ли, он решил, что в Советском Союзе неправильно строят коммунизм, и писал жалобы во все инстанции. Решил, что жить так больше нельзя и надо бежать за границу. Так ты знаешь зачем он бежал? — спросил Сергей. — Он бежал в Румынию, чтобы там добраться до советского посольства и пожаловаться им, что его преследуют в Советском Союзе, где не желают строить настоящий коммунизм. Сейчас ты сам увидишь, какой он бред гонит, — сказал Андрей и мы подошли к Ачимову. — Какое настроение у народа сегодня? Когда ожидаются волнения? — спросил Андрей.
Ачимов посмотрел на безоблачное небо и сказал вполне серьёзно.
— В стране сейчас всё спокойно, но скоро погода испортится и народные массы будут недовольны жизнью.
— А чего тебя до сих пор в Кремль править страной не забирают? Ты же говорил раньше, что с приходом весны…
— Сейчас политическая обстановка сильно изменилась, и я буду в Кремле, когда выпадет первый снег, — доложил он.
Возвращаясь с прогулки, я встал в паре с Ачимовым, внешне совсем нормальным парнем, если только не начинать с ним разговор о погоде и о коммунизме. В больнице он был уже шестой месяц. Я узнал, что мы работали вместе с ним в течение года в одном цеху на металлургическом комбинате только в разные смены, может, поэтому и не познакомились раньше. Возвратившись с прогулки, бросая кепки в мешок, мы услышали голос медсестры:
— Санитар! Приведи Кошмелюка в процедурку.
— Переодевайся в кальсоны, у тебя курс лечения в четыре точки. В надзорку приказано тебя закрыть за «лошадиную морду», — выводя Ваську из строя объяснял ему санитар.