На дорогах войны меня потеряла мама…

Ее письма, заблудившись в лабиринтах полевой почты, приходили назад в Ашхабад, на тихую улицу Кемине, с пометкой: «Адресат выбыл».

Как выбыл? Куда?

А я просто не знал, как все объяснить маме…

Завьюженным февральским днем я сел в заднюю кабину «ила», из которой только что вытащили раненого Севу Макарова, воздушного стрелка. И я полетел вместо него. С тем же летчиком — лейтенантом Иваном Клевцовым. Шла вторая неделя моего пребывания в штурмовом авиаполку. Инженер эскадрильи принял у меня экзамен по пулемету и прицелу, и теперь я ходил со всеми воздушными стрелками на аэродром, провожал их в полет, встречал, жадно слушал рассказы о том, что было там, в небе. И ждал. Но комэск Александр Кучумов считал, что лететь в бой мне пока рановато.

Теперь же, у летной землянки, где толпились в ожидании вылета летчики и стрелки, комэск подозвал меня и сказал:

— Сейчас полетишь. Конечно, надо бы тебе еще потолкаться на земле, пообвыкнуть, напитаться нашим авиационным духом. Но видишь сам, что случилось с Макаровым.

Лейтенант Клевцов, который стоял рядом с комэском, добавил:

— Ничего, парень, не тушуйся. Авиация непредсказуема, но дважды подряд в одной и той же кабине такое повториться не может.

Он попытался улыбнуться. Улыбка получилась деланной, неживой. Мыслями он был еще там, в небе, от боя не отошел; пальцы его заметно тряслись, ему никак не удавалось уложить карту за целлулоид планшета.

Погода немного улучшилась, теперь дали вылет всем трем эскадрильям. Мы побежали к капониру, впереди Клевцов, за ним я.

…То утро выдалось хуже не придумаешь. За набрякшими тучами долго прятался рассвет, на завтраке в летной столовой все были уверены, что полетов не будет. Но дали получасовую готовность, пришлось отправляться на аэродром. Комэск Александр Кучумов, полетевший на разведку погоды, вернулся с плохими вестями: ближе к передовой туман густел, закрывал землю.

Летчики, собравшиеся на КП, бросились к землянке летного состава, чтобы устроиться на нарах поближе к ярко пылающей печке, поваляться, поспать. А стрелки, места которым, как всегда, не досталось, уселись в проходе играть в «двадцать одно» на щелчки и сигареты. На деньги здесь не играли: общественное мнение землянки считало, что выигрывать деньги у товарища, с которым летишь в бой, предосудительно и аморально.

Порывы ветра доносили до летной землянки гул артиллерийской канонады, в маленьком, подслеповатом оконце звенели плохо закрепленные стекла. Застрявшие в корсунь-шевченковском котле гитлеровцы, собрав ударный кулак, пытались на узком участке вырваться из окружения. А штурмовики, кляня непогодь, сидели на земле…

В полдень, когда тучи чуть приоткрыли затянутый мглою рваный горизонт, полетели четыре штурмовика нашей 2-й эскадрильи. Пошли только двумя парами, чтоб не столкнуться в густом тумане.

Потом привезли обед. Официантки Шура и Катя внесли в землянку коробку с посудой, бачки и термосы. Под низким бревенчатым потолком поплыли густые аппетитные запахи. Дремавшие на нарах быстро спрыгнули на пол, стряхивая с меховых комбинезонов налипшую солому.

— Сегодня у нас пельмени! — торжественно объявила Шура. — Чтобы побаловать наших соколиков, всю ночь лепили…

Сели за длинный дощатый стол, врытый ножками в землю, вооружились ложками, вилками. И тут послышался приближающийся шум моторов. За обледенелым окном землянки кто-то радостно крикнул:

— Идут!

Все выбежали наверх, позабыв о пельменях. После копоти и духоты землянки морозный воздух ударил в лицо, вскружил голову, наполнил легкие свежестью. Из-за низких пепельно-серых облаков стали вываливаться «илы». А вскоре четыре машины, отчаянно тарахтя и взметая снежную пыль, подрулили к капонирам. Три экипажа спрыгнули на землю, стали отстегивать парашюты. Летчик четвертой машины, лейтенант Клевцов, вылез на плоскость, открыл фонарь стрелка и отчаянно замахал руками. Дежурившая на КП санитарная машина примчалась к посадочной полосе. Сева Макаров недвижно висел на ремне, откинувшись головою к бронеплите бензобака. Полковой врач майор Борис Штейн стянул с руки воздушного стрелка перчатку-крагу, нащупал пульс.

— Жив, — сказал он. — Пока жив. Тяжелая контузия. Видно, где-то совсем рядом разорвался снаряд…

Всеволод был совсем плох. Из его носа, рта, ушей стекали алые струйки крови.

Когда я забрался в кабину, то всюду увидел кровь. Бурые пятна расползлись по полу, застыли капельками на холодной стали турели, на створках металлических ворот, отделяющих кабину стрелка от хвостовой части фюзеляжа. Я почему-то подумал, что если меня тоже ранят, то трудно будет разобрать, где чья кровь.

Клевцов опробовал мотор, вырулил на взлетную полосу, прибавил обороты. Штурмовик встрепенулся, как расстреноженный боевой конь, набрал силу и помчался вперед, подскакивая на обледенелых кочках. Еще мгновение, и машина, оторвав от земли свое гладкое тело, взмыла вверх — догонять группу, которую ведущий комэск Кучумов выстраивал пеленгом над аэродромом.

«Только бы не опозориться в первом же вылете, только б не подпустить „мессершмитт“!» — больше ни о чем я и не думал. Левой рукой вцепился в ручку турели, правым плечом прижал к щеке тело крупнокалиберного пулемета. Но почему так режет глаза? Потоки воздуха, завихряясь, врывались под фонарь, поднимали всякий сор с пола кабины, швырялись в лицо, выбивая из глаз слезу. Я не мог различить ни земли, ни неба. А вдруг появятся «мессера»? Как их углядеть, как в них стрелять? А ведь в Фергане в летной школе ничего похожего не было, я летал совершенно спокойно. Да что там, были другие ветры, другие скорости? И вдруг меня осенило: тогда же я летал в очках! Тьфу, черт возьми, так очки у меня на лбу, вот растяпа! Расскажешь ребятам — засмеют…

Впрочем, я догадался опустить очки, когда уже ударили зенитки.

Сначала снаряды рвались левее. Но вот белые клочковатые шапки появились правее, выше, выглянули из-под хвоста самолета. Со всех сторон к нам подступала сплошная стена расколотого и расплавленного металла. Казалось просто чудом, что в небе еще оставалось непораженное пространство, где можно было продолжать полет. А я ничем не мог помочь летчику, мой пулемет молчал, стрелять было не по кому.

Пытаясь сбить с толку зенитчиков, спутать их расчеты, Клевцов то проваливал машину вниз, то ставил на хвост, то сваливал набок. Лейтенант тяжело и прерывисто дышал, я слышал неясные хриплые звуки в наушниках шлемофона. Потом донесся сухой треск, наверное, он сглотнул слюну.

— Заходим на цель! — услышал я голос лейтенанта.

Меня крепко прижало к ремню, руки, ноги, голова налились чугуном. Я подумал, что если сейчас появятся истребители, то невозможно будет повернуть турель.

Истребители не заставили себя долго ждать. Шесть тупорылых незнакомцев мирно прошли стороною, не обращая на нас никакого внимания. «Наверное, „Лавочкины“», — решил я. Истребители скрылись за грозовой тучей, но тут же я увидел их снова. Набрав высоту, они начали стремительно приближаться. В перекрестие оптического прицела я поймал ближний истребитель. Стрелять? А вдруг свой? Что делать? На раздумья — секунды!

В небе раскрылась красная ракета. Ее выпустил стрелок соседнего «ила» Николай Календа, тот самый, который притащил меня в полк. Еще на земле он обещал подать мне сигнал, как только появится враг. Значит, это вовсе не «лавочкины», а «фокке-вульфы». Я выпустил длинную очередь. Фашист не испугался, не отвернул. Я заметил, что на плоскостях «фоккера» замигал красный огонек, и понял, что он стреляет в меня из своих пушек и пулеметов.

…А по полевым почтам меня искала мама. А я молчал. И что скажешь? Поймет она меня или осудит? Да кто я теперь есть на самом деле? Патриот? Доброволец? Или, быть может, дезертир, как меня, наверное, числят в моем БАО?

Все вышло случайно, вроде бы само собой. Под Белой Церковью наш БАО обеспечивал боевую работу штурмового авиаполка из корпуса генерала Н. П. Каманина. У «илов» была горячая пора: они летали по нескольку раз громить фашистскую группировку, окруженную под Корсунь-Шевченковским. На аэродроме я видел летчиков, вернувшихся только что из боя. Я искренне завидовал им: они делали настоящее дело. А у меня тянулись унылые тыловые будни: сидение за зенитным пулеметом у кромки летного поля, строевые занятия с нестроевым охранным взводом, от которых меня так и не освободили, хождение в караул…

Как-то под вечер в караульном помещении появился наш начальник штаба лейтенант Сомов, с ним два незнакомых человека, потом оказалось, что один из них адъютант командира штурмового авиаполка, а другой — воздушный стрелок по фамилии Календа.

— Примите арестованного, товарищ караульный начальник, — сказал мне Сомов. — За драку в столовой сержант Календа от самого командира полка получил пять суток строгой гауптвахты. А поскольку в полку таковой не имеется, его прислали к нам.

У нас тоже не было никакой гауптвахты, я не смог припомнить случая, чтобы в БАО кого-нибудь сажали под арест.

— Где же держать арестованного? — спросил я.

Адъютант невесело вздохнул:

— Командиру полка и горя мало. Сказал — посадить, и все. А тут выкручивайся как знаешь! Не отменять же приказ майора, не вести же сержанта назад!

— Он может сидеть прямо тут, в караульном помещении, — сообразил лейтенант Сомов. — Куда, в самом деле, его девать?

— А это выход! — обрадовался адъютант. — Отберите у него пояс, товарищ начальник караула. И пусть сидит здесь, под вашим наблюдением.

Сержант Календа, слушавший весь этот разговор с чувством брезгливой скуки, будто речь шла вовсе не о нем, подал наконец голос:

— Я-то здесь при чем? Приказ командира — закон для подчиненного. Аксенов говорит: «Календа, тащи сюда этого жулика начпрода». Я притащил. Потом мой летчик говорит: «Хватит, отпусти!» Я отпустил.

— А пихать начпрода коленкой под задницу тебе тоже Аксенов приказал? — спросил адъютант с ехидцей. — А писать ему на лысине всякие гадости химическим карандашом тебя тоже летчик надоумил?

Вот оно в чем дело! От кого-то я уже слышал, что летчики побили нашего начпрода, толстяка Беклемашева. Унижение заносчивого интенданта, мнившего себя самой значительной фигурой во всем БАО, вызвало во мне чувство злорадства. Редко евший в ту пору досыта, я ненавидел всех, вкушавших от чужих порций и норм: продавцов военторга, кладовщиков, заведующих столовыми, прочих продовольственных начальников. Я посмотрел на Календу с уважением. Адъютант перехватил мой взгляд, насторожился.

— Чтоб никаких поблажек! — предупредил он. — Никакого панибратства! На прогулку — под ружьем! За нуждой — тоже под ружьем. А появятся тут всякие дружки-приятели — гнать взашей!

Адъютант, сопровождаемый Сомовым, удалился, весьма довольный, что, сплавив проказника Календу на мое попечение, выполнил приказ командира полка.

— Отворите мне темницу, дайте мне сиянье дня! — крикнул вслед офицерам Календа и разочарованно махнул рукой. — Ведь и вы не отворите, гражданин караульный начальник; полагаю, что на весь срок своего затворничества называть вас товарищем не имею права.

Голос Календы, звонкий, высокий, почти женский, никак не вязался со всем его обликом. А был он могуч, кряжист, широк в плечах, еще шире в бедрах, огромная голова сидела на очень короткой шее, нос картошкой, толстые губы, узкие глаза с хитрецой.

Щуплый Чекурский, мой постоянный разводящий, из дальнего угла наблюдавший за явлением сердитых гостей в караульное помещение, теперь осмелел. Он осторожно подошел к верзиле Календе и, глядя на него снизу вверх, спросил с напускной важностью:

— Не могли бы вы, сержант, проинформировать, что, собственно, произошло в столовой? Сейчас вы находитесь под нашим наблюдением, и караул должен быть в курсе дела. Между тем болтают разное.

— Болтают, — подтвердил воздушный стрелок, грузно опускаясь на табурет. Даже теперь, сидящий, он был на голову выше Чекурского. — Сам адъютант командира полка при вас заявил, что я хотел на лысине вашего толстяка срамное слово написать. А откуда он знает, что я хотел написать, если я ничего не написал? Что он, мои мысли читать научился? Не отрицаю, дал я начпроду пять пинков под задницу. За то, что он прятал от летчиков колбасу и сухофрукты. Причем, заметьте, имел на то прямое указание своего командира лейтенанта Аксенова. Но сердце, друзья, не камень, и мое в том числе. Когда начпрод стал пищать и извиняться, жалко мне его стало, черта старого. Вот я и решил нарисовать на его макушке волосы, поскольку он оказался совсем лысым.

