На войну мне писала мама…
Она отправляла письма каждый день: сегодня мне, завтра моему старшему брату Борису, который был курсантом военно-инженерного училища в городе Ростове Великом.
Иногда письма задерживались на почте, и тогда я получал сразу кучу новостей. Главная же новость состояла в том, что вторым да нашего класса ушел в армию Вовка Куклин, Ходячий Логарифм, наш близорукий математик, который в мирное время вообще был бы непризывной. Перед отъездом в Ташкентское пехотное училище он забегал к моей маме попрощаться. Остальные ребята все еще ждали повесток. Кроме Кольки Алферова и Рубена Каспарова, которые, будучи моложе нас на год, готовились в пединститут. Ну, а о девчонках и говорить нечего: все остались дома и тоже собирались учиться в наших ашхабадских вузах — медицинском и педагогическом. От Зои ничего не было слышно, уехала и пропала. Об этом маме сказала Клава Колесова, которая тоже заходила к маме, чтоб узнать, как у меня дела.
А дела у меня шли своим чередом. Как-то ночью нас подняли по тревоге, и мы помчались на аэродром. Налетевший ураган сгибал до самой земли стволы молодых деревьев, обламывал ветки. По дорожкам вовсю неслись ливневые потоки. Создавалась прямая угроза, что ураган опрокинет легкие учебные машины. Пугающие вспышки молний выхватывали из мрака ночи куски вязкой, как губка, дороги, чавкающей под солдатскими сапогами. Потом дорога исчезла вовсе, потонув в липкой трясине раскисших огородов.
Вокруг «тринадцатой-белой» носился моторист Николай Потапов. Из-под его сапог во все стороны летели комья жидкой грязи. Но что он мог один! Мы подоспели вовремя.
— Четверо на плоскости, остальные на хвост! — распорядился он. — Наваливайтесь всем телом и держите! Машина может скапотировать.
Маленький учебный самолетик испуганно трепетал, как пойманное живое существо, старался освободиться от наших цепких объятий. Порывы ветра чуть не опрокидывали нас с ног. По стоянке с грохотом летели пустые бочки, бидоны, больно стегали по лицу пучки ветоши, обрывки перкали, вихрь швырял за ворот комбинезонов пригоршни водяных брызг, противные холодные струйки текли по спине, попадали в сапоги, доставали до самых пят.
К утру ливень кончился, ураган начал было стихать, половину курсантов отправили отдыхать в казармы. Но еще сутки мы посменно дежурили у машин, небо хмурилось, откуда-то налетали порывы ветра с дождем.
Лишь на третий день из-за туч брызнули солнечные лучи, стало нестерпимо жарко, быстро подсохли лужи, в воздухе закружилась пыль.
Полеты возобновились. Теперь мы летали каждый день. Делали две, три, а то и четыре посадки. Моя полетная книжка полнилась новыми записями:
«29 августа. Полет по коробочке с инструктором. Время в воздухе — 5 минут. Замечания: медленно забираюсь в кабину, очевидно, не вижу разницы между самолетом и телегой. В воздухе верчу головой. Нет стабильности. При управлении самолетом движения слишком резки.
2 сентября. Полет по коробочке с инструктором. Время в воздухе — 6 минут. Замечания: нет стабильности. Иногда веду машину вполне нормально. Но вдруг наступает непонятный сбой. Наверное, думаю совсем о другом. Самолет теряет скорость или, наоборот, начинает пикировать…
12 сентября. Полет по коробочке с инструктором. Время в воздухе — 6 минут. Замечания…»
Этот полет был для меня особый. После второго разворота вдруг заметил, что локти инструктора лежат на бортике его кабины. Мне стало жутко. Наверное, такой же ужас испытал Робинзон Крузо, когда на песчаной отмели необитаемого острова внезапно заметил человеческие следы. Если мой сержант не управляет машиной, то, значит, ее веду я… Но ведь это невозможно!..
— Крен, крен! — закричал инструктор, не убирая локтей с бортика. — Гляди же на расчалки: одна у тебя вверху, другая внизу! На меня не надейся, выравнивай сам!
Машина действительно заваливалась вправо, теряла скорость.
Я схватил ручку управления левой рукой, а освободившаяся правая легла на рычаг газа. «Тринадцатая-белая» тут же заняла нормальное положение по горизонту.
— Ну вот, теперь все в порядке, — похвалил Ростовщиков. — Почему же ты так медлил минуту назад? О чем думал? Что с тобой происходило?
Я не мог открыть своей тайны. Вести самолет левой мне было намного легче. Точно так же, как когда-то писать в детстве. В первом классе правой рукой я выводил какие-то каракули. Но когда учительница отворачивалась, я тут же перекладывал карандаш в другую руку. Не было ей труда разгадать мою хитрость. К тому же на помощь учительнице пришла моя мама. Дома, пока я готовил уроки, мама сидела напротив и смотрела. Я старался, как мог. Но буквы в моей тетрадке разбегались в разные стороны, перепрыгивая через кляксы.
— Ничего, — ободряла меня мама, — зато ты учишься писать правой.
Зачем заставляют детей писать неудобной рукой, я не понимал да и не понимаю до сих пор. За те годы, что я в слезах и муках перекладывал карандаш из руки в руку, я мог бы научиться играть на пианино или в совершенстве овладеть английским языком. А я все слушал и слушал в школе и дома: «Опять взял карандаш левой. Да сколько тебе можно говорить!» И лишь в четвертом классе, к величайшей радости мамы, я начал писать правой. Но все остальное делал левой: рисовал, чертил, резал хлеб, пилил, забивал гвозди, давал сдачи обидевшим меня ребятам, стрелял из пугача, снимал с керосинки чайник. И не чувствовал никаких неудобств. Даже гордился, что такие великие люди, как Леонардо да Винчи, Чарли Чаплин, Маяковский, были левшами.
