На войну меня провожала мама…
За окном поезда мелькали станции и разъезды: Гяурс, Артык, Каахка… В вагоне было тихо. После шумных и волнительных проводов у ребят наступил спад. Каждый думал о своем. О той беззаботной мальчишеской жизни, которая навсегда осталась на ашхабадском перроне, и о той, неведомой, незнакомой, которая нас ждет…
Потом Абрам Мирзоянц извлек из своего чемоданчика большие красные помидоры, сыр, лаваш. И тут все ощутили голод, мало кто завтракал сегодня поутру.
Ребята засуетились, повскакали с мест, бросились к своим чемоданам.
— Что есть в печи, все на стол мечи! — вздорно крикнул Абрам.
У окна на маленьком столике быстро росла горка яств: вареные куры, яйца, говяжьи языки, колбаса, домашние пироги, лепешки, сало.
— Верхние, слезайте! Нижние, подруливайте! — не унимался Абрам Мирзоянц.
Со всех сторон к столику потянулись руки, послышались шутки, смех. Лишь все еще пока вегетарианец Борис Семеркин, забравшись на верхнюю полку, тоскливо жевал свои оладьи, посыпанные сахарной пудрой, и презирал всех нас, истребляющих мясное.
На станции Мары нас догнал воинский эшелон. Красноармейцы в гимнастерках с защитными петлицами высыпали из вагонов за кипятком. Вид у всех был озабоченный, возбужденный, по всей вероятности, воинская часть ехала на фронт.
Утром под нами прогромыхал мост через Амударью, и вскоре начался Узбекистан. Исчезли наши необозримые песчаные барханы. Пустыня уступала место оазисам изобилия. Белели хлопковые поля, янтарные плоды гнули ветви деревьев, в разбегающихся во все стороны каналах журчала вода, по дорогам, обсаженным тополями, двигались арбы с огромными, выше человеческого роста, колесами. На станциях мальчишки в цветастых тюбетейках и девочки с тонкими стрелками заплетенных косичек выносили к поезду абрикосы, яблоки, виноград. Все стоило очень дешево.
Перед Урсатьевской наш старшой Попов обошел вагон, сообщая всем уже давно известную новость:
— Сейчас выходим. Быстренько собрать вещи.
В Урсатьевской мы сложили свои вещи посреди платформы, оставили дежурных и разошлись. Я отыскал почтовое отделение и, стоя у конторки, написал маме первую открытку, в верхнем углу которой вывел жирную цифру «1». (В октябре сорок пятого, перед самой демобилизацией, отправил маме письмо за номером 146. Мама же написала мне 267 писем. Такова статистика нашей военной переписки.)
Опустив открытку, я купил газету, отыскал местечко на скамейке и углубился в чтение.
— Ну, какие, новости? — услышал я за спиной.
В газету через мое плечо заглядывал Яшка Ревич.
Новости были обнадеживающими. В Москве завершились переговоры, которые вели Сталин и Молотов с Чрезвычайным и Полномочным Послом Великобритании Стаффордом Крипсом. Было подписано соглашение о совместных действиях в войне Против фашистской Германии. На той же первой странице публиковалось большое сообщение Совинформбюро.
— «Итоги первых трех недель, — прочел я вслух, — свидетельствуют о несомненном провале гитлеровского плана „молниеносной войны“. Лучшие немецкие дивизии истреблены советскими войсками. Потери немцев убитыми, ранеными и пленными за этот период боев исчисляются цифрой не менее миллиона. Наши потери убитыми, ранеными и без вести пропавшими — не более 250 000…Советская авиация уничтожила более 2300 немецких самолетов…Немецкие войска потеряли более 3000 танков».
— Вот здорово! — воскликнул Яков. — Отложи еще три недели — что тогда останется от фашистского войска!
Его взгляд скользнул вниз по газетному листу, задержался на Указе Президиума Верховного Совета СССР. Летчикам морской авиации капитану Антоненко и лейтенанту Бринько присваивалось звание Героя Советского Союза.
— Люди воюют, — протянул Ревич упавшим голосом, — а мы только учиться едем. К тому времени, когда мы закончим летные школы, только-то и останется у нас дел — катать в праздники пионеров или возить почту на серные рудники в Каракумы. Как полагаешь?
Я кивнул головой. Точно такие же слова говорил Виталий Сурьин на комсомольском собрании в нашей школе в день начала войны, и я был согласен с ним.
Из воинской кассы вышел наш старшой Попов.
— Быстренько к вещам, — бросил он нам с Яшкой. — Сейчас пересаживаемся на другой поезд.
Адрес конечного путешествия сужался: другой поезд мог идти только в Ферганскую долину.
Мы ехали еще одну ночь в ужасной тесноте. Пассажирское сообщение тут, видимо, было очень плохое, вагоны — маленькие и старенькие. Поднятые верхние полки образовывали сплошные нары, на них, забросив свои мешки, корзины, узлы, сидели и лежали люди. На каждой станции пассажиры все прибывали, заполняя тамбуры, проходы. Под утро на каком-то разъезде у нашего открытого окна возник молодцеватый военный с двумя треугольниками в петлицах голубого цвета и в синей суконной пилотке.
— Ребятишки, пособите залезть в окно, — взмолился он, — никак не протиснешься через двери, а мне очень надо.
Яшка ухватил протянутые руки сержанта, и тот, отчаянно пыхтя и забавно дрыгая ногами, в конце концов забрался в вагон.
— Авиация? — деловито осведомился Яков.
— Она самая, — засмеялся военный. — Разрешите представиться: сержант-пилот Коврижка.
— А мы только едем учиться, — сообщил Мирзоянц. — Тут где-то должна быть летная школа. Не знаете?
— Ну, раз едете учиться, то где-то она должна быть. — Сержант-пилот многозначительно прищурил глаз.
Посыпались вопросы:
— А что за школа?
— На чем будем летать?
— Кем выпустят?..
— Ишь, какие быстрые! «Кем выпустят?» — засмеялся сержант-пилот. — Поживете — увидите.
Я смотрел на Коврижку широко открытыми глазами. Это был первый летчик, которого я видел так близко и с которым говорил так запросто. Впрочем, наш попутчик быстро перевел разговор с небесных тем на земные. Мы тут же узнали, что недавно на танцах он познакомился с весьма симпатичной девушкой. Проводил ее до дому. Она пригласила зайти выпить чаю. Зашел. Только сел за стол, протянул руку к сахарнице, как в комнату влетел полковник — начальник гарнизона.
— Как вы осмелились явиться в мой дом, сержант?! — взревел он. — А ну встать! Нале-во! В дверь шагом м-арш!
