Нейлоновая шубка

Шатров Самуил Михайлович

Продолжение новеллы о знатном свиноводе АФАНАСИИ КОРЖЕ, а также начало новеллы о ГАНСЕ ХОЛЬМАНЕ и ФЕДЕ АКУНДИНЕ

 

 

#img_32.png

 

Глава двадцать вторая

#img_33.png

ПОЧТА — ЧУТКИЙ БАРОМЕТР СЛАВЫ. ЖЕРТВА РАДИОЦИВИЛИЗАЦИИ

Скажи, сколько писем ты получаешь, и я скажу, кто ты. Количество корреспонденции прямо пропорционально популярности. Так, по крайней мере, утверждают некоторые связисты. Мы не склонны возводить подобного рода утверждения в степень закона. Ведь на этот счет нет ни одного солидного научного труда, ни одной диссертации. Между тем пример Коржа в какой-то степени подкрепляет точку зрения связистов. С тех пор, как его механизированное звено откормило за год 13 тысяч свиней, получив свыше семи тысяч центнеров привеса, телеграммы, письма, заказные бандероли захлестывали скромное жилище Коржа. Почтальоны сбились с ног. Они не успевали опоражнивать сумки. Начальник районного почтового отделения затребовал дополнительно две штатные единицы.

Тимофеевский свиновод вдруг почувствовал, что он позарез нужен многим людям. Он засиживался допоздна, отвечая своим корреспондентам. Он мужественно нес бремя славы.

Его жена Катерина Трофимовна невзлюбила почту и почтовиков с того мгновения, когда из одного, казалось, безобидного конверта выпала фотография незнакомой девицы с вызывающей челкой и загнутыми кверху накладными ресницами. Девица предлагала Коржу вступить с ней в переписку. В случае родства душ, намекала она, их почтовая связь может иметь далеко идущие последствия. Мимоходом девица сообщала, что она очень одинока, что ей двадцать семь лет и что она может стать достойной подругой любого прославленного человека, если только он не зазнался.

Катерина Трофимовна была из тех жен, о которых говорят на Украине, что она носит булаву. Афанасий Корж побаивался ее, хотя с виду она была робкой женщиной. Он тушевался перед Катериной Трофимовной, едва дело касалось таких щепетильных этических категорий и сильных чувств, как любовь, верность, ревность.

— Липнут до тебя крали, как мухи на мед, — тихо сказала Катерина Трофимовна, рассматривая фотографию.

— Ишь красавица! Рот раззявила, будто хочет сало сгамкнуть! — поддержала невестку Горпина Алексеевна, мать Коржа.

Старая Горпина отличалась прямотой суждений и резкостью формулировок.

— Так она ж не знала, что у меня добра жинка есть, — дипломатично заметил Корж.

— Не знаешь, так не пхай носа в чужое просо! Давай сюда карточку! — приказала Горпина Алексеевна.

Без лишних разговоров она отправила фотографию в печь.

С этого дня корреспонденция Коржа подвергалась материнскому досмотру. Все фотографии молодых девиц немедленно предавались сожжению, после чего очищенная от скверны почта вручалась знатному свиноводу.

Сегодняшняя почта, просмотренная Горпиной Алексеевной, не содержала никаких материалов, угрожающих семейным устоям.

Колхозники из-под Кокчетава просили прислать кормовые рационы.

Областное издательство предлагало написать книгу о режиме взрослой свиньи.

Дом народного творчества интересовался, не играет ли Корж на бандуре, фаготе или тамбурине (нужное подчеркнуть). Если играет, то не хочет ли он записаться в самодеятельный оркестр.

Дом моделей требовал отложить все дела и немедленно прислать письменный отзыв, отпечатанный через два интервала, о последних моделях вечернего платья и комбинезонов для доярки (дояра), свинарки (свинаря).

Далее следовали приглашения: киностудии — на просмотр новой кинокомедии «Последний опорос»; городского ресторана «Тянь-Шань» — на дегустацию среднеазиатских пельменей, известных под названием «манты» и дунганской лапши; ипподрома — на розыгрыш большого приза для трехлеток; филателистов — на открытие выставки марок; общества врачей-гельминтологов — на лекцию о глистах парнокопытных.

Афанасий Корж придвинул стопку бумаги и собрался было писать ответы, как в дверях появился Паша Семиреков, деревенский сумасшедший.

— Ты зачем пришел, Паша? — ласково спросил Корж.

Паша деликатно переминался с ноги на ногу.

— Добре, подождем, — сказал Корж, берясь за перо.

— Третья программа, — вдруг выпалил Паша.

— А, понятно, — кивнул Корж.

Сумасшествие Паши проявлялось несколько необычным образом. Он был помешан на радио. Целыми днями просиживал Паша на деревенской площади под старым, в рыжих подпалинах, репродуктором, подвешенным к столбу. Паша чинно сидел на некрашеном табурете и прослушивал все передачи от начала до конца. К вечеру он совершенно обалдевал и начинал молоть всякую чушь.

После отбоя, по пути домой, он останавливал редких прохожих и просил отгадать загадки из радиопередач «Минутка отдыха». Чаще всего им это не удавалось, что вызывало у Паши слезы. Паша горько плакал, если прохожие не могли ответить и на вопросы из других передач, например: в каком году была написана органная прелюдия и фуга соль минор Баха — Листа? Есть ли кислород на Венере? Чем отличаются пекинские утки от белых московских?