Но что было теперь делать мне, курсанту-левше, когда все управление самолетом приспособлено под правую руку! Там, где требовались сила, ловкость, твердость, точность движений, мне приходилось орудовать левой. Попробовали бы ребята из нашего экипажа делать разворот слабейшей рукой! Много ли у них получилось, что бы им сказал Ростовщиков!
С того самого дня, как начались полеты, я решил упорно тренировать правую руку. За обедом ложка по привычке просилась в левую, а я брал ее правой. Есть было неловко, ложка норовила пройти мимо, борщ плохо попадал в рот. На волейбольной площадке у меня вдруг перестала получаться подача.
— Что с тобой? — шипел наш капитан Витька Шаповалов. — Простейший мяч не можешь перебить через сетку. А ведь игра — в зачет!
Я оказался у сетки при угрожающем счете 13:14, выхода не было — я срезал левой три мяча, наша команда все-таки выиграла. На аэродроме, ожидая полета, я незаметно уходил подальше из «круга» и швырял гальки. Бросок получался какой-то бабий — из-за головы.
Ну, а пока в моей полетной книжке в графе «Замечания инструктора» появлялись все те же записи: «Нет стабильности. Временами забываю об управлении, допускаю крен, не слежу за скоростью. Однако, когда захочу, делаю все, как надо».
«Когда захочу…» Это когда инструктор выходил из себя и кричал в переговорный шланг: «Мешок с соломой! Кусок дерьма! Слон в посудной лавке!» Тогда я брал управление левой. Ростовщиков успокаивался и, как бы извиняясь за свою грубость, говорил:
— Ну вот, теперь совсем другое дело. Молодец! Так и держи!
Так держать тоже было непросто. Регулятор газа помещался слева, я тянулся к нему правой, руки сплетались крестом, мешали друг другу, наполнялись тяжестью, быстро уставали. Я прекрасно понимал, что так далеко не улетишь. Нельзя же нелепо и неестественно вести боевую машину! Я увеличивал нагрузку на правую руку, по сто раз выжимал булыжник, на классных занятиях не переставая мял пальцами теннисный мячик. Я мечтал стать летчиком и был полон решимости добиться своего.
И вот когда однажды в полете инструктор закричал: «Крен, крен! Мешок с соломой!» — я схватился, как всегда, за ручку левой, но тут же почувствовал, что вести машину мне стало неудобнее, труднее. Я вернулся к прежнему положению и навсегда поставил левую руку на место — к рычагу регулятора газа.
И никто так и не узнал, что я одержал над собою огромную победу, я был безмерно счастлив оттого, что к решающему рубежу не отстал от своих товарищей. В экипаже я вылетел третьим, в звене — девятым. А самым первым во всей школе выпустили курсанта из нашего же звена. Случилось это совершенно неожиданно. Вдруг по аэродрому пронеслась весть:
— Курсант полетел сам! На «седьмой-белой»!
— Уже сам! Неужели? Как он успел?
— Вон, глядите, заходит на посадку!
«Седьмая-белая» приземлилась у посадочного знака, отколола легкого «козелка» и, замедляя скорость, подрулила к центральному кругу. Здесь уже были командир отряда Иванов, командиры звеньев, техники, свободные от полетов инструкторы других экипажей. Все размахивали руками, кричали, ничего нельзя было разобрать. Толпа курсантов побежала встречать нашего пионера. А пионер едва стоял на ногах. Был он растерян, ошарашен, страшно смущен. Не отвечая на сыпавшиеся со всех сторон вопросы, глуповато моргал редкими рыжеватыми ресницами. Вида он был совершенно не богатырского: невысокий, щупленький, с тонкой, девичьей талией. В нем я, к своему удивлению, узнал того самого паренька, который в день принятия присяги от имени всех курсантов выступал перед строем. Значит, знали, кому давать слово!
Набежал фотограф, отогнал всех от виновника торжества, щелкнул затвором. А вскоре на большом щите у цистерны с питьевой водой появилась молния: «Горячий комсомольский привет курсанту Ивану Чамкину, совершившему первый самостоятельный вылет!» Под приветствием красовалась фотография.
А мы продолжали летать с инструктором. Правда, все чаще в полете Ростовщиков показывал нам свои локти, а в наших полетных книжках стали появляться такие записи: «Замечания инструктора. Нет».
Иван Чамкин, паренек из города Шацка Рязанской области, опередил всех нас только на четыре дня. А потом курсанты, точно оперившиеся птенцы, начали один за другим вылетать из родного гнезда. В нашем экипаже вылетел Абрам Мирзоянц, на следующий день Виктор Шаповалов: он поднялся в небо, опередив меня на двадцать минут.
Когда в передней кабине место инструктора занял командир отряда Иванов, я понял, что и меня выпускают. «Неужели считают, что пришел мой черед?» — похолодел я.
— Что ж, давай посмотрим, чему ты научился, — услышал я в «ухе» голос старшего лейтенанта. — Считай, что меня здесь нет. Все делай сам. Ты управляешь самолетом, а я при этом только присутствую.
Я вырулил на взлетную полосу. Получил разрешение стартера, дал газ. «Тринадцатая-белая» разбежалась и взлетела. Все выше и выше. Я прислушался, ожидая замечаний, но «ухо» молчало. Командир отряда, казалось, начисто забыл обо мне. Положив локти на бортики, он вертел головой да поглядывал вниз, точно там происходило нечто очень интересное. «Не похвалил бы вас за это наш инструктор Ростовщиков», — озорно подумал я.
