На войне меня согревала мама…
Она еще писала мне письма в Самарканд, на Дагбитскую улицу, а я уже сидел опять в эшелоне и ехал неизвестно куда…
В ночи бесновалась вьюга. Зима, неприветливо встретившая нас в Кзыл-Орде, вторично обрушилась за Самаркандом. Мороз, словно чувствуя, что ему еще недолго властвовать в этих местах, лютовал вовсю. Вагоны не топили, в умывальниках застыла вода, сквозь щели в окнах врывался свистящий ветер, превращаясь в клубы пара. Подняв воротники шинелей и надвинув пилотки на самые уши, ребята прыгали в узких проходах между полками, но согреться так и не могли.
Почти весь наш бывший экипаж был в сборе, так уж получилось, что у большинства ребят фамилии начинались с последних букв алфавита: Пестов, Ревич, Чурыгин, Шаповалов. Отсутствовал лишь один Абрам Мирзоянц, попавший в артиллерийское училище. Зато к нам в компанию пристал Борис Семеркин, бывший вегетарианец. В летной школе он совсем пропал из нашего виду, из ашхабадцев он почему-то только один оказался в другой учебной эскадрилье, и теперь мы с Яковом Ревичем были рады вновь повстречать своего земляка.
От станции Урсатьевская эшелон опять свернул на Ферганскую ветку. Однако никто уже не питал никаких иллюзий насчет того, что нас возвращают в летную школу. А вот когда прошел слух, что едем в Наманган учиться в эвакуированном Харьковском пехотном училище, то все поверили. Поверили и приуныли.
Яков Ревич, принесший нам эту весть, сказал:
— Чкаловых из нас не вышло. Моторяг Потаповых тоже. Зато получатся сержанты Ахонины. Ать, два, левой! — Яков никак не мог забыть ненавистного ему строевика. — Только не пойму, зачем из авиации в пехоту нас везут через Кзыл-Орду и Самарканд. Зачем такой крюк? От Ферганы до Намангана можно на арбе доковылять за сутки или просто пешочком прогуляться.
— А по мне, лучше командовать стрелковым взводом, чем быть технарем, — отозвался с верхней полки Толик Фроловский. После того как его, босого, обули в Самарканде, он стал бодро смотреть в будущее: дескать, шлепать в портянках по снегу при двадцатиградусном морозе — это вещь серьезная, а все остальное проще. — Пусть уж лучше пехота, чем на аэродроме хвосты заносить.
На Тольку зацыкали со всех сторон, его выступление было воспринято как прямая измена нашей мечте о крыльях.
— Да что вы на меня набросились? — огрызнулся Фроловский. — Разве я гоню вас в пехоту? Идет война…
Витька Шаповалов так топнул сапогом по полу, что стекла зазвенели.
— Да, война! И я готов идти хоть сейчас рядовым красноармейцем в бой. А учиться на пехотного лейтенанта не хочу и не буду. Это мое право.
— Верно! — поддержал его Эдик Пестов. — Это наше право. Стыдно, будучи рядовым, проситься в командиры, укрываться от фронта: пересижу, дескать, в училище, а там и война закончится. Но идти рядовым в бой — почетно. Кто может нам это поставить в вину? С первой же маршевой ротой готов отправиться на фронт.
Его поддержал весь вагон.
— Ну и я с вами, — сдался последним Толик Фроловский. — Итак, решено: учиться не будем, все просимся на передовую.
К утру, когда поезд наконец дотащился до Намангана, заметно потеплело. Брызнуло яркое солнце. С крыш станционных зданий со звоном падали крупные капли. Воробьи, весело чирикая, стряхивали с веток разбухшие хлопья рыхлого снега.
Эвакуированное пехотное училище было расквартировано в разных местах: в старых казармах, на центральной площади, в городском парке, возле стадиона. Нас прямо с вокзала привели во двор бывшего экономического техникума, где в директорском кабинете сразу же начала работать мандатная комиссия. Вызывали по алфавиту. Первым из нашей компании на комиссию отправился Эдик Пестов. Вернулся он раскрасневшийся, возбужденный и необычайно гордый.
— Ну что? — кинулись мы к нему.
— Как договорились. Отказался. Обещали отправить в маршевую роту.
— То, что нам надо! — одобрительно крякнул Виктор Шаповалов.
Ребята проходили комиссию один за другим. И не задерживались. Вслед за Эдиком попросились на фронт Ревич, Семеркин, Фроловский… И вдруг неожиданный удар нанес всем нам Иван Чамкин. Тот самый, который первым среди всех ферганских курсантов совершил самостоятельный полет.
— Дал согласие учиться в пехотном, — сообщил он.
— Как ты мог! — набросился на него Яков. — Ведь твой портрет вывесили на нашем аэродроме, ты прирожденный ас, без пяти минут Ляпидевский, Молоков, Каманин…
Иван пожал плечами.
— Что теперь поделаешь? Полковой комиссар заглянул в мои документы и сказал: «Да ты, оказывается, рязанец! А рязанцы испокон веков в пехоте служили. И с Петром били шведа под Полтавой, и с Суворовым через Альпы шли…»
— При Суворове не было авиации, — сплюнул сквозь зубы Витька Шаповалов, выражая свое презрение к Чамкину. — Здорово они тебя на рязанском квасе купили.
— Почему купили? — не понял Иван.
— Вот я тебе такое скажу… — Яшка Ревич встал в боевую позу.
Что хотел сказать Яшка, я не услышал. Дежурный по штабу лейтенант выкликнул мою фамилию.
