Прошло несколько дней, страх быть наказанным исчез, и Стас больше не задавал мне вопросов о Сергее.
Мне и Стасу чертовски уже к этому времени надоела стройка. На прачку понадобились работники, и нам удалось попасть туда. Теперь мы вытаскивали из прачки застиранные в желтых пятнах от крови грязного цвета простыни, наволочки и развешивали их на натянутые верёвки под стенами корпуса, четыре этажа которого занимала больница для зэков, привезенных из лагерей. Из их окон иногда доносились душераздирающие крики, наверное, надзиратели приучали их к местному порядку. Работа оказалась довольно опасной. Из окон частенько высовывалась рука с башмаком и из него выливалась моча, распыляясь сверху на наши простыни, или летели плевки, поэтому приходилось всё время смотреть вверх и не зевать. Зато пока простыни сохли, мы могли спрятаться и воровать солнце — загорать, ничего не делая.
Прошёл июль. В первых числах августа произошло странное событие. На этап вызвали переходчика границы Ощепкова, по кличке Никсон и Александра Полежаева, друга Л. Плюща, бывшего морского пехотинца, пытавшегося из Египта перейти границу в Израиль. Их провели с вещами, одетых в свою одежду на территорию следственного изолятора. По больнице поползли разные предположения и догадки. Может А. Полежаева решили судить, ведь пытаясь бежать, он пристрелил несколько солдат, а может их просто переводили в другие спецбольницы, потому что очень много западные радиоголоса говорили о Днепропетровской СПБ и о конкретных политзаключенных. И когда уже улеглись все страсти 27 августа, на этап вызвали трех человек, находящихся здесь за антисоветскую пропаганду: Василя Рубана, за написанную им книгу, старого узника Николая Плохотнюка и писателя-журналиста Бориса Евдокимова.
Происходящие события заронили в души переходчиков границ и других политзаключенных надежду на скорый выезд из ненавистных застенков «Днепра». Все были рады выехать куда угодно, в любую дыру, но лишь бы отсюда. Некоторые даже начали готовиться к дороге, припасать махорку и заказывали сплести себе большие сетки-авоськи для вещей. Интуиция их не подвела. Через шесть дней, второго сентября на этап вызвали политзаключенных Виктора Рафальского, Вечеслава Ковчара и В. Кравчука. Прошло ещё шесть дней и на этап ушёл Иван Осадчук, просидевший в советских лагерях не один десяток лет. Последний раз его арестовали в Румынии, когда он ехал в поезде без билета. Вместе с ним уезжали марксист Славик Яценко, ковылявший после серы, и поэт Лупынос.
Вот как пишет в своих воспоминаниях о Лупыносе академик Андрей Сахаров.
«Через несколько дней после поездки к Туполеву мне сообщили, что в Киеве предстоит суд над украинским поэтом Лупыносом — ему угрожает психиатрическая тюрьма. Мы с Люсей поехали на аэродром; с помощью моей книжки Героя Соц. Труда удалось достать билеты, и вечером накануне назначенного дня суда мы были в Киеве. В гостинице нам дали койки на разных этажах, т. к. в наших паспортах еще не было отметки о браке (эта церемония еще предстояла), а нравственность в советских гостиницах охраняется весьма строго. Стоявший позади нас мужчина, вероятно сопровождавший нас гебист, пытался протестовать — такому заслуженному человеку можно сделать исключение. У него, конечно, была своя цель — облегчить наблюдение, но он не хотел при нас открыться. Утром, когда мы с Люсей встретились на нейтральной почве, в гостиницу пришли украинцы — И. Светличный, которого я уже знал раньше, Л. Плющ и еще кто-то, и мы пошли на суд. По дороге Светличный рассказал нам суть дела. Лупынос уже был ранее осужден по обвинению в националистической пропаганде. В лагере он тяжело заболел, какое-то время мог передвигаться только на кресле-каталке, потом с костылями. Весной этого, 1971 года читал стихи у памятника Тарасу Шевченко (вместе с другими поэтами). В его стихотворении была фраза об украинском национальном флаге, который стал половой тряпкой. Кто-то донес об этом „националистическом и антисоветском“ выступлении, и он был арестован. К нашему удивлению, всех пришедших свободно пустили в зал суда. Но заседание не открывалось. Наконец, вышел секретарь и объявил, что судья заболел (кто-то из наших, однако, видел его утром), — заседание переносится. Это, конечно, был результат нашего приезда. Через две недели суд состоялся совершенно неожиданно — почти никто, даже отец Лупыноса, которого мы видели на первом заседании, об этом не знал. Лупынос был направлен в специальную психиатрическую больницу, а именно — в Днепропетровскую, одну из самых страшных в этом ряду. С 1972 по 1975 год именно там находился Леонид Плющ, и он многое рассказал об этом заведении. Лупынос находится там до сих пор (сведения 1979 года) — таково его наказание за одну стихотворную строчку».