В остальном же Паша был вполне нормальным человеком.

— У меня к вам есть один вопрос, — снова начал Паша. — Скажите, пожалуйста, товарищ Корж, какие демократические и социальные мотивы особенно сильно звучат в новеллах Мари Эбнер-Эшенбах?

— Не знаю, — сознался Корж.

— А что вы скажете насчет эмоций в рассказах Элизы Ожешко?

— Ты на меня не обижайся, Паша, — сказал свиновод, — но я даже толком не понимаю, о чем ты говоришь.

Паша помрачнел.

— А что такое пальчиковая радиолампа? Не знаете? А есть ли начало и конец Вселенной? Какая средняя удойность коров швицкой породы? Где лучше собирать лекарственный шалфей? Что кроме «Сильвы» и «Марицы» написал Имре (Эммерих) Кальман?

Все дневные передачи перемешались у несчастного в голове. Корж соболезнующе посмотрел на жертву радиоцивилизации.

— Не слушаете?! Как же вам не стыдно! — сказал Паша, с трудом сдерживая рыдания.

— Я буду слушать все передачи подряд, — пообещал Корж. — Только не волнуйся.

— Последний вопрос, — сказал Паша, — что написал за последние два года Александр Цфасман?

— Я знал, — сказал свиновод, — но сейчас забыл. Ты уж прости меня, Паша.

Паша зарыдал во весь голос.

— Ну, успокойся, не надо. Вспомни — зачем тебя сюда прислали?

На мгновение лицо сумасшедшего приняло осмысленное выражение.

— Вас вызывают в сельсовет, — сказал он и, закрыв лицо руками, опрометью бросился вон из комнаты.

 

Глава двадцать третья

#img_34.png

ВСТРЕЧА С ГАНСОМ ХОЛЬМАНОМ. СУЩЕСТВУЕТ ЛИ ГОСПОДИН КОРЖ? ЖЕСТОКОЕ РАЗОЧАРОВАНИЕ

В сельсовете Коржа дожидался Ганс Хольман, специальный корреспондент из ФРГ, долговязый, плоский, как гладильная доска, человек. Казалось, его проутюжили вместе с костюмом.

— Вы есть господин Корж? — спросил Хольман, заглядывая в блокнот.

— Он самый, — подтвердил свинарь.

Хольман вынул из портфеля, похожего на баул, фотографию и начал сличать ее с подлинником.

— Да, это вы и есть! Кажется…

— А вы сомневались?

— Станьте, пожалуйста, э-э-э-э, как это у вас называется… боком.

— А отпечатки пальцев вам не нужны? — пошутил Корж, становясь боком.

Хольман еще раз сличил фотографию с подлинником и наконец сказал:

— Спасибо, пожалуйста. Теперь я вижу, что вы есть вы!

— Благодарю вас, — поклонился свиновод. — А то я сам начал было сомневаться.

Ганс Хольман был чрезвычайно недоверчивым человеком. Недоверчивость превратилась в манию, как только он пересек советскую границу. Ему чудилось, что все, начиная от благообразного гостиничного швейцара и кончая министром, сговорились околпачить его. Даже бифштекс, который подавали ему в ресторане, вызывал у Хольмана серьезные сомнения: не сделан ли он из неведомых пропагандистских материалов, заменяющих филейную вырезку.

В Москве, на Выставке достижений народного хозяйства, Хольман дотошно изучал стенд, посвященный Коржу. Черные подозрения закрались в его душу. Дело в том, что он сам считал себя до некоторой степени специалистом по свиноводству. Его отец разводил в своем поместье свиней и слыл образцовым хозяином. Но Ганс никогда не видел у отца таких животных. Особенно поразили Хольмана-младшего хряки, воинственные и массивные, как бегемоты. Под стать им были свиноматки и крепко сбитые поросята.

«На фотографиях это выглядит очень убедительно, — подумал корреспондент, — но нет ли здесь трюка? Пропагандистского подвоха? Вульгарного обмана?

При этих мыслях Хольман начал рыть копытом землю, как застоявшийся жеребец. Эффектные заголовки будущей корреспонденции неоновыми всплесками промелькнули в его мозгу: «Мифическая ферма!», «Существует ли господин Корж?», «Афера большевиков!»

В этот день Хольман чувствовал себя взбудораженным. Всю ночь он не спал, ворочался на огромной, как бильярдный стол, гостиничной кровати с каннелюрами. В его воспаленной голове дозревал план, достойный автора стратегических Канн Альфреда Шлифена.

Дважды он слезал со своего ложа, чтобы приложиться к бутылке с русским шнапсом. Изумительный шнапс донельзя раскалил воображение специального корреспондента. Если вечером Хольман-младший думал разоблачить лишь одну мифическую ферму, то под утро он начал мыслить масштабнее. Свиноферма — деталь, частность. На ее примере он наглядно покажет пропагандистские методы большевиков. От него мировое общественное мнение узнает, из каких материалов и экспонатов большевики компонуют свои выставки, которые они рассылают по всему свету.

Утром Хольман принял решение. Он быстро оделся, выпил пару чашек кофе и, даже не пересчитав сдачу с пяти рублей, что свидетельствовало о его крайнем возбуждении, поспешил в аэропорт. Спустя два часа он сидел, уже в комфортабельном лайнере.