— Замаршировал я по улице, — рассказывал Коврижка. — А этот старый хрыч высунул лысую голову в окно и орет: «Выше ножку, сержант! Левой, левой!» В другое окошко глядит полковничья дочь и хохочет до упаду. Ей, видите ли, весело… Потом я познакомился с младшей сестренкой директора техникума и опять пустышку потянул. Плюнул я на всех этих городских барышень и завел дружбу, скажу по секрету, с медсестрой из пионерлагеря хлопкового завода. И не жалею. Только, как видите, живет она далековато. После отбоя туда, перед подъемом обратно. Что поделаешь, пока выкручиваюсь.
— Поездом, конечно, далеко ехать, — посочувствовал Яшка. — А если самолетом? Ведь аэродром тут же, рядом?
— Да как вам сказать? — Коврижка не поддался на примитивную хитрость Якова. — Одним словом, за любовь надо платить километрами. А вот мой товарищ по эскадрилье Петька Дроздец устроился еще лучше.
И Коврижка стал с восхищением рассказывать о ночных похождениях этого Петьки.
Я так, собственно, и не понял до конца: то ли амурные дела казались сержанту Коврижке куда важнее летно-подъемных, то ли он, рассказывая всякие байки, уходил от наших вопросов о летной школе.
На станции Скобелево нам надо было выходить. Выходил и Коврижка. А поезд, постояв три минуты, пошел дальше на Андижан, фыркая и пыхтя изо всех своих стареньких сил.
— А что мы здесь будем делать? — спросил Яков.
— Здесь вам делать нечего, — ухмыльнулся сержант- пилот. — Зато Фергана рядом. Ну, я побежал. Мягкой посадки вам желаю. Авось свидимся…
Потом мы узнали, что сержант-пилот Коврижка был инструктором нашей летной школы, только в другой учебной эскадрилье.
До Ферганы было теперь несколько километров, наш старшой Попов сказал, что нас должны встретить. Встречающие между тем не появлялись, и мы разбрелись по станции. За одноэтажным приземистым станционным зданием на небольшой площади у арыка шипела жаровня, источая аппетитный запах жареного бараньего мяса. Маленький босой узбечонок в тюбетейке размахивал над жаровней двумя дощечками, извлекая искорки из тлеющих угольков. Рядом за столиком седобородый дедушка, не глядя на острый нож, ловко настругивал тончайшие ломтики лука.
— Давай хлопнем по палочке, — предложил мне Яков, глотая слюнки. — Когда еще доведется поесть шашлыка?
Маленькие, хорошо прожаренные кусочки мяса оказались необычайно мягкими и сочными. Мы взяли по второй палочке, по третьей да так и не заметили, как группа построилась. Вдоль шеренги важно прохаживался сержант с голубыми авиационными петлицами. Мы побросали недоеденные шашлыки, подбежали к сержанту:
— Простите, опоздали.
— Вижу, — недовольно бросил сержант. — Быстро становитесь в строй. И чтоб вы у меня ворон ловили в последний раз. Здесь армия, а не танцплощадка, где расплясывают с бабенками.
Если учесть полуночные откровения сержанта Коврижки, женская тема немало занимала умы здешних летчиков.
Впрочем, вскоре мы разобрались, что не все наши командиры, хвастающиеся голубыми петлицами, летчики. Многие, как, например, встречавший нас сержант Ахонин, были присланы из пехоты, чтобы заниматься с нами общевойсковой подготовкой, водить строем в столовую, на аэродром, следить за нашим внешним видом, за порядком в казарме, назначать в суточный наряд.
— Напра-во! — подал команду сержант Ахонин. — Шагом м-арш!
И мы пошли в Фергану.
Наша ашхабадская группа была первой, прибывшей в 23-ю Ферганскую летную школу пилотов, которая только что открывалась. Она размещалась в казармах кавалерийской части, ушедшей на фронт. Впрочем, кое-какие подразделения кавалеристов еще оставались, поэтому в качестве моих самых первых воспоминаний о летной школе остались конское ржание, запах прелого навоза да бодливый козел Борька, вольнонаемная фигура в конюшне, мнящая себя, однако, выше всех боевых коней.
Сразу же по прибытии в школу нас повели на вещевой склад, выдали форму. Сложить свою гражданскую одежду в мешочки и переодеться было делом десяти минут. Теперь мы с дружным хохотом оглядывали друг друга. Было так необычно видеть Абрама Мирзоянца или Яшку Ревича в тяжелых кирзовых сапогах, в широченных галифе, в гимнастерках, собиравшихся почему-то гармошкой на спине. Мы пробовали отдавать друг другу честь, гримасничали, толкались. Это были очень веселые минуты, пожалуй самые веселые изо всех дней, месяцев и лет, проведенных в армии…
На складе нам выдали также наволочки и матрасы, и мы пошли набивать их соломой к стогам у кавалерийских конюшен. Потом нам показали места на двухэтажных металлических койках, повели на обед. До вечера было свободное время, мы отправились на прогулку по военному городку. Городок имел вполне обжитой вид: почта, продовольственные и промтоварные палатки, клуб, за коробками казарм стадион с футбольным полем, волейбольными и баскетбольными площадками, легкоатлетическим сектором, полосой препятствий.
Наутро — первые занятия. Путь в небо начинался с маршировки по земле. Сержант Ахонин вывел нас на открытую площадку, разбитую сотнями и сотнями конских копыт. Сначала мы маршировали по одному, потом по двое, строились в колонну и в шеренги, сдваивали ряды…
— Выше ногу! — неистовствовал сержант Ахонин.
Жаркое среднеазиатское солнце уже подкатывалось к зениту, наши сапоги вздымали тучи пыли, спины гимнастерок задубели от пота, быстро превращавшегося в соль, а мы все сдваивали ряды, расходились по команде сержанта и снова собирались в строй.
Наконец сержант разрешил пятиминутный перекур. Ребята были измотаны вконец. Я подошел к Люське Сукневу. Он никак не мог поднести зажженную спичку к папиросе, руки его дрожали. Борька Терехов сел прямо на раскаленный песок. Абрам был бледен как полотно. Все молчали, устали настолько, что никто не мог говорить. И вдруг я увидел, что кто-то из наших идет на руках, неуклюже болтая в воздухе пыльными сапогами. Господи, да ведь это Яшка!
Пройдясь вокруг нас, Яшка вскочил на ноги, достал из заднего кармана черную расческу, приложил к вытянутым губам, оскалил зубы, поднял бровь.