Прошли следующие шесть дней, но, к великому нашему огорчению на этап в этот раз никого не вызвали.
— Пошли к врачу, — вызвал меня с работы санитар.
Сердце моё ёкнуло. О чем может быть беседа, ведь до комиссии ещё далеко? Стас тоже насторожился.
— Наверное, будут допытываться о том побеге и твоём участии в нем, не вздумай что-либо сказать врачу или выразить хоть малейшую догадку, что ты что-либо знал об этом, — шептал мне на ухо Стас, пока я не исчез в дверях коридора.
Нелла Ивановна ждала меня в своём кабинете. У неё было хорошее настроение, и это сразу успокоило меня. На столе у неё лежало моё дело.
— Саша, считаешь ли ты себя больным? — повторила она вопрос, на который мне пришлось отвечать много раз.
— Да.
— В чем же проявляется твоя болезнь?
— Заболел я давно, в одиннадцать лет…
Я стал снова пересказывать ей, как мы, мальчишки, живя в Туркмении уходили на несколько дней в горы или в пустыню Кара-Кумы за цветами или как с приятелями на попутных машинах отправлялись к берегам Каспия. Всё это я подавал ей под тем соусом, что я болен манией к путешествиям с детства, и врач должна была понять, как глубоко я осознал ненормальность такого своего поведения, приведшего в последствии к совершению преступления. Это была с моей стороны самая настоящая критика болезни, чего так добиваются врачи от больных. Врач выслушала меня, и было видно, что мой ответ её устраивает.
— У тебя хорошая длительная ремиссия (длительное хорошее психическое состояние).
Нелли Ивановна полистала страницы дела и дружелюбно, без хитрости в глазах, спросила:
— Скажи, как ты относишься к Советской власти?
Мне такой вопрос ещё никто и никогда в стенах больницы не задавал.
— Очень хорошо. За эту власть боролись по маминой линии мои дедушка и бабушка. Они были первыми большевиками — ленинцами в своей губернии, а по линии отца первыми в колхоз вступили. Советская власть нам всё дала бесплатно: образование, лечение в больницах, дешевое жильё, путёвки на курорты для рабочих и крестьян, у нас нет безработицы и инфляции. Всего этого нет у людей за границей, я это очень хорошо знаю, поэтому моя цель была попутешествовать и вернуться домой, а не умирать там с голоду на свалках.
— Хорошо, — улыбнулась врач, — ты свободен.
Я вышел на работу и не мог понять причину вызова к врачу, хотя интуиция подсказывала, что я скоро уеду из больницы. От Миши я узнал, что его никуда не вызывали и у него всё по-прежнему.
«Может решили разъединить нас и разбросать по разным больницам?» — эта мысль током пронзила меня.
Потянулись дни, полные неопределённости. Одни политзаключенные приуныли, увидев, что прекратились таинственные этапы из больницы, другие нервничали, что их могут забрать на этап и тогда начнется новый срок лечения на новом месте вместо ожидаемой выписки в днепропетровской больнице.
К таким относился переходчик границы в Румынию В. Колюшенко. Безысходность и отчаяние нахождения в спецбольнице толкнули его на самоубийство. Он помчался к часовому на вышку, но, перебравшись через проволочный забор, запутался в рулонах металлической паутины и кричал часовому, что б тот пристрелил его. Санитары и тюремные контролёры сняли его с проволоки, а врачи «хорошо» подлечили. С тех пор прошло уже почти пять лет, и Колюшенко надеялся быть выписанным на ближайшей комиссии.
Только Лёшка Пузырь и анархист Анатолий Анисимов ходили довольные, их выписала профессорская комиссия и со статьёй «Клевета на советскую действительность» (до трех лет лишения свободы) они пробыли шесть лет, радуясь, что так «легко» отделались и теперь ждали, когда их развезут по больницам общего типа.
С Лёшкой Пузырём мы долго на стройке бетон мешали, жалко мне было с ним расставаться.