Но вернемся в сельсовет. Убедившись, что Корж — это Корж, хитроумный Хольман попросил немедленно повести его к свиньям. Он боялся, что большевики, узнав о его приезде, стянут в Тимофеевку лучших свиней со всей округи.

— Хочу сейчас пойти ко всем свиньям! — не без помощи разговорника составил Хольман нужную ему фразу.

— Я бы не советовал это делать, — улыбнулся Корж.

— Разве нельзя? Разве это есть секрет?

— Да нет. Вы не так сказали. Вы хотите поглядеть на свиней. Так я понимаю?

— Не хочу поглядеть, — сварливо возразил Хольман. — Хочу пойти ко всем свиньям!

— Ну, если вам так нравится, пожалуйста. Мы не возражаем. Может, отдохнете с дороги?

— Я не есть устал! — поспешил заверить корреспондент. — Я есть здоровый мужчина. Я хочу быстро, быстро пойти!

Хольман боялся лишиться инициативы, упустить момент внезапности, дать Коржу время для организационных контрмер.

«Вот чудной немец», — подумал Корж и сказал:

— Так я ж хочу, чтобы вам было лучше. Помойтесь, поспите…

— Не надо, чтобы мне было лучше. Пусть мне есть хуже, — поспешил ответить Хольман, радуясь своей прозорливости и содрогаясь от сбывающихся предчувствий. — Пусть мне есть совсем плохо!

— И ужинать не будете?

— Пфуй ужин!

— Как хотите. Пошли!

«Интересно знать, — думал Хольман, едва поспевай за широко шагающим Коржем, — как теперь будет изворачиваться этот русишер фермер. Что скажет он насчет свиней? Где они? Проданы? На летнем выгоне? Прирезаны на бойне? Как он объяснит их исчезновение?»

Они молча дошли до свинарника. Корж открыл дверь. Парные запахи ударили им в нос. Пахло кукурузным силосом, дезинфекцией и свининой. Живой, не вываленной еще в сухарях, не сваренной, не зажаренной, свининой без гарнира.

Они пошли по широкой бетонной дорожке. Хольман подавленно молчал. При неверном свете «летучей мыши» свиньи казались еще более массивными, чем на фотографиях. Они были неприлично большими. Неприлично жирными. До тошноты реальными.

— Свинарник мал стал, — сказал Корж. — Строим новый. Из сборного железобетона.

Хольман шел согнувшись, словно кто-то стукнул его по позвонкам. В конце свинарника он увидел хряков. Он узнал Яхонта, так поразившего его на выставке. Когда он приблизился. Яхонт с трудом приподнялся, словно приветствуя корреспондента. Четыреста килограммов шпика, шницелей, окороков, а также сосисок приблизились к перегородке. Хольману показалось, что хряк заговорщически подмигнул ему.

Корреспондент отвернулся. Ему было нехорошо. «Нервы», — решил он. Сказывалось напряжение последних дней. Хольмана потянуло на воздух. Его потянуло к шнапсу. Он вспомнил, что в чемодане у него лежит бутылка с белой головкой.

Они вышли на улицу. Хольман шагал, что-то бормоча себе под нос. Глядя на его унылую проутюженную полусогнутую фигуру, на его бесцветное лицо и водянисто-голубые глаза. Корж подумал: «Хорош экземплярчик. И зачем только он к нам пожаловал?»

 

Глава двадцать четвертая

#img_35.png

МОГУЧАЯ АФИША. НЕУТЕШИТЕЛЬНЫЕ БЕСЕДЫ

Хольман переночевал в доме приезжих. Следующее утро не принесло ему желанного облегчения. Он встал поздно, вышел на улицу. Было холодно, сыро и неуютно. Хольман поёжился. Мимо проехала телега с двумя фанерными щитами по бокам. Щиты извещали:

КЛУБ ИМ. 1 МАЯ

Только два дня.

Грандиозное эстрадно-цирковое представление в 2-х отделениях

БУДЕМ ЗНАКОМЫ!

ИННОКЕНТИЙ ЛОШАТНИКОВ.

Фельетон. Пародия. Реприза. Куплет.

СВАДЬБА ГЛУХОНЕМЫХ.

Мимическая сценка с музыкой.

«ТАМЕРЛАН!»

Медведь-гигант с Гималаев под управлением Лаврушайтиса.

ЧУДО-БОГАТЫРЬ ИВАН БУБНОВ!

Рекордный мост. Пляска гирь. Полуторка на груди. Разбитие железобетонных блоков.

ЛЮБИМЦЫ ПУБЛИКИ

БЛИЗНЕЦЫ САТИРИКИ

ЖОРА И ВИТОЛЬД ДЕРИБАС!

Ах, зачем нам Кукарача! Ковбойская канитель. У них на авеню. Показ и разоблачение рок-н-ролла.

а также

критические частушки:

«Две веселые подружки

Вам сейчас споют частушки

И коснутся между тем

Здесь различных местных тем».

Начало в 7 часов вечера. Принимаются коллективные заявки.

Хольман прочел афишу и пошел по улице, обсаженной тополями. За могучей тополиной оградой прятались опрятные стандартные домики. Пейзаж был не для его газеты. Хольман в сердцах закрыл объектив фотоаппарата.