— Смотрите, Гитлер! — ахнул Гаврик Еволин. — Как похож!
— А теперь на кого? — задорно крикнул Яков.
Он опустил плечи, широко развернул стопы ног и качающейся походкой Чарли Чаплина стал медленно подходить к сержанту Ахонину.
— Отставить! — рявкнул наш командир. — Вы чего здесь балаган устраиваете?
Все засмеялись. Сержант обиделся.
— Кончай перекур! — скомандовал он, поднимая руку вверх. — В колонну по два становись!
И снова мы затопали по пыльной площадке. Но только теперь ноги шли быстрее, а руки работали сноровистей. Ребята вспоминали Яшкины фокусы, и на запекшихся губах появлялась улыбка…
Мне суждено будет прослужить с Яшкой Ревичем только один год. Ровно через год, месяц в месяц и день в день, мы положим его на дно стрелкового окопа, вырытого в огороде на Плехановской улице Воронежа, и засыплем землею. Но память о Якове у нас, вернувшихся домой, останется на всю жизнь. И всякий раз на встречах бывших однополчан кто-нибудь обязательно скажет:
— А помните Яшку?
— Как же не помнить! Наш весельчак, заводила…
Не только мне, но и всем остальным Яков скрашивал, как мог, первые, самые трудные дни армейской службы. Трудно было понять, откуда у него находились еще силы веселить нас в короткие минуты отдыха. Он удачно подражал популярным артистам. Пел частушки собственного сочинения. Рассказывал массу историй, многие из которых придумывал сам. По случаю. На злобу дня. Всегда к месту…
Спустя сорок лет я написал очерк в память о Якове Ревиче и назвал его «Нештатная должность». Да, он занимал нештатную должность, которую можно было бы назвать так: помощник политрука по веселой части. Мне доводилось потом нести службу в разных местах, и в каждой роте, батарее, эскадрилье был свой весельчак, острослов, балагур. И хотя ему отводился сложный участок работы — помогать политработникам создавать хорошее настроение у бойцов, — таких ребят не назначал командир, не выбирали товарищи. Они утверждались в своей нештатной должности сами. Это было непросто. Ведь не каждого будут слушать, не каждого просить:
— А ну, приятель, изобрази! Расскажи что-нибудь такое!
Яшку просили. И он никогда не отказывал. Свою последнюю шутку он рассказал нам за пять минут до того, как ушел в свою последнюю разведку…
А тогда, после первых в нашей жизни строевых занятий, сержант Ахонин приказал нам с Яшкой мыть в казарме полы после отбоя. Яшку он наказал за то, что решил, будто его хождение на руках было направлено на подрыв авторитета младшего командира; меня, должно быть, за то, что я громче всех смеялся Яшкиным шуткам…
— Можете мыть полы, стоя на руках, это у вас хорошо получается. К тому же и меньше наследите, — попытался сострить сержант Ахонин.
Между тем в школу начали прибывать команды из Москвы, Тулы, Рязани, Алма-Аты, Фрунзе, Чимкента, Самарканда. Среди алмаатинцев я увидел Виктора Шаповалова. Он играл вратарем за динамовскую команду своего города, приезжал к нам в Ашхабад, и вот ему-то я и забил гол, о котором вспоминала Зоя в наше последнее свидание у ее калитки в день начала войны.
— А, левый хавбек! — закричал он, радуясь нашей неожиданной встрече.
Военное обмундирование им еще не дали, он был в клетчатых брюках-клешах необычайной ширины и в бело-голубой динамовской футболке со шнурками.
— Давно ли здесь? — спросил меня Виктор.
— Пятый день, дорогой голкипер, — ответил я, пожимая руку этого высокого голубоглазого красавца.
— Ну, как тут у вас?
— Да ничего, терпимо.
— Значит, скоро полетим?
— Полетим на ХВ — на халяве боком, — похваляясь своими авиационными познаниями, ввернул я в разговор только что услышанную присказку. — А пока маршируем на плацу и моем полы.
— Тоже дело, — прищурил глаз Виктор. — А как тут насчет этого?
Острым носком парусинового полуботинка он ловко поддел гальку.
— Футбольное поле есть, а команда соберется.
— Тогда жить можно, — улыбнулся алма-атинский вратарь и помчался догонять своих.
Сначала мы жили земляческими командами, потом нас стали тасовать. Всех курсантов разбили на две эскадрильи, каждую эскадрилью — на три отряда, отряд — на три звена, а звено — на четыре учебных экипажа.
В нашем экипаже оказались три ашхабадца — Яков Ревич, Абрам Мирзоянц и я, алмаатинцы Виктор Шаповалов и Анатолий Фроловский, москвич Вовка Чурыгин и Эдик Пестов из Кишинева.
— Собственно, я из Бухареста, — сообщил нам Эдуард при знакомстве. — Но вот поехал навестить больную бабушку в Кишинев, а тут в Бессарабию вступили советские войска. Вот и остался.
Говорил Эдик с заметным акцентом, но производил впечатление начитанного, культурного парня, все-таки за его спиной была классическая гимназия. От него я услышал, что Илья Эренбург написал книги, о которых я не знал: «Хулио Хуренито», «Тринадцать трубок».
— Но я все время думал, что Эренбург француз, мы изучали его в разделе французской литературы, — сказал Пестов.
Видно, и классическое обучение имело свои пробелы. Впрочем, и в нашей школе об Эренбурге нам почти ничего не говорили.
Тем временем начались классные занятия. Их вели грамотные, хорошо подготовленные офицеры, в основном отчисленные из строевых частей по состоянию здоровья. Мотор «М-11» преподавал воентехник второго ранга Белецкий, ходил он на протезе. Впечатлил нас своей внешностью штурман Малашкин, молодой, лет под тридцать, но совершенно седой человек.
Рассказывали, что поседел он за несколько секунд. В тот день с бомбардировщика ТБ-1 будущие десантники под руководством инструктора совершали первые прыжки. И вот штурман Малашкин вышел из кабины и заглянул в люк посмотреть, как далеко внизу раскрываются грибки парашютов. А надо сказать, что не все обучающиеся так уж стремительно ныряли в безбрежное небо. У некоторых в самый последний момент ноги становились свинцовыми, и казалось, нет такой силы, которая могла бы их оторвать от трясущегося пола самолета. Но такая сила была. На помощь оробевшим приходил инструктор. С возгласом «Пшел!» он толкал робких в люк, придавая им таким путем первоначальную полетную скорость. А штурман Малашкин улыбался. Улыбался до тех самых пор, пока инструктор, приняв его за курсанта, не схватил за плечи с явным намерением столкнуть вниз. Штурман закричал, шум мотора заглушил его крик. Только тогда, когда ноги штурмана болтались уже в небе и он цеплялся из последних сил, инструктор обнаружил, что выталкивает из самолета члена экипажа, не надевшего к тому же парашют.