Календа засмеялся, пододвинулся к печке, распахнул куртку. Мы увидели на гимнастерке три ордена и медаль «За отвагу».

— О, какой вы заслуженный! — воскликнул Чекурский. — Расскажите что-нибудь о боевых полетах, поделитесь впечатлениями.

— Поделиться можно, отчего ж не поделиться? — молвил Календа со значительностью. — Есть вот такая авиационная присказка. Встречает на войне «як» «ила» и спрашивает: «Скажи, „ил“, почему ты такой горбатый?» (А вы, наверно, заметили, что кабины летчика и стрелка нашего штурмовика возвышаются над фюзеляжем, действительно напоминают горб.) «Оттого, дорогой товарищ, — отвечает „ил“ „яку“, — горб у меня вырос, что мне всех тяжелее в бою приходится». В общем, друзья мои, — продолжал Календа, — на «иле» летать, что со львом играть: и весело, и страшно. Так обстоят дела, если рассматривать вопрос в общем виде. Ну, а подробности для вас, аэродромно-наземной службы, будут неинтересны и, боюсь, малопонятны.

— Почему вы так думаете? — обиделся Чекурский. — Я часто хожу стартером, разрешаю вам взлет и посадку. А наш караульный начальник сам летчик, училище кончал…

Чекурский, сам того не ведая, высыпал горсть соли на мою незаживающую рану. Я все время искал случая поговорить со знающим человеком, как вернуться в боевую авиацию. А тут такая возможность!

Календа с пониманием выслушал мою историю.

— Вот пишу-пишу, а документов никаких. Подал штук тридцать рапортов, а толку?

— Толку и не будет, пока не бросишь эту писанину, — заключил Календа. — Какие сейчас документы! Война! Надо прийти в штаб нашего полка и попроситься.

— Так просто? — усомнился я. — А возьмут?

— Почему не возьмут? В бой хочешь лететь, не в начпроды просишься. Вот в начпроды устроить не могу: знакомств маловато, да и отношения испорчены. В летчики — тоже, потому как сам стрелок.

Я промолчал.

— Как это не возьмут? — повторил он. — Стрелков всегда не хватает. Стрелков гибнет в два раза больше, чем летчиков.

Календа сложил руки замком на затылке, потянулся до хруста в суставах и так широко зевнул, что казалось, у него заклинит скулы. Он перекрестил рот и продолжал:

— Спросишь, почему больше? Истребители всегда атакуют с хвоста, стало быть, весь огонь принимает на себя стрелок. Зенитки, правда, могут попасть в кого угодно. Но если убивают стрелка, то летчик долетает до аэродрома. Ну а если в воздухе убьют летчика, то что делать стрелку? А делать ему нечего, кроме как погибать за компанию со своим командиром.

Календа начал вспоминать всякие страшные истории и все поглядывал на меня с усмешкой, не испугаюсь ли я идти в стрелки. Но я уже принял решение…

Где-то я читал, что народник Сергей Нечаев, распропагандировав своего часового, убежал вместе с ним из крепости. Кто кого в данном случае распропагандировал, я — Календу или он — меня, сказать трудно. На четвертый день знакомства караульный начальник и арестант бежали с гауптвахты. Впрочем, это сказано слишком громко. Я вполне официально сдал вахту менявшему меня старшине Зеленому, а вот Календу своей властью отпустил на день раньше. Сделать это было не очень сложно: в документах он не значился, а когда ему выходить, Зеленый не знал.

Деревня, где расквартировался полк, находилась километрах в шести от аэродрома. Казалось, она мало пострадала от оккупации. Над белыми домиками поднимался белый дымок, у рубленого колодца толпились женщины с ведрами, мальчишки лепили снежную бабу, по улице на санях проезжал однорукий возница. У приземистой церквушки Календа остановился.

— Видишь большой дом с голубыми наличниками? Это правление колхоза. Сейчас там штаб. Иди и доложись начальству. Командир полка у нас майор. К вечеру, после полетов, он всегда в штабе. Не ошибешься.

Я обомлел.

— Разве ты не со мной?

Как-то само собою предполагалось, что он приведет меня в штаб, представит. Иначе я б никогда не решился.

— Мне никак нельзя, — сказал Календа. — Я ведь не досидел на гауптвахте. Нарвусь на майора, а он у нас свиреп. И тебе хуже будет.

Я стоял в нерешительности: как поступить? Может, лучше вернуться, пока не поздно? Видя мои терзания, Календа подтолкнул меня плечом.

— В авиации нет обратного хода, это тебе не гужевой транспорт. Какой же ив тебя стрелок, из боязливого? Ступай, ступай, все будет как надо. Знаю, что говорю. А потом зайди к нам, в общежитие стрелков. Четвертый дом от штаба, рядом с керосиновой лавкой.

В здании штаба жарко топились печи. В конце коридора я без труда отыскал обитую войлоком дверь, на которой все еще висела табличка с фамилией председателя колхоза. Прошел пустую прихожую, заглянул в кабинет. На бывшем председательском месте, за большим письменным столом, сидел одетый с иголочки майор, в синем парадном кителе с золотыми погонами; на новенькой фуражке сиял авиационный «краб». У приставного столика разместились, покуривая, капитан и старший лейтенант. Рядом с блистательным майором они явно проигрывали, погоны у них были защитного цвета, гимнастерки хлопчатобумажные, на головах обычные пилотки с красноармейскими звездочками.

В углу у развернутого полкового Знамени стоял часовой в ватных штанах, заправленных в унты. Сначала мне показалось, что это девушка, из мотористок или оружейниц, но, приглядевшись, убедился, что это все-таки парень, с тонкими, почти девичьими чертами лица, румяными щеками и копной льняных волос, выбивающейся из- под шапки-ушанки. Рядом со Знаменем стояли два стеклянных шкафа, набитых сельскохозяйственными брошюрами.

Я стоял на пороге. Занятые оживленной беседой, летчики не обратили на меня никакого внимания. Впрочем, говорил один майор, два других офицера согласно кивали. Очевидно, шел разбор полетов.

— Видели ли вы с земли, как летает Волкогонов? — кипятился майор, отчаянно жестикулируя. — Вся группа здесь. — Он поднял руки над головою и плавно двинул ладони вперед, желая изобразить, как слетанно идет вся группа. — А где Волкогонов? Вон он где! — Майор отвел правую руку до предела назад, за стул, на котором сидел. — И тащится, и тащится… А тут «фоккера» выскакивают со стороны солнца. — Руки майора снова взметнулись вверх. С проворством мима он изображал воздушный бой. Вокруг зазевавшегося Волкогонова «фоккеры» выделывали всякие фортели — виражи, иммельманы, бочки, боевые развороты, — уж очень забавно все это у майора получалось. Мне даже показалось, что майор в своей солидной должности командира полка выглядел несколько игривым и восторженным.

Так, наверное, казалось и всем присутствующим в штабе. Капитан, прикрыв ладонью рот, прятал улыбку, а старший лейтенант, отворотясь от майора, перемигивался с часовым, стоявшим у Знамени. Но занятый своим делом майор ничего этого не видал.

Воздушный бой, как и следовало ожидать, закончился тем, что Волкогонова сбили, майор угомонился и смолк. Воспользовавшись паузой, я щелкнул каблуками, приложил руку к виску.

— Товарищ майор, разрешите к вам обратиться!

Майор поднял бровь.

— Ко мне? Разрешаю.

— Прибыл в ваше распоряжение для прохождения дальнейшей службы!

— В мое распоряжение, для прохождения службы? — удивился майор. — А кто вы, собственно, будете? Санинструктор, фельдшер, медбрат?

— Почему вы думаете, что я медбрат?

Майор развел руками. С минуту мы растерянно глядели друг на друга. На выручку пришел капитан.

— Объясните толком майору, откуда вы взялись, кто вас прислал.

— Меня прислал воздушный стрелок сержант Календа. Он рекомендовал…

Взрыв хохота потряс кабинет.

— Рекомендация такого человека очень много значит, — отхохотавшись, сказал капитан.

— Это очень солидная фигура, — подтвердил старший лейтенант. — Так зачем же Календа направил вас к товарищу майору?

В двух словах я объяснил, кто такой, и сказал, что хотел бы летать воздушным стрелком. Майор, почему-то смутившийся при моем обращении, быстро пришел в себя, к нему вернулась прежняя лихость.

— А с воздушной стрельбой знакомы? — спросил он. — Ах да, ведь вы работали на счетверенных «кольтах». Так вот ответьте, какое надо брать упреждение, если «Фокке-Вульф-190» заходит на вас под ракурсом две четверти?

Никак не ожидал, что мне сразу будут устраивать экзамен. Да кто? Сам командир полка! Но что делать?

— Если бы я стрелял с земли, то брал бы упреждение в два корпуса истребителя. Но при воздушной стрельбе необходимо еще учитывать скорость собственного самолета. Мне трудно сейчас сказать, но я обещаю быстро выучить таблицы. Стреляю я хорошо.

Майор одобрительно кивнул.

— Позвольте еще вопросик. Какая разница между «Хейнкелем-111Н» и «харрикейном»?

Проверяет на сообразительность или хочет сбить с толку?

— Разница большая, — ответил я, ожидая подвоха. — «Хейнкель-111Н» немецкий бомбардировщик с экипажем в четыре человека. А «харрикейн» — одноместный английский истребитель. Слышал, что «харрикейны» воюют где-то на севере. На нашем фронте их не встречал.

Майор откинулся на спинку стула, сказал капитану:

— А что, Кучумов, смотрите, конечно, но парень мне определенно нравится. Окончил летную школу. Фронтовик. Зенитчик с большим опытом. В вашей эскадрилье ведь не хватает стрелков. Возьмете?

— Пожалуй, возьму, — согласился командир эскадрильи. — Только вам, сержант, сначала нужно зайти в строевой отдел к лейтенанту Фролову. Завтра с утра. Сегодня уже поздно.

— А со здоровьем как? Надеюсь, у вас все в порядке? — спросил майор и тут же меня немало озадачил: — Прямо из строевого отдела загляните ко мне. Я вас лично осмотрю. Вопросы есть?

— Зайти к вам? — Я замялся. — А как быть с моим БАО?

— Понятно, — улыбнулся капитан Кучумов. — Командировочного предписания у вас, как я понимаю, нет. Ну, ничего, завтра на аэродроме я поговорю с командиром вашего БАО. Не думаю, чтоб у него были возражения.

В общежитии стрелков меня заждался Календа.

— Ну как? — нетерпеливо спросил он. — Берут?

— Вроде бы да. Но знаешь…

Больше я не успел ничего сказать. Пришел тот самый парень, который стоял в штабе у Знамени. Календа решил представить нас друг другу.

— Вот Костя Вдовушкин — наш флагманский стрелок, летает с комэском. А это…

— Уже знаком, — усмехнулся Костя. — Присутствовал, так сказать, при явлении Христа всему штабному народу. Обхохотался до колик в животе. Терпежу нет, надо выскакивать на улицу, да как оставишь пост у Знамени! Да и потом разыгрывается такая забавная комедия, пропустить жалко.

— Что-нибудь делал не так? — насторожился я, чувствуя, что и у меня самого осталось какое-то странное впечатление от разговора в штабе.

На Вдовушкина опять напал приступ смеха. Он лег на стол, схватившись за края.

— Да ответь ты, Костя, человеческим языком! — крикнул Календа. — Что он там отмочил? Я ведь привел его в полк и за него отвечаю.

— Представляешь, Николай, — начал Вдовушкин, все еще давясь от смеха, — влетает он в штаб, там сидят два комэска — наш Кучумов и Зарубин. А с ними доктор Штейн, объясняющий им всякие сложности воздушного боя. В своих майорских погонах. Так вот он и начинает проситься, чтобы доктор принял его воздушным стрелком. Ну а Штейну что делать? Не признаваться же неизвестному сержанту, что он вовсе не командир полка, а полковой доктор. Вот Штейн и стал чудить. На полном серьезе подбрасывает вопросики о воздушной стрельбе, а тот отвечает. Просто умрешь от смеха…

— Так это был доктор! — дошло до меня наконец. — Чего же ваш доктор носит летную форму?

— Вот носит, — сказал Календа, приходя в веселое расположение духа. — Как-то перелетал с аэродрома на аэродром в самолете, за ними погнался «мессершмитт». Правда, больше летать он не просится, но асом себя возомнил. Получает определенное удовольствие, когда такие простаки, как ты, принимают его за летчика…

Костя и Николай стали наперебой рассказывать мне были и небыли про бравого полкового врача. Но мне было не до анекдотов.

— Что загорюнился? — спросил Календа.

— Как не загорюнишься! Опростоволосился, осрамился. Теперь не возьмут…

— Да что ты! — воскликнул Вдовушкин. — Акции твои растут и дадут немалый дивиденд. Шутку у нас в полку любят. Удачный розыгрыш почитается за высшую доблесть. Вот увидишь, вся эта перепутаница только пойдет тебе на пользу.

И действительно, наутро безо всяких проволочек я был зачислен воздушным стрелком во 2-ю эскадрилью. Более того, еще не сделав ни одного вылета, я стал весьма популярной личностью в полку. Даже много месяцев спустя, когда в какой-либо связи называлась моя фамилия, кто-нибудь обязательно добавлял: «А, это тот самый, у которого доктор Штейн принимал экзамены по воздушной стрельбе!»