Иванов достал из кармана конфетку. Обертка, шаркнув по моему козырьку, пронеслась мимо.
— Извиняюсь! — крикнул Иванов. — Не обеспокоил?
Ответить я конечно же не мог. Меня волновала отнюдь не конфетная бумажка. Я уже заходил на посадку. Посадочная полоса неслась мне навстречу искрящейся пестрой лентой. Я вспоминал потом, о чем я думал тогда, да так ничего и не вспомнил. Наверное, я просто ничего не думал, голова была абсолютно пустой, работали только руки. Мысли вернулись ко мне, когда я посадил «тринадцатую-белую» на все три точки. «Посадил, посадил!» — торжествовал я, сворачивая на нейтральную полосу.
Командир отряда показал мне знаком оставаться на месте, сам же спрыгнул на землю. К нему подбежал Ростовщиков. О чем они говорили, я не слышал. Потом в моей полетной книжке появилась такая запись:
«Проверка техники пилотирования. Осмотрительность: без замечаний. Руление: хорошо. Взлет: отлично, Набор: отлично. Разворот: хорошо. Маршрут: хорошо. Посадка: отлично. Общая оценка: отлично».
Но о том, что командир отряда поставил мне такую высокую оценку, тогда я не знал. Команды выходить не было, мотор «тринадцатой-белой» работал на малых оборотах. «Наверное, меня хотят выпускать», — подумал я. Ростовщиков что-то крикнул нашему мотористу Потапову, и тот побежал к центру «круга». Неужели мешок?
Я не ошибся. Потапов, взяв в помощь Ревича и Мирзоянца, появился у машины. Втроем они несли в руках мешок с песком. Тяжело дыша, они стали закреплять мешок в передней кабине; чтобы курсант не почувствовал в воздухе изменение положения самолета, груз должен был уравновесить вес инструктора.
На плоскость забрался инструктор Ростовщиков:
— Поздравляю! Иванов остался тобой доволен, сейчас полетишь. Ничего страшного, ведь ты давно уже водишь машину сам, вот и сейчас Иванов даже пальчиком не касался управления. Я уверен: все будет на большой.
С волнением и трепетом я ждал этого момента. Но сейчас не обрадовался, а испугался. Тысячи «вдруг» леденящими иголками кольнули мою душу. Вдруг, взлетев, не найду аэродрома… Вдруг на развороте войду в штопор — и так до земли… Вдруг…
В передней кабине я не увидел привычного затылка инструктора Ростовщикова. И быть может, только в эту минуту во всей неотвратимой реальности понял, что полечу один, что надеяться мне больше не на кого, что теперь становлюсь полным хозяином «тринадцатой-белой». От этой мысли мне стало легко и спокойно. «Да что же я, хуже всех тех, которые уже полетели?» — подумал я и окончательно успокоился.
Прибавил обороты, подал ручку вперед. Машина, раскачиваясь, поползла к старту. В «кругу» наши ребята — Шаповалов, Ревич, Мирзоянц, Пестов, Фроловский — прыгали вокруг спокойного Ростовщикова, корчили рожицы, что-то орали. «Ободряют меня, черти полосатые, стараются развеселить», — улыбнулся я.
«Тринадцатая-белая» ушла в воздух. Она подчинялась каждому моему движению, была подвластна мне. Лечу! Лечу! Один! Я ошалел от радости, запел громко, что было мочи:
Три куплета песни кончились быстро, еще до второго разворота, я начинал снова и до самой посадки все пел и пел. Я думал о маме. Вот бы знала она, что я сейчас один в небе! Я думал о Зое. Чего бы только не отдал за то, чтоб она сейчас сидела в передней кабине! Конечно, она бы трусливо охала и пищала в самое «ухо»:
— «Смелый»! Неужели это ты сам ведешь машину? Да ведь ты у меня самый настоящий летчик!
Я еще продолжал горланить песню, когда «тринадцатая-белая» побежала по земле, оставляя за собою шлейф пыли. Первым, кого я увидел, был Ростовщиков. Он показал мне оттопыренный большой палец:
— Все исполнено как по нотам! Только вот садишься ты на большой скорости. Надо раньше убирать газ, переходить на планирование. Но не тужи, по всему видно, быть тебе истребителем, не иначе. Истребитель садится на скорости…
В ближайшие дни выпустили и остальных из нашего экипажа: Толю Фроловского, Яшу Ревича, Володю Чурыгина, Эдика Пестова. Первые десять полетов мы возили мешок, затем Ростовщиков стал сажать в переднюю кабину курсантов.
— Это не для сбалансирования веса, а для взаимного контроля, — объяснил инструктор. — Один ведет машину, а другой наблюдает. Потом на земле обменивайтесь мнениями, высказывайте замечания.
И мы стали возить друг друга. Я обнаружил, что ребят так же, как и меня, в воздухе охватывает приступ нескрываемой радости, необузданного веселья. Кричат, размахивают руками, хохочут. Яшка Ревич, полетевший со мною, всю коробочку играл в им самим придуманную игру, в которой он руководил воздушным боем. Его команды чуть не разрывали мне барабанную перепонку.
— Слева встречным курсом идет девятка «юнкерсов»! — неистовствовал он. — «Чайки», атакуйте «лаптежников»! Прямо в лоб, разгоняйте группу, ломайте их строй! Заставляйте их сбросить бомбы на головы своей же пехоты! «Чайки», глядите в оба, в облаках прячутся «Хейнкели-111»! Внимание, не зевайте! Правее бомбардировщики «Фокке-Вульф-200» низом крадутся к переправе!