В небольшой комнате жарко топилась «буржуйка». С потолка свисала электрическая лампочка, но на столе, покрытом кумачовой скатертью, стояла большая керосиновая лампа, видимо, электричество подавалось не всегда.
Старшими среди сидящих за столом командиров был полковой комиссар, как потом я узнал, комиссар училища Осипов.
— Курсант Двадцать третьей Ферганской школы пилотов Шатуновский по вашему вызову явился, — доложил я.
— Насколько мне известно, такой школы уже не существует, — улыбнулся полковой комиссар. — А есть Харьковское пехотное училище, куда вы приехали учиться.
— Приехал, но учиться в нем не желаю, — выпалил я, давно готовясь сказать это и теперь почувствовав облегчение: что будет, то будет, а ребят не подвел.
Полковой комиссар нахмурился.
— Какие у вас на этот счет соображения? — устало спросил он.
— Да такие, как у всех.
— В армии каждый говорит только за себя и сам отвечает за свои поступки. Коллективные просьбы и обращения не предусмотрены уставом. Итак, мы вас слушаем.
— В авиацию я пошел добровольно. Мечтал стать летчиком, для этого поступил в школу военных пилотов. Становиться же кадровым общевойсковым командиром не хочу. Прошу отправить на фронт рядовым бойцом.
Вопреки моим ожиданиям, на меня не закричали. Полковой комиссар сморщил лоб и обратился к сидящему рядом с ним майору:
— Товарищ Горошко, у вас есть вопросы к курсанту?
Плечистый чернобровый красавец майор провел широкой ладонью по густым волосам.
— Вопросов нет, но пару слов скажу. Видите ли, курсант, — обратился он ко мне, — учить вас на летчика мы здесь, к сожалению, не сможем, нет у нас ни аэродрома, ни самолетов, ни летчиков-инструкторов. Поймите же, молодой человек, сейчас идет война, и мечты сбываются далеко не у всех. Курсанты нашего Харьковского пехотного училища поступали к нам еще до войны, мечтали стать командирами, но с первых дней боев оказались вместе с училищем на фронте рядовыми бойцами. И дрались, как герои. А потом пришел приказ: всему командному составу ехать в тыл. Заниматься своим основным делом: готовить офицерские кадры. Думаете, легко нам было подчиниться этому приказу? Мы мечтали вместе с нашими воспитанниками освободить от врага наш родной Харьков. Ведь там в фашистской неволе остались родители, жены, дети. И вот наши курсанты поднялись в атаку, а мы поехали совсем в другую сторону. Мы бы отдали все, чтобы остаться с ними там, на фронте. Но приказ есть приказ, военные люди обязаны подчиняться приказу…
— Выходит, что для Родины, для победы важнее, чтобы в данный момент мы с вами были здесь, а не там, — вступил опять в разговор полковой комиссар. — Мы ехали сюда, в неведомый нам Наманган, полагали, что придется жить в палатках, питаться из походных кухонь. А вот спим на подушках, едим за столом, о нас здорово позаботились партийные организации области: предоставили лучшие помещения, обеспечивают овощами, фруктами. И вот готовимся начинать нормальную работу. Хочется надеяться, что и вы, комсомольцы, поможете нам выполнить задачи, поставленные командованием перед нашим училищем. Из вас, летных курсантов, создаем третий батальон. Командовать им будет вот он, майор Горошко, боевой офицер, дважды орденоносец, чемпион Харькова довоенных лет по поднятию тяжестей. Думаю, что ваш батальон станет лучшим в училище. Ну как, товарищ курсант, не изменили своего решения?
Полковой комиссар смотрел на меня в упор.
Мне было очень неловко оттого, что взрослые, занятые люди тратят столько времени, пытаясь вразумить меня, как малого дитятю. Я понимал, что мне говорят дело, и чувствовал, что моя авиационная спесь быстро сходит на нет. Но как я погляжу в глаза ребятам, ведь мы договорились держаться вместе, они завтра пойдут в бой, а я буду здесь, в тылу, спать на мягкой подушке и есть фрукты и овощи за столом…
— Ваше решение? — спросил полковой комиссар.
— Прошу направить на фронт, — не очень уверенно произнес я.
Побывавших на мандатной комиссии собирали группами и строем водили в столовую. В центре обеденного стола я вдруг обнаружил Бориса Семеркина, освободившегося давным-давно. Взяв инициативу в свои руки, он раскладывал хлеб на равные кучки и с видимым нетерпением разливал по тарелкам борщ.
— Борька, разве ты еще не поел? — удивился я.
Бывший вегетарианец поднес к губам указательный палец:
— Тсс! — А на выходе из столовой шепнул: — Третий раз принимаю пищу, хожу с новичками, разве кухонный наряд упомнит всех в лицо?
Борис покрутился возле дверей мандатной комиссии и с новой группой опять отправился обедать. Он зазывал меня рукою в строй и, видя, что я отказываюсь, бросал в мою сторону недоуменные взгляды. Есть мне не хотелось. Проходили последние буквы: «Щ», «Э», «Ю», «Я». Проходили быстро. Видимо, полковой комиссар убедился, что курсанты, сговорившись, твердят одно и то же и на всякие уговоры просто не стоит терять время.
Вернулся из столовой Борис Семеркин и загрустил: группа, к которой он на этот раз пристроился, была последней. Мандатная комиссия уже закончила свою работу, и в директорском кабинете шел какой-то важный разговор.
Весь день мы толкались во дворе, месили грязь в оттаявших лужах, устали, замерзли, поэтому обрадовались, когда появился майор Горошко и приказал строиться.