Вот почему на занятиях по навигации мы старались вести себя предельно тихо, щадя изрядно потрепанные нервы капитана Малашкина.
Впрочем, и на других занятиях ребята были собранны и внимательны: ведь стать летчиком было нашей мечтой. А для этого прежде всего нужны были знания. В наших конспектах замелькали неведомые нам слова и понятия: угол атаки, расчалки, элероны, альтиметр, трубка Пито, трубка Вентури… Мы изучали теорию полета, аэродинамику, матчасть самолета, винтомоторную группу. Штудировали учебники и наставления, после занятий задерживались в классах, разбирались в схемах, чертежах, копались в моторе, выставленном на стенде. Много работы было на будущем аэродроме: ровняли площадку под взлетно-посадочную полосу, рыли котлован для склада ГСМ — горюче-смазочных материалов, готовили самолетные стоянки.
Война была от нас пока очень далеко, в школе шла размеренная курсантская жизнь. Меня избрали в комсомольское бюро эскадрильи, я отвечал за стенную печать и за работу драмкружка. Мы с Виктором Шаповаловым побывали в гарнизонном Доме офицеров, получили для футбольной команды бутсы, трусы, майки. Бутсы были старые, порядком разбитые; я порадовался, что захватил свои из дома.
Седьмого августа — в воскресенье — школа принимала присягу. Мы готовились к этому событию как к большому празднику. С утра подмели двор, присыпали дорожки песком, полили цветочные клумбы. В одиннадцать наш отряд выстроился у клуба. На фронтоне здания легкий ветерок колыхал транспарант, который написал Вовка Чурыгин, студент Московского высшего художественного училища. Текст был взят из Советской Конституции: «Защита Отечества есть священный долг каждого гражданина СССР».
За столом, покрытым куском кумача, сидели комиссар школы Гончаров, командир отряда старший лейтенант Иванов, командиры звеньев. С ними были и гражданские — секретарь горкома партии, представители трудящихся Ферганы. Курсанты по очереди подходили к столу, поворачивались лицом к строю, брали в руки отпечатанный текст присяги и, стараясь не выдать своего волнения, читали вслух:
— «Я — гражданин Союза Советских Социалистических Республик, вступая в ряды Красной Армии, торжественно клянусь…»
Потом к нам обратился комиссар школы:
— Недалек день, когда вам доверят грозные боевые машины. Вы только что приняли присягу на верность Родине и народу, и я уверен, что в бою с германским фашизмом — нашим смертельным врагом — не посрамите честь родной летной школы, станете прославленными летчиками, мастерами воздушного боя…
Выступала молодая черноглазая узбечка, работница текстильной фабрики. На ней было цветастое шелковое платье.
— Я желаю, чтобы ваши родители увидели всех вас живыми и здоровыми, когда вы вернетесь домой с победой!
От курсантов говорил тоненький, как балетмейстер, паренек, курносый, щеки в огненных веснушках. Я даже удивился, почему выбор пал на него, в роли выступающего Виктор Шаповалов, например, смотрелся бы куда лучше. «Балетмейстер» сказал:
— Заверяем командование школы, рабочих Ферганы и колхозников Ферганской долины, что, не жалея сил, будем овладевать знаниями, летным мастерством, чтобы стать умелыми, полезными Родине воинами. А когда полетим в бой, то полетим, побеждая…
В пять часов начался спортивный праздник. Ребята состязались в беге, в гимнастике, в преодолении полосы препятствий. Центральным событием был футбольный матч, мы играли с командой кавалерийской части. Виктор Шаповалов стоял в воротах, я выступал на своем обычном месте, в полузащите. Кавалеристы были здоровыми, крепкими ребятами, к тому же постарше нас лет на пять. Мяч их слушался плохо, зато они отчаянно толкались и лягались не хуже своих коней. В первом тайме Яшка Ревич, обведя всю защиту, забил гол, Толька Фроловский — второй, и я — еще один, со штрафного. После перерыва Шаповалову надоело выглядеть в воротах посторонним человеком, не участвующим в игре. Он упросил Якова занять его место, а сам пошел на левый край. И отличился: мяч, пробитый им издалека, влетел в самый угол ворот.
Вечером выступавшим на спортивном празднике в качестве поощрения дали увольнительные в город. После ужина сержант Ахонин выстроил нас в одну шеренгу и, медленно переходя от одного к другому, начал придирчиво осматривать. Внешний вид увольняющихся ему явно не нравился: у этого косо подшит подворотничок, у того левый сапог вычищен хуже, чем правый. Он распустил строй, дав на устранение отмеченных им недостатков четверть часа. Троих он все-таки забраковал начисто, отправил назад в казарму, остальным прочел длинную и нудную нотацию:
— За пределами части вести себя культурно. К женщинам не приставать. Не выражаться. Приветствовать всех встреченных командиров. Явиться в часть в 22.00.
Мы пошли втроем: Виктор Шаповалов, Яков Ревич и я. Фергана была намного зеленее, чем наш Ашхабад, стоявший на самом краю пустыни. Деревья отделяли кварталы от дорог сплошной зеленой стеной. Домов почти не было видно. Они напоминали о своем существовании то возникшей из листвы плоской крышей, то балкончиком, то остекленной верандой. Над мостовыми поднимался пар: поливальщики улиц поработали на совесть. Солнце уже клонилось к горизонту, повеяло прохладой.
На вечерних улицах было довольно много людей, к нашему удивлению, попадались шумные компании гуляющей молодежи. В парке Дома офицеров играл оркестр. С танцплощадки доносилось шарканье подошв.
— А другие воюют, — вздохнул Виктор. — Слышали сегодняшнюю сводку? Дела не ахти. Бои идут на кексгольмском, белоцерковском, смоленском направлениях, а это значит — на дальних подступах к Ленинграду, Киеву, Москве. Минск, по всей вероятности, уже сдан. А здесь танцульки.
— Что же делать, если пока есть возможность, — возразил Яков. — Ушлют на фронт, там уже не попляшешь под оркестр. Давайте заглянем на танцы. Может, в последний раз…
— Будешь вальсировать в эдаких сапожищах? — удивился Виктор. — Какая девушка с тобой пойдет? Можно найти занятие поскромнее.
— Ну, как знаете, — сказал Яков. — Значит, встретимся в казарме.