На площади перед правлением колхоза стояли элегантные грузовички Кутаисского завода, а у коновязи — несколько мотоциклов и мотороллер «Вятка». У столба под репродуктором сидел Паша Семиреков. Он слушал музыку, вытянув журавлиную шею. Хольман быстро изготовился и щелкнул аппаратом. «Неплохой сюжетик», — подумал он и на ходу сочинил подпись: «Обнищавший, задавленный советский колхозник не в состоянии приобрести радиоприемник из-за непомерного радионалога. Он вынужден слушать радио, сидя на улице».

Хольман зашел в несколько домов. Долго беседовал с колхозниками. Беседы не принесли ему профессиональной радости, местные аборигены показались ему в высшей степени ограниченными людьми. Никто из них не мечтал о свободном предпринимательстве, многопартийной парламентской системе, хуторах, мажоритарных выборах, ковбойских фильмах, акционерных обществах на паях, жевательной резинке и абстрактном искусстве. Из аборигенов нельзя было выжать мало-мальски приличной цитаты.

Хольман огорчился. Нет, ему определенно не везет. Он отыскал столовую. Заказал графинчик перцовки и порцию свиного шашлыка.

Напротив, за столиком, забитым пустыми пивными бутылками, сидел мордастый, начиненный здоровьем и пивом молодец. Перед ним стояла сковородка с яичницей. Хольман машинально подсчитал: восемь яиц!

Детина нацедил в пивную кружку водки и разбавил се пивом. Затем на его лице появилось выражение веселого ужаса и он залпом выпил содержимое. Детина с треском поставил граненую кружку, забил под столом копытом и замотал кудряво-плешивой головой, посаженной на шею штангиста-тяжеловеса.

— Бррр, берет окаянная! — молвил детина, отрубая от яичницы здоровенный кусок.

Хольман с некоторым трепетом наблюдал за завтраком своего соседа. За каких-нибудь полчаса он дважды повторял порцию шнапса. Глаза у него стали красные, словно по ним мазанули бычьей кровью.

— Ты чего уставился, глиста? — не соблюдая протокола, спросил детина.

— Мне… ничего, — поспешил заверить Хольман.

— «Ничего, ни-че-го»! Ездют тут всякие с портфелями!

— Федя Акундин! Не приставай к человеку! — крикнула буфетчица.

— Брысь! — огрызнулся Федя и, повернувшись к Хольману, продолжал: — Уполномоченный, говоришь? Набил портфель портянками и разъезжаешь? А работать за тебя будет Федя Акундин? У Феди холка крепкая! Он повезет. А ты будешь портфелем махать?

Акундин снова плеснул водки в граненую кружку, долил пиво и залпом выпил гремучую смесь. Разоблачительная сущность тирады Акундина, произнесенная заплетающимся языком, не дошла до Хольмана. Корреспондент спросил с любезной улыбкой:

— Извиняйте меня, что вы пьете? Это есть русский коктейль?

— Ты мне зубы не заговаривай! — наваливаясь грудью на стол, сказал Акундин. — Ты толком отвечай: сколько гребешь, глиста?

— Как я должен понимать слово «гребешь» и слово «глиста»? — по-прежнему улыбаясь, спросил Хольман. — Я никогда не учил такой слова.

— Вот сволочь, ханурик, придуривается, — возмутился Акундин. — Ну что ты скажешь! Ты зачем приехал, долгоносик? Небось к Коржу?

— Да, я есть гость Корж.

— Ну и дурак!

На этот раз Хольман понял.

— Зачем вы наносил мне оскорбление? Меня нельзя оскорблять! — с достоинством сказал он.

— Ах, как я напужался! В милицию меня сведешь? Портфелем ударишь? Эх ты, рахитик!.. Ну что Корж? Что вы носитесь с ним? Корж — ничего. Плюнуть и растереть! А про него в газетах пишут, в кино показывают, артисты песни складывают: тру-ля-ля, тру-ля-ля! Танцують!

Акундин оттянул кончиками пальцев галифе и, жеманясь, прошелся на цыпочках вокруг стола.

— Федя, перестань сейчас же! — крикнула буфетчица.

— А что ты со мной сделаешь? От милиционера вы сами отказались, а бригадмил на работе! — Он весело рассмеялся. — Понимаешь, невыгодно райотделу из-за одного Феди Акундина содержать здесь милиционера! Вот такая положения… Так как насчет Коржа? Что он из себя представляет? Па-ду-маешь, вырастил Яхонта, чемпиона-рекордиста. У меня самого кабанчик был. Всем кабанам кабан! Жена выходила. Померла!

Акундин рванул на груди рубаху.

— Заездили, сволочи! Загубили!

— Ваша жена умер молодой? — с фальшивой участливостью спросил Хольман.

— Интересуешься? В книжечку запишешь? В портфельчик запихаешь? У-у-у-у, взял бы тебя за косоворотку! — сказал Акундин с такой злобой, что Хольман взвизгнул:

— Кельнер!

— Кель-нер, — передразнил Акундин.

Это слово почему-то его страшно развеселило.

— Кельнер! Ну и артист! Ха-ха! Хороший ты человек, вот что я тебе скажу, — с чисто пьяной алогичностью объявил Акундин.