Ну а сам доктор ходил чуть ли не в героях! Еще бы! Такой классический розыгрыш! Правда, передо мною он испытывал некоторую неловкость. Поэтому и осматривал меня всего три минуты. Я очень боялся, что он заметит на моей ноге незакрывающуюся рану, я не мог стоять на носках, приседать. Но Штейн велел раздеться лишь по пояс, послушал сердце, пощупал пульс. Попросил высунуть язык и сказать «а». Все это я исполнил с огромным усердием, Штейн остался доволен. Напомнив, что он ходатайствовал за меня перед комэском Кучумовым, майор медицинской службы хлопнул по спине своей пухлой ладошкой и сказал:

— Хочешь летать, иди и летай!

И я начал летать.

На первых порах приходилось трудно, в отличие от всех своих новых товарищей в школе воздушных стрелков я не обучался, а летать в задней кабине штурмовика — это ведь тоже целая наука. Учился в бою, присматривался к другим. Особенно помогал мне Коля Календа, он считал меня своим крестником. После того первого вылета подошел ко мне.

— Поглядывал я на тебя в воздухе. Вертишь ты головой, как кукольный Петрушка на ярмарочном представлении. Неужели голова не заболела? Не надо бояться, что фашист сразу к тебе подлетит. Ведь истребитель не муха, которая может внезапно сесть тебе на нос. Не торопясь посмотри в одну сторону, в другую, пошарь глазом вверху, внизу. А будешь вертеться — в глазах одно мельтешенье, ничего не увидишь, не разберешь.

Или вот встретил меня на самолетной стоянке, спросил:

— Не забыл прихватить в полет отвертку, тросик?

— Это зачем?

— Может и пригодиться. Бывает, оборвется в патроннике кусок гильзы, как стрелять? А ты подденешь отверткой шляпку гильзы — и порядок! Иногда случается опережение, из магазина подается не один патрон, а сразу два. Затвор не закрывается. Что делать? Только не паниковать. Взял тросик, накинул петелькой на второй патрон, дернул — и стреляй дальше.

Календа — самый опытный стрелок в эскадрилье, летает уже полтора года. Да и по возрасту старше остальных — ему двадцать пять. В армии — с тридцать девятого. Начинал воевать в пехоте. Под Одессой, тяжело раненный, попал в плен к румынам. Когда чуть поджили раны, бежал из лагеря в партизанский отряд. От партизан перемахнул через фронт и угодил в штрафную роту. Там отличился, получил свой первый орден. Словом, много лиха повидал Календа на войне. Изо всех переделок он вынес массу всяких историй, но, что удивительно, только веселых. А рассказывать он большой мастер. Слушая его, ребята смеются, но понимают, где он говорит правду, а где привирает. И только один Исмаил Насретдинов, маленький рябой татарчонок из-под Белебея, принимает все за чистую монету. Уж очень он привязан к Календе и, надо сказать, влюблен в него, как красная девица.

Впрочем, Николая нельзя не любить, для всех он безусловный авторитет, а вот старшим среди стрелков комэск Александр Кучумов назначил Костю Вдовушкина. Почему комэск выделил тихоню Костю, а не бравого Календу, сказать, в общем-то, можно. Костя обратил на себя внимание командира эскадрильи своей старательностью, дисциплинированностью, исполнительностью.

Ростом Вдовушкин меньше всех в эскадрилье. Он бреется раз в три недели, борода его состоит пока из пяти волосинок. Константин носит тридцать восьмой размер сапог — самый маленький в полку. Весь он какой-то мягкий, домашний, женственный, не зря я его тогда в штабе принял за девчонку. И вообще он мало похож на военного человека. В его разговоре, как полагает Календа, проскальзывают буржуазные обороты речи: «Я бы хотел просить тебя о любезности», «Если тебя не обременит, то…».

— Костя, а ты когда-нибудь дрался с ребятами? — спросил его однажды Календа.

— А из-за чего, собственно, драться? — удивился Костя.

— Мало ли из-за чего. Из-за девчонок, например, или по пьяной лавочке.

Вдовушкин покраснел, замахал руками, словно его пытались уличить в чем-то предосудительном.

— Конечно, не дрался. Разве я какой-нибудь хулиган?

Тем не менее тихоня Вдовушкин сбил в бою «Мессершмитт-110» и получил орден Славы.

— Вот тебе и профессорский сынок! — сказал после того вылета Николай Календа.

Отец у Кости действительно профессор. В каждом письме он присылает сыну какие-то математические задачки. Когда приходит почта, Константин обкладывается бумажками и просиживает чуть ли не до утра. Проснувшись, мы спрашиваем:

— Ну как, решил?

— Конечно! Только пришлось мозгами как следует пошевелить! Вечером перепишу ответы набело и пошлю отцу.

— Странная у вас переписка, — удивляется Борис Афанасьев. — Ни «здравствуй», ни «до свиданья», как у людей, а все какие-то палочки, черточки, закорючки. Представляю, сколько вы со своим папаней доставляете хлопот военной цензуре, ведь так просто пропустить письма они не могут: а вдруг шпионство? Им там, несчастным, тоже ваши задачки решать приходится!

Борис Афанасьев — тоже один из ветеранов эскадрильи, здоровый, под стать Календе, детина, приветливый, добродушный. Из алтайского села. Всем хвалится, что работал бригадиром, мне же по секрету признался, что был рядовым колхозником.

Остальные стрелки нашей эскадрильи — Федя Варгашкин, Василий Бесфамильный — новички, пришли в полк двумя месяцами раньше меня.

За окном еще висит густая темень, когда мы выбегаем умываться к колодцу. Борис Афанасьев и Николай Календа обливаются ледяной водой, обнажившись по пояс, другие моются в рубашках, а на Вдовушкине даже свитер. Потом мы облачаемся в меховые летные комбинезоны, надеваем унты из собачьих шкур, засовываем за пояса шлемофоны и отправляемся в столовую — бывшую деревенскую чайную. К концу завтрака подкатывает грузовик ЗИС-5, он возит летный состав на аэродром. Командир полка майор Косевич садится рядом с шофером, комэски и штабное начальство занимают свои привилегированные места в кузове поближе к кабине, а все остальные трясутся сзади в ужасной тесноте, хватаясь друг за друга, чтоб не свалиться за борт.

Командный пункт полка расположен в землянке, возвышающейся небольшим холмиком у последних деревьев сосновой рощицы. За землянкой — снежная пелена полевого аэродрома. Неподалеку от КП автомашина-радиостанция. Двери ее приоткрыты.

— «Зерно», «Зерно», я — «Колос». Прием, прием! — в который уж раз кричит звонкий девичий голос.

До вылета еще далеко, но на аэродроме давно кипит напряженная работа, которая всегда в эти часы придает ему сходство с большим растревоженным муравейником. Массивные катки утюжат взлетную полосу, от капонира к капониру ползут стартеры, бензозаправщики, грузовики с баллонами кислорода и боеприпасами. Механики гоняют моторы, оружейники подвешивают эрэсы, поднимают в бомболюки бомбы, укладывают в патронные ящики пулеметные ленты.

На командном пункте летчики склонились над раскрытыми планшетами. На картах они прокладывают маршрут, обводят красными кружочками цель, куда сегодня должны лечь бомбы.

Пока летчики заняты этим делом, стрелки свободны. Мы углубляемся в рощицу и ложимся прямо в снег. В меховой одежде это не страшно. Солнце уже выглянуло из-за горизонта. Неподалеку от нас механики, одетые легче, запаливают промасленную ветошь, разводят небольшой костер, греют руки. Им, бедным, приходится несладко: с утра до позднего вечера на морозе копаться в моторе, обжигающем холодом, ползать под брюхом самолета…

— Ну как, Николай, полетел ты в кругосветное путешествие или нет? — спрашивает Календу Исмаил Насретдинов.

Позавчера за ужином Календа начал рассказывать очередную историю, будто случившуюся с ним еще в школе. Купил он билет Осоавиахима у своего пионервожатого, картинка на билете показалась ему очень красивой, и приклеил он бумажку отцовским столярным клеем над столиком, где делал уроки. А потом вдруг обнаружилось, что на этот самый билет выпало кругосветное путешествие на самолете. Только вот незадача: а как его предъявить, если он со стены не отдирается? Пришлось выпиливать со стены кусок бревна и тащить его в сберегательную кассу.

— Что же было дальше? — не терпится Исмаилу Насретдинову. Он трогает Календу за рукав. — Расскажи, Николай!

Но Календа еще не придумал продолжения, просьба Исмаила застала его врасплох. Николай морщит лоб, в его голове рождаются новые сюжетные хитросплетения. И вот, пожалуйста, готово!

— В сберкассе, конечно, убеждаются, что билет у меня именно тот, который выиграл, — сочиняет он. — Приехал я с этим самым бревном в Москву, ну и мук я там, братцы, принял! Уж и выигрышу своему не рад. Хожу я в столице по всяким высоким начальникам, а за мной следом это самое бревно носильщики носят. Везут наконец меня на аэродром, самолет готов, мотор запущен. Увидел летчик бревно, брать отказывается. «Тяжесть, — говорит, — такая у нас не предусмотрена, придется нам несколько ящиков шоколада сгрузить да мешок пряников». Тут в самый последний момент появляется моя мамаша. Отпускать меня передумала, а я уже в самолете сидел. «Нечего, — говорит, — тебе по миру, шататься, сиди лучше дома, географию учи, в школе сказали, что у тебя по географии двойка…»

Мы все дружно смеемся.

— Ну а что было дальше? — не унимается любознательный Исмаил.

Однако узнать, какое окончательное решение приняла Колькина мама, не удалось. На КП взвилась красная ракета. Кончилась Календина сказка, началась суровая фронтовая быль…

Через минуту мы стоим в строю у командного пункта в затылок своим летчикам. Штурман полка капитан Румянцев выходит из командирской землянки. В руках у него большая доска из плексигласа. На ней графически изображено построение нашей группы. Штурман полка объясняет задание, дает летчикам несколько коротких указаний и обращается специально к стрелкам:

— Держите ухо востро, товарищи мушкетеры! Сегодня в воздухе будет жарко. Фашисты подбросили по нашу честь несколько свежих истребительных эскадрилий…

Мушкетерами в нашем полку кто-то начал называть воздушных стрелков. Имя это за ними давно закрепилось, стало почти что официальным. Летчик может вполне серьезно доложить комэску: «У меня заболел мушкетер. Дайте мне в полет другого мушкетера». Наверное, первый, кто у нас ввел в оборот это словечко, вложил в него известный иронический смысл. Забавно, конечно, представить себе Исмаила Насретдинова, Бориса Афанасьева или даже Календу со шпагой, в пестром плаще королевского мушкетера из роты капитана де Тревиля. Но теперь никто из стрелков не возражает, когда его называют мушкетером. Ведь мушкетеры, как писал Александр Дюма, это бесстрашные люди, искусные воины, вступающие в единоборство с могущественным врагом, благородные рыцари, всегда готовые отдать жизнь ради спасения товарища.

Ну а воздушные стрелки разве не такие?!

Стрелок сидит спиной по ходу самолета, задом к событиям, как шутит Календа, летчика не видит. Между ними — одетый в бронеплиту бензобак. Командир экипажа держит связь с командиром группы. Поэтому отвлекать летчика разговорами нельзя. Стрелок может вызвать его по самолетно-переговорному устройству только в самых необходимых случаях.

Летчик ведет машину по карте, а стрелок порой и не представляет, где он находится в данный момент. Стрелок может не сообразить, почему самолет вдруг камнем падает вниз, что тут — ловкий противозенитный маневр или… вражеский снаряд уже пробил мотор, и это головокружительное снижение будет последним в его жизни.

На размышление стрелку отведено всего три секунды. Через три секунды будет уже невозможно выпрыгнуть из гибнущей машины: прижмет. С одним стрелком приключился такой курьезный случай. Ему показалось, что машина уже не выйдет из пике, и он сиганул с парашютом. А летчик только на аэродроме обнаружил, что в задней кабине никого нет. Незадачливый член экипажа явился лишь на третьи сутки и вынужден был много раз рассказывать о своих похождениях под иронические реплики друзей.

Но чаще всего летчик и стрелок побеждают или погибают вместе. Стрелок — щит летчика, щит грозного штурмовика, который фашисты прозвали «дас шварце тод». В переводе на русский язык это звучит не менее выразительно: «черная смерть». Смерть фашистам несет летчик. Он стреляет из пушек и пулеметов, бросает бомбы, выпускает реактивные снаряды. Стрелок же не имеет права стрелять по наземным целям, хотя иногда так и подмывает дать очередь по артиллерийскому расчету или по поднимающейся в атаку цепи. Первейшая заповедь стрелка — охранять свой штурмовик от фашистских истребителей.