И помчался на звуки музыки.
А голкипер сборной летной школы потащил меня за собой. Шагал он быстро, я едва успевал. Вскоре улицы сузились, зелень поредела, кирпичные дома уступали место низким глинобитным строениям, выходящим слепыми стенами в глухие переулки. Наконец лабиринт улочек вытолкнул нас к хаусу, вокруг которого шумел, звенел, пестрел всеми красками восточный базар. Прекрасно ориентируясь в незнакомой обстановке, Витька уверенно протискивался между тесных рядов, где бойко торговали курдючным салом, дынями, лепешками, самсой — печеными пирожками с луком, обошел чайхану, где посетители, отставив пиалы с недопитым чаем, восторженно наблюдали, как две нахохлившиеся перепелки отчаянно наскакивали друг на друга. Зрители азартно кричали, шла крупная игра, на перепелок ставили деньги: чья победит, тот и снимал кон.
Перепелиный бой Виктора не волновал, он остановился возле сбитой из досок палаточки, на которой по-русски было написано: «Вино». У бочки средних размеров сидел скучающий продавец в чалме и ватном халате.
— Два стакана! — распорядился Виктор и подмигнул мне: — Это отличное крепленое, типа портвейна. Ты любишь?
Я неопределенно крякнул. За всю жизнь я выпил стакан пива на выпускном вечере да полкружки водки у столяра Игната. Теперь мне предстояло познакомиться с третьим хмельным напитком — вином. Я хлебнул из стакана. Вино показалось мне противным, приторным до дурноты. А Виктор кейфовал. Бережно подняв стакан, он разглядывал вино на свет, пробовал на язык, чмокал и лишь потом начал пить мелкими глоточками.
— Крепленое, — повторил он с нескрываемой радостью.
К своему стыду, я не знал, что такое «крепленое», но, чтобы не пасть в глазах товарища, не спросил.
— А ты что не пьешь? — подтолкнул меня локтем Виктор.
Пить мне не хотелось.
— Набегался на футболе, устал, — соврал я.
— С устатка даже лучше пьется, — заметил Виктор. — Освежает.
Он выпил еще три стакана. Виктор был двумя годами старше меня, в армию попал после второго курса института физкультуры, я подумал, что ему наверняка приходилось участвовать в студенческих пирушках.
— Еще стаканчик, — заказал он.
— Не много ли будет? — попытался я его удержать.
— Ничего, купим жареных семечек, запах отобьет.
Витька поднялся из-за стола, заметно пошатываясь. Я долго прогуливал его по боковым улицам в надежде, что он отрезвеет, и у проходной Виктор был вроде бы в полном порядке. Но тут рядом о дневальным, открывавшим калитку, возник сержант Ахонин. Он держал на ладони карманные часы. Было 21.45 — мы пришли за пятнадцать минут до срока. Сержант спрятал часы, принюхался, сжал ноздри.
— Выпивали, товарищ курсант, а семечками закусывали? — нарочито ласковым голоском спросил он Виктора.
— Да. Позволил себе кружку пива. Только одну.
— Один наряд вне очереди, — тем же елейным голосом пропел Ахонин. — Повторите.
— Духан уже закрыли, — объяснил Виктор. — А то бы повторил.
— Не повторяйте! Повторите, что я сказал!
— Так повторять или не повторять? — спросил Виктор.
Сержант взбеленился.
— Ах, вы огрызаетесь, остроумничаете! — крикнул он, задыхаясь от гнева. — Не рассуждать!
— Буду рассуждать! — взорвался Виктор. — Всю жизнь меня учили рассуждать. Не рассуждают только ишаки, которые, ничего не думая, вышагивают «ать-два, левой»! А я стану летчиком! Вот тогда-то я припомню вам эту кружку пива! Будете топать у меня строевой под мою команду!
Сержант Ахонин остолбенел, он не ожидал такого отпора. Судя по всему, он был ошарашен той мрачной перспективой, которую нарисовал Виктор. Наверное, ему представилась такая картина: он марширует строевым шагом мимо этого курсанта, а тот распоряжается: «Выше ножку! Оттягивай носок! Распрями плечи!» Ахонин не нашелся что сказать, в сердцах сплюнул и пошел прочь. Но ничего не забыл. Витька мыл полы на следующую ночь…
Впрочем, самовластье сержанта Ахонина уже кончалось. В школу начали прибывать самолеты У-2, на которых должен был состояться наш путь в небо. Самолеты были старенькие, они повидали виды в осоавиахимовских аэроклубах, но нам казались неописуемыми красавцами, сильными, неудержимо рвущимися в воздух. Тут же появились инструкторы, ребята старше нас года на три, только что выпущенные из летных училищ сержантами- пилотами. Все они были немало огорчены и обескуражены: рвались на фронт — и вдруг на тебе! Угодили в тыл, вместо боевого истребителя — учебный тихоход, изволь вывозить курсантов!
Инструктор нашего экипажа сержант-пилот Василий Ростовщиков прибыл в школу отдельно, видимо из летной части, было ему под тридцать; почему он задержался в сержантском звании, мы, конечно, не знали. Был он высок, могуч, в нем угадывалась огромная сила, сила добрая, не отпугивающая, а, наоборот, привлекающая неизменные симпатии и внушающая окружающим спокойствие и бодрость. И действительно, был Ростовщиков всегда уравновешен, спокоен, справедлив, чем выгодно отличался от своих молодых коллег, которые недостаток своего педагогического опыта пытались компенсировать излишней суетливостью, горячностью, иногда криком.
В ту пору обучение проходило так. Инструктор садился в переднюю кабину, курсант — в заднюю. Управление самолетом было спаренным, вести машину можно было как из передней, так и из задней кабины. И там и тут были ручки, педали, рычаги, они двигались синхронно. Связь между обучающим и обучающимся была примитивной. К правому уху курсанта прикладывалась металлическая пластинка с трубкой (она так и называлась — «ухо»), выходившей через дырку в шлемофоне. На трубку надевался мягкий резиновый шланг, переброшенный в переднюю кабину. Другой конец шланга был прикреплен к жестяной воронке. Прикладывая воронку ко рту, инструктор давал курсанту указания: «Крен, крен, неужели ты не видишь? Давай ручку влево!» Спросить что-либо у инструктора курсант не мог, обратной связи не было.