Он взял бутылку водки и пиво, сунул под мышку сковородку и, прижимая ее, чтобы отлипшие куски яичницы не падали на пол, перебазировался к столу корреспондента.

— Хороший ты человек, хоть и глиста!

Акундин, расплескивая водку и пиво, составил свою убийственную смесь. Наскоро чокнувшись, он опорожнил кружку. Затем схватил с тарелки Хольмана палочку шашлыка, нажал сверху вилкой. Мясо посыпалось на стол. Он быстро побросал себе в рот куски, как семечки.

— Артист ты. По роже видно!

— Я не есть артист, — пытался возразить Хольман.

— Вот и врешь! Артист и есть. Ты медведя дрессируешь. Меня не обманешь. Скажи, пожалуйста, как он насчет жратвы?

Федя облокотился на стол и деловито продолжал:

— Такую скотину накормить — дай бог! Знай подваливай. А мед ему даешь? От тебя дождешься. Ты его, ханурик, падалью кормишь. Гималайское животное мучаешь! Медведя терзаешь! Чего по комнате глазами елозишь? Ты отвечай! Не хочешь? Зазнался? Цельный вечер мою водку хлещешь, а брезгуешь?

Хольман был ужасно драчлив и агрессивен в своих статьях на международные темы, но в повседневной жизни он любил улаживать конфликты мирным путем.

— Я заплачу за водка, — сказал он.

— Я тебе заплачу! Акундина не купишь! Видел? — он поднес к носу корреспондента смятую пачку денег.

Насладившись произведенным эффектом, Акундин хотел было сунуть деньги обратно в карман, но промахнулся, и бумажки упали на пол. Ругаясь, он встал на четвереньки. Хольман, воспользовавшись моментом, постыдно бежал, так и не допив своей водки.

 

Глава двадцать пятая

#img_36.png

БИОГРАФИЯ ТУНЕЯДЦА. ФРОСЯ, ФЕДЯ И ХРЯК

Хольману опять не повезло. Следовало пересилить свой щенячий страх и не спасаться бегством. Акундин был единственным человеком, с которым корреспонденту стоило поговорить. Он мог для него оказаться полезным.

Федя был одержим духом предпринимательства. Он не скрывал своих обид на советскую власть. Она не давала ему возможности развернуть во всю мощь его способности и таланты.

В любой капиталистической стране Федя был бы персона грата. Он сделал бы блестящую карьеру. Он стал бы лавочником, биржевым маклером, хозяином игорного дома или профсоюзным боссом. Он был одним из тех индивидуумов, на ком зиждется Великая Цивилизация Открытого Общества Свободного Мира.

В колхозной же Тимофеевке Федор Акундин был последним человеком. Односельчане никогда не называли его по имени и отчеству, а только по имени с прибавлением обидного эпитета: «Федя-калымщик», «Федя-левак», «Федя-шабашник», «Федя-кусочник».

Бес свободной инициативы гонял Федю по всей стране. Он искал легких заработков и прибыльных дел.

Он добывал дефицитный кирпич и кровельное железо для будущих дачевладельцев. («Достанем, хозяин. Есть на складе один свой человечек…»)

Он терся на курортах у железнодорожной кассы. («Обратный билетик? Сделаемся. Постучим в кассу — нам откроют. Придется, хозяин, подкинуть кассиру на молочишко…»)

Он торговал в Москве овощами и фруктами. («Товарищ начальник, да я не спекулянт, я колхозник из Тимофеевки!»)

Продавал кинескопы в Ереване, белорыбицу — в Алма-Ате, мандарины — в Караганде.

Заготавливал в Коми АССР лес для крымского колхоза «Виноградарь Юга». («Ты, председатель, не сумлевайся, отгрузим горбыль, подтоварник, пиловочник. — только шевельни кассой!»)

Одно лето провел на шатком плотике в подмосковном Бисеровом озере, орудовал сачком, насаженным на длиннющий алюминиевый шест, добывал мотыля. («Мотыль, кажись, — тьфу, дерьмо, комариная личинка. А какие деньги за нее платят! По 250 целковых в день со дна вынимали!»)

В Тимофеевке Федя бывал наездом. Жена его, Фрося, тощая, болезненная, рано состарившаяся женщина, изредка выражала слабый протест:

— Все добрые хозяева дома живут, в колхозе работают. Тебя одного носит по белу свету!

— Брысь, личинка! — огрызался Федя. — Стану я на них работать! Нашли дурачка!

— А Корж?

— Что Корж?

— Тоже дурной?

— Афанасий начальству подошву лижет, вот и живет!

Акундин знал, что это неправда. В глубине души он завидовал Коржу.

Федя искал у односельчан дешевой популярности. Он был похож на тех американских сенаторов, которые накануне выборов бесплатно поят избирателей виски «Белая лошадь» и дарят им конфеты, завернутые в бумажку со своим поясным портретом.

В дни коротких побывок Федя водил соседей в столовую, поил за свой счет водкой, хвастал заработками. Но, странное дело, как только разговор касался деревенских дел, неизменно выплывала ненавистная фамилия Коржа.

— А к нашему Коржу опять делегация приехала! Кажись, чехи.

— Тоже сказал! Поляки! Чехи в прошлом месяце опыт перенимали!

— «Опыт, опыт», — злился Федя. — А какой такой опыт? Корми свинью от рыла — вот и весь опыт!

— А ты докажи!

— И докажу.