Лёшка, я и моряк Володя Корчак решили, что каждый на отдельном листке бумаги напишет о больнице, врачах, политзаключенных и эти записи мы положим их в стеклянную пробирку, замажем её смолой и забетонируем между этажами здания. Может, найдут её через десятки лет и смогут люди узнать о нравах и порядках этой больницы и страны.
22 сентября. День сегодня с самого утра что-то предвещал. Утром в прачку за бельём пришёл Миша, он был очень взволнован и, даже слегка заикаясь, стал рассказывать, что больной, работавший у сестры — хозяйки под большим секретом сообщил ему, что Мишины личные вещи принесли в отделение, а во время обеда подошел ко мне переходчик Гена Чернаков, отвёл меня в сторону и прошептал мне, что мои вещи тоже лежат уже в отделении.
Колонны больных начали выходить на прогулку. Воздушный пират Василь Сирый увидел меня и начал пересказывать все подробности о брате, о которых я уже знал.
— Вывезут нас отсюда, вывезут, вот увидишь, — повторял Миша, проходя мимо. Шёл последний час работы. Давно снято бельё, и я хожу в одиночестве. От всех навалившихся на меня новостей нет никакого желания с кем-либо разговаривать. Из подъезда вышел контролёр и подошел к работникам прачки, сидевшим и болтавшим под стеной больницы. Они показали ему на меня пальцем, контролёр подошел и спросил мою фамилию.
— Пошли, пошли скорей! — торопил он.
От счастья я совсем потерял голову и теперь никак не мог сообразить — сон это или нет. Мне очень часто снились сны, что я уезжаю в другую больницу, где нет никакого режима и можно чувствовать себя человеком, и я всегда боялся проснуться.
Стас попросил прапорщика отвести его вместе со мной в отделение. Он говорил мне что-то, напутствия, но я его не слышал и не понимал, о чем он говорит. В отделении Стас раздобыл большую сетку, наполнил её банками консервов, пачками с сахаром, пряниками и поучал:
— Не раздавай никому в дороге! Чёрт знает, сколько тебе ехать придётся.
Медсестра попросила зайти к врачу. Нелля Ивановна была одной из немногих врачей в этой больнице, относившихся к больным хорошо и не злоупотребляла назначением нейролептиков. За несколько месяцев, проведённых мной в восьмом отделении, она не прописала мне ни одной таблетки. Мне повезло и во втором отделении с врачами, спасибо им, что они сохранили мне здоровье, назначая минимальную дозу лекарств. Этого я никак не могу сказать о врачах, «лечивших» моего брата.
В кабинете вместо Нелли Ивановны меня встретил завотделения. Его к нам перевели совсем недавно, и о нем больные отзывались очень плохо. Это был молодой врач, толстячок с весёлым лицом. При обходе больных он любил шутить и выглядеть простаком. Больной, с которым пошутил врач, знал, что ему теперь не избежать интенсивного лечения. Я очень боялся его и старался не попадаться ему на глаза.
— Саша, тебя переводят в другую больницу, — радостно сообщил он. — Здесь у тебя состояние здоровья было хорошее. Критику болезни ты даёшь и, если ты там, на новом месте, так же будешь себя вести и твоя ремиссия будет такой же, тебя вскоре выпишут. Ну, всего тебе хорошего! Пиши нам письма, не забывай.
Глядя со стороны, можно было принять этого добряка-врача за моего друга. Санитар открыл ключом дверь, и я вышел. Огромное, словно тяжёлое ярмо, свалилось с плеч. Это было такое счастье, осознавать, что я больше не принадлежу этому заведению. Контролёр привел меня в этапку, где меня разлучили с братом шестнадцать месяцев назад. Миша, одетый в свои вещи, уже был здесь.
— Не верится, что на самом деле покидаем эту помойную яму, — глядя на меня, не веря в происходящее говорил Миша. — Не верится, что сдыхался от своего Рыбьего Глаза и больше не услышу этих гимнов по утрам.
— С тобой Рыбий Глаз прощался? — спросил я.
— Только что был у него, сказал мне, что я еду в Сербский на переэкспертизу…
— А мне врач сказал, что меня в другую больницу переводят, — перебил я брата.
— Да разве можно верить этому Рыбьему Глазу? Он кругом врёт. Пусть везут куда угодно, лишь бы отсюда вырваться.
Зэк из хозобслуги принес на этап паёк — булку черного хлеба и кулёк с соленой, как будто сгнившей, килькой.
Этап шел на Киев.