— Ну, вот теперь мы одни, — сказал майор. — Давайте поговорим просто, по-товарищески, забудем на минутку, что я командир батальона, а вы курсанты, что я служу в армии шестнадцатый год, а вы — первый, что я коммунист, а вы комсомольцы.
Майор прошелся вдоль строя, оглядывая каждого из нас острыми глазами, словно ища понимания и поддержки своим словам, и продолжал:
— Так вот, большинство из вас просило немедленно отправить на фронт. Вы думаете, за это будем ругать, дескать, вот какие гордые, не хотят у нас учиться! Нет, ругать вас не будем, каждый коммунист, каждый комсомолец конечно же должен рваться на фронт, там наше место. Да моя бы воля, так разве сидел бы я здесь, в Узбекистане? Готов хоть завтра снять свои две шпалы и идти вместе с вами в бой. Так обстоит дело, если рассуждать с вашей, да и с моей, точки зрения. А вот Верховное командование рассуждает по-другому. Конечно, бойцы на фронте нужны. Но в десять раз нужнее командиры. Со штыком наперевес бежать в атаку сможет каждый. А вот вести своих бойцов, управлять боем дело куда сложнее. Война будет продолжаться долго. На фронт вы, понятно, попадете, но не сейчас. А тогда, когда сами наберетесь знаний и сможете учить других. Возражения есть?
Строй молчал.
— Ну, мне уже легче, — улыбнулся майор. — Так вот, друзья, вашего желания отправляться в действующую армию командование не поддержало. Военнослужащие, принявшие присягу, обязаны подчиниться приказу: с сегодняшнего дня вы все зачислены курсантами третьего батальона Харьковского пехотного училища, которым я буду командовать.
Майор сообщил, что в батальоне есть минометная, пулеметная, а также три стрелковые роты. В них соответственно готовят командиров минометных, пулеметных, стрелковых взводов.
— Вы можете выбирать, в какой роте вам учиться, — сказал командир батальона. — Что вам больше по душе. Даю вам на размышления пять минут.
Строй сломался. Ребята заметались, зашумели, друзья отыскивали друзей, земляки земляков. Наш летный ферганский экипаж быстро собрался в одну кучу.
— Куда определимся? — спросил Витька.
— По мне, хоть куда, лишь бы вместе, — сказал Эдик Пестов.
— А давайте пойдем в минометчики, — предложил Яков Ревич. В нем говорил студент-первокурсник физмата Ашхабадского пединститута. — Ведь минометчик — почти что артиллерист. Тут тебе математические формулы, баллистика, сложные прицелы, синусы, косинусы, одним словом, нужно работать головой, а не просто: «Направо равняйсь!»
Майор Горошко взглянул на часы — отведенные пять минут для выбора военной профессии закончились.
— Пулеметчики выходят налево, стрелки — направо, минометчики остаются на месте, — скомандовал майор.
Ну а дальше все пошло уже очень быстро. Если в пехотном училище мы оказались благодаря причудам алфавита, составителям которого было удобно поставить буквы с «П» до «Я» в нижнюю его часть, то в распределении курсантов по взводам и отделениям решающую роль играл рост. Будущих минометчиков построили по ранжиру, самые высокие попали в первый взвод, средние — во второй, низкие — в третий. Потом каждый взвод построили, опять же по росту, в четыре шеренги, каждая из которых и стала отделением. Впрочем, в сгущающихся сумерках можно было и схитрить. Яшке Ревичу и Вовке Чурыгину с их ста семьюдесятью сантиметрами наверняка быть во втором, если не в третьем взводе. Но они спрятались за могучие фигуры Витьки Шаповалова и Борьки Семеркина. И сошло! Вопросов, почему два коротыша оказались в гренадерском взводе, в дальнейшем, никогда не возникало.
Тем временем майор Горошко, закончив обход пулеметной и стрелковых рот, направился к нам. За ним — группа командиров с непривычными для нас красными петлицами на воротниках. С презираемыми нами красными петлицами. Но дух показного, амбициозного протеста быстро улетучивался. Мы уже примирились со своим новым состоянием, отчетливо понимая, что ничего изменить нельзя, нам все больше нравился симпатичный, располагающий к себе комбат.
— Здравствуйте, товарищи минометчики! — весело поздоровался майор Горошко, чувствуя, что между ним и курсантской массой устанавливается контакт.
— Здрасс… — ответил строй.
— А вот ваши командиры, прошу любить и жаловать, — начал представлять комбат.
Я всегда вспоминаю добрым словом этих людей, моих наставников в пехотном училище, так же, как и своего инструктора Ростовщикова, командира летного отряда Иванова и даже нелюбимого нами в ту пору сержанта Ахонина, который, как бы там ни было, обучал нас основам основ армейской жизни — строевой солдатской премудрости…
Командир роты старший лейтенант Пожидаев Иван Денисович. Величественная осанка, широкие, развернутые плечи выдавали в нем незаурядного спортсмена, каким он и был на самом деле. Красивое лицо с тонкими, девичьими чертами. Безукоризненно сидящие на нем гимнастерка и галифе, точно сшитые на заказ лучшим портным города Харькова. Меня всегда удивляло, как это можно в обычном хлопчатобумажном обмундировании выглядеть франтом. Изящные манеры показывали, что он из интеллигентной семьи. Речь богатая, образная. После ужина в опустевшей столовой командир роты садился за пианино. Играл он великолепно. Популярные мелодии военных песен, классику: «Музыкальный момент» Шуберта, «Турецкий марш» Моцарта, «Ноябрь» Чайковского. Но если кто-нибудь заглядывал в двери, поспешно закрывал крышку инструмента. Должно быть, смущался или просто не хотел в наших глазах казаться слишком сентиментальным. Стрельба минометной батареи с закрытых позиций по немецкой пехоте и Бетховен в ту пору увязывались между собою и в самом деле плохо.