Вот почему стрелку нет времени смотреть на землю. Из-за облака, которое сейчас закрыло солнце, выскакивают четыре истребителя. Чьи? Вот это и должен распознать воздушный стрелок. А распознать не так-то просто. Все время вспоминаю свой первый вылет, когда Коля Календа, выпустив красную ракету, разъяснил мне, кто есть кто. Конечно, на наших самолетах красные звезды, у фашистов — свастика на хвосте и кресты на плоскостях. Но свастику и кресты можно разглядеть лишь тогда, когда твою машину уже прошьет вражеская очередь. Стрелок обязан опознавать самолеты издалека— по силуэтам. Это целое искусство, и оно приходит с опытом. Дело в том, что «Мессершмитт-109» похож на «Яковлева», а тупорылый «Фокке-Вульф-190» — на «Лавочкина». Отличия совсем небольшие и неискушенному человеку могут не броситься в глаза. У «мессера» фюзеляж чуть длиннее, кроме того, у него не убирается хвостовое колесо — дутик. Но это заметно, лишь когда истребитель идет под углом. А когда он ложится в атаку под ракурсом ноль четвертей и ты видишь только овал капота и узкую линию плоскостей, как быть? Кровью сбитых летчиков и стрелков написан непреложный закон: стрелять! Свой истребитель в атаку не зайдет и в хвост не пристроится. К тому же он знает, что, если подойдет слишком близко, стрелок откроет огонь.

Четверка самолетов, показавшаяся из облака, приближается, и теперь уже ясно, что это «мессершмитты». Правая рука стрелка лежит на спусковом крючке, левая — на рукояти турели. Он смотрит на приближающегося врага сквозь зеркало оптического прицела, стремясь предугадать каждое его движение. Горе экипажу, если фашисту удастся обмануть бдительность стрелка и выскочить вдруг под хвост его самолета. Прежде чем остановить сердце машины — мотор и разорвать ее легкие — бензобак, огненная трасса пройдет через тело стрелка. Но горе и врагу, если тот зазевается и попадет в сетку прицела крупнокалиберного пулемета: он камнем рухнет вниз, оставляя в небе вонючий дым.

Стрелка не так-то легко провести. Под каким бы ракурсом ни начинал атаку неприятельский истребитель, на его пути встает пулеметная трасса. Фашист ложится в вираж, намереваясь снова зайти в атаку. Но стрелок начеку, он не позволяет фашисту приблизиться без риска быть сбитым. А штурмовик продолжает лететь по заданному курсу. И летчик командует стрелку:

— Так стрелять!

…Я по-прежнему летаю с лейтенантом Иваном Клевцовым. Он командир экипажа, я его стрелок. Приходится летать и с другими летчиками, но это при всяких непредвиденных обстоятельствах, каких в общем-то бывает немало. А когда он и я в строю, мы летаем вместе. Вместе с лейтенантом Клевцовым летали в корсунь-шевченковский котел, штурмовали позиции гитлеровцев под Бродами, доколачивали крупную группировку врага, окруженную под Каменец-Подольским.

Клевцов — мой одногодок. Пока я отлучался в пехоту, лежал по госпиталям, киснул в БАО, он окончил летное училище и вот уже почти год в нашем полку. Родом он с Кубани. Высокий голубоглазый длинноголовый блондин. Всегда спокоен, уравновешен, невозмутим. Лишнего слова не вытянешь. Даже в самые критические минуты воздушного боя не теряет самообладания. Легко и надежно летать с ним.

Вот дан вылет, и мы с Клевцовым спешим к машине. «Ил», на котором мы летаем, приметен издалека. Механик самолета, третий член нашего экипажа, Александр Хлебутин, бывший студент архитектурного института, нарисовал на стабилизаторе дикобраза, который стоит на задних лапах и, прищурив глаз, смотрит в длинную подзорную трубу.

Полгода назад на всех машинах по примеру нашего «ила» были изображены какие-то диковинные звери: тигрообразные слоны, хищные кролики, всякие странные существа, похожие на вымерших динозавров. Но чаще всего встречались изображения лошадей. Были тут и скакуны, и битюги, и пони, и жеребята, и даже шахматные кони, пожирающие ферзей. Все это было исполнено весьма примитивно и напоминало рисунки, оставленные на стенах доисторических пещер первобытным человеком.

Прилетел как-то генерал из штаба армии, прошелся по стоянке. Изобразительное творчество наших механиков привело генерала в уныние. Он грозно спросил у командира полка:

— Чем вы командуете, майор, авиационной частью или конюшней? Затереть всех этих кобыл и меринов, да немедля!

Однако, дойдя до нашей машины, генерал остановился, отошел назад, прищурился, заложил руки за спину.

— Вот это да! — Генерал даже прищелкнул языком, разглядывая хлебутинского дикобраза. — Рисунок хорош, да и мысль в нем есть, и это главное: вперед гляди зорко и хвост надежно прикрой иглами. Первая заповедь штурмовика!

Таким образом, изо всех полковых зверей сохранился лишь один хлебутинский дикобраз. Правда, Саша шепнул мне по секрету, что никакого тайного смысла, который открылся генералу, в рисунок он не вкладывал, нарисовал просто так, и все. Тем не менее все ходят и нам завидуют. Но Саша сохраняет монополию и, несмотря на просьбы, на других машинах ничего не рисует.

Теперь, заметив нас, Хлебутин появляется из-под брюха самолета и докладывает Клевцову:

— Товарищ лейтенант, машина к полету готова! — И, обернувшись ко мне, тихонько добавляет: — Вчера опять без ужина. В лонжероне пробоина, в щитках-закрылках пуля, триммер-флетнер совсем почти полетел. И когда вы только перестанете привозить дыры?

Лейтенант расслышал слова Александра, улыбнулся:

— Тогда уж, наверное, когда война кончится. Вот так, товарищ механик. А на ужин надо ходить регулярно. Без ужина нельзя.

Мы с летчиком надеваем парашюты и неуклюже, точно медведи, забираемся в кабины. Проверяю пулемет, выпускаю короткую очередь, — все в порядке. Тем временем Саша ложится животом на стабилизатор, хватаясь руками за обшивку. За поясом у него торчат плоскогубцы, отвертка, ключи; механик должен сопровождать машину до взлетной полосы. Клевцов дает газ, и за хвостом самолета рождается вихрь, который поднимает над землею снежную пыль, крутит обрывки ветоши, клочки бумаги. Саша ежится и прячет голову в комбинезон. На повороте он соскакивает и колотит сапогом по хвостовому колесу, помогая машине развернуться, затем снова прыгает на стабилизатор. Говорят, был случай, когда летчик так и взлетел с механиком на хвосте. Механик полагал, что летчик еще рулит к старту, а летчик надеялся, что механик уже отстал. Словом, последствия такого воздушного аттракциона предугадать нетрудно.

У взлетной полосы Хлебутин соскакивает со стабилизатора, и мы машем друг другу руками.

И вот уже взлетная полоса кажется величиною с полотенце. На нее, словно мухи, выползают машины следующей эскадрильи. Еще некоторое время видны аэродромные строения, но вот уже и они скрываются из глаз. Под нами стелется сверкающая ослепительной белизной равнина. Островками проплывают деревеньки. Мутно-желтыми жилками прочерчены дороги. На них заметное оживление. К фронту тянутся тягачи с пушками, танки, автомашины.

С соседней площадки подходят шесть «яков» — наше прикрытие. Постепенно пустеют дороги. Скоро линия фронта, могут появиться вражеские истребители. Но пока рвутся зенитки. Серые облачка все ближе, ближе… Многие воздушные стрелки предпочитают воздушный бой зенитному обстрелу. В бою стрелок чувствует себя активно действующей фигурой, он ведет открытое сражение с врагом, исход которого зависит от его умения, выдержки, храбрости. А тут ты живая мишень, делать тебе нечего, сиди и жди, когда в тебя попадут…

Впрочем, не обходится и без истребителей. Наши «яки» первыми замечают опасность.

— «Горбатые», подтянитесь! — передает командир звена «Яковлевых» нашему ведущему. Когда «илы» идут плотным строем, их удобнее защищать.

А «мессера» уже заходят в атаку. Шесть сверху, четыре крадутся низом. Шесть «мессеров» намерены связать наши истребители боем, а четыре — воспользоваться этим и расстрелять в упор беззащитных штурмовиков…

И так, с разными вариантами, каждый день…

Всякий раз, когда мы, возвращаясь с задания, переходим линию фронта и в воздухе все спокойно, Клевцов переключает самолетно-переговорное устройство на меня и начинает петь. Наверное, хочет успокоить меня после нервотрепки воздушного боя: «Видишь, все у нас в порядке, все позади, живы-здоровы, идем домой, настроение хорошее». Поет командир всегда одну и ту же песню:

С неба полуденного жара — не подступи. Конная Буденного раскинулась в степи. Не сынки у маменек в помещичьем дому — Выросли мы в пламени, в пороховом дыму…

Поет лейтенант неторопливо, повторяя каждый куплет столько раз, чтоб хватило до аэродрома. Поет только в воздухе, на земле я никогда не слышал, чтобы Клевцов пел. Вполне возможно, что Клевцов, распевая марш Буденного по случаю благополучного вылета, старался соблюсти определенный ритуал, который, по его мнению, обеспечивает успех в будущем. Как и многие в авиации, лейтенант отдавал дань приметам. И в самом деле, трудно в авиации не стать суеверным, уж очень много всяких невероятных случаев знала боевая практика штурмовиков. Вот, например, здесь, на Украине, зенитки сбили у нас три машины, и каждый раз снаряд попадал в штурмовик, летящий третьим с краю. Что это — судьба, рок? Будто кто заколдовал эту проклятую цифру «3»! Верь или не верь приметам, но летчики всегда волновались, когда им выпадало лететь третьими в группе.

Согласно авиационным обычаям, у Ивана Клевцова был талисман: старые, промасленные шерстяные перчатки. Много раз старшина эскадрильи Борис Петров чуть ли не силой заставлял его получить новые, но лейтенант отказывался наотрез:

— В них я начал воевать, в них и закончу. — И чтоб отвести от себя всякие подозрения в суеверии, добавлял: — В этих перчатках мне очень удобно.

В свободное между вылетами время он только тем и занимался, что штопал перчатки: зашивал одну дыру и тут же обнаруживал новую. Это был нескончаемый процесс.

И надо сказать, что старые перчатки в бою своего заботливого хозяина пока еще не подводили. Особенно отличился мой командир при штурмовке Львовского аэродрома. Летом сорок четвертого года на нем базировалось сто пятьдесят вражеских бомбардировщиков, которые серьезно мешали нашим наземным войскам развить широкое наступление. Днем к аэродрому не подойти, он был прикрыт плотным зенитным огнем, в небе постоянно висели фашистские истребители. У командира нашего корпуса генерала Каманина возникла идея штурмовать аэродром ночью.

Это был дерзкий замысел, ведь «ил» к ночным полетам не приспособлен, ночью штурмовик слеп. Группа вылетела перед рассветом, подошла ко Львову в предутренней мгле и застигла врага врасплох. Клевцов одним из первых спикировал на стоянку и поджег двухмоторный истребитель-бомбардировщик «Мессершмитт-110». Пока зенитчики очухались, дело было сделано: внизу горели самолеты, зарево огня полыхало над складами и нефтехранилищами. Аэродром был выведен из строя.

Когда мы уходили на бреющем, мимо, чуть не протаранив нас, промчался метеором какой-то ошалелый «мессер». Не успел я повернуть турель, как он исчез, точно призрак.

— Почему не стрелял? — спросил меня Клевцов на аэродроме, как только мы сбросили с себя парашюты.

— Все случилось внезапно, не ожидал…

— Чего же ты, интересно, ожидаешь? Что тебе в воздухе пришлют пару пива? Уж коли ты воздушный стрелок, так будь готов каждую секунду к встрече с «мессером»…

— Виноват, Иван Васильевич…

— Конечно, виноват. Мог отличиться, сбить «мессершмитт». А прошляпил. Учти на будущее. Хотя вряд ли сыщется второй идиот, который подставит тебе свои бока с таким блеском. Другой бы стрелок на твоем месте не прозевал…

Другой на моем месте… Конечно, лейтенант, я уверен, имел в виду Севку Макарова, своего прежнего стрелка. Неужели командир все еще считает, что я не дорос до Севки? Меня это угнетало, я ведь старался как мог. Правда, Клевцов вслух никогда нас не сравнивал. А вот Всеволода вспоминал постоянно.

— Что-то уж очень непонятное случилось с Севкой, — все повторял он. — Никаких ран у него не нашли. Доктор Штейн определил контузию. Но если бы рядом разорвался снаряд, то осколки должны были оставить на обшивке свои следы, а их нет. Да и я ничего не почувствовал.

Клевцов несколько раз писал в госпиталь, справлялся о здоровье Макарова. Ему отвечали палатные сестры: «Ваш товарищ не слышит, не говорит, ничего не понимает».

Исцеление Макарова произошло уже после войны и совершенно неожиданно. Стоматолог, проводивший осмотр всех раненых, разжал непослушные челюсти пациента и через свое зеркальце увидел в нёбе плохо затянувшийся шрам. Рентген обнаружил пулю. Это был редкий, просто невероятный случай. Пуля, пущенная наугад каким-то фашистским пехотинцем по пикирующему штурмовику, попала на излете в открытый рот стрелка, когда он что-то говорил летчику по самолетно-переговорному устройству.

Всеволоду сделали несложную операцию, вытащили пулю, и он постепенно стал слышать и говорить. А когда к нему вернулась память, то сразу же прислал письмо в полк.