— Как же ты докажешь, ежели у тебя и свиньи нет?

— Добудем.

— Так ты же целый год в бегах. Кто кормить будет?

— За ним свинья в купированном вагоне будет ездить.

— На мотоцикле. Он за рулем, она в коляске.

Собутыльники нагло гоготали. Федя ругался.

Как-то вернувшись из очередного вояжа, он приволок поросенка.

— Породистый! — сказал он Фросе. — Доглядай!

Поросенок был высокий, поджарый, худой, что заяц по весне. Нрав имел легкий, задиристый, собачий. Ел мало. Целыми днями как оголтелый носился по сарайчику. Это огорчало Федю.

— С таким характером сала не наживешь! И что тебя, свинячая душа, носит? Допрыгаешься, сукин сын, до ножа!

Со временем поросенок остепенился. Начал исправно есть. Тыкал пятачком в тонкие, как костыли, Фросины ноги, требовал добавки.

— За ум взялся, стервец! — с удовольствием констатировал Акундин.

Теперь он уже похвалялся перед собутыльниками:

— Покажу я вам, как надо хряка растить! Накроется коржовский Яхонт!

— Так и накроется?

— И видно не будет!

— Хвастать не косить, спина не болит!

— Раз Федя Акундин сказал, — убито!

Федя не останавливался перед расходами. Трижды поил человечка с пивзавода, пока тот не выхлопотал ему разрешение на барду. Болезненная Фрося получила новую нагрузку. Ежедневно она ставила на шаткую самодельную тележку оцинкованный бак и отправлялась за три километра на пивзавод.

Дорога была тяжелой. Колеса тележки, снятые со старой детской коляски, увязали по самую ось. Обратный путь в гору был особенно мучителен. Колеса буксовали. Из бака выплескивалась барда. Фрося, по-бурлацки пригибаясь к земле, тянула веревочную лямку.

В тот год стояло жаркое лето. Жара плыла над садами, песчаной дорогой, над кукурузными полями. Под неистовыми ударами солнца посерели сады и даже кончики листьев теплолюбивой кукурузы побурели, ссохлись, стали ломкими, рассыпались от одного прикосновения.

Фрося, задыхаясь, тащила тележку со свиным кормом.

Она доползала до дому вся в липком поту. Схватывало сердце, в ушах стоял звон.

Хряк радовал хозяйский глаз Акундина. Самец раздался в кости, наливался кровью и жиром.

— А мой стервец знай намолачивает, — хвастал Акундин. — Чистая прорва. Фроська от него язык на бок свесила. Гад буду, если пятьсот килограммов не вытянет! Помяните мое слово — накроется ваш Яхонт!

— На выставку повезешь?

— Мне медалев не нужно. Сам сожру!

Август был дождливым. Фрося, увязая в грязи, волокла тележку с бардой. Иногда, не в силах вытянуть ее из цепкого месива, она сливала на дорогу часть пойла.

Хряк поджидал ее у дверей сарайчика. Нервная дрожь пробегала по его жесткой желтовато-серебристой щетине. Фрося с трудом дотаскивала бак до кормушки. Хряк с остервенением накидывался на пищу. Зарыв морду в корыто, он издавал свистяще-хлюпающие звуки, будто в его желудке работал испорченный насос. Давясь и разбрызгивая жидкость, он с молниеносной быстротой опорожнял корыто. Пищи не хватало. Хряк со злобным хрюканием семенил к Фросе, словно знал, что ему привезли не все, что его обокрали.

От непосильной работы болезнь Фроси обострялась. По ночам она просыпалась от тупой боли. Ей казалось, что сердце подмяла чья-то безжалостная железная ступня. Она лежала с открытыми глазами, боясь вздохнуть.

Наконец она не выдержала.

— Федя, продай хряка! — взмолилась Фрося.

— Да ты ополоумела! Он же сейчас в самый рост входит!

— Заболела я. Сил нет!

— Не жрешь ничего, потому и болеешь. Ты жри побольше, наворачивай, как я, — все болезни пройдут, — сказал Федя с убежденностью и эгоизмом никогда не болевшего человека.

— Не могу, Федя. В горло не лезет!

— Запихай, так полезет!

— Съест меня хряк, — заплакала Фрося.

Хряк жирел. Федя любовался его бочкообразной грудью, широкой и прямой спиной, хорошо развитыми окороками, сильными ногами с упругими бабками. Целыми днями хряк блаженно лежал на боку. Глазки его совсем заплыли; он открывал их только тогда, когда слышал скрип тележки.

— Фундаментальная скотина! — восхищался Акундин. — Небоскреб, а не свинья.

Фрося слабела. Как-то на дороге ее встретил Корж и помог дотянуть до дома тележку.

— Ты никак в пристяжные нанялся? — насмешливо сказал Акундин.

— Жену бы пожалел, — ответил Корж.

— Видали? Жалельщик нашелся! Ты бы лучше колхозных свинарок пожалел. Они по сколько свиней выкармливают? Сотни! А моя Фроська одного! Колхозный эксплуататор!

— Наши дивчата за пять километров грязь не месят. У нас механизация, дурья твоя голова! Подвесная дорога корма доставляет. Наши свинарки учатся, да еще в театр ездят!..

— Ладно, бог подаст, — оборвал разговор Акундин. — Иди в бригаду агитируй, а мы уж как-нибудь без тебя!