Лейтенант Тимофеенко Василий Петрович. Наверное, ровесник Пожидаева — лет двадцати пяти. Вместе с ним закончил Харьковское пехотное еще до войны. Приехал туда учиться из сумской деревни. Говорил с заметным украинским акцентом. Невысокий, коренастый, обладал большой физической силой. Требовательный, но справедливый. Прекрасно знал стрелковое дело, воинские уставы. Объяснял и показывал просто, доходчиво. Очень переживал, если у кого-нибудь из нас что-то не получалось на тактических занятиях, на плацу или на стрельбище. Взвод, которым он командовал, был лучшим в нашей роте.
Сержант Александровский Анатолий Ильич. Так же, как и помкомвзвода Чепурнов, как другие отделенные командиры — Верзунов, Чебаков и Булавин, отслужил срочную службу еще до войны, окончил полковую школу и с двумя треугольниками в петлицах был уволен в запас. Мобилизован в первые дни войны. Лет тридцати пяти. Совсем не воинского вида. Невысокий, сутуловатый, с брюшком. Шинель все время вылезала из-под ремня спереди и сзади. На широком, скуластом лице пуговкой сидел приплюснутый, монгольский носик. Был стеснителен и немногословен. Приказы сверху исполнял точно и строго, но от себя тягот курсантам не добавлял, зря не гонял, не устраивал разносов, дополнительных строевых упражнений в свободный час, чем выгодно отличался от других командиров отделений. Постепенно между нами установилась если не дружба, то, во всяком случае, доверие и взаимопонимание. Тогда-то мы узнали, что Александровский, с виду казавшийся человеком неотесанным, заурядным, до войны был артистом драматического театра в соседнем городе Андижане. Был женат на актрисе того же театра и теперь, оставив свою Нину дома, ревновал ее неизвестно к кому. Таким он и стоит у меня перед глазами: тихий, задумчивый, постоянно тоскующий по своей жене, боящийся измены, к тому же втемяшивший себе в голову, что его обязательно убьют. Об этом мы слышали от него не раз, удивляясь владевшим им предчувствием обреченности.
— А вы что, думаете живыми выбраться оттуда? — повторял он тоном человека, которому открылось нечто такое, что другим не дано.
Думаю, что он не был трусом, не боялся смерти, просто считал, что так должно непременно случиться. И относился к этому с философским спокойствием.
…Сержанта Александровского убили в первом же бою. Возможно, даже в самом начале первого боя. Мы случайно нашли его на дне стрелкового окопа под воронежским селом Подгорное. Остекленевшими глазами он глядел в бесконечное голубое небо и как бы усмехался застывшим в гримасе ртом: «Ну вот видите, а что я вам говорил!»
Но до этого дня будет еще четыре с половиной месяца обучения в Харьковском пехотном. Это время представляется мне теперь как один нескончаемый марш- бросок.
В шесть утра крик дневального:
— Подъем!
Первое и единственное желание — закрыть чем-нибудь эту орущую глотку, чтобы никогда не слышать противный голос. И спать, спать! Кажется, только сомкнул глаза, забылся свинцовым курсантским сном… Еще не успокоилась ноющая поясница, не отошли, будто схваченные слесарными тисками, мышцы ног. Неужели уже шесть? Но жажда кровавой мести владеет тобою только миг. Разве он в чем-нибудь виноват, твой товарищ? Ведь и сам бываешь дневальным! В последний раз в истоме сжимаешь веки, и все! За две минуты нужно впрыгнуть в галифе, зашнуровать ботинки, намотать обмотки. Не то помкомвзвода Чепурнов, узколобый, ушастый, с маленькими злыми глазами, отсечет от дверей не уложившихся во времени, возьмет на заметку и будет после отбоя гонять строевой. Некоторые ребята, отмаршировав под командой старшего сержанта до позднего вечера, потом просили дневального толкнуть их под бок хотя бы за пять минут до подъема, чтобы успеть одеться. Иначе в проходах между койками попадешь в несусветную суету и толчею.
В обычной классной комнате на тридцать сидячих мест размещались два взвода — шестьдесят четыре человека. Мы действительно, как обещали нам на мандатной комиссии, спали на простынях и подушках. Но на двух односпальных кроватях размещалось не двое, а пятеро курсантов. Спали мы не вдоль, а поперек сомкнутых кроватей. Одеваясь, все время толкали друг друга локтями и коленями. И все бы ничего, если б не «календари», как называл обмотки Яша Ревич:
— Сядешь мотать оборот за оборотом: январь, февраль, март, апрель, и так до самого декабря хватит.
А уж если сосед нечаянно зацепит свернутую обмотку, то она коварной змейкой уползет под кровать. Пока до нее доберешься через частокол ног, скатаешь опять бинтом, накрутишь на ногу, считай, что строевая после отбоя тебе обеспечена.
Выбегаем на зарядку в нижних рубашках, под брючные пояса заправлены маленькие вафельные полотенца. Бегом, бегом по лужам, в дождь, в слякоть.
— Прямо, прямо! Дорогу не выбирать! — кричит помкомвзвода Чепурнов.
— Почему нельзя выбирать дорогу? — удивлялся всегда Ревич. — Зачем я должен лезть в грязь, если рядом сухо?
— Для дисциплины, — объяснял ему Чепурнов. — Раз сказано — прямо, значит, прямо. И без разговоров.