Между тем у лейтенанта Ивана Клевцова дело шло к сотому вылету. Сотый вылет — это событие в жизни летчика, в жизни всего полка. Уж если человек сто раз слетал на штурмовку, значит, побывал он во всяких передрягах, отстреливался от идущих в лоб «мессеров», горел, выпрыгивал с парашютом, пробирался на аэродром с вынужденной посадки, был ранен, похоронил немало друзей-товарищей…

Все это повидал и пережил лейтенант Клевцов. И снова летал в бой.

— Когда же будем праздновать мы сотый вылет? — спрашивал я у своего командира.

— Не знаю, должно быть, скоро, — улыбался лейтенант. — Сам я никаких кондуитов не веду. В штабе лучше меня знают.

И вот дождались! Еще выруливая со взлетной площадки к капониру, мы заметили, что у входа в летную землянку вывешен большой плакат.

— Значит, свершилось? — догадываясь, в чем дело, опросил я.

Мы уже сбрасывали парашюты.

— Выходит, что так, — ответил юбиляр.

На красном полотнище, трепыхавшемся на ветру, было написано: «Слава бесстрашному воздушному бойцу, летчику лейтенанту Ивану Клевцову, совершившему сто успешных боевых вылетов!»

У землянки нас ждали. Сам командир полка подошел, поздравил Клевцова, пожелал успехов. Сообщил приятную новость: лейтенанта представили к третьему ордену Красного Знамени.

По дороге с аэродрома Клевцов мне шепнул:

— Сегодня в столовую не ходи. Поужинаем у меня. Надо же за сотый вылет пропустить сто граммов. Да еще сто на будущее, чтоб дожить до двухсотого! Как ты насчет этого? — Он щелкнул себя пальцем по горлу.

— Ты же знаешь, Иван Васильевич, я могу за компанию выпить, а могу за компанию и не пить.

Сам Клевцов не очень тяготел к выпивкам, а случалось застолье, так он участвовал только в первом тосте, пил с видимым удовольствием любую меру, какую нальют: рюмку, граненый стакан или алюминиевую кружку. И все. Больше его не уговоришь, какие бы цветистые и дорогие тосты ни предлагались. «Во всем себя надо сдерживать, особенно в таком деле, как выпивка, — говорил Клевцов. — Беда даже не во второй стопке, а в третьей и четвертой, которые очень легко бегут в упряжке с первой. У меня и отец так пил: хлопнет одну — и баста!»

— Так приходи ровно в семь, — повторил свое приглашение Клевцов. — Домаха с утра старается, готовит всякие вкусности.

Домаха, или, как ее ласково называл Иван, Домашенька, очень соответствовала своему имени. Вся она была какая-то уютная, домашняя, светилась радостью, излучала тепло. Маленькая, быстрая, сдобная, как колобок. Лет Домахе было около тридцати, в ее отношении к моему командиру сквозило что-то такое трогательно-заботливое, покровительственное, материнское, будто он нуждался, а может быть, и в самом деле нуждался, в ее постоянных заботах и помощи.

Познакомился и сошелся с Домахой Клевцов еще в Белой Церкви. И с тех пор она неотступно следовала за полком. То ли он действительно хотел от нее избавиться, то ли пытался убедиться в прочности ее чувств, но он никогда не предупреждал ее заранее, что мы перелетаем. Внешне это напоминало игру в казаки-разбойники: Иван прятался, Домаха его искала. Просто в один прекрасный день Иван, как обычно, уезжал на аэродром и к ужину не возвращался. Тогда Домаха бежала к соседям, где стояли другие летчики, и в конце концов узнавала, что все самолеты поднялись в воздух и улетели. А куда? Кто ей скажет?

Домаха пускалась в поиски. При этом ничуть не обижалась на Ивана, наоборот, искала ему оправдания.

— Даже ничего не успел сказать мне, мой соколик, что улетает. И самому ему, конечно, ничего не сказали раньше. Знаете, как у военных: пришел приказ, тут же садись и лети!

На новом месте Клевцов начинал вести образцовый образ жизни: переселялся в летное общежитие, ходил в столовую, с отбоя ложился, с подъема вставал. И вообще свою дальнейшую судьбу вручал воле аллаха. А аллах, как считал наш стрелок Исмаил Насретдинов, всемогущ, справедлив и великодушен, он всегда соединяет любящие сердца. Через несколько дней Домаха возникала на новом аэродроме как из-под земли. В руках по корзинке. Из одной выглядывала бутыль самогона, заткнутая кукурузным початком, в другой кудахтала курица.

Рад ли был ее появлению Клевцов или нет, сказать трудно. Скорее всего, он все принимал как должное.

— Тебе бы, Домашенька, штурманом полка у нас служить, — говорил Клевцов. — Просто позавидуешь, как ты умеешь точно выйти по курсу.

— Какой там курс! — отмахивалась счастливая Домаха. — На четырех аэродромах уже побывала. Везде чужие полки стоят, смотрю, люди все незнакомые. Вот и спрашивала встречных-поперечных, не видел ли кто, где самолеты летают…

Под вечер я привел себя в образцовый порядок и отправился к командиру праздновать его сотый вылет. На пороге просторной крестьянской хаты встречала Домаха.

— Заходите, заходите. Ванечка ждет. Все почти в сборе.

На Домахе вышитая украинская кофта, синяя юбка выше колен, черевички.

Сопровождаемый великолепной Домахой, я прошел в комнату. Гости за стол еще не садились, курили у открытого окна. Аксенов, летчик Календы и лучший друг Клевцова, возбужденно говорил:

— Сотый вылет — это, ребятишки, не шутка. Если бы существовал некий общевойсковой эквивалент, по которому можно было бы сравнить труд огнеметчика с трудом сапера или вычислить, кому соответствует в противотанковой артиллерии боцман с противолодочного морского охотника, то этот эквивалент показал бы, что сто раз слетать на штурмовку все равно что на земле сто раз в атаку сходить. Много ли таких отыщется в пехоте, в танковых войсках? А ведь каждый вылет не просто атака, это бой в окружении, из которого еще надо вырваться, вернуться к своим…

— А сто вылетов обеспечить разве просто? — подал голос наш механик Саша Хлебутин. — Если обратиться к общевойсковому эквиваленту лейтенанта Аксенова, то это все равно что на оборонном заводе сто смен отстоять. Да и каких смен! Круглосуточных! В дождь, в снег, в буран. Под открытым небом. В кромешной ночной мгле, на ощупь…

— Да будет вам о делах! Будет! — зашумела Домаха, доставая из русской печи пироги с грибами. — На аэродроме небось все о женщинах разговоры разговариваете, а соберетесь отдохнуть вечерком, так только от вас и слышишь: «фоккера» да «мессера», и еще вылеты. Присаживайтесь скорее к столу. Вот огурчики, капустка, сальце. Угощай дорогих гостей, Ванечка!

— А что, Домаха говорит дело, — постучал ножом по тарелке хозяин-юбиляр. — Отведайте поначалу грибочки, очень сближает. И ты, Домашенька, садись с нами, пригуби рюмочку…

Сближают не только грибочки, засоленные Домахой. Нельзя оторваться от ее картофельных лежней, гречаников, вергунов.

— Кушайте, пейте! — все потчевала Домаха.

С такой доброй хозяюшкой вечер пролетел незаметно. На дорогу Домаха каждому завернула пироги.

— Приходите в следующую пятницу. Теперь уже я приглашаю, а не Иван. У меня именины. Жду вас…

Свой праздник Домаха встречала одна. Без нас и без своего Ванечки. А может, и не встречала совсем, потому что ей опять надо было пускаться на розыски исчезнувшего полка. И вообще, в последнее время она едва поспевала за нами: война стремительно уходила на запад. И наконец, на аэродроме близ польского города Холм Иван уже не дождался своей Домахи. В Романе под Яссами он прохаживался по кромке летного поля и все поглядывал вдаль, не мелькнет ли вдруг вышитая украинская блузка. В Дебрецене подолгу стоял за воротами нашего авиационного городка… Увы, ни польской, ни румынской, ни венгерской границы Домахе пересечь не удалось…

Теперь Иван Клевцов жил вместе со всеми в общежитии, ходил в столовую и грустил. В летной землянке по-прежнему штопал свои дырявые перчатки, молчал. И лишь на аэродроме Карачонда он впервые, заговорил со мной о Домахе:

— Какая прекрасная женщина, моя Домашенька! Плохо мне без нее. После войны обязательно поеду в Белую Церковь, найду ее и женюсь!

Засыпанный декабрьскими снегами Карачонд был нашим третьим аэродромом в Венгрии. После разгрома фашистской группировки в Южной Польше каманинский штурмовой авиакорпус был переброшен с 1-го на 2-й Украинский фронт. В Трансильванских Альпах мы начали взаимодействовать с гвардейским кубанским кавалерийским корпусом генерала Плиева. Поддерживая с воздуха конные полки, штурмовики вырвались на Венгерскую равнину и в три прыжка оказались у самого Будапешта.

Мы поселились в длинном крестьянском доме, со многими дворовыми постройками, на окраине Карачонда, у железнодорожного переезда. За переездом на утрамбованном катками кукурузном поле начинался аэродром. Накануне там приземлились штурмовики, заправились и сразу же полетели в бой. А утром опять работа…

До рассвета еще далеко, а мы облачились в теплые комбинезоны и выбежали во двор. Наши хозяева поднялись еще раньше и расчищали от снега дорожку у калитки. Хозяйке, наверное, еще не было и пятидесяти, но молоденьким летчикам она казалась старухой.

Хозяйка поглядела на шлемофоны, покрывавшие наши головы, и тревожно спросила:

— Будапешт бум?

— Да, мама, пойдем на Будапешт, — сказал комэск Александр Кучумов.

— Я все надеялся, что обойдется без этого, — заметил хозяин, пожилой крестьянин, гораздо старше своей жены, в высокой бараньей шапке и яловых сапогах выше колен.

— Вы хорошо говорите по-русски, — удивился Иван Клевцов.

Старик показал пустой рукав:

— Под Перемышлем меня подобрали ваши санитары. Четыре года провел у вас в плену.

На глазах хозяйки появились слезы, она принялась что-то быстро шептать.

— Молитва, — пояснил хозяин. — Просит бога, чтоб он сохранил вас для ваших матерей.

Хозяйка поцеловала маленького Исмаила Насретдинова и начала вслух пересчитывать летчиков, загибая пальцы:

— Едь, кеттю, харом, недь, ёт, хат, хет, ньолц, киленц, тиз…

Старик опять пояснил:

— Просит бога, чтобы вы, все десять, вернулись домой…

Был последний декабрьский день сорок четвертого года. От отрогов Матр до самого Будапешта повис густой, молочный туман. Чтобы не столкнуться в условиях плохой видимости, пошли всего двумя парами. Иногда из тумана, как из небытия, показывался идущий за нами штурмовик, в котором летели Аксенов и Календа. И снова пропадал из виду. Наконец внизу я заметил серые глыбы городских кварталов.

В Будапеште, который медленно выплывал из-под крыла самолета, осталось мало мирных жителей. Те, кто успел, разбежались по всей стране, когда гребень войны стал подкатываться к стенам венгерской столицы. А в их домах поселились солдаты. Двести тысяч солдат. Остановились трамваи. Закрылись магазины. Некому стало ходить в кино, читать газеты. Город спешно готовился к обороне. Колокольни церквей превратили в наблюдательные пункты. На крышах институтов и школ расположились зенитные установки. Из окон квартир высунулись пулеметные стволы. На уличных перекрестках солдаты закапывали танки, в парках и скверах рыли окопы полного профиля, натягивали проволочные заграждения, разбрасывали мины. Подвалы тяжелых каменных домов превращались в блиндажи.

Многие из этих солдат еще не были в деле. Их пригнали совсем недавно из сел и хуторов, обмундировали, дали оружие. Сейчас, увидев четверку штурмовиков, солдаты в ужасе забились в землю, уткнулись лицами в мерзлую грязь. Но они, ожидающие неминуемой смерти, так и не услышали нарастающего воя авиационных бомб. Из бомболюков штурмовиков, из ощетинившихся пулеметами задних кабин, точно голуби, выпорхнули белые стаи. Искрясь и кувыркаясь в блеклых лучах зимнего солнца, листовки закрывали город, притаившийся внизу.

Перед вылетом я попросил у Саши Хлебутина нож, чтобы разрезать пачки. Механик улыбнулся:

— Ничего тебе резать не нужно. Бросай как есть.

Тогда я подумал, что Хлебутин смеется. А сейчас с удивлением смотрел, как тоненькие листочки, попав в струю вихря, обретали неведомую силу. Они легко разрывали трижды перекрученный шпагат и, словно боясь, что их поймают и снова свяжут одну к одной, быстро разбегались по всему небу.

Листовки опускались все ниже, ниже, уже путались в электропроводах, застревали на антеннах, ложились на бока опрокинутых трамваев. Они были напечатаны на немецком и венгерском языках: «Вы окружены со всех сторон. Сопротивление бессмысленно. Сдавайтесь!»

