К нашему эшелону бежала мама…

А я стоял в строю у самого железнодорожного полотна спиною к красному вагону, на котором белела меловая надпись: «Сорок человек или восемь лошадей». На облезлых боках вагона зияли пробоины разной величины: старенький вагончик уже не раз таскался к фронту. Хорошо, если при артобстреле в нем находилось восемь лошадей. Куда хуже, если сорок человек…

Нас тоже было сорок. Перед посадкой помкомвзвода Чепурнов делал перекличку. Отставших, больных не было.

Стали затаскивать в вагон минометы. Осторожно укладывали их в углу на солому, покрытую брезентом. И тут, подойдя к распахнутым вагонным дверям, я увидел, как в густом орешнике мелькает так хорошо мне знакомый, беленький в крапинку, мамин платок. У меня екнуло сердце. Мама!

Беленький платок пропал в зелени кустарника, и тут же худенькая женская фигурка появилась у пешего перехода и замерла в двух шагах от меня.

Увы, это была не мама, мама не носила лаптей…

Пожилая крестьянка не ожидала встретить на этой пустынной станции эшелон с солдатами. Она оглядела нас удивленными, круглыми глазами и воскликнула с душевной болью:

— Какие молоденькие! И таких уже гонят! Господи, да что же это делается!

— Не каркай на дорогу! — рявкнул помкомвзвода Чепурнов, грозя своим латунным кулаком. — Пошла отсюда к… Неча глазеть!

Плечи у крестьянки задрожали, по щекам потекли слезы. И от обиды, нанесенной злым человеком, и от жалости к нам. Она закрыла лицо руками, повернулась и ушла в лес.

— Зачем же он так с нею? — охнул Иван Чамкин, сжимая мне локоть. — Она ведь женщина!

Нет, хорошо, что это была не мама. Как тяжело было бы ей увидеть меня здесь, исхудавшего, бледного, не по-мальчишески серьезного и растерянного от близости неотвратимых перемен. Ведь впереди уже не было ни учебных походов, ни тактических занятий, ни тренировочных стрельб по фанерным мишеням. Впереди была новая, неведомая жизнь: окопы, фронт..

Нас разбудили по тревоге в два тридцать утра. Дневальные, эти сущие враги спящего человечества, завопили у землянок на разные голоса:

— Подъем! Выходи строиться! Все брать с собой!

Отовсюду стали появляться заспанные люди. Лесной городок наполнился шумом, суетой, неразберихой, обрывистыми командами помкомвзводов и старшин.

В момент мы разобрали ружейные козлы, вытащили из землянок свои минометы. Наш третий батальон рота за ротой двинулся на станцию Рада по знакомой, сто раз хоженной дороге. Короткая летняя ночь уползала в лесную чащу, с луж, разлившихся после вчерашнего дождя, клубясь, поднимался пар, изумрудно блестела трава, кричали в лесу птицы, испуганные человеческим присутствием. С каждым шагом мы удалялись от лесного городка, к которому уже не было возврата, и все больше сверлила голову мысль: куда же нас повезут, на каком участке советско-германского фронта должен грянуть гром?

На первом же привале Яша Ревич, бегавший в стрелковую роту навестить Александровского, вернулся с новостями.

— Сержант шепнул мне по секрету, что едем под Воронеж, — выпалил Яков.

— Под Воронеж? — не поверил Чамкин. — Так Воронеж от фронта ой-ой-ой…

Борис Семеркин повел плечами.

— Откуда же он может взяться под Воронежем?

— А черт его знает, откуда он может взяться! А откуда он взялся под Харьковом, под Ростовом? — бросил Виктор Шаповалов и повернулся к Якову: — Ты не напутал? Точно помнишь, что Александровский называл Воронеж?

Ревич попятился, будто хотел поскорее выйти из разговора, который затеял сам.

— Да что вы ко мне пристали? За что купил, за то и продаю.