Ну, а пока полеты еще не начинались, мы продолжали теоретические занятия. Прибавилось изучение КУЛПа — курса учебно-летной подготовки. КУЛП — это очень умный учебник, в нем было по полочкам разложено, что надо делать курсанту от взлета и до посадки. КУЛП мы изучали на бездействующем пока аэродроме, садились в кружок, инструктор Ростовщиков читал параграф за параграфом, давал пояснения, потом обращался с вопросом:
— Вот вы, курсант Ревич, расскажите, как будете выполнять полет по коробочке? Что об этом говорится в КУЛПе?
— Выруливаю на взлетную площадку. Получив разрешение стартового наряда, которое подается отмашкой белого флажка, большим пальцем левой руки включаю опережение, газ, а когда мотор наберет полные обороты, двигаю ручку от себя. Самолет начинает разбег. Когда колеса оторвутся от земли, то плавным движением выбираю ручку на себя. Слежу за набором высоты. Но вот стрелка альтиметра показывает сто метров. Делаю первый разворот. Для этого отжимаю левую педаль вперед и одновременно поворачиваю ручку влево…
— Все правильно, — останавливает его инструктор. — Курсант Фроловский, продолжайте…
— Развернувшись под углом в 90 градусов, — рассказывает Анатолий, — выравниваю машину. Плоскости занимают одинаковое положение по отношению к земле, лечу параллельно шляпке посадочного «Т». Удерживаю капот на линии горизонта. Лечу дальше…
Фроловский запнулся.
— Значит, лечу, — мямлит он.
— И долго летите? — любопытствует Ростовщиков.
— Лечу… — идет ко дну Толька.
Мы прячем улыбки.
— Так до какого пункта летите? До Индии или в другую сторону, на Северный полюс? Курсант Пестов, подскажите.
Эдуард отвечает без запинки.
— Молодец, Пестов, — доволен инструктор. — Поймите, друзья, КУЛП нужно знать назубок. Это основа основ, ничего придумывать вам больше не надо, все предусмотрено, все есть. В нем — опыт многих поколений русских летчиков. И в значительной мере печальный опыт: небо не прощает отсебятины, приблизительности, недисциплинированности. Поэтому, если в КУЛПе говорится, что скольжение нужно делать так, поступать нужно точно таким же образом. Любое отклонение ведет к катастрофе. Можно без преувеличения сказать, что каждая строчка КУЛПа написана не чернилами, а кровью самонадеянных авиаторов.
Мы сидим на пожухлой под жарким августовским солнцем травке у «тринадцатой-белой». Эту машину закрепили за нашим экипажем, на ней мы будем летать. Правда, она вовсе не белая, а обычная, серо-зеленая, только возле самого «костыля», заменявшего на учебных машинах заднее колесо, нанесена неширокая, опоясывающая фюзеляж белая полоса.
Впервые увидев цифру «13» на хвосте нашей машины, Витька Шаповалов присвистнул:
— Вот это вытянули номерок! Кому-то из нас будет крышка, если не всем сразу! — Он в притворном отчаянии обхватил свою голову.
— Сия примета верна лишь для морского флота, в авиации же она теряет силу, — в том же шутливом тоне ответил сержант-пилот Ростовщиков. — Документально установлено, что наибольшее число орденоносцев вышло из тех курсантов, которые обучались на машинах под тринадцатым номером. А если полеты к тому же начнутся в понедельник, быть вам всем Героями Советского Союза, не иначе…
Полеты начались в понедельник, 22 августа. В ожидании волнующего праздника осуществления дерзновенной мечты о небе многие ребята не сомкнули глаз до трех часов ночи, когда был объявлен подъем. В четыре часа, после завтрака, мы строем двинулись на аэродром.
За окончательно опустевшими казармами кавалеристов начинались сады, окружавшие город плотным кольцом. Из низин там и тут выползали клочья предутренней дымки. Легкий, дрожащий пар цеплялся за ветки яблонь, но под лучами встающего солнца тут же растворялся в зеленой листве. Влажная от вечернего полива дорога хватала за сапоги. Потом воздух разорвал рокот, на аэродроме мотористы принялись опробовать моторы. Настроение у всех было превосходное: еще бы, идем на полеты! Яшка Ревич, в такт шагу раскачивая головой, мурлыкал себе под нос песенку на мотив утесовской «Гоп со смыком», пришедшую в Фергану из других летных школ: «Никогда я не был комсомольцем, но в армию пришел я добровольцем. И служил я для народа в ВВС четыре года, в результате младший командир… А когда полеты наступили, да-да! Эх, новой жизнью мы тогда зажили, да-да! Новой жизнью мы зажили, семь „эр-пятых“ разложили, эх, была бы цела голова!..»
У «тринадцатой-белой» хлопотал моторист Николай Потапов. Через всю щеку младшего сержанта проходил багровый рубец: как-то при запуске мотора он не успел отскочить от винта. Чтобы лучше работалось, он закатал по локоть рукава промасленного насквозь комбинезона; на нем была жеваная-пережеваная пилотка и латаные-перелатаные сапоги. «Вечно грязный, вечно сонный моторист авиационный», да, нелегка его доля. Есть ли полеты или нет, в зной и в стужу, он встает еще до зари, копается в моторе, контрит гайки, заклеивает эмалитом продравшуюся перкаль, бегает по стоянке в поисках шведского ключа, заливает в бак горючее, меняет масло, проверяет тяги рулей глубины и поворота, делает десятки всяких других необходимых и срочных дел, и только тогда появляется летчик. После полетов летчик дает свои замечания о работе мотора и самолета и уезжает в городок, обедает, отдыхает, вечером идет в клуб. А моторист все ползает под брюхом машины до позднего вечера и при свете фонаря «летучая мышь» орудует ключиками, отвертками, прогревает, продувает…
Но зато… летчик улетает и не всегда возвращается, а моторист, погоревав о безвременно погибшем командире, получает новую машину и провожает нового летчика, быть может тоже в последний полет…
Младший сержант Потапов успел опробовать мотор, убрать колодки из-под колес, освободить элероны от струбцинок и теперь выбежал навстречу идущему к стоянке Ростовщикову:
— Товарищ сержант-пилот, машина к полету готова!
Мы уже выстроились у «тринадцатой-белой». Инструктор прошелся вдоль нашего строя. На нем был новый комбинезон, новые хромовые сапоги, безукоризненно уложенные волосы, до синевы выбритые щеки источали густые парикмахерские запахи.
— Итак, друзья, сегодня начинаем, — торжественно сказал Ростовщиков. — Поверьте мне, этот день навсегда останется в вашей жизни. Станете прославленными летчиками, будете командовать звеньями, эскадрильями, полками, начнете учить других, но этот радостный, волнующий день вы будете вспоминать очень часто. Поздравляю вас от души!