В километре от казармы, у затянутого паутинкой льда арыка, делаем зарядку.
— Быстрее машите руками, нагибайтесь до самой земли! — шипит Чепурнов.
После завтрака — занятия. Опять бегом через весь город, за железнодорожный переезд, в район тактических учений. Расстояние — от восьми до десяти километров. Два километра — форсированным маршем, два — бегом. Снова шагом и опять бегом. Рядом командир взвода лейтенант Тимофеенко. На ногах лейтенанта тоненькие хромовые сапожки. Старший сержант Чепурнов хотя и в громоздких кирзовых сапогах, но бежит за лейтенантом налегке по обочине дороги. А мы болтаемся в строю, то наступая на пятки впереди бегущим, то сшибаемся с соседями, то тебе наступают на пятки сзади.
Мы при полной боевой выкладке. Отделение — это минометный расчет. В затылок сержанту Александровскому бегу я — наводчик, сгибаясь под тяжестью минометного ствола. Какое-то сущее проклятие, этот ствол! Если перекинуть его за спину на ремне, он будет при каждом шаге больно ударять по хребту, заплетать ноги. Держать впереди себя, как винтовку при команде «На плечо», — долго не удержишь, на ключице протрёт кожу до кости, к тому же всегда есть опасность уронить его на голову товарища. Вот и крутишься, пытаясь нести ствол то так, то эдак. Опорная плита тяжелее ствола, но бежать заряжающему с ней удобнее: плита крепится на вьюке. Как и двунога-лафет, который, подобно ранцу, плотно лежит за плечами снарядного. За снарядным поспешают подносчики мин. В каждой руке у них по лотку. Замыкают строй безлошадные ездовые.
— Хорошо им, — завидует Яшка Ревич. — И здесь трусят налегке, придуриваются, а на фронте вообще будут на лошадках ездить. «И-го-го!» — и никаких проблем.
У всех через плечо противогазы, на поясах малые саперные лопаты, подсумки, фляжки. А бросок продолжается: два километра бегом, два — форсированным маршем. Снова маршем и опять бегом…
Наконец вот она, холмистая, припушенная снегом гряда — район учений. С утра тактика. Тема занятия: «Одиночный боец в наступлении». Минометы сейчас нам не требуются. Но их всегда таскаем с собой, ведь мы — минометчики. Собираем минометы в боевое положение — и снова в строй. Потом по одному мчимся вперед короткими перебежками, прижимаясь к самой земле. У «огневого рубежа» плюхаемся в мокрую снежную кашицу. Не поднимая головы, отстегиваем на бедре лопату и принимаемся быстро выбирать из-под себя грунт. Начинаются нескончаемые землеройные работы. Очень медленно растет бруствер. Дальше — еще хуже. Лопата со звоном ударяется в твердь, на глубине штыка мороз намертво сковал почву. Тут не лопатой копать, а бить киркой или ломом. Но что поделаешь!..
— Зарывайтесь быстрее! — кричит лейтенант Тимофеенко. Он переходит от окопа к окопу и глядит на часы. — Да не поднимайте головы! «Противник» ведет кинжальный огонь из пулемета!
Над талыми лужами клубится пар. Вместе с влагой земли в газообразное состояние переходит курсантский пот. Звенят лопаты, откалывая комья мерзлой земли с галькой — сущий железобетон. Но окоп все глубже. Вот уже удобно стрелять лежа, спрятавшись за бруствер. Потом с колена. Наконец готов окоп полного профиля.
— Молодцы! — хвалит командир взвода, захлопывая крышку карманных часов. — Теперь принимайтесь за ходы сообщения. Прорубайтесь навстречу друг другу. Тяжело, понимаю. Но ведь бойцам под Москвою еще тяжелее.
В последние дни из Москвы идут радостные известия. О них рассказывает нам комиссар батальона Зеленцов. Фашистов отбросили от столицы, гонят на запад, но враг оказывает ожесточенное сопротивление.
…Наконец объявляется перекур. Во взводе курят всего несколько человек. Некурящие собираются вокруг Ревича.
— А ну, Яшенька, расскажи что-нибудь интересненькое…
Яшка щурит один глаз, мучительно соображает, что придумать. И вот, готово. Оказывается, в минроте другого батальона завелся у него дружок Петька. Этот курсант, позабыв начисто указания своего взводного, что ориентиром при стрельбе надо выбирать лишь неподвижные объекты, привязал свой миномет к отдельно взятой корове, пасущейся на лугу. Коровка щипала травку там и тут, а Петька водил за нею свой угломер-квадрант. А по команде «Огонь!» заложил мину.
— И что вы думаете, мина угодила как раз во двор одной молодки, куда старшина Петькиной роты забежал попить молочка…
Ребята дружно хохочут.
Но вот старший сержант Чепурнов поднимает правую руку.
— Взвод! В колонну по одному стройся!
Позади шесть часов. Шесть изнурительных часов, от которых дубеет шинель и саперные лопаты наливаются стокилограммовой тяжестью. Но пора возвращаться в казарму. И опять два километра бегом и два — форсированным маршем. Минометный ствол при каждом движении бьет по ногам, опорная плита отчаянно тянет назад, руки подносчиков мин совсем одеревенели, вот-вот кисти разожмутся и лотки с грохотом покатятся по камням…
Бегом, бегом! Еще быстрее! На обед надо поспеть вовремя. Распорядок дня расписан по минутам. Опоздаем — другие роты зевать не будут. Придется долго ждать, пока освободятся столы. А курсант военного времени всегда хочет есть. Разбуди его в три часа ночи, поставь миску горохового супа из концентрата — будет есть. После обеда готов слопать еще три обеда. Попавшие в наряд рабочими по кухне что-то жуют с вечера до утра. Хватают все, что можно положить в рот. Сырую морковь и квашеную капусту, картошку, испеченную в кочегарке, и почерневшую корку пшенной каши, которую соскребают со стенок котла специальными лопаточками. Потом, сменившись с наряда, подолгу маются желудком, страдают; наиболее отчаянные из едоков, как, например, бывший вегетарианец Борька Семеркин, даже попадают в лазарет.