Однажды Федя вернулся домой после очередной месячной отлучки. Хата была открыта. Ветер раскачивал входную дверь.

— Фроська! — крикнул Акундин. — Где тебя черти носят, стерва!

Никто не отозвался. Акундин пошел в сарайчик. Он увидел голову жены, запрокинутую на пороге. Фрося недвижно лежала на земляном полу, залитом бардой. Рядом валялся пустой бак. Хряк вылизывал барду, прихватывая сослепу, от жадности, и подол ситцевого платья Фроси.

Акундин поднял легкую, как пушинку, жену. Он понес ее в хату. Хряк, сопя и отфыркиваясь, увязался за ним. Тяжело переваливаясь, он следовал по пятам Акундина, требуя пищи.

Фросю хоронили через несколько дней. Бабы со злобой смотрели на Акундина. Поминали добром Фросю, жалели, что не укладывают вместо нее в могилу Федю.

На поминках Федя без передыху лакал водку. Скулил, поносил Коржа, грозился привезти из города на могилку Фроси гранитный постамент, выбегал в сарайчик целоваться с хряком.

Утром, хлебнув огуречного рассола, Акундин пошел добывать хряку пищу. Пришлось на манер покойной Фроси впрячься в тележку. Приехал он злой, взмокший от пота, заляпанный грязью.

Так началась его жизнь без Фроси.

Ежедневные рейсы за бардой не вдохновляли Федю на дальнейшее соревнование с Коржем. Он решил жениться, чтобы переложить на плечи своей новой избранницы заботы о жадном борове.

Акундин остановил свой выбор на старой знакомой Глаше, бывшей домашней работнице стоматолога Бадеева.

 

Глава двадцать шестая

#img_37.png

ПОСЛЕДНЯЯ ВСТРЕЧА СТОМАТОЛОГА И ВЕНИ. ГЛАША КАК ПОЛЕМИСТ

Глаша прибыла в Тимофеевку после смерти Бадеева. Врач-надомник неожиданно умер на своем стоматологическом посту. Он рухнул у гудящей бормашины.

В тот день Исидор Андрианович принимал Веню-музыканта. Труженик «Скупторга» выглядел неважно. Можно даже сказать, плохо. Он осунулся, поблек, его кунья мордочка выражала скрытую тревогу.

Стоматолог при виде Вени-музыканта не испытал чувства радости. Он даже забыл о своей клятве отомстить завмагу, если тот попадет к нему в руки. Не вспомнил он Вене-музыканту и неприятного разговора в фанерном закутке по поводу нейлоновой шубки. Стоматолог был сам выбит из колеи. После увоза дочери и угона бежевой красавицы что-то сломалось внутри у врача-надомника. Он стал угрюмым, апатичным, жизнь потеряла для него прежнюю прелесть и очарование.

Веня-музыкант сел в кресло и открыл рот. Бадеев увидел много зубов, ему показалось, что их больше, чем это положено для нормальной челюсти.

— На что жалуетесь? — задал традиционный вопрос Исидор Андрианович.

— На жизнь, — горько усмехнулся Веня.

— А в смысле зубов?

— Ни на что.

— Зачем же вы пришли? Вам захотелось показать мне свою ослепительную улыбку?

— Я хочу сделать золотые коронки.

— На здоровые зубы?

— Такая у меня блажь.

— А серьги в уши вы не хотите вдеть? Вы что, ненормальный? У вас же идеальные зубы. Такая челюсть попадается одна на тысячу!

— Я неплохо заплачу, доктор! — официальным голосом сказал Веня.

Догадка озарила мозг стоматолога: Веня-музыкант хочет изменить свою внешность!

Исидор Андрианович не ошибся. Завмаг действительно решил несколько реконструировать свою внешность. На очереди стояла перекраска волос, а также легкая пластическая операция с целью модернизировать форму носа. Весь этот план был продиктован отнюдь не эстетическими соображениями. «Лучше быть уродом на свободе, чем красавцем в тюрьме», — думал Веня. Предполагаемая реконструкция должна была по замыслу завмага максимально затруднить то, что следователи называют «идентификацией личности по чертам внешности».

Вене не терпелось сделать необходимые операции и покинуть столицу. Над головой завмага и Матильды Семеновны нависли тяжелые грозовые тучи.

А все началось с безобидной, казалось, ревизии, которую внезапно провели контролеры-общественники. Веня попытался отделаться мелкой взяткой, но напоролся на еще более крупную неприятность.

Назревала катастрофа. Это безошибочно учуял Веня. Матильда Семеновна плакала и на всякий случай разносила по друзьям и знакомым чемоданы с вещами. После зрелых размышлений завмаг решил исчезнуть на время в периферийной глуши.

Исидор Андрианович еще раз осмотрел челюсть пациента и сказал:

— Зубы — дело хозяйское. Если хотите — поставим коронки.

Он включил бормашину и… начал оседать на пол.

— Что с вами, доктор? — кинулся к нему Веня.

— Ничего, — прошептал стоматолог и испустил дух.

Исидора Андриановича хоронили через три дня. За гробом шли его бывшие пациентки — нафталинные старушки в траурных мантильях.

Жена Бадеева ликвидировала бормашину и другое имущество, включая вывеску: «Пломбы, коронки, пиорея — за углом» — и выехала к дочери в Сибирь.