Еще не жаркое, по-утреннему ласковое солнце выкатилось из-за дальних гор и повисло над аэродромом.
— Будет ознакомительный полет по коробочке, — продолжал Ростовщиков. — Ноги курсанта спокойно лежат на педалях, правая рука свободно держит ручку, никаких усилий, машину веду я. Не пробуйте управлять. Все это потом. Постарайтесь уловить мои движения. Первым со мной полетит курсант Мирзоянц.
Ростовщиков поднялся в переднюю кабину, моторист Потапов начал медленно проворачивать лопасти винта.
— Контакт! — крикнул летчик, крутя ручку пускового магнето.
— Есть контакт!
— От винта!
— Есть от винта! — ответил моторист, отскакивая от пришедших в движение лопастей.
Мотор затарахтел. Инструктор надвинул на глаза очки-бабочки и поманил рукой Мирзоянца. Сияя от радости, Абрам забрался на плоскость, схватился за Н-образную стойку, обернулся к нам и показал язык: дескать, глядите, я вас обскакал, лечу первым!
«Тринадцатая-белая», распарывая костылем слегшийся песок, медленно поползла к старту. А мы вместе с мотористом Потаповым, оставшимся за старшего, побежали в «круг» — место на нейтральной полосе, где должны находиться курсанты всех экипажей, свободные от полетов. Тут можно сидеть, лежать, развалившись на травке, травить байки, но обязательно следить, где находится твоя машина в данный момент.
— Вон, смотрите, наша ушла со старта, Абрам полетел! — крикнул Яшка Ревич.
Еще какое-то время мы видели головы Ростовщикова и Мирзоянца, торчащие из кабин, и вот уже наша «тринадцатая-белая», быстро набирая высоту, становилась все меньше и меньше. На старт вырулила следующая машина. Инструктор, выбросив руку из кабины, просил у стартового наряда разрешения на взлет. Теперь уже летало двенадцать учебных машин — весь первый отряд. Самолеты поднимались, садились, брали курсантов и снова уходили в небо. Щурясь на солнце, мы наблюдали за пашей «тринадцатой-белой», ставшей совсем крохотной.
— Встать, смирно! — подал команду наш моторист.
Мы вскочили на ноги. Задрав голову вверх, мы и не заметили, что к нам подошел командир отряда старший лейтенант Иванов, невысокий, с саблеобразными, кавалерийскими ногами, подвижный, подтянутый, большеглазый.
— Товарищ старший лейтенант! Третий экипаж второго звена проводит полеты, — доложил Потапов. — В воздухе инструктор сержант Ростовщиков с курсантом Мирзоянцем.
— Вольно, садитесь. И я с вами немножко посижу, — сказал Иванов, опускаясь на траву. — Ну, что, ребята, и дождались мы о вами наконец полетов. Сердечко небось прыгает в груди?
— Конечно! — воскликнул Яков Ревич. — Ведь первый раз полетим.
Иванов улыбнулся. Улыбка была доброй, ободряющей.
— А в десятый раз волноваться не будете? А в сотый? Уверяю вас, будете, друзья. Хорошее волнение перед вылетом никогда не пройдет. Я вот пятнадцать лет летаю. Конечно, перед тем как заложить боевой разворот или выполнить бочку, я уже не думаю, как учлет, какую нажать педаль или куда потянуть ручку. Выработался автоматизм движений. Но всегда, появляясь на аэродроме, испытываю волнующее чувство от близкого свидания с небом. Вы еще познаете это чудесное состояние, когда как бы сливаешься с машиной воедино. Она становится кроткой и послушной, выполняет все ваши едва уловимые, бессловесные команды, как объезженный конь под лихим всадником. Но не возомните, что у вас с какого-то вылета все пойдет само собою. Нет и не может быть двух одинаковых полетов. Каждый раз в каждый полет нужно вложить всего себя. В общем, летайте, дерзайте! И ничего не бойтесь. Николай Николаевич Поликарпов, наш советский авиаконструктор, подарил нам чудесную машину. У-2, как живое существо, ласков, терпелив, предан пилоту и, главное, верен в дружбе — вас никогда не подведет. Ну, желаю успехов!
Командир отряда поднялся и поспешил к другому экипажу.
Тем временем «тринадцатая-белая» произвела посадку, вырулила на нейтральную полосу. Из задней кабины выпрыгнул Мирзоянц.
— Пестов, в машину! — крикнул он, передавая шлемофон Эдуарду.
Мы все окружили Мирзоянца.
— Ну как там было? Скорее рассказывай!
— Сейчас вы все сами узнаете. — В глазах Абрама застыл восторг. — Дайте закурить.
Он взял протянутую Шаповаловым папиросу, руки его дрожали.
Один за другим улетали мои товарищи, возвращались в «круг» возбужденные, просветленные, познавшие то, что еще предстояло познать мне. А я все еще томился в ожидании. Так же как и везде, я страдал из-за алфавита: создатели нашей азбуки Кирилл и Мефодий поставили мою букву почти на самый конец. И всегда моя очередь подходила чуть ли не самой последней. Но вот Виктор Шаповалов, обошедший меня по третьей букве своей фамилии, передал мне шлемофон. В два прыжка я оказался на плоскости и плюхнулся в кабину. Едва соединил «ухо» со шлангом, как услышал голос Ростовщикова:
— Положи ноги на педали, возьмись за ручку. Только напоминаю: не пробуй управлять, машину веду я. Старайся понять, что я делаю. Сопоставляй с требованиями КУЛПа. Сейчас взлетаем!
Ростовщиков прибавил обороты, мотор заревел, машина рывками пошла вперед, пока не замерла на взлетной полосе. Я увидел, что рядом со стартером стоит командир отряда Иванов, машет белым флажком: дескать, не задерживайте, взлетайте скорее! Инструктор дал полный газ, мотор взревел, машина, подпрыгивая на бугорках, набирала скорость, поднялась на оба колеса. Но вот тряска прекратилась; оглянувшись назад, я понял, что мы оторвались от земли. За хвостом в песчаной дымке таял склад ГСМ, автоприцеп с питьевой водой стал совсем игрушечным, «круг» с ожидавшими полета курсантами напоминал муравейник. Проплыли под крылом кавалерийские казармы, дорога на аэродром казалась уже не шире парашютной стропы.
— Не верти головой, сосредоточься, — донесся до меня голос Ростовщикова, он видел меня в зеркальце из своей кабины. — Посмотришь на землю, когда наберем высоту. Следи за альтиметром, скоро будем делать первый разворот.
Стрелка прибора закачалась на отметке сто метров. Почему же сержант не делает разворота?