Не прочитав листовок, город поспешил дать ответ — заговорили сотни зенитных батарей: с нами решили не церемониться. А ведь мы были, по существу, парламентерами. Я подумал, что во все времена, и тысячу лет назад, никто не поднимал руку на парламентера. И когда настоящий королевский мушкетер подходил с белым флагом к воротам осажденной неприятельской крепости, в него не стреляли, не бросали копья, не лили сверху горящую смолу, потому что никто не может, не имеет права убивать того, кто предлагает мир и жизнь другим… Зенитный огонь становился все неистовей, разрывы подползали все ближе, осколки со звоном впивались в обшивку, оставляя рваный след. Сейчас судьбу восьмерых летчиков решали мгновения. Надо было как можно скорее достичь переднего края, выйти из зоны обстрела. Но пока штурмовики шли еще над городскими кварталами. Били скорострельные «эрликоны». Небо прочерчивали пулеметные трассы. Пехота палила из винтовок и автоматов. Мы были просто живой мишенью, по которой стрелял каждый, кто хотел.

Вспомнились слова Клевцова, которые он обронил перед вылетом:

— Киев проходили за шесть минут, казалось, больше города и не встретим. А над Будапештом лететь десять минут. Десять минут подставлять бока под орудия и оружие всех калибров!

Десять минут! Это же целая вечность, когда на секунды идет счет. «Скорее, скорее!» — стучала кровь в висках. «Скорее, скорее!» — разрывалось сердце…

И вот в наушниках шлемофона раздался щелчок, я услышал голос командира:

С неба полуденного жара — не подступи. Конная Буденного…

Неужели все? Оглядел небо. Вдалеке таяли облачка разрывов, восходящий поток играл стайкой листовок и нес их через весь город. Крепкие крылья штурмовиков мчали нас домой, к теплу аэродромных землянок.

На земле я сразу же спросил Клевцова:

— «Конная Буденного» уже была. Значит, на сегодня все. Не полетим?

— Не полетим. Мы предъявили ультиматум. Им дали время подумать.

— Но ведь они в нас стреляли!

— Слово за фашистским командованием. Подождем до утра.

А наутро — общее построение. Митинг. Командир полка майор Косевич обратился к нам с речью. Фашистские главари отказались сложить оружие. Совершенно неслыханное злодейство: убиты советские парламентеры офицеры Остапенко и Штеймец, которые ехали под белым флагом.

— Получен приказ: брать Будапешт штурмом, иного выхода нет, — сказал Косевич. — Будут нелегкие бои, будут потери. Но мы выполним свой долг: Будапешт возьмем штурмом!

К моему удивлению, слово попросил Клевцов. Уже готовый к вылету, он косолапистой походкой вышел из строя, сдернул шлемофон.

— В дни решающего штурма фашистского бастиона хочу лететь в бой большевиком. Прошу принять меня в партию! — Лейтенант очень волновался, подбирал слова. И закончил: — Доверие родной Коммунистической партии оправдаю!

Следом за Клевцовым Аксенов и четверо других летчиков попросили принять их в партию.

Объявили вылет. Первый боевой вылет на Будапешт!

…И снова расплавленное небо над городом. И снова по советским штурмовикам ударили остервенелые зенитки. Если бы не этот несущий смерть шквал, можно было бы сказать, что небо сейчас необычайно красиво. В этот новогодний день лучшей иллюминации и не придумаешь. Словно пушистые хлопушки из ваты, что украшают детские елки, развешены облачка тридцатисемимиллиметровок. Качаются и медленно плывут, причудливо меняя форму, смолисто-черные разрывы тяжелых снарядов калибра сто пять миллиметров. В траншеях, на крышах домов мигают розовые вспышки зенитных пулеметов, и трассы судорожно мечутся по небу, напоминая точки и тире, выскакивающие на ленте телеграфного аппарата…

За хвостом самолета вдруг возникла стальная болванка. Какую-то секунду она стояла на одном месте, затем начала проваливаться вниз, набирать скорость, и вот уже невидима для глаз. Сообразил, что это послал нам свой «привет» танк, закопанный на улицах города.

Но танки в тот первый вылет нас не интересовали. Был дан приказ не обращать внимания на скопления пехоты. Не трогать доты. Не бить по пулеметным гнездам. Штурмовать только зенитные батареи, весь огонь по ним! Даже воздушным стрелкам, в отступление ото всех правил, разрешено стрелять по земле.

— Заходим в атаку! — крикнул мне командир.

Обычно штурмовики стараются обходить зенитные установки, не лезть без нужды на рожон. Теперь же надо идти прямо на дула зениток. Начиналась дуэль «воздух-земля», где бесспорное преимущество у «земли». Зенитчики хорошо укрыты, им проще целиться, наконец, в самый опасный момент они могут бросить свои орудия и разбежаться…

Клевцов свалил машину на левое крыло, и она стремительно полетела вниз. Резкий толчок — это с пилонов, установленных под плоскостями, сорвались реактивные снаряды. Тут же летчик ударил из пушек и пулеметов, мимо кабины осиным роем полетели гильзы и звенья, которые отсекались прямо в воздух. Но и зенитчики пристрелялись. Мы шли в сплошных всплесках разрывов. Огненный шар возник и рассыпался совсем рядом. Больно обожгло руку…

Я не сразу уловил связь, предположил, что невзначай ударился локтем о турель. Но вдруг заметил, что на рукаве комбинезона проступают бурые пятна, и только тогда сообразил, что ранен. Сжал пальцы, разжал, подвигал в локте, все вроде нормально. Ерунда, осколочек, должно быть, совсем крохотный, кость не задета, и говорить никому не буду, обойдется. Тут же шальная пуля ударилась в бронеплиту бензобака, вырвала клок с плеча комбинезона и вылетела в бушующее небо.

— Жив? — услышал я голос командира.

— Жив! — что было мочи крикнул я.

Машина с ревом уже выходила из пике, и я увидел, что зенитчики, решившие, что опасность миновала, выползали из щелей. Было очень нелегко повернуть вниз ствол пулемета и нажать спусковой крючок. Зенитчики отпрянули назад в укрытие, но три или четыре фигурки остались на месте. Попал или просто перепугал? Успел еще раз поймать в перекрестие вражескую батарею. Фигурки оставались недвижными. Может, все-таки попал!

На аэродроме мы даже не успели добраться до землянки, покурить. Оружейники добавили пулеметных и пушечных лент, загрузили прямо навалом мелкие бомбы в бомбоотсеки, и мы полетели снова. Задание: уничтожить зенитные батареи, прикрывавшие ипподром, где стали садиться транспортные самолеты с боеприпасами и продовольствием для осажденного гарнизона.

Мы выскочили к ипподрому, когда там только что приземлились два «Юнкерса-52». Удача! Под убийственным зенитным огнем зашли в атаку. Все ближе земля, все плотнее вокруг нас пляска разрывов. Но что-то замешкался мой командир. Молчали пушки и пулеметы, и вообще никто из летчиков не сбросил бомб. И тут я понял, зачем же потребовалась ложная атака. Под нами во все стороны разбегалась разномастная толпа. Фашисты согнали сюда на работы гражданскую публику, и летчики давали возможность людям спастись. Зато вторая атака была яростной. Запылали «юнкерсы», умолкли навсегда фашистские батареи, воронки перепахали посадочную полосу.

На закате эскадрилья опять появилась над городом. Зенитный огонь заметно стал реже. Расправившись с зенитками, штурмовые полки нашего корпуса ударили по вражеской обороне. Даже на высоте тысяча метров стал ощущаться запах гари. Огненные клубы дыма поднимались вверх, смешиваясь с облаками. Горели нефтехранилища, склады, дымили эшелоны на станциях.

Для штурмовиков самым трудным был первый день. У пехоты и последующие ничуть не легче. Нам с воздуха было видно, что на многие километры вокруг города снег стал черным от копоти и порохового дыма. Четыре с половиной тысячи долговременных узлов сопротивления создали фашисты. Бой уходит под землю, в подвалы, в бункера, которые тянутся на многие километры. По узким улицам трудно пройти нашим танкам, негде развернуться тяжелым орудиям, самоходным артиллерийским установкам. Вся тяжесть боев ложится на пехоту.

Ей хорошо помогают «илы». Они ходят, можно сказать, прямо по головам фашистов. Цели суживаются донельзя. Надо разбить закопанный на углу танк, окоп переднего края, флигель, откуда ведет огонь противотанковая пушка. Но здание напротив уже захвачено нашими солдатами. Малейшая неточность летчика может стоить жизни бойцам…

А еще через неделю небо над Будапештом напоминало хорошо обжитую автомобильную дорогу. Широко растянувшись, возвращаются с задания штурмовики. Высоко над ними проходят «бостоны». Левее летят шесть «юнкерсов» в сопровождении четверки «мессершмиттов». На их хвостах не свастика, а разноцветный круг. Нас предупредили, что это румынские самолеты; Румыния объявила войну своей недавней союзнице.

Наступление в Будапеште шло успешно. Фашисты отходили на правый берег Дуная, стараясь укрыться в старой крепости Буда. А левобережный Пешт был почти уже весь в наших руках. И тогда на улицах появлялись жители: женщины, дети, старики. В самом пекле боев они просидели в подвалах много дней, усталые, голодные, перепуганные до смерти. И вот теперь кашевары советских стрелковых рот кормили будапештцев щами да кашей, а солдаты снимали с себя телогрейки и отдавали детям. И люди, впервые за долгие недели наевшись досыта, уходили из города, где не было ни тепла, ни света и где все еще громыхал бой.

Волна беженцев, потянувшаяся из Будапешта по всем дорогам на восток, докатилась и до нашего Карачонда. Утром, когда мы собирались на аэродром, в нашу комнату постучалась женщина. С ней были девочки-близнецы лет девяти. Из заплечного мешка женщина тут же извлекла маленькую гармонику, а девочки в такт музыке стали очень ловко ходить на руках и кувыркаться. Наверное, это были профессиональные циркачи.

Мы с недоумением и грустью смотрели на представление. У матери было желтое, измученное лицо, девочки выглядели страшными и худющими. Календа подошел к женщине, положил свою огромную ладонь на игрушечную гармонику. Женщина вздрогнула.

— Не надо, мамаша, концерт мы посмотрим как-нибудь в другой раз. — Он кивнул нам: — Займите гостей. Я мигом.

Николай усадил все семейство у печки, схватил с вешалки кожаную куртку и убежал. Женщина обняла девочек и быстро заговорила. Потом спохватилась, что мы ее не понимаем, стала повторять;

— Будапешт, Будапешт…

— Ясно, что вы из Будапешта, — вздохнул Борис Афанасьев. — Несладко вам пришлось…

Вернулся из столовой Николай, торопился, пыхтел, как паровоз. Он притащил булку белого хлеба, полную масленку и противень с пельменями.

— Кушайте, мамаша, кушайте, детки!

Гости с жадностью набросились на еду. Впрочем, мама положила в рот только два пельменя и чуть-чуть отщипнула от булки. Очевидно, боялась, что не хватит детям. Но еды было много. Поев, девочки заснули тут же, за столом. Мы положили их на нары, накрыли одеялом.

А вскоре в доме появился еще один гость. Вернее, не гость, молодой хозяин. Ночью нас разбудил женский крик:

— Ференц, Ференц мой вернулся!

На веранде стоял молодой человек, необычайно заросший, с растрескавшимися на морозе губами, впалыми щеками и потухшими глазами.

— Жив! — все повторяла мать. — Какое счастье ты дал нам, господь!

Ноги у венгерки подкосились, она медленно опустилась на порог. Выбежавший хозяин поднял жену и бросился обнимать сына, у которого из-под рваного цивильного пальто высовывались коричневые военные бриджи.

Следующим вечером наши хозяева, дядюшка Ласло и тетушка Жужа, пригласили всех нас в гости отметить возвращение сына.

— Ну вот и отвоевался мой гонвед, — посапывая трубкой, говорил старый венгр, сидевший во главе праздничного стола. — Когда твоего отца тридцать лет назад русские брали в плен, он мог поднять только одну руку, другой у него уже не было. Ну, не сердись, сынок, ты поступил правильно. На кой черт класть свою голову за немцев? Пусть кладут свои, они теперь недорого стоят…

Ференц побрился, помылся, облачился в свой гражданский костюм и выглядел, вполне симпатичным молодым человеком наших лет. Между ним и Николаем Календой — младшая дочь хозяев, шестнадцатилетняя Пирошка. Теперь Пирошка нас не боялась. Она смотрела любящими глазами на брата, шутила с Николаем. Теперь не боялась. А в первый же день нашего появления в этом доме случилась такая история. Мы уже собирались спать, когда Костя Вдовушкин приложил палец к губам, прислушался и сказал:

— Друзья, а на чердаке кто-то ходит!

— Наверное, домовой! — отшутился Борис Афанасьев.

— Тебе все смешки, а там небось фашист спрятался. Фуганет гранатой, будешь знать, — насторожился Насретдинов.

На чердаке опять послышались шаги. Календа и Насретдинов выскочили во двор, подставили лестницу к слуховому окну, полезли наверх. В комнате хозяев вспыхнул и потух свет. Вернулись ребята, ведя за руку девчонку, вот эту Пирошку. Ее лицо было белее мела, она дрожала как осиновый лист. Тут же влетел старик. Он простер вперед свою единственную руку, застонал:

— Делайте со мной, что хотите, но не трогайте мое дитя!