Разумеется, орущий без умолку Яков никаких замечаний на земле дать мне не мог, вряд ли во время полета он обращал на меня внимание. Толька, Абрам, Вовка, хотя и не играли в Яшкину игру, тоже вели себя возбужденно. А Витька Шаповалов обернулся назад и через козырек даже пытался схватить меня за нос. Сообразил тоже!
Только Эдик Пестов находился в каком-то тихом, лирическом настроении. Прижав раструб к губам, он читал стихи, покорившие меня сразу же необыкновенной теплотой и душевностью:
— Кто написал эти стихи? — спросил я потом у Эдика, находясь под опьяняющим впечатлением этих простых, западающих в душу слов.
— Сергей Есенин, — ответил Эдик.
— Есенин?
Фамилию Есенина я слышал, но стихов его не читал. Поэт был не в чести, Есенина мы знали в школе в основном по стихотворению Владимира Маяковского «Сергею Есенину».
И вот тогда, услышав есенинский «Сорокоуст» в небе над Ферганой, я полюбил поэта на всю жизнь.
…Занятия между тем становились все напряженнее. Мы начали летать в зону — заданный сектор над аэродромом — и там в воздушном пространстве выполнять фигуры высшего пилотажа: боевой разворот, вираж, бочку, штопор…
На торжественном Октябрьском вечере комиссар школы сказал:
— Вы уже летчики. Летаете, и летаете хорошо. Совсем уж недалек день, когда Родина вручит вам новейшую технику и пошлет в бой…
В ноябре мы совершили прыжки. Прыгали с бомбардировщика ТБ-1, который прилетел из Ташкента и привез зимнее обмундирование. Тихоходная, неуклюжая машина, показавшаяся после нашего У-2 такой величественной и грозной, взяла на борт почти целый отряд курсантов. Ребята прыгали один за другим, все небо над аэродромом белело парашютным шелком. Наступила моя очередь. Я подошел к люку и, вспомнив рассказ о том, как разгневанный инструктор пытался выбросить штурмана Малашкина безо всякого парашюта, быстро шагнул в небо сам.
В ушах засвистело, встречный вихрь толкнул в грудь, над головой промелькнула тень бомбардировщика. «Раз, два, три!» — сосчитал я и рванул что было мочи кольцо. «А вдруг не раскроется?» — стрельнуло в мозгу. И винить-то было бы некого, каждый укладывал парашют сам, Больно заломило в плечах, свист в ушах прекратился, и я понял, что стремительное падение кончилось. Меня сильно раскачивало. Земля, точно растревоженная вода в тазу, поднималась то одним, то другим краем. Приближались и удалялись бензиновые цистерны склада ГСМ, самолеты на стоянках, казармы. На аэродромном поле суетились, гася парашюты, прыгнувшие раньше меня курсанты.
А земля все ближе. Я принялся регулировать спуск стропами парашюта, с тем чтобы приземлиться на ноги, и вдруг вспомнил, что сегодня ведь 20 ноября — день моего рождения, мне исполняется восемнадцать лет.
Минутой спустя, укладывая парашют, я шепнул про это Витьке Шаповалову, он ответил:
— С тебя причитается!
Что ж, хоть пить я и не научился, но мог бы угостить товарища вином в старом городе: мама прислала мне тридцать рублей. Но кто же даст увольнительную в будний день!
Вечером после ужина Виктор подсел ко мне на койку.
— Ну как себя чувствуешь, юбиляр?
Чувствую? Как и все ребята, как Виктор, например. Идут тяжелые бои под Москвой, насмерть стоит Ленинград, полки и дивизионы сражаются в котлах на Украине. На фронте дерутся и погибают бойцы, наши сверстники. А я пока не воюю, но уже вожу самолет, это ведь что-то да значит! Конечно, хочется поскорее попасть на фронт. Но война от нас никуда не уйдет, это теперь знаю точно. Я вспомнил пророчества Виталия Сурьина на комсомольском собрании, когда он доказывал, что все будет закончено после первых же столкновений танковых дивизий и воздушных армад. Нет, война будет продолжаться долго. Комиссар школы сказал: «Даже если фашисты возьмут Москву (а они ее не возьмут), мы будем сражаться на Волге, за Уралом, в Сибири до тех самых пор, пока не победим!»
Со мною Виктор был согласен полностью.
— Надоело коптить небо здесь, в тылу. Скорей бы…
Да, мы очень торопились. Торопились и те, кто ждал нас в боевых частях. Мы делали по нескольку посадок в день. Командир отряда старший лейтенант Иванов летал со мной в зону и, судя по всему, остался доволен. В моей полетной книжке появилась запись: «Контрольно- проверочный полет в зону для определения готовности к полетам на переходных самолетах. Запуск мотора, руление, взлет, набор высоты, виражи 30° — правый, левый; виражи 60° — правый, левый; боевой разворот — правый, левый, срыв в штопор и вывод, спираль, пикирование с углом в 30°, 60°, планирование, расчет, посадка, осмотрительность на земле и в воздухе. Общая оценка — „отлично“. К полетам на переходных машинах готов».
Да, мы очень ждали прибытия переходных машин. Мы гадали: если прилетят УТ-2, быть нам истребителями, а если — Р-5, то придется водить бомбардировщики…
Шло время. Как-то после завтрака нас, как обычно, построил сержант Ахонин, он водил отряд на аэродром. Вид у него был необычайно торжественный, радостный, он хитро улыбался. Я стоял в затылок Виктору, держа в руках шлемофон и «ухо», которое было большим дефицитом: потеряешь — подведешь весь экипаж, придется клянчить христом-богом у других. Сержант Ахонин придирчиво оглядел строй:
— Равняйсь! Смир-но!
И тут вместо обычных команд: «Направо! Шагом марш!» — он крикнул:
— Нале-ву!