Впрочем, уже на станции Рада солдаты из других рот почти открыто говорили, что нас срочно перебрасывают под Воронеж.

Отправлять, однако, не торопились. Маленький паровозик, как бы пробуя, в силах ли он увезти такую уймищу вагонов, надрывно пыхтел, свистел, выбрасывал облака пара, но с места не двигался. Говорили, что не все еще успели погрузить, что начальство ждет каких-то важных распоряжений, что заняты пути. Кто знает, как оно там было на самом деле!

Мы потащились с черепашьей скоростью. Вагоны, как слепцы у плохого поводыря, оступаясь на стыках рельсов, стонали и жаловались. В открытые люки вползал удушливый каменноугольный запах паровозного дыма.

Установили пост воздушного наблюдения. Вахтенные сидели на крыше с ручным пулеметом. Сбить самолет из ручного пулемета, да еще по ходу поезда, было, конечно, очень трудно. Задача вахты была иная: первой обнаруживать вражеские бомбардировщики и поднимать тревогу.

Остальные, пользуясь возможностью, валялись на соломе и отлеживали бока. Командир взвода Волков, собрав вокруг себя компанию, что-то рассказывал и сам же принимался хохотать, скалясь и запрокидывая голову. Я прислушался. Лейтенант нашел самое время просвещать желторотых юнцов, что между конфигурацией женщины и ее темпераментом существует прямая взаимосвязь. Он обогащал свою, лекцию пошлейшими подробностями и срамными словами.

Слушателей у Волкова становилось все меньше, пока вообще не остался один Ревич. Видно, он считал, что ему, как ротному весельчаку и острослову, полагается правильно воспринимать все смешное или даже то, что другим кажется смешным. Яшка глупо улыбался, шмыгал носом и изображал на лице живейший интерес. Наконец не выдержал и Яков. Когда лейтенант отвернулся, он дал стрекача. Ревич спрятался за меня в соломе к сказал:

— Если бы он так знал угломер-квадрант, как все эти ляжки да титьки, цены б ему не было. Хочет нажить дешевый авторитет своего парня.

— Может, просто хочет развлечь.

— Нашел чем развлекать, — скривился Яков и, заметив в моих руках огрызок карандаша, спросил: — Строчишь в газету вторую серию про наш любимый батальонный миномет?

— Да нет. Что-то такое пишу под настроение.

— Дай почитать.

Я не любил показывать неоконченные стихи, сказал, что пока ничего не готово. За окнами уже ползли замысловатые переплетения путей, мелькали низкие коробки пакгаузов, вверху, над крышей вагона, прошумел пешеходный мост, и навстречу эшелону выплыло здание вокзала.

В Тамбове стояли долго. Успели дойти до последнего вагона, в котором, в отличие от всех остальных, ехало не сорок человек, а восемь лошадей. Там нас встретил сияющий Небензя, хлопотавший возле старенькой низкорослой клячи рыжей масти.

— Как назвали лошадушку? — опросил Миша Шаблин.

— Варваркой. Варварка в деревне у моего деда кобылка была. В ее честь.

— Не очень-то походит на Буцефала, — усмехнулся Эдик Пестов.

— Ничего, отойдет наша Варварка, — сказал Небензя, ласково хлопая лошадь по впалому боку. — Ей не меньше чем человеку уход нужен. А уход я обеспечу. Уж будьте уверены. Минометы — это по вашей части, а кобылка — по моей.

Лошадей привезли откуда-то всего за два дня до отправки. На всю роту досталась вот эта одна рыжая кобылка. Старший лейтенант Хаттагов требовал, чтоб нам дали хотя бы еще пару, но разве у интендантов чего выпросишь! Сказали: радуйтесь и этой, больше неоткуда взять.

— Хоть одна, а все божий подарок, — утешал нас Небензя. — Лошадь сейчас тысяч пятьдесят стоит. Попробуй купи!