Теперь дядюшке Ласло очень неприятно вспоминать, как он прятал Пирошку. А девочка очень быстро подружилась со всеми нами, особенно с Календой. Календа обучал ее играть на цыганских картах, а иногда брал гитару и пел для нее нашу любимую песню:

…За вечный мир в последний бой Летит стальная эскадрилья…

Он и сейчас собирался петь, но комэск Кучумов скрестил руки над головою — авиационный сигнал: «Мотор выключить!»

— Что ж, поблагодарим дорогих хозяев за угощение и дадим им возможность побыть одним. А нам завтра лететь.

— Будапешт бум? — тревожно спросила тетушка Жужа.

— Нет, полетим дальше, — ответил комэск.

Теперь полки генерала Каманина летали к Шопрону и Секешфехервару, откуда немцы, собрав ударный кулак, перешли в контрнаступление. Стремясь остановить наши войска на дальних подступах к Вене, они ввели в бой свежие танковые и мотомеханизированные дивизии, перебросили с других участков авиационные соединения. На берегах голубых венгерских озер Балатона и Веленце закипало многодневное кровопролитное сражение. Бои велись на разных этажах. Внизу горели танки. Над головою пехоты проносились стреляющие штурмовики. Выше их то и дело сплетались клубки бьющихся истребителей…

Каждый вылет на Балатон — это неизбежный воздушный бой. Он длится иногда меньше минуты. Но всегда кажется, что первую пулеметную очередь от последней разделяет целая вечность. Быть может, оттого, что в огненной круговерти секунду прожить труднее, чем иной год. Небо становится вдруг необычайно узким, и во всей бескрайней голубизне видишь только силуэты приближающихся вражеских машин.

Кабина стрелка открыта, она продувается всеми встречными и попутными ветрами. Стрелок, сидящий на широком ремне, летает в тоненьких перчатках. Правда, за поясом или из наколенного кармана торчат теплые краги. Но надевать их можно только на земле. В толстых меховых перчатках нельзя работать с пулеметом: нажимать спусковой крючок, действовать отверткой, тросиком, гильзоизвлекателем.

Руки стрелка лежат на обжигающе холодной стали. Они немеют сразу же после вылета. Их никак не согреть своим дыханием. Нет, кажется, такой силы, которая могла бы согнуть в суставах застывшие пальцы. Но вот появляются фашистские истребители. И сам уже не замечаешь, что пальцы двигаются с необычайным проворством. Наверное, кровь, горячая, закипающая от близости смертельной схватки, отливает от сердца, возвращая тепло и жизнь онемевшим суставам.

Но теперь другая беда. Когда фашист близко, не хватает воли оторвать указательный и средний пальцы правой руки от спускового крючка пулемета. Истребитель идет прямо на тебя, и нервы не позволяют прекратить огонь. Но оторвать пальцы от спускового крючка просто необходимо. Стрелок обязан это сделать. Он должен вести огонь короткими очередями, иначе весь боезапас вылетит через ствол скорострельного УБТ — универсального Березина турельного — в первую же минуту воздушной схватки.

Новичок может выпустить все пули одной очередью. Но опытный стрелок никогда так не поступит, это исключено. Ведь неизвестно, сколько атак предпримут фашисты, да и потом, отбившись от этой своры, штурмовики могут повстречать еще и другие истребители врага.

— Отпускай спусковой крючок еще до того, как услышишь свою очередь, — учил меня на первых порах Николай Календа. — Вот тогда-то патронов у тебя наверняка хватит.

Однажды только находчивость помогла Исмаилу Насретдинову спасти машину, жизнь летчика и свою. Он расстрелял все патроны, когда «мессершмитт» зашел в четвертую атаку. Что делать? Исмаил выхватил ракетницу и выпустил красную ракету. Фашист с перепугу принял след ракетницы за пулеметную трассу и, не рискнув подойти ближе, отвернул. После этого случая стрелки стали особенно беречь патроны. К тому же комэск Кучумов начал проверять патронные ящики стрелков, и тех, у кого оставалось слишком мало патронов, ждали неприятности.

А мы продолжали летать на запад от Будапешта. Били фашистские танки под Эстергомом, расстреливали транспорты на Дунае, отбивались от «фоккеров» в небе над Балатоном. Прилетали в горящих кабинах, привозили дыры на плоскостях. А вечером хозяйка большого крестьянского дома у железнодорожного переезда пересчитывала своих крылатых постояльцев:

— Едь, кеттю, харом, недь… киленц, тиз.

Все десять были на месте. Тетушка Жужа облегченно вздыхала и уходила в свою комнату.

…А потом наступил тот черный день. Как ни силюсь, не могу восстановить дату, он остался в моей памяти без числа. Конечно, далеко отсюда, в мирных городах, он глядел на мир определенной цифрой с листков отрывных календарей, приколотых к стенке больших городских квартир, он был обозначен на первых полосах газет, на рекламных тумбах театров, оповещавших, какой спектакль будут сегодня ставить. А для нас это был обычный день войны, так похожий и так непохожий на день минувший и день грядущий…

Ранним весенним утром мы полетели на Балатон. Ласковые, причудливо-игривые облака застилали горизонт. Я подумал, что очень приятно видеть такие облака из окон просыпающегося мирного города, когда гудят заводские гудки и дети собираются в школу. Но здесь, в военном небе, эти пробуждающие в сердце лирику золотистые облака могут скрывать смертельную опасность.

Так оно и было. Еще группа не достигла Секешфехервара, как из облаков вывалились «фокке-вульфы». Насчитал десять вражеских машин, а может, их было еще больше. Наша группа была первой, которая сегодня пошла к Балатону и которую здесь караулили фашисты.

«Фоккеры» бросились в атаку. Путь им преградили «яки», верные друзья штурмовиков. Все смешалось в один движущийся жужжащий улей. Небо прочертили красно-зеленые трассы. Из самой гущи улья выпал пылающий факел. Пелена облачной дымки и длинные огненные языки, лизавшие поверженный самолет, мешали разобрать, кто это: фашист или наш. Упала в озеро еще одна машина, взметнув столб водяных брызг.

«Фоккеры», сковав боем наше прикрытие, отрывали его все дальше от группы. И вот четверка новых «фоккеров», выскочившая из другого облака, прорвалась к штурмовикам. Один из фашистов быстро зашел в хвост крайней машины, где летели Аксенов и Календа. Николай открыл огонь, но момент был упущен. Гитлеровец бросил машину вверх и завис над группой. Чувствовалось, что это бывалый летчик. Он летел над нами, сбавив скорость и сильно накренив самолет. Наши пулеметы его не доставали, но и нам он не был страшен. Календа высунул кулак из кабины и грозил фашисту. Тот, в свою очередь, показывал язык. «Фоккер», который болтался над нами, не просто лихач. В любую минуту он мог развернуться и стрелять. Пока он отвлекал наше внимание, другие «фоккеры» готовили атаку. Стрелки открыли огонь. «Фоккеры» не отвернули.

Ах вот почему так упорно лезли на нас фашисты: группа была уже над целью! Мне некогда было взглянуть, что под нами. Все внимание — на «фоккеров». Летчики, не становясь в круг, сбросили бомбы с горизонтального полета и повернули назад. За нами неотступно следовал клубок бьющихся истребителей. Увидел только четверку «яков». А их было шесть… Враг не прекращал атак. Продержаться бы еще немного, скоро линия фронта, над нашей территорией фашисты не такие уж любители вести воздушный бой…

Летчик, болтавшийся над нашей группой, сделал крутой разворот и спикировал на крайнюю машину. Я закусил губы: фашиста моим пулеметом не взять, он в мертвой зоне. Не мог стрелять в него и Календа. Быть беде! «Фоккер» открыл огонь изо всех своих пулеметов и пушек. Сплошная огненная доска прошла ниже крайнего «ила». Фашист медленно начал выбирать ручку, не прекращая огня. Зловещая доска подбиралась все ближе к обреченному штурмовику. И вот она, пронзив машину, ушла вверх. Из мотора штурмовика вырвалось пламя. Наверное, Аксенов ранен или убит; штурмовик потерял управление, задрал нос, завалился набок. Из кабины стрелка повалил черный дым. Языки пламени, вспыхнув на обшивке, поползли к бензобаку. Если Календа сейчас не выпрыгнет, то…

А «фоккер» подошел вплотную к смертельно раненной машине и расстреливал ее в упор. С отчаяния я дал очередь из пулемета, знал, что фашист от меня далеко, на таком расстоянии в него не попасть. А «фоккер» по- прежнему шел за гибнущей машиной, которой оставалось жить лишь несколько мгновений. Упиваясь легкой победой, фашист злорадствовал, торжествовал. Он никак не хотел оставлять свою жертву. «Фоккер» уже приблизился настолько, что казалось, вот-вот срубит хвостовое оперение своим винтом. Что же с Николаем? Если не выпрыгнул, то, значит, убит. И вдруг из охваченной пламенем задней кабины вырвалась короткая трасса. Сомнений быть не могло: стрелял Календа. «Фоккер» клюнул носом и на глазах рассыпался на куски. На том месте, где только что болтался фашист, остались какие-то щепки и тряпки, словно здесь, в небе, опрокинули мусорную корзину.

Увидел ли Календа результат своей работы? Успел? Крылья падающего штурмовика зацепили верхушки молодого перелеска. Оранжевый взрыв разбросал десятки стволов…

Клевцов подрулил к стоянке, убрал газ. Я спрыгнул на землю, сбросил парашют. Но что с командиром? Я снова забрался на плоскость, отодвинул фонарь передней кабины. Лейтенант согнулся, уперся лбом в приборную доску. Я стукнул кулаком по плексигласу, командир медленно поднял голову, я увидел глаза, полные слез…

На аэродроме уже знали о гибели Аксенова и Календы. Из штаба полка принесли фотографии. Мы с Костей Вдовушкиным сели выпускать боевой листок. Костя начал писать текст крупными печатными буквами, я приклеил фотографии, обвел их траурной черной рамкой. Как поверить, что ребята, с которыми час назад ехали на аэродром и вместе садились в самолеты, теперь живут только на этих снимках! Лейтенант Аксенов снят без головного убора, при орденах, снимок делался для документов, когда его представляли к третьему ордену Красного Знамени. Календа глядел со снимка своим обычным насмешливым взглядом, словно хотел сказать свое любимое присловье: «На „иле“ летать, что со львом играть: и весело, и страшно». В ушах звучали слова Николая, когда под Дебреценом в воздушном бою был убит молодой стрелок Вася Куйдин: «Не его была очередь». «А чья?» — спросил Исмаил. «Не знаю. Наверное, того, кто отлетал побольше».

Подошел Саша Хлебутин. В руках у него банка с краской и кисть.

— Клевцов велел стереть моего дикобраза и во всю длину фюзеляжа написать: «Мстим за наших боевых друзей Дмитрия Аксенова и Николая Календу».

Эти слова на нашем штурмовике горели до самого последнего дня войны…

И вот в первый раз мы возвращались в свое общежитие без Колькиной улыбки. Ноги шли плохо, Борька Афанасьев молча качал головой, Костя Вдовушкин тер глаза, на душе моей скреблись кошки, Исмаил Насретдинов всхлипывал и не стыдился слез…

На веранде дома нас встретила хозяйка тетушка Жужа. Как всегда, она принялась украдкой пересчитывать своих жильцов:

— Едь, кеттю, харом, недь, ёт, хат, хет, ньолц, киленц…

А где же «тиз»? Где десятый?

Женщина тревожно оглядела нас: кого же нет? Господи, нет Кольки-гитариста. Где он?

— Уехал домой, — сказал Костя Вдовушкин, отводя глаза. И добавил по-венгерски: — Хаза, хаза.

Тетушка Жужа отрицательно покачала головой. Она вошла с нами в комнату, вытащила из-под нар Колькин деревянный сундучок, вопросительно посмотрела на Костю. Вдовушкин обнял ее за плечи.

— Да, мамаша, вы правы, тот, кто уезжает домой, не забывает своего чемоданчика…

Длинный тяжелый вечер тянулся медленно, казалось, ему не будет конца. У железной печурки Костя сушил свой промокший комбинезон. Исмаил Насретдинов вслух вспоминал веселые Колькины сказки. Другие молчали. Поздно легли спать. Но мне не спалось. Место на нарах между мной и Костей ужасало своей пустотой. Еще прошлой ночью я чувствовал на своем затылке горячее Колькино дыхание. У него были тяжелые коленки, и он, переворачиваясь во сне, будил меня увесистым пинком. И вот никто не дышал мне в самое ухо и не дрался коленками. Я думал о Николае. Я вспоминал его не только веселым, но и печальным, задумчивым. Таким он был, когда говорил о своей матери. Кроме Николая, у нее никого не осталось. Колиного отца расстреляли фашисты, когда взяли Харьков во второй раз. Старший брат Виктор погиб еще раньше — в финскую войну. Ушел добровольцем со второго курса института в комсомольский лыжный батальон. Провоевал всю войну. В первую ночь после заключения перемирия решили боевого охранения не выставлять; радостные, возбужденные, заснули в лесной землянке. Под утро шюцкоровцы внезапно напали на лыжников и перерезали всех до одного.