Направо был аэродром, налево — стадион. На аэродром мы не попали, мы попали на стадион. Здесь сержант объявил:
— Два часа строевой подготовки!
— А как же полеты? — удивился Виктор Шаповалов. — Погода ведь вроде ничего.
— «Ничаво, ничаво», — передразнил Ахонин и, заметив, что вопрос задал Виктор, обрадовался: — Вот вы- то мне как раз и нужны, говорливый. Выйдите, курсант, из строя.
Виктор тронул за плечо стоявшего впереди Эдика Пестова, тот освободил проход, и Виктор, отчеканив четыре шага, повернулся лицом к строю, как того требовал устав.
— А за вами должок, — ехидно сказал Ахонин. — Грозились меня по стойке «смирно» поставить. А вот не вышло. Отлетались, товарищ летчик. Захочу, и снова полы в казарме вымоете. Встаньте в строй!
— Есть встать в строй! — повторил Виктор, мало соображая, что происходит.
Мы тоже ничего не могли понять. Что значит «отлетались»? Так просто сболтнул сержант или ему что-то известно?
Вместо двух часов мы занимались строевой минут сорок. Прибежал дневальный, передал распоряжение возвращаться в казарму. Едва пришли, объявили построение всей эскадрильи. Мы выстроились перед казармой на дорожке, там, где недавно принимали присягу. Появились командиры, инструкторы, технический состав. Слово взял наш комэск капитан Гончаров.
— Товарищи курсанты, я буду краток. Вы хорошо знаете, что положение под Москвой продолжает оставаться крайне тяжелым. Получен приказ: весь летный состав, начиная от комэска и кончая инструкторами, на нашей матчасти улетает драться за родную столицу. А вы остаетесь в школе до особого распоряжения. Документы о полном окончании курса обучения пойдут в ваши личные дела. Уверен, что знания, полученные в летной школе, вы умело примените в бою. Вы теперь тоже можете воевать на У-2, но до вас дело пока не дошло. За успешную учебу в Ферганской школе пилотов от лица службы объявляю благодарность!
— Служ… Советск… Союзу! — не очень дружно ответил строй.
Перед вечером в проходе между рядами двухэтажных коек возникла могучая фигура сержанта Ростовщикова. Раньше к нам в казарму инструктор никогда не заходил, виделись мы только на аэродроме, отношения были сугубо официальными. Сейчас сержант-пилот держал в руках новенькие унты из собачьего меха, через его плечо свешивался тяжелый меховой комбинезон.
— Вот, экипировали, — сказал Ростовщиков. — Завтра на «тринадцатой-белой» беру курс на Ташкент. Там на машину поставят вооружение — и дальше к Москве.
— Значит, на фронт? Так скоро?
— А медлить нельзя. Знаете, какое положение под Москвой, дела не ахти. Иначе зачем бы потребовалась там наша старушка «тринадцатая-белая»? Думал, что век ей свой доживать здесь, на учебном аэродроме, возя курсантов по коробочке да в зону, а вот выпала ей судьба еще побросать бомбы на головы фашистов.
— А можно ли воевать на У-2? — усомнился Яков Ревич.
— А почему бы и нет! Машина надежная, сбить ее не так-то просто, пули проходят через перкаль и фанеру, как сквозь решето, ничего ей не делается, вот только если летчика тяжело ранят или убьют. Конечно, летать на У-2 можно только ночью. Боевое применение — ночной легкий бомбардировщик, обработка вражеского переднего края. Бомбы будут подвешивать под плоскостями. В задней кабине вместо курсанта полетит штурман. Думаю, что ему можно поставить и пулемет, чтобы отстреливаться.
— Рады небось, товарищ сержант, что на фронт улетаете? — спросил Толя Фроловский.
— С одной стороны, конечно, рад, кому же охота киснуть в тылу? Боялся, что застряну тут, в школе, до конца войны. Только вот я истребитель, выпускался на «Чайке», а У-2, он и есть У-2. И еще незадача: жена ко мне из Новосибирска приехала, всего две недели пожили вместе, придется ей возвращаться назад.
— Мы ее проводим, — предложил я. — Поможем донести вещи до станции.
— Спасибо, не надо. Вещей-то нет, не нажили. Один чемоданчик. Донесет сама.
Помолчали, повздыхали. Каждый из нас, конечно, терялся в догадках: а что же будет с нами? Сержант почувствовал это и сам поспешил ответить на незаданный вслух вопрос:
— А насчет курсантов, насколько мне известно, никаких указаний пока не поступало. Но и вам дело найдут. Ведь вы без пяти минут летчики. Дать вам по десять вылетов под колпаком, и смогли бы тоже воевать на легких ночных бомбардировщиках. Куда ж вас теперь денут? Либо пошлют осваивать боевые самолеты в другую школу, либо пришлют сюда других инструкторов на других машинах. — Ростовщиков поднялся с табуретки. — Только откуда их взять, новые машины? Техники у нас, видать, не очень густо. Если уж посылают на фронт даже учебную матчасть.
Окружив инструктора, мы вышли из казармы. Ростовщиков крепко пожал руку каждому из нас.
— Желаю добра. Если кого невзначай обидел, не держите зла. Что ж, может, на фронте встретимся, будем воевать вместе. Всякое бывает…
С Ростовщиковым мы уже никогда не встретимся. Мы не встретимся ни с капитаном Гончаровым, командиром нашей эскадрильи, ни со старшим лейтенантом Ивановым, ни со штурманом Малашкиным, которого чуть не вытолкнул из ТБ инструктор парашютизма.