На первой же остановке после Тамбова к нам поднялся политрук Парфенов. Вида он был явно не военного — щуплый, неказистый, гимнастерка мешком, галифе гармошкой, пояс под весом пистолета наискосок, чуть ли не как портупея, а сам пистолет надо искать где-то возле коленок. Но это был политрук! Живой, остроглазый, требовательный, справедливый, говорил убежденно, мог увлечь.

Увидев политрука, мы повскакали со своих соломенных лежбищ, стали отряхиваться.

— Садитесь в кружок, товарищи, — сказал Парфенов. — Поговорим.

Судя по его суровому лицу и нервно поджатым губам, новости были неважные.

— Так вот, друзья, в Тамбове нас, политруков и политотдельцев, собирал комиссар полка. На Верхнем Дону сложилась очень серьезная обстановка. Положение, можно сказать, критическое. Похоже, что немцам удалось переправиться через Дон и выйти непосредственно к Воронежу…

Парфенов вынул платок из кармана, вытер потный лоб.

— Прорыв фашистов к Воронежу, очевидно, был внезапным, там не оказалось сколько-нибудь значительных наших сил. Сейчас держат оборону несколько батальонов НКВД, курсанты командирских курсов, нестроевики из хозподразделений и армейских складов, легкораненые из госпиталей, милиция, ополченцы. Силы, как видите, ничтожные. Вчера в воздушных налетах на город участвовало тысяча сто самолетов. Воронеж горит.

Иван Чамкин, сидевший ближе всех к политруку, вздохнул:

— Воронеж совсем близко от моей Рязани. А там у меня больная бабушка. Совсем одна…

— Воронеж и от Москвы близко, — сказал Лев Скоморохов.

Политрук положил руку на плечо Чамкина, посмотрел на Скоморохова.

— А Воронеж, друзья, еще ближе от моего дома. Я ведь коренной воронежец, родился, учился, двадцать лет отработал на заводе «Электросигнал». На Придаче живут мои родители, на улице 9 Января остались сейчас жена и двое мальчишек. Если фашисты форсировали Дон у Семилук, то семилукская дорога приведет их прямо на улицу 9 Января. Кто-нибудь из вас знает Воронеж, бывал там?

Никто не отозвался. Виктор Шаповалов сказал:

— Мы в основном Средняя Азия: Алма-Ата, Фрунзе, Самарканд, Ашхабад, Чимкент.

— Землячество довольно далекое, — сказал Парфенов. — Но сейчас, ребята, ваш дом тоже там, в Воронеже. Отдавать Воронеж врагу никак нельзя. На нашу дивизию командование возлагает особые надежды. Задача у нас такая: если успеем, будем оборонять Воронеж; если опоздаем, будем брать его назад.

Политрук Парфенов перебрался к соседям во второй взвод, а мы с Виктором Шаповаловым полезли на крышу: подоспела наша очередь заступать на вахту. Я взял на коленки ручной пулемет, Виктор прилег, рядом, попытался прикурить, отворотясь от ветра.

— Значит, Воронеж, уличные бои, — промолвил Виктор.

— Вчера это мог быть Харьков, Курск, Донбасс. Какая разница?

Виктор посмотрел на меня широкими глазами.

— Неужели ты не понимаешь разницы? Дивизию готовили в лесах и топях — впору нам воевать где-то в Карелии. А нас бы учить прыгать через огонь, лазать по отвесным каменным стенам, ходить по карнизам, забираться в окна верхних этажей.

— Да если надо, и мы с тобой по отвесной стене заберемся. Или ты, вратарь алма-атинского «Динамо», по карнизу не пройдешь?

Виктор махнул рукой.