К обеду успеваем, как говорится, впритык. В длинном приземистом зале за каждым столом двадцать мест. Пока разыгрываются пайки хлеба («Ревич, отвернись! — командует Виктор Шаповалов. — Это кому?» «Чамкину!» — отвечает наугад Яков. «А это?» — «Чурыгину!»), дежурные ставят на каждый стол по три бачка с супом. Два больших — по восемь порций, маленький — на четверых.
Витька Шаповалов отправляет первую ложку в рот, и его лицо покрывается мелкой испариной, он хватается за горло, вот-вот его вывернет наизнанку. На физиономиях других ребят написана полнейшая апатия. Кровь колесами скорого поезда стучит в висках, легкие после всех бросков и перебежек еще никак не могут напитаться кислородом. Руки, перекопавшие за день кубометры мерзлого грунта и перетаскавшие пуды железа, не в состоянии удержать алюминиевую ложку. Хотя бы минутку отдышаться, передохнуть. Тогда и пяти мисок будет мало!
К столу незаметно подкрадывается старшина роты Чилимкин.
— Почему не едите? — кричит он, — Встать!
Встаем.
— Сесть!
Садимся.
— Встать! Сесть! Встать! А теперь кушать! Не то на плац — и строевой!
Вмешательство старшины, как обычно, помогает делу. Начинаем медленно орудовать ложками, потом все быстрее, быстрее…
После обеда опять занятия: преодоление полосы препятствий, штыковой бой. С винтовкой в руках надо ползти по-пластунски. Перепрыгивать через барьеры. Карабкаться вверх по отвесной стене гладкой деревянной панели. На бегу протыкать штыком ватные чучела. Метать связки гранат в узкий коридор…
И каждый день — шестнадцать часов на воздухе. При любой погоде. Даже изучение воинских уставов, политподготовка, теоретические занятия велись не в классах, а под открытым небом. Бывало, сутками мы не снимали противогазов. В них спали, занимались, стояли в нарядах. Только в столовой нам разрешали сбросить маски. Впрочем, ребята незаметно отвинчивали клапаны гофрированных трубок. И чувствовали себя неплохо. На занятиях, проводившихся сидя, создавалась благоприятная обстановка соснуть.
Преподаватель топографии капитан Боголюбов, закрепив на дереве карту, обращается к Анатолию:
— Курсант Фроловский, подойдите к карте и измерьте курвиметром расстояние от выселок Пухи до реки Серебрянки.
Никакого впечатления. Курсант Фроловский подойти к карте не может. Только посапывает.
— Курсант Семеркин, растолкайте сидящего рядом с вами курсанта Фроловского.
Курсант Семеркин это сделать не в состоянии, он тоже спит.
Как-то вечером нас водили в городской театр. Давали «Горе от ума». Чацкий играл с чувством, но ходил по сцене с костылем и палочкой. Когда он крикнул: «Карету мне, карету!» — Яшка неудачно сострил, что он, вероятно, просит вызвать карету «Скорой помощи». На Яшку посмотрели с осуждением. Артист, совсем еще молодой парень, потерял ногу на фронте. Сержант Александровский признал в нем своего знакомого. В антракте бегал за кулисы, просил его съездить в Андижан, проведать Нину.
Когда мы выходили из театра, Яков подтолкнул меня локтем:
— Забыл тебе сказать, что отец прислал мне вырезку из ашхабадской газеты. Пишут, что туркменский парень комсомолец Курбан Дурды стал Героем Советского Союза. Первым среди наших земляков! — восторженно сообщил Ревич. — Младший сержант служил на самой границе и на рассвете двадцать второго июня уже принял первый бой. В высокой пшенице нельзя было вести прицельный огонь, тогда Курбан установил ручной пулемет на плечи товарища и в упор расстрелял наступающих фашистов. Видишь, не растерялся парень. Так бы и нам в бою…
Перед сном Яков показал мне газету. Удивительное дело, я впервые прочел, что в самом начале войны нашим бойцам приходилось действовать на вражеской территории. В заметке говорилось:
«26 июня младший сержант Курбан Дурды со своим отделением получил приказ идти в разведку. Переправившись через реку Прут на сторону противника, находился там в течение суток, нанес на карту все- огневые точки врага, а потом открыл по гитлеровцам ураганный огонь. Советские воины уничтожили взвод противника, взяли пленных и без потерь вернулись назад…»
Я познакомился с Курбаном Дурды после войны, когда он учился в Ашхабадском пединституте, а я работал в комсомольской газете. Встречался с ним много раз, написал несколько очерков. Он рано ушел из жизни: тяжелое ранение дало о себе знать. Курбан остался в моей памяти как необычайно скромный, обаятельный, вдумчивый человек.
По воскресеньям у нас выпадали свободные часы. Можно было взять увольнительную, побродить по незнакомому городу, заглянуть на базар, купить сушеного урюка, фисташек, гранат.