На следующее утро, когда мы, как обычно, выбежали умываться к арыку, послышался нарастающий гул моторов. За крышами опустевших кавалерийских казарм, за метелками веток опавших яблоневых садов в последний раз взлетали наши учебные машины. Над аэродромом они строились в звенья, заполнив собою все небо от края и до края. И вот уже ведущий лег курсом на Ташкент. Пролетая над нашим городком, одна из машин качнула крыльями.
— Наверняка это наша «тринадцатая-белая», — вздохнул Яков Ревич, хотя низкая свинцовая дымка мешала разглядеть опознавательные полосы. — Видите, Ростовщиков посылает нам прощальный привет.
Всем было очень грустно. Эдик Пестов сказал:
— Что-то плохо мы простились с Ростовщиковым. — У Эдика затуманились глаза. — Даже не поблагодарили как следует за все, что он для нас сделал. Матери научили нас ходить по земле, а он — летать в небе…
Носком сапога Эдик разбил ледок, покрывший поверхность арыка, и плеснул себе на голую грудь пригоршню холодной воды. Поздняя осень уже донесла свое суровое дыхание и до этих мест. Морозец разбросал по дороге застывшие комья глины, смешанные с пожухлыми листьями.
После завтрака мы с Виктором Шаповаловым зашли на почту, получили из дома по письму, заглянули в продовольственную палатку, купили грецких орехов, кишмиша, фиников. Стоило все это по-прежнему очень дешево. Никаких занятий у нас не было, все слонялись без дела. Сержант Ахонин не появлялся. «Тоже улетел на фронт», — сострил Ревич. В столовую на обед впервые пошли без строя. Вечером представилась возможность погулять в городе безо всяких увольнительных, дневальными на проходной стояли свои ребята, начальства над ними не было.
Так прошло несколько дней. Окружная газета «Фрунзевец» сообщала об ожесточенных боях у стен столицы, а мы тут изнывали от неопределенности и безделья. Но вот однажды разнеслась весть, что на складе отдают наши гражданские вещи. Мы с Витькой Шаповаловым вскочили из-за шахматного столика, смахнули с доски фигуры и выбежали из красного уголка. Навстречу шли курсанты с мешками, с чемоданчиками. Мы прибавили шагу. У дверей вещевого склада шумели ребята, каждый почему-то старался заполучить свое барахлишко поскорее.
— Не будем суетиться, успеем, — удержал меня за руку Виктор. — Давай лучше поспрошаем сведущих людей, куда уезжаем, когда.
Но где было отыскать этих сведущих людей? Никто ничего не знал. Ясно было одно: здесь нас не оставляют.
Я получил свой портфель в числе последних. Все вещи были на месте, сохранилась даже тряпичная бирочка с моей фамилией, которую вывела мама химическим карандашом. Я склонился над раскрытым портфелем. Клетчатые брюки, сшитые к окончанию школы, рубашка навыпуск, парусиновые туфли, пахнущие меловой пылью, — неужели я когда-то ходил во всем этом? Все было недавно и так уже давно… Вспомнились мама, выпускной вечер — последний вечер перед войной, — Зоя, убегающая от меня в калитку…
В казарме царило оживление. Ребята укладывали в свои чемоданчики зубные щетки, мыльницы, кружки…
— А вы где ходите? — крикнул нам Абрам Мирзоянц. — Объявили, что после обеда будет построение. Уже с вещами.
Спустя час шестьсот курсантов бывшей Ферганской школы пилотов поотрядно выстроились на плацу. Речь перед нами держал незнакомый подполковник из штаба ВВС нашего Среднеазиатского округа. Он сообщил известную нам истину, что самолетов нет и летать нам не на чем. Но времени терять зря не будем. Командование решило направить всех курсантов в авиатехническое училище.
— Вынужденная, но временная мера, — подчеркнул подполковник. — При первой возможности вы снова будете летать, а отличное знание матчасти вам, конечно, не повредит. Наоборот, без овладения техникой первоклассным летчиком стать нельзя. Все ли понятно?
Строй молчал.
Колонной по восемь человек школа двинулась на станцию. Любопытные узбечата высыпали на улицу из своих глухих двориков. Заметив в наших руках узлы и чемоданы, принялись махать вслед. Это было очень трогательно. Ласковый ветер спускался на город, теплая осень, вспуганная первыми морозами, теперь словно бы возвращалась в эту благодатную долину. Последние лучи уходящего за горы солнца купались в оттаявших лужах. По дну оживших арыков побежали робкие ручейки.
Желая повеселить нас, Яков затянул песню на мотив авиационного марша — откуда он ее только выкопал!
На него зашумели со всех сторон:
— Уймись! Прекрати! Хватит!
Даже обычно спокойный Виктор Шаповалов толкнул его локтем в бок:
— Поёшь ведь на собственных поминках!
Узбечата все еще бежали за нами. А мы шли теперь в глубоком молчании, прощаясь с Ферганой, с мечтой о небе, жившей в нас с детства. И мысли были у всех одинаковые: начнем ли мы когда-нибудь опять летать или нет? Мы будем и потом очень долго гадать и спорить, согревая душу голубой надеждой: а вдруг откуда-нибудь примчится гонец со спасительным приказом… Но нашей суровой военной судьбе было угодно распорядиться по-иному. Никто из шагавших тогда в строю по ферганским улицам так и не стал авиамехаником. И лишь только одному изо всех шестисот будет суждено вернуться в авиацию и в задней кабине уже не учебного, а боевого самолета полететь в бой…
Ну а пока я шел в затылок Виктору Шаповалову и нес портфель со своим гражданским барахлишком. Вспомнил нашего Николая Потапова, с головы до пят вымазанного отработанным сизым машинным маслом и тавотом. «Вечно грязный, вечно сонный моторист авиационный…» Вот кем я стану. Буду расчехлять моторы, заправлять бензобаки, контрить гайки… А летать будут другие. Отчего же такая несправедливость? Ребята провожали меня в летчики, а будут встречать… Впрочем, одна лишь Зоя наверняка будет довольна. В ее понятии летчик — это недоучка, тот же шофер, насобачившийся крутить баранку. А вот механик — это формулы, теоремы, всякие там рационализации, изобретения и открытия. Но много ли там понимает помешавшаяся на технике девчонка?