Глаша, прихватив чемоданы, где хранились накопленные годами хлопчатобумажные богатства, отбыла в Тимофеевку.

Она не узнала родного села. Новые дома, новые сады, новый клуб — все было до того новым, что она даже растерялась. Она поспешила в новый сельмаг, чтобы оценить мануфактурную конъюнктуру.

Действительность превзошла самые смелые Глашины ожидания. Полки были доверху набиты штапелем, майей, сатином, маркизетом и еще какими-то тканями с заумными названиями вроде: «маттгольдони», «лизетт», «твил».

Глаша купила по привычке (а вдруг после не будет) восемь метров маттгольдони и семь метров твила. С этой минуты она решила скоротать остаток своих дней в Тимофеевке.

Глаше не дали засидеться. Не прошло и недели, как она уже работала медицинской сестрой в новой сельской больнице.

Федор Акундин, отвергший в прошлом сердечные Глашины притязания, не сомневался в успехе предстоящих переговоров. И впрямь, при виде Феди сердце Глаши дало несколько перебоев, как солдат, сбившийся с ноги, и потом еще долго трепыхалось и подскакивало, пока не обрело надлежащего ритма. Правда, в этом матером, кудлато-плешивом мужике с трудом проглядывался прежний веселый гибкий, словно ивовая лоза, Федя. Все же это не помешало Глаше с благосклонностью отнестись к брачным устремлениям Акундина.

В конце этой памятной встречи, после того, как были обсуждены жилищно-бытовые вопросы, а также проблемы воспитания хряка и транспортировки барды, после того, как Федя дал ложную клятву выпивать только по большим советским и церковным праздникам, Глаша спросила:

— А где ты, Федя, работаешь?

— Нигде.

— Это как понимать?

— Кормлюсь чем бог послал.

— Спекулируешь?

— Бывает.

— И манафактурой спекулируешь?

Глаша люто ненавидела спекулянтов мануфактурой.

— Случается, и манафактурой.

— Как же тебе не совестно людям в глаза глядеть?

— А мне бара-бир!

— Смотри, Федя, посадят тебя.

— Теперь много не дают. Как-нибудь перебьешься. Будешь передачи носить, — отшутился Федя.

— Не буду я носить.

— Это почему же?

— Не пойду я за спекулянта, — вздохнула Глаша, прощаясь со своей девичьей мечтой.

— Не подходим для вас, значит. Городские мы. Образованные. Босоножки одела и воображаешь. Тьфу!

Федя смачно сплюнул.

— На жену плюйся, а я тебе еще не жена, — сурово сказала Глаша.

— Нужна ты мне в жены с такой фотографией, — сказал Федя, обиженный отказом. — Ты в зеркало глянь. С такой рожей и под фату лезешь!

Акундин несколько недооценил полемических возможностей Глаши. Это была его ошибка. Длительная тренировка в очередях выковала из Глаши незаурядного полемиста резко атакующего стиля. К тому же повседневная практика необычайно развила ее голосовые связки. Она без особого труда могла перекричать в троллейбусе болельщиков, спешащих на матч, если даже они все разом обсуждали шансы «Спартака» и «Торпедо».

— Чтоб тебе десны повылазили! — сравнительно спокойно начала она. — Чтоб с тебя коронки пососкакивали! Чтобы при инъекции у тебя во рту игла сломалась!

Федя замолк, силясь вникнуть в смысл диковинных ругательств.

— Люди добрые! — вдруг завопила она с такой силой, что ее голос начисто перекрыл рев репродуктора, передававшего марш из «Тангейзера» в исполнении сводного духового оркестра. — Люди добрые! Поглядите на этого паралитика!

Из близлежащих домов показались колхозницы.

— Гляньте на этого проходимца! Жену загубил, а теперь к другим подбирается! Где твоя совесть, спекулянт несчастный?!

— Ты потише, а то схлопочешь! — пригрозил Акундин.

Он побаивался женского общественного мнения Тимофеевки.

— А ты не затыкай мне рот! — взвизгнула Глаша. — Думаешь, ежели покойницу кулаками мутузил, так и на меня кинешься? Я тебе кинусь, инфекция!

Колхозницы одобрительно загудели.

— Свататься пришел! — упершись руками в бока, с нескрываемым сарказмом оповестила общественность Глаша. — Женишок! Нужен ты мне! Еще спекулянтством похваляется! И куда только у вас смотрит милиция? В Москве таких тунеядцев давно выселяют. И как только его колхоз терпит?

Колхозницы зашумели:

— Верно, Глаша!

— Колхоз позорит!

— В сельсовет его! Надо Коржу пожаловаться!

— Выслать его, спекулянта!

— Бабоньки, не так круто! — пытался утихомирить женщин Федя. — Я же никому зла не делаю!

— А кто Фросю в гроб загнал, душегуб?

Акундину ничего не оставалось, как позорно ретироваться. Остаток дня он провел в столовой, где жестоко напился. Вечером Федя, ошалевший от водки и распиравшей его злобы, зарезал хряка.

Всю неделю Акундин пропадал в областном центре. Распродав на базаре мясо, вернулся в Тимофеевку и снова начал пить. Именно в эти черные для Феди дни с ним повстречался в закусочной Ганс Хольман, специальный корреспондент.