Ребята записались в разные спортивные кружки, пропадали на стадионе. 23 февраля, в день 24-й годовщины Красной Армии, в училище был большой физкультурный праздник. В нашей роте на старой ферганской основе собралась весьма приличная волейбольная команда. Вместе с Шаповаловым, Ревичем, Чурыгиным и мной играли командир роты Пожидаев и его заместитель Коробкин. Пожидаев сам не бил, выступал в роли разыгрывающего, вполне прилично давал второй пас и вытаскивал от самого пола в броске, казалось бы, безнадежные, что называется, мертвые мячи. Еще раньше мы легко, почти что всухую, обыграли своих пулеметчиков и стрелков, поэтому в неизменном составе представляли весь третий батальон. В финале волейбольного турнира мы встретились с командой второго батальона. Майор Горошко оказался отчаянным болельщиком. Он бегал у самого края площадки и кричал:
— Проиграете — отчислю в хозвзвод! Смотрите не подкачайте!
Мы не подкачали. У наших соперников выделялся Андрей Штифонов, дружок и сокурсник Витьки Шаповалова, тоже бывший студент Алма-Атинского института физкультуры. Он выпрыгивал над сеткой по самую грудь и неотразимо бил по углам площадки с обеих рук. У нас не было игрока такого класса, но ребята играли дружно, старались, а когда на ударную позицию выходил Штифонов, мы ставили ему тройной блок.
Потом были показательные встречи по боксу. Я работал в паре с Шаповаловым. Когда мы еще шнуровали перчатки, Виктор шепнул мне:
— Давай лишь обозначать удары, работать эффектно, красиво, чтобы во всем блеске показать технику. Тут ведь не какое-нибудь первенство, зачем зря лупить друг дружку!
И сам же нарушил уговор. В третьем раунде дал мне несколько сильных прямых в голову. Пока я раздумывал, терпеть ли мне или дать сдачи, раунд кончился. Впрочем, Витька тут же извинился, сказал, что вышло случайно, сгоряча.
Воскресными вечерами я писал письма. Кроме мамы я переписывался с Клавой Колесовой. Она была для ребят из нашего класса незаменимым почтовым ящиком. Потерявшись, мы писали Клаве, и она сообщала нам новые номера полевых почт. В каждом письме я спрашивал Клаву, что с Зоей. Она по-прежнему отвечала, что от Зои ни слуху ни духу. Из последнего Клавиного письма я узнал, что под Волоколамском был убит Володя Куклин. И хотя я ушел в армию раньше его, он первым оказался на фронте. И убит. И это наш математик, Ходячий Логарифм, которого в мирное время и в армию брать не должны были. А я все учусь и учусь…
Впрочем, ученье уже подходило к концу. Как-то, возвращаясь с тактических занятий, мы увидели стайку молодых лейтенантов в новеньких гимнастерках. Они несли в охапке такие же новенькие шинели, плащ-палатки, планшеты.
— Братцы, да это же ребята из второго батальона! — воскликнул Яшка Ревич, показывая на Андрея Штифонова, нашего недавнего противника на волейбольной площадке.
Да, это были они, ребята из второго батальона, который приступил к занятиям всего лишь на десять дней раньше нас.
— Поздравляем, друзья! — закричали мы хором.
Лейтенанты подошли к нам, начали рассказывать с чувством некоторого превосходства:
— Сегодня с утра, как обычно, пошли на стрельбище, не успели отстреляться, как бежит посыльный из штаба училища, кричит: «Вашей роте приказано возвращаться в казарму!» Возвращаемся. Выстраивают на плацу, зачитывают приказ из штаба округа. Ну а затем просят идти на вещевой склад, получать комсоставское обмундирование.
Теперь на занятиях мы все время вертели головами по сторонам: не спешит ли к нам посыльный: приказ из Ташкента ожидался со дня на день.
Что ж, мы хорошо овладели пехотной наукой, изучили как свои пять пальцев стрелковое оружие, винтовки, пулеметы, противотанковые ружья, гранатометы и, конечно же, наш родной восьмидесятидвухмиллиметровый миномет. Многие могли бы командовать не только взводом, но и ротой. Мы давно свыклись с мыслью, что будем общевойсковыми командирами. Хотелось поскорее попасть на фронт, где дрались мои товарищи, где погиб Вовка Куклин. К тому же мы по горло пресытились трудной курсантской жизнью. Не терпелось поскорее поменять опостылевшие обмотки на сапоги, надеть шерстяную гимнастерку, портупею, бежать уже не в строю, а рядом со строем, как лейтенант Тимофеенко. Хоть несколько дней свободно погулять по городу, пожить до назначения в часть на квартире, одному растянуться на всей кровати, и чтоб никто не орал по утрам ошалелым голосом в самое ухо: «Подъем!»
Что ж, оставалось ждать совсем немного…
Как-то поутру, одеваясь, мы схватились за гимнастерки. Но что такое? У Чамкина в петлицах два кубика, у меня — три, у Шаповалова — шпала, у Семеркина — две. И тут все обратили внимание на ухмыляющуюся физиономию дневального Ревича.
— Твоя, Яшка, работа?! — взревел Борька. Он один никогда не смеялся над Яшкиными шутками. Яков часто проезжался по его молочно-овощному прошлому, а Борьку это злило.
— Моя, — признался Ревич. — А что? Пока вы тут дрыхли, я трудился, как Коперник. Не пойму, Борис, чем же ты недоволен? Чамкин стал лейтенантом и, как видишь, рад. А тебе присвоили майора, и ты в пузырь. Извини, подполковника дать не могу, прав не хватает. Да и округ не утвердит, тут Москва должна сказать свое слово. А вас, друзья, от души поздравляю! Хотите, оглашу приказ? — И достает из кармана какие-то листочки.