— Эх, мама моя, многострадалица! — как-то вырвалось у Николая. — Она не переживет, если со мною что случится…

И вот случилось. Новички в этом бою уцелели, а самый опытный стрелок погиб… Я думал о непредсказуемости человеческих судеб на войне. Не раз на моих глазах падали объятые пламенем штурмовики, разбивались товарищи, с кем вот так же спал на нарах, касаясь плечом плеча. Как ни старался, я так и не мог проследить никакой логики в том страшном и непонятном порядке, по которому смерть выхватывала свои жертвы. Конечно, храбрые и умелые имели больше шансов вернуться на аэродром. Как-то наша эскадрилья застигла на дороге вражескую танковую колонну. Расстреливая фашистов в упор, ведущий прижал группу к самой земле и ушел из-под обстрела зенитных батарей: зенитки не могут прицельно стрелять по низко летящим целям. Но зато по штурмовикам со всех сторон стреляли фашистские солдаты, не успевшие разбежаться. Очень страшно видеть, когда в тебя целятся столько стволов, чувствовать, как пули осиным роем впиваются в тело самолета. У молодого летчика Борзенкова не выдержали нервы, он потянул штурвал на себя, взмыл вверх, и тут же его нашел зенитный снаряд…

И вместе с тем сколько нелепостей, сколько необъяснимых трагедий случалось на войне! В бою гибли прославленные асы, а экипажи, только что начавшие летать, благополучно выбирались из-под огня. Стрелок Алексей Зуев был ранен в голову, долго лежал в госпиталях, его признали не годным к дальнейшей службе. Алексея провожали ребята: «Не горюй, домой едешь! А доживем ли мы до этой минуты?»

Алексей, совершивший сто десять вылетов, уцелевший в десятках жарких схваток, разбился на тихоходном транспортном самолете, в глубоком тылу, при ясной погоде, не долетев пассажиром восьмидесяти километров до родного Орска…

Нет, невозможно искать какой-нибудь закономерности в смерти, смерть всегда нелогична, нелепа, необъяснима… Я ворочался на опустевших нарах и все шептал:

— Колька, Колька!..

Утром у нашего дома появились незнакомые ребята с чемоданчиками и вещмешками, у одного за спиной на ремне, точно карабин, висела гитара. Оказалось, в эскадрилью прибыло пополнение — новые стрелки старшина Иван Тищенко, сержант Василий Козлов, ефрейтор Александр Бауков.

— Из школы воздушных стрелков? — осведомился Костя, пожимая руки новичкам.

— Нет, мы из госпиталей, — ответил старшина Тищенко.

— Значит, уже обстрелянные?

— Выходит, так. И обстрелянные, и простреленные.

— У нас экипаж вчера погиб, — печально сказал Исмаил.

Новички уже слышали об этом в штабе. Василий Козлов взял в руки гитару, провел по струнам.

— Что тут скажешь! — молвил он. — Лучше я вам спою по настроению. Нового ничего не знаю, спою старую аэроклубовскую, курсантскую.

И он запел низким душевным голосом:

Там, где пехота не пройдет, Где бронепоезд не промчится, Угрюмый танк не проползет, Там пролетит стальная птица…

Как будто бы чувствовал, что эту песню любил Календа…

— Значит, у нас в эскадрилье по-прежнему есть свой гитарист, — сказал Костя Вдовушкин. — Ну, вы, друзья, отдыхайте с дороги, располагайтесь, места на нарах есть.

Назавтра новички поехали с нами на аэродром, представились комэску Кучумову. И комэск сказал им так же, как когда-то мне:

— Вообще-то вам невредно посидеть пяток деньков на земле, пообвыкнуть. Да вот мушкетеров маловато, хоть в другой эскадрилье бери напрокат. Что ж, по пятьдесят вылетов у вас уже есть. Это и стаж, и опыт. Готовьтесь в полет…

На дворе буйствовала весна. Она обсыпала сады Карачонда белым яблоневым пухом, наполнила воздух пряными запахами. А война продолжалась. Над Веспремом зенитки сбили наш штурмовик. Стрелок Леня Каркавин выпрыгнул с парашютом, но угодил прямо на позиции вражеской батареи. А летчик Борисов даже не успел покинуть самолет. Сгорел в воздухе Коля Перевалов. Теперь, чтобы пересчитать своих постояльцев, тетушке Жуже хватило бы пальцев на одной руке…

А бои шли уже на подступах к Вене, очень тяжелые бои на земле и в воздухе. Австрийскую столицу фашисты поклялись защищать любой ценой.

И наступил опять черный день. День без числа…

Утром аэроразведка донесла, что у дунайских причалов под Веной скопилось много барж, судов: фашисты эвакуируют склады, технику. И мы вылетели по боевой тревоге. Зашли за истребителями, их аэродром рядом. По взлетной полосе разбежались две пары «яков», свечой взмыли вверх и заняли свое обычное место — сзади и выше штурмовиков. Один из «яков» прошел над нашей группой и трижды покачал крыльями. Значит, нас будет сопровождать звено Бориса Столповского, он всегда подавал нам такой условный знак. И мы знали: если с нами летит звено Столповского, значит, истребители будут защищать нас до последнего вздоха. Сам командир звена на наших глазах сбил шесть стервятников. А видели-то мы своего телохранителя всего только раз: за какой-то надобностью оказался он у нас на аэродроме. Белобрысый, подтянутый, среднего роста, грудь колесом. Подошел к нам в столовой и не то в шутку, не то всерьез сказал:

— Прошу вас, господа мушкетеры, стрелять с понятием, куда просят. Ничего я, друзья мои, не боюсь, ни «фоккеров», ни «мессершмиттов», ни даже зенитного огня. А вот стрелков с «горбатых» опасаюсь. Поэтому и подаю вам всегда с самого начала знак: дескать, не стреляйте, свой! Хорошо помню, как еще в сорок третьем один молодец из вашего мушкетерства пальнул по машине моего кореша Мишки Трускача. Едва Мишка до аэродрома дотянул…

Показался затянутый легкой сероватой дымкой Дунай. И тут же за хвостом раскололись зенитки. Машина вздрогнула, точно напуганная птица, и снова, как мне показалось, обрела уверенность полета. Дунай исчез, но тут же показался с другой стороны. Увидел двух «фоккеров». Если их всего два, за нами не увяжутся. Доложил Клевцову:

— Два «фоккера» слева от нас. Ведут себя спокойно.

Услышал в ответ ровный голос командира:

— Понял. Гляди в оба!

Скоро цель. Я понял это потому, что летчик Богданов, шедший слева от комэска, нырнул под группу, прошел под нею и появился рядом с крайней правой машиной. Тем самым он дал возможность ведущему начать атаку первым. Комэск тут же зашел в пике. За ним, точно в пропасть, один за другим стали проваливаться штурмовики.

Наш черед! Что-то лопнуло под самым сердцем, меня отбросило назад, прижало к плите бензобака. Земля исчезла, открылся кусок безоблачного неба. На мгновение в этот голубой коридор залетела четверка наших истребителей и тут же ушла за пределы видимости. Клевцов открыл огонь…

Но вот тяжелые, точно из ртути, шарики откатились от горла и рассыпались в животе звенящими колокольчиками. Я увидел реку. С горящих судов фашисты спускали шлюпки. Эскадрилья сделала еще один заход. Когда отходили от цели, Дунай был чист — ни буксиров, ни шлюпок, ни барж.

Вдалеке по-прежнему ходила пара «фоккеров», та самая, которую мы уже встречали. Судя по всему, заманивали наших «Яковлевых». Но ребята Столповского не отступали от нас ни на шаг.

Просигналил летчику:

— Ходит пара «фоккеров».

— Понял. Гляди в оба. Сейчас все может начаться.

И началось!

Сообщил Клевцову:

— Появилась еще пара «фоккеров». Третья… Четвертая…

Насчитал в воздухе уже четырнадцать вражеских машин. Болтали, будто для прикрытия Вены Гитлер перебросил с центральных направлений много истребительных эскадрилий. Наверное, они самые. Шесть «фоккеров» атаковали наши «яки». Начались бешеные гонки с выбыванием. Упал «фоккер», за ним второй. Третий, оставляя за собой дымящийся шлейф, вышел из боя. Но и наших истребителей осталось только два. Вдвоем против одиннадцати! Силы слишком неравны…

«Фоккеры» прорвались к штурмовикам, с ходу атаковали крайнюю машину. В ней новички — летчик Титов и стрелок Тищенко. Точно споткнувшись, объятый пламенем штурмовик замер на месте, потом медленно перевернулся на спину и вдруг резко пошел вправо, стремительно сближаясь с «илом», в котором летели летчик Квасников и стрелок Насретдинов. Но Квасников, зажатый между бьющимся в предсмертных судорогах соседом и остальной группой, уже ничего не мог поделать. Сейчас столкнутся два самолета! Надеясь на чудо, закрыл глаза. А когда открыл, увидел два горящих факела у самой земли. Взрыв, еще взрыв… Титов — Тищенко, Квасников — Насретдинов…

Теперь «фоккеры» решили разорвать наш поредевший строй, разогнать группу, чтобы расклевать «горбатых» по одному. Кинулись на машину комэска. Что ж, нам открылись неплохие мишени. Когда враг нападает на крайнюю машину, от него отбивается лишь крайний стрелок. Сейчас же открыли перекрестный огонь все мушкетеры. Задымил «фоккер», за ним второй. Третьего, настигнув сзади, сбил Столповский. Он остался у нас единственным защитником…

Восемь оставшихся гитлеровцев набросились на «горбатых» со всех сторон. Один нырнул под хвост нашего «ила», летевшего теперь крайним. Я его не видел, потерял, не мог достать пулеметом. Понимал, что он, спрятавшись в мертвой зоне, сейчас приладится и распорет нам брюхо своей огненной доской…

Клевцов, как мог, удирал от истребителей, он еще не знал, что под хвостом сидел «фоккер». Машина кренилась, с одного борта открывалась земля, с другого — небо.

Я вскочил с ремня, больно ударился головой о фонарь. Я ощущал каким-то шестым чувством, что «фоккер», уже праздновавший победу, водит своим тупым рылом, ловит нас в прицел.

Был только один выход. Нет, даже не выход, был один шанс уцелеть из тысячи проигрышных шансов. Стрелять сквозь фюзеляж своей машины. Стрелять по направлению, наугад. Если трасса, которую фашист совсем не ждет, пройдет вблизи, он наверняка испугается, струсит, может отвернуть. Фашист не поймет, почему штурмовик, загнанный в угол, способен огрызаться, неизвестно откуда ведет огонь. Плечом поднял тело пулемета, ствол почти уперся в обшивку; надо стрелять, ничего не видя, сквозь свой самолет. Внизу слева проходят тяги рулей поворота и глубины. Тросики совсем тоненькие, оборвешь их собственной пулей — штурмовик камнем рухнет вниз. Стрелок-самоубийца не только лишит жизни себя, он убьет и своего командира. Но надо было решаться. Иначе нажмет на свои гашетки фашист. Он мог бы уже нажать, но, как боксер, загнавший обессиленного соперника к канатам, не торопясь выбирает, куда удобнее нанести один решающий, нокаутирующий удар. Мысленно я уже сто раз нажимал на спусковой крючок, а пулемет по-прежнему молчал. Почему-то вспомнилось, как Колька Календа играл в очко и на зависть всей эскадрилье выигрывал. Когда он получал от банкомета туза, то всегда прикупал карту вслепую. А потом потихонечку открывал карту, ласково поглаживая ее по рубашке, точно приглашая явиться девятку или десятку. И, затаив дыхание, приговаривал: «Четыре сбоку, ваших нет!»

Вот и мне надо было тащить карту вслепую, только уж слишком много стояло на кону. Если я увижу сбоку от нашей машины два креста, то, значит, фашист не выдержал, отвернул…

Да, воздушный бой длится меньше минуты, иногда тридцать — сорок секунд. И казалось, ни о чем не думал, кроме как только отбиться от наседающего врага. А на самом деле, в голове, обгоняя друг друга, проносился целый рой мыслей. Они словно записывались на идущую с бешеной скоростью ленту магнитофона, которая потом, уже на земле, раскручивается значительно медленнее. И тогда поражаешься, как много передумал за эти короткие секунды…

— Командир, держи штурвал крепче! — крикнул я так громко, что он мог бы меня услышать без СПУ.

Алое пламя огоньками папироски вспыхивало и гасло на серой обшивке. Я стрелял, я уже не мог оторвать пальцы. От рваной пробоины во все стороны расползались вьющиеся змейки. Но мы держались в воздухе, летели, значит, пули мои не ушли влево, не перебили тросы рулей. Но где же «фоккер»? Я не видел его хищных крыльев с желтыми крестами. Не заметил огненной трассы? Или заметил, но все понял и не поддался на мою хитрость?

Сквозь тело штурмовика ушла вторая очередь. Пробоина стала больше, трещины шире. Дальше стрелять нельзя, разломлю фюзеляж. Я ждал. Мучительно долго тянулись секунды. Те самые, которые длиннее иных годов. Посмотрел вниз. За тенью нашего «ила» по земле, накрывая то перелески, то озерца, неотступно скользила чужая тень. И вдруг эта другая тень резко шарахнулась в сторону, и я увидел кресты на плоскостях перепугавшегося «фокке-вульфа»…