— Ну вот теперь взгляни на землю, — позволил инструктор. — Сориентировался? Аэродром видишь?
Я опять оглянулся. Но что такое? Я не увидел ни «круга» с курсантами, ни взлетной полосы. Аэродром исчез. На том самом месте, откуда мы только что поднялись, разливалось зеленое море городской окраины, в котором островками желтели плоские крыши домов.
— Не там ищешь, — усмехнулся сержант. — Посмотри налево.
Слева почему-то оказался аэродром. Я тут же отыскал стартовое «Т», к которому, словно мухи, ползли самолетики. Значит, мы уже сделали разворот, догадался я. Почему же я не ощутил никаких движений ручки и педалей? Может быть, оттого, что я совсем неспособный парень? Теперь я летел как в тумане. Будто оцепенел. За ушами медленно разливался холод, во рту стало сухо. Сердце, которое еще минуту назад колотилось так сильно, что готово было выскочить из груди, стучало теперь где- то далеко, совсем тихо и так медленно, что вот-вот остановится совсем.
Я поднимался в небо орлом, мечтал, чтобы в кабине самолета меня хоть одним глазком увидела Зоя, мои друзья Колька Алферов, Рубен Каспаров, мальчишки из нашего двора, мама… А теперь я чувствовал себя маленьким, общипанным воробушком, всем своим существом зависящим от воли инструктора Ростовщикова, казавшегося мне сейчас волшебником, сверхчеловеком, эдаким апостолом Петром, открывающим небесные ворота лишь для достойнейших…
Ощутив секундное головокружение, я закрыл глаза и вдруг отчетливо представил себе край свинцового военного неба, падающий клубок бьющихся истребителей, огненные пулеметные трассы, белые шапки разорвавшихся зенитных снарядов… А что я? Пойму ли когда-нибудь, как надо вести самолет? Получится ли из меня летчик? Смогу ли я победить врага?..
Далекое видение исчезло. Высокий голубой купол прозрачного небосвода по-прежнему накрывал аэродром. Внизу, как на учебном макете рельефа местности, лежала ухоженная земля, белели хлопковые поля, разрезанные на квадратики черной паутинкой арыков; солнечные лучи купались в золотистом зеркале большого водохранилища, лежавшего у гор; за зеленым разливом садов крохотный паровозик тащил вагончики величиною со спичечный коробок. Но вот земля исчезла, на меня стал наплывать кусок неба; теперь я понял, что летчик заложил крен, выполняя второй разворот. Третий разворот я тоже уловил. После четвертого увидел бегущий на нас аэродром.
— Заходим на посадку, — услышал я в «ухе». — Правда, промазали мы с тобой малость, придется подскользнуть.
Из КУЛПа я знал, что такое скольжение. Ручку подать влево, правую педаль вперед и убрать газ, — тогда самолет начинает быстро терять высоту. Так оно и было на самом деле. «Тринадцатая-белая» шла к земле юзом. Из кабины потянуло. Сильный поток уносил с собою мельчайшие соринки, набившиеся на дне. Стало тяжело дышать, воздух проносился мимо, не попадая в легкие. В висках застучала пульсирующая кровь.
Летчик вдруг дал газ, машина выровнялась и тут же взмыла вверх.
— Хуже нет летать в безветренную погоду, — вздохнул Ростовщиков. — Полный штиль. Уходим на второй круг.
Над самой землей висело сплошное серое облако пыли, поднятое колесами десятков машин. Я заметил, что два белых полотнища посадочного знака «Т» сложены запрещающим крестом. Мы пошли на второй круг, потом на третий; пыль, казалось совсем потеряв вес, застыла в неподвижности. Когда мы наконец сели, полеты близились к концу.
— Тебе повезло, — улыбнулся инструктор. — Все сделали по одной коробочке, а мы с тобой три. — Я был, наверное, очень бледен, потому что он тут же спросил — Ну, как самочувствие? Не укачало?
— Самочувствие нормальное, — ответил я, хотя мое состояние было ох как далеко от нормы. Я был переполнен впечатлениями, мне казалось, что видел сон наяву, просто не верилось, что я только сейчас был в небе. Нет, мною владела отнюдь не безраздельная радость. Наоборот, в душе росла тревога. Раньше работа пилота представлялась мне доступной уму: повернул ручку вправо — самолет пошел вправо, потянул ручку на себя — самолет стал набирать высоту, отдал ручку до предела — вошел в пике… Теперь же я подумал, что рука летчика подобна руке скрипача, скользящей по грифу инструмента и находящей непостижимо как единственную точку на струне, рождающую нужный звук.
Я шел рядом с сержантом понурив голову. Он угадал мои мысли, потрепал по плечу.
— А ты не тушуйся, не боги горшки обжигают, и не боги летают на У-2. Есть вещи и посложнее. Все достигается упорством, тренировкой. Не умеющий плавать вроде бы машет руками, как пловец, но его неудержимо тянет ко дну. А потом вдруг начинает получаться, машет, как и прежде, а глядишь, поплыл, вода держать стала.
— А бывает, что курсант так и не сможет вылететь самостоятельно? — спросил я упавшим голосом, как бы зачисляя себя наперед в этот самый низший разряд безнадежных и бестолковых.
— Бывает, — огорчил меня Ростовщиков. — У одних начисто отсутствует координация движений, другие во время посадки не чувствуют расстояния до земли, третьи просто не могут никак сосредоточиться, собраться. Но такие — исключение.
Эти слова слышали уже все наши ребята, выбежавшие навстречу нам.
— Так что не сомневайтесь, друзья, все летать будете. Научиться водить самолет — дело, в общем, нехитрое. Вот и гонять мяч по полю могут все. Но таких мастеров, как центральный хавбек Андрей Старостин из московское го «Спартака», единицы. Сколько пилотяг утюжат небо, и не сочтешь, а Валерий Чкалов был неповторим. Хорошим летчиком действительно стать трудно. Но ведь все зависит только от нас.
Окончательно внес успокоение в мою душу Виктор Шаповалов. Он шепнул мне в ухо:
— В футбол-то мы играть умеем, а вот летать… Ничего сегодня не понял, как он управлял самолетом: взлетал, делал развороты, садился…
Ну, слава аллаху, не только я один такой.
За инструкторами пришел ЗИС-5, Ростовщиков заторопился, нам же предстояло идти в казарму пешком.
— Сегодня же заведите летные книжки, — сказал нам на прощание сержант. — Зайдите в палатку военторга, купите блокноты и на первой страничке сделайте такую запись: «22 августа 1941 года. Полет по коробочке, время: пять минут»…