— Да я не о себе вовсе. Я о нашей дивизии, которая на учениях не очень-то показалась Ворошилову. А завтра в бой…

А пока мы ехали по земле, еще не тронутой войной. С крыши старенького вагона нам открывались картины тихой сельщины. Вокруг разливалось кукурузное море, островками возникали деревни, к самому полотну выбегали беленькие крестьянские домики с резными наличниками на окнах. Было просто невозможно представить, что где-то совсем неподалеку тысяча сто самолетов бомбят беззащитный город, закипают донские переправы и черные танки врываются с Семилукской дороги на улицу 9 Января, где задыхается в огне семья политрука Парфенова…

Но война стремительно мчалась нам навстречу. Едва сгустились сумерки, как заступившие на вахту Эдик Пестов и Толя Фроловский перегнулись к открытому люку и закричали в два голоса:

— Воздух!

Кто-то из них выпустил очередь из ручного пулемета.

Эшелон судорожно дернулся, задние вагоны с лязгом накатились на передние. Не дожидаясь полной остановки, солдаты начали выпрыгивать на насыпь и разбегаться по полю. В багровом небе отчетливо слышался рокот многих моторов. Глухие взрывы оглушили степь. Впереди поднималось слепящее зарево. Вой самолетов утих, но вот он возник снова. Бомбардировщики подходили волна за волной, и в огромном, все разгорающемся костре до полуночи рвались бомбы.

— Что бомбят? — не понимали ребята.

Бомбили Кочетовку, крупный железнодорожный узел под Мичуринском, который связывал Москву с Пензой, Саратовом, Тамбовом, Липецком, Сталинградом… В те июльские дни Кочетовку бомбили каждый день. Но не успевали на развалинах Кочетовки растаять черные тени воздушных могильщиков, как на станцию приходили саперы, железнодорожные бригады, рабочие Мичуринска, спасательные команды. Они откапывали раненых, хоронили убитых, расчищали завалы, засыпали воронки, заново настилали пути, чтобы до следующей бомбежки можно было пропустить несколько составов.

Вот в такое короткое окно наш эшелон, простоявший в стели около суток, проследовал через Кочетовку. Станции, как таковой, давно уже не существовало. На чадящих развалинах чернели остовы сгоревших вагонов, искореженные орудия, сорванные с платформ, опаленные снарядные ящики, вздувшиеся трупы лошадей. Слоем песка были присыпаны большие площадки, сквозь песок проступали бурые пятна крови.

Вечером мы разгружались на станции, которую бомбили с таким же остервенением, как и Кочетовку. Все пристанционные здания были превращены в руины, и только кирпичная водонапорная башня лежала совершенно целой, будто чьи-то сильные руки осторожно подняли ее и опустили на землю. Над станцией сегодня уже появлялись «юнкерсы», считали, что они еще должны вернуться, поэтому нам было приказано не терять времени и уходить в лес.

В лесу было тихо и прохладно, легкий ветерок шелестел в молоденьких березках, неподалеку протекал ручеек, можно было умыться, снять ботинки, поваляться на траве.

Подошел политрук, задержавшийся по каким-то делам на станции. Сказал, что во вчерашней вечерней сводке Совинформбюро впервые упоминается Воронеж. Сообщение очень скупое: идут бои западнее города. Вот и все. Ясно, что положение на Верхнем Дону остается очень тяжелым. Представляете, с каким нетерпением и надеждой сейчас нас ждут защитники Воронежа!

Тут же Парфенов объявил, что своим первым заместителем он назначает Чамкина, а вторым — меня. Политрук отвел нас в сторонку, мы сели в траву, опершись спинами о стволы деревьев.

— Теперь вы мои самые верные помощники, — сказал политрук, — и ваша главная задача — поддерживать в роте боевой дух: переход будет очень трудным. Привлекайте вашего друга Ревича, всегда веселого, неунывающего парня. А где шутка, смех, там и хорошее настроение. Обращайте внимание на пожилых бойцов. По себе не равняйте, вы, молодые, горы можете свернуть, а им трудно. Когда подкатывает к сорока, начинаются разные болезни: сердце, печень, желудок, суставы… Вот и мне непросто. Если б не война, то надо бы мне в отпуск ехать на курорт, пить кислую воду, принимать ванны…

Между тем на лесной полянке старшина роты Челимкин расстелил плащ-палатку и стал делить продукты.