Никто, кроме Яшки Ревича, лейтенантского звания нам не присвоил. Но начиналось все так, как мы ожидали… С утра выкопали минометные окопы полного профиля, пристреляли батарею по вешкам. Лейтенант Тимофеенко объявил перекур.
В Ферганской долине бушевала весна. В садах отцвел урюк, на базаре появилась первая клубника, пьянящий воздух был тугим и звонким, в домах распахнулись окна.
Мы не сразу обратили внимание, что на позициях появился посыльный, сначала услышали, как лейтенант Тимофеенко весело крикнул:
— Кончай курить! Минометы на вьюки, возвращаемся в училище!
— Товарищ лейтенант, получен приказ? — подбежал к командиру взвода шустрый Яшка Ревич.
— Не знаю, товарищ лейтенант, — в тон ему ответил Тимофеенко, — но догадываюсь…
Никогда мы так резво не бежали назад. Проклятая труба била по ногам, двунога-лафет выворачивал спину, тяжелые лотки вызывали в суставах пальцев ноющую боль. Но ведь все это в последний раз! В последний раз на гимнастерках курсантские петлицы, а на ногах постоянно сползающие обмотки: январь, февраль, март, апрель…
На плацу возле штаба училища были уже стрелковые и пулеметная роты нашего батальона. Но что это? Появляются курсанты первого и второго батальонов, которые начали заниматься всего две недели назад. Они-то здесь с какой стати?
По лесенкам крыльца во двор спускается начальник училища генерал-майор Бердников, за ним полковой комиссар Осипов, незнакомые нам старшие командиры.
— По вашему приказанию личный состав Харьковского пехотного училища построен! — доложил генералу начальник штаба полковник Утургаури.
Над плацем воцарилась мертвая тишина. Сотни курсантов обратились в слух. Тяжелыми камнями падали на площадь слова генерала:
— На фронте сложилась тяжелая обстановка. На харьковском направлении идут кровопролитные бои… Командование уверено, что не уроните честь… Под Харьковом враг будет разгромлен… Ставка подтягивает резервы… Курсантские батальоны должны стать ударным кулаком наших наступающих частей и соединений… Будьте умелыми и бесстрашными в боях с ненавистным врагом… Возвращайтесь с победой!
Майор Горошко прощался с нами в расположении батальона.
— Вам все понятно? — спросил он.
— Все понятно, — отозвалось несколько голосов.
— Харьковчане в батальоне есть?
Харьковчан не было.
— А я вот харьковчанин и остаюсь здесь со всем средним командным составом. Будем принимать новое пополнение, учить, чему учили вас, — с грустью сказал майор. — Но я надеюсь на вас: возьмете Харьков и не отдадите врагу. Используйте в боях все, что дало вам Харьковское пехотное…
На сборы отвели нам два часа. А что собирать? Из личных вещей у меня были только зубная щетка и зубной порошок, бритвы я не заводил: еще не брился. На складе в школьном портфеле лежала моя гражданская одежда: ботинки, брюки, майка и трусы…
Из-под матраса достал кипу маминых писем, я их хранил. Пошел за котельную к арыку, присел на камне. По нескольку раз прочитал слова, написанные крупным почерком учительницы, тем самым, каким она писала в тетрадках своих учеников; «Будь внимателен, делая упражнения, не пропускай слов».
А потом задумался: что делать с письмами? Брать на фронт? Я вспомнил недавнюю статью Ильи Эренбурга, в которой он густо цитировал письма, найденные у убитых фашистских солдат. Я представил себе: а вдруг мои письма попадут к какому-нибудь подручному Геббельса и тот начнет измываться над дорогими мамиными словами, кликушествовать над моим прахом? Нет и нет! Правда, я по-прежнему не мог поверить, что меня убьют. И все же… Я рвал письма на мелкие клочки и бросал их в арык. Медленно кружась, они плыли вниз, огибая торчащие из воды камни, то сбиваясь в кучу, то разбегаясь к разным бережкам. Я глядел им вслед, мне казалось, что разорванные мамины слова плывут в вечность…
Я очень сожалел потом, что не сохранил маминых писем, не вел дневников. Но как я мог сберечь их в окопах, в атаках, когда мы бросали все: скатки шинелей, котелки, вещмешки — и бежали с винтовками наперевес? Или на переправах, когда, держась за бревна разбитых плотов, мы плыли по вспененному снарядами Дону? И все-таки очень жаль, что теперь у меня под рукою нет никаких записок. Ведь прошло более сорока лет. А человеческая память несовершенна, одни события высвечивает ярко, выпукло, рельефно, как в стереокино, другие окутывает сплошной завесой тумана. И нет в этом логики, закономерности, последовательности. Я хорошо запомнил летчика Коврижку, которого мы встретили в ферганском поезде по дороге в летную школу. Вот и сейчас вижу его горбатый нос, пошловатую ухмылку на припухших губах, ямочки, слышу его хрипловатый голосок, рассказывающий о любовных похождениях. Мимолетная встреча, пустяк. И в то же время я начисто забыл фамилию политрука нашей роты, который шел с нами в атаку в одной цепи и который за мгновение до смерти крикнул: «Вперед за Родину, за Сталина! Вперед…» Много лет спустя Иван Чамкин напомнил мне, что его фамилия была Парфенов. Конечно же, Парфенов! Как же я мог забыть?
…Последний клочок маминых писем не нашел приюта в заводи у берега, выплыл на середину арыка и, подхваченный течением, нырнул под глиняный дувал и исчез. За углом котельной во дворе послышался топот сотен курсантских ботинок. Дежурный по батальону объявлял построение…