На станции нас поджидал пассажирский состав. Мы быстро погрузились в знакомые нам старенькие вагончики с нарами из верхних полок, с побитыми оконными стеклами и с непонятно по каким причинам наглухо заколоченными туалетами. На перроне суетились железнодорожники, что-то там у них не получалось, никто не знал, когда мы тронемся. Наконец наш замухрышка паровозик дал свисток, и началась езда. Не езда, а сплошное мучение. Подолгу стояли у каждого светофора, а то и просто в степи. Только на вторую ночь проехали Ташкент. Утром тусклый рассвет погасил на скорбном небе какую-то одинокую звезду и открыл нашему взору плоскую казахстанскую степь, покрытую пушистыми снегами. Становилось холоднее. Сквозь разбитые стекла ветер швырял в нас пригоршнями снега.
Опять стояли на каждом полустанке. Кто-то обнаружил, что в станционном буфете продается питьевой спирт по двадцать семь рублей за бутылку. Витька Шаповалов помчался в буфет и вернулся с покупкой.
— Совсем дешевка, — радостно сообщил он. — А мне писали, что в Алма-Ате бутылка водки стоит теперь рублей триста.
Непонятное несоответствие цен вызвало всеобщий ажиотаж. Тем более что спирт продавался везде, на каждой станции. К обеду Витька Шаповалов и присоединившийся к нему Толька Фроловский выпили по стаканчику.
— А ты будешь? — спросил меня Виктор. — Налить? Очень легко пьется. Только надо задержать дыхание.
Я отказался. А ребята выпили еще. Вскоре и из других куне стали доноситься пьяные голоса. Мне показалось удивительным, что у нас так много пьющих ребят. Потом сообразил, что пьющих не так уж и много, просто их соседям нелегко было отказаться: боялись прослыть паиньками, сосунками. Виктор собрал компанию играть в очко. Игроки явились в наше купе с бутылками. И пошло! Я засыпал под хватающий за душу шепот:
— Играю втемную, беру еще карту!.. Последняя рука — хуже дурака!.. А вот смотрите: ваши не пляшут!..
Утром Толька Фроловский хватился своих сапог.
— Жулики! — закричал он благим матом. — Верните обувь! Как не стыдно воровать у своего же товарища!
Никто, однако, не отзывался. Отыскать вора не удалось. Поди дознайся, кто покупал этот проклятущий спирт за свои деньги, а кто перегнал в жидкое состояние Толькины сапоги. Опять стали табуниться компании картежников и выпивох. Испуганный Толик больше уже не пил и не играл. Он то и дело заглядывал под нижнюю полку, надеясь на чудо. Увы… Следующие две ночи во избежание новых происшествий все спали не разуваясь.
Конечным пунктом нашего путешествия был город Кзыл-Орда, засыпанный по самые крыши снегом и продуваемый всеми ветрами неоглядных степей. Мы построились на маленькой площади у приземистого вокзала и двинулись в путь. Было двадцать градусов мороза, не меньше. Быстро закоченели уши, нос, руки; хлопчатобумажные пилотки ничуть не защищали голову от дикого холода. На Толика Фроловского было жутко смотреть: он маршировал по снегу в портянках, перехваченных шпагатом.
Мы добрались до высокого забора, из-за которого выглядывали крыши каких-то корпусов. У ворот стояли дневальные в синих авиационных шинелях с курсантскими петлицами. От них мы узнали, что сюда из подмосковного города Серпухова эвакуируется школа авиамехаников. Нас разместили в классах, где не было еще ни столов, ни табуреток. Жарко топились голландские печи. Неровный свет из дверки печи весело мигал на побеленных стенах. Мы четверо суток не снимали шинелей, теперь разделись, расстегнули воротники гимнастерок и наслаждались теплом, приятно растекавшимся по всему телу.
Нас сводили на ужин, привели назад. Потянуло ко сну, но заснуть удалось не сразу. Появились бутылки со все тем же двадцатисемирублевым спиртом. Витька Шаповалов бегал из класса в класс, участвовал в разных веселых компаниях, бражничавших всю ночь. Я ворочался на полу, постелив под бока шинель и положив под голову свой школьный портфель.
После завтрака нас построили и вывели за пределы школы. Нетрудно было заметить, что мы шли по той же улице, что и накануне вечером, только в обратном направлении. Вскоре показалась привокзальная площадь с одноэтажным зданием станции.
— Нас не приняли, — шепнул мне всезнающий Яша Ревич. — Ведь школа-то еще едет, все оборудование в пути…
— Зачем же нас сюда привезли? — удивился Абрам Мирзоянц, услышавший Яшкины слова. Разве нельзя было узнать по телефону или телеграфу, нужны ли мы здесь?
— Задай мне вопросик попроще, — ответил Яков. — Я ведь не генерал. Видно, на тот час междугородный телефон был занят, вот дозвониться и не смогли.
— Не все так просто, ребятишки, — вступил в разговор Виктор. После нескольких дней куража у него было хорошее настроение. — Вполне возможно, что в головах у высокого начальства вдруг заскрипели покрытые ржавчиной колеса: как же так — летчиков вдруг высаживать из кабин и отправлять под пузо самолетов? Вот увидите, нас повезут дальше, в Чкалове есть старая летная школа, сейчас там выпускают на СБ. Если повезут на север…
Нас повезли на юг. Проехали Тартугай, Чиили, Туркестан, Арысь, Ташкент. Перед Урсатьевской разнесся слух, что нас возвращают в Фергану, в летную школу. Но вот на этой узловой станции Ферганская ветка ушла влево. Поезд шел на запад.
— Наверное, попадем в Красноводск. А там морем в Баку, на Кавказ, в общем, мимо Ашхабада не проедем. Хоть на минуточку да забежим домой, — радовался Яшка Ревич.
Радоваться, однако, довелось не ашхабадским, а самаркандским ребятам, их в нашей школе тоже было немало. На три недели нашим обиталищем стал Самаркандский автомобильный техникум на Дагбитской улице Старого города. В техникуме занятия давно уже не велись, но на стенах классных помещений все еще висели схемы автомобильных моторов, большие фотографии ЗИСов и ГАЗов. На обширном дворе, обнесенном высоким забором, валялись ржавые кузовы, снятые с колес, изрезанные шины, пустые банки из-под технического масла, всякий металлический хлам.
Кормили нас в какой-то столовой, расположенной далеко от техникума, а спали мы опять в пустых классах, постелив на пол свои шинели. Было очень тесно, лежать приходилось лишь на боку, вплотную прижавшись друг к другу, так что сменить положение можно было лишь в том случае, если поворачивался весь ряд. Ночью вставать не рекомендовалось: встанешь соседи во сне подвинутся, твое место тут же исчезнет, втиснуться назад будет уже невозможно. Придется клевать носом до самого утра, примостившись где-нибудь на крылечке.
Нам объявили, что на базе техникума создается школа авиамехаников. Но шли недели, а занятия не начинались. Не было ни учебной матчасти, ни преподавателей. Но где-то все же какие-то колесики крутились. Из разных мест на Дагбитскую улицу прибывали команды призывников, их обмундировывали, и они становились такими же, как и мы, курсантами неоткрытой школы авиамехаников. Вместе с нами они ходили строем в столовую, возвращались в техникум и болтались без дела. Все шло тихо, спокойно, никакой информации, никаких новостей…
Впрочем, была одна новость: после долгой канители Толька Фроловский, стоически шагавший по снегу в изодранных до невозможности портянках, получил наконец- таки обувь. Он появился в новеньких желтых ботинках на звенящих о камни подковках.
— Посмотрите, вот написано: английские! — хвалился Анатолий, охотно выставляя напоказ свою обнову. — Легкие, удобные, аж душа радуется! Да и обмотки ладно облегают ноги, не то что голенища шириною с океан.
Мои кирзовые сапоги давно просили каши, с внутренней стороны голенища протерлись до дыр, подметки развалились, сквозь образовавшиеся щели выглядывали портянки.
— Советую и вам переобуться, — продолжал Фроловский. — Отдадите на складе свои сапоги, тут же получите новенькие ботинки. Вот мне было куда сложнее: я ведь ничего не мог отдать кладовщикам взамен, а им нужно для отчета.
Толькины слова возымели действие. Через полчаса многие из нас щеголяли в новой обуви. Ботинки с клеймом на подошвах «Мейд ин Инглянд» были первым импортным ширпотребом, который довелось надеть мне и моим сверстникам…
После обеда мы отправились погулять в город. Узкие улицы Старого города вели к изумительным памятникам прошлого: к мечетям, минаретам, медресе. У входа в Регистан на грязном коврике, сложив ноги крестиком, сидел слепой дервиш. Он выкрикивал, что никак нельзя было раскапывать могилу кровавого Тимура: как только прах его вынули из земли, разразилась страшная война. Я вспомнил: в день начала войны читал в «Комсомолке» заметку, что профессор Толстов в Самарканде в мавзолее Гур-Эмир вскрыл склеп владыки Востока…
За древними строениями у хауса шумел базар. Мимо прилепившихся друг к другу лавчонок проходили ослики с поклажей. В крохотных мастерских ремесленники занимались своим делом. Портной кроил кусок бархата. Кузнец раскачивал мехи горна. Медник выстукивал замысловатый узорчатый поднос. Гончар крутил свой круг, и на наших глазах из бесформенного куска глины вырастал кувшин.
На деньги, которые нам присылали из дома, мы накупили всяких сладостей и вернулись на Дагбитскую улицу. Нас ждали новости. Яков Ревич узнал от кого-то в штабе, что в Самарканде никакой школы авиамехаников открывать не будут, а нас распределят по разным училищам, которые эвакуировались из прифронтовых городов в Среднюю Азию.
— Это совершенно точно, — уверял нас Яков. — Человек, который рассказал мне об этом, врать не будет, он знает наверняка.
Наутро сведения, добытые Ревичем, подтвердились полностью. Нас всех выстроили во дворе и выкликнули курсантов, фамилии которых начинались с «А» и до «Е». Их отправили в училище связи. Через день буквы «Ж», «3», «И», «К» убыли в инженерное училище. Спустя три дня отправились в дорогу буквы «Л», «М», «Н», «О». Им предстояло стать офицерами-артиллеристами.
В классах стало совсем свободно. Виктор Шаповалов с видимым удовольствием разбрасывал руки по полу и говорил:
— Ну вот, теперь попанствуем, поспим со всеми удобствами. Еще есть в резерве «О», «П», «Р» и так далее. А до тех, которые на «Ш», доберутся не скоро…
Три дня прошло в больших ожиданиях. Но о нас будто забыли. Мы были предоставлены сами себе, даже в столовую ходили толпой. Болтались на площади у Регистана, заглядывали на базар. Наконец оставшиеся буквы собрали всех вместе. Последних двести пятьдесят бывших курсантов летной школы повели на вокзал…