— Горячего не будет, — объявил старшина. — Сами видели, кухни только еще выгружают.

Опять были сухари, по 175 граммов, вместо дневной пайки печеного хлеба. Старшина, священнодействуя, разделил все сухари на три кучки — по числу взводов. Потом помкомвзводы делили эти кучки еще на четыре части. Наконец, за дело взялись отделенные командиры. В конечном счете каждому досталось по сухарику с добавкой. Принесли еще американскую свиную тушенку, банку на десять человек. Прямо на сухарики намазывали по ложке растаявшего жира. Ожидание было долгим и мучительным, ужин занял полторы минуты.

— Ничего себе, королевский пир, — вздохнул Борис Семеркин, щелкая зубами, как февральский волк.

После «королевского пира» стали укладываться спать. Спали мы обычно парами, так теплее, мягче. Одну шинель стелили на землю, другою укрывались, вещмешки — вместо подушек. «Как в лучших домах», — смеялся Яков.

Выставили боевое охранение. Нашему отделению выпала очередь заступать перед рассветом. Мы лежали на краю леса, не выпуская винтовок из рук. Было зябко и немного жутковато. Ветер шевелил кусты, нам мерещилось, что мы видим чьи-то головы, руки.

— А вдруг немцы совсем близко? — испуганно шепнул Яков. — Кинутся на нас со всех сторон, даже выстрелить не успеем.

Я ответил, что немцам взяться неоткуда.

— Ночью они в атаку не ходят. Спят.

Послышался прерывистый гул моторов. Небо над станцией прочертила красная ракета. Какая-то сволочь наводила бомбардировщики на цель. Но самолеты прошли стороною. Видно, они летели дальше — бомбить Кочетовку, Грязи, Тамбов… К слову, когда мы уже были на марше, то чьи-то злые глаза все время следили за нашей колонной. Ночью то слева, то справа взлетали ракеты. Иногда мы даже слышали выстрел ракетницы, но как поймаешь лазутчика! В чистом поле, в темноте…

Мы выступали с первыми зорями. На построении старший лейтенант Хаттагов сказал, что придется нелегко, пойдем форсированным маршем, спать придется три часа, не больше. Каждая минута промедления стоит жизни многим защитникам Воронежа.

— Пугать вас, джигиты, не собираюсь, но не исключаю, что мы прямо с марша вступим в бой. Впрочем, принять бой мы можем и раньше. Фашистские десанты забрасываются далеко в тыл, или прорвутся танки.

Подъехал на подводе Небензя, впервые представ перед нами в своей роли ездового. Он лихо натягивал вожжи, размахивал кнутом, кричал на Варварку и вообще хотел показать себя с самой лучшей стороны.

— Вот если кого-то старший лейтенант Хаттагов с полным правом и может назвать джигитом, то это только нашего Небензю, — заметил Яков.

Мы уложили минометы на телегу: слава аллаху, их не тащить! Но и без минометов груза было предостаточно; на плече винтовка, за спиной вещмешок, шинель в скатке, на поясе подсумок с обоймами, стеклянная фляжка, малая саперная лопата и, будь он неладен, противогаз. А вот касок не дали, на передовую мы так и пришли в пилотках. Касок едва хватило стрелковым ротам. («Минометчики пока обойдутся, — сказал какой-то чин. — Будут сидеть в укрытии, в атаку им не идти. — И обнадежил: — А после первого боя разживетесь касками. Каски освободятся у стрелков».)

— Шагом м-арш! — скомандовал старший лейтенант Хаттагов, и мы пошли в Воронеж.

Держались ближе к перелескам, чтобы не так быть приметным с воздуха и лучше укрываться во время налетов. «Мессершмитты» высмотрели нас на второй день. Желтокрылый истребитель прошел над растянувшейся колонной, накрыв нас своей холодной тенью, развернулся и зашел в пике. Мы разбежались по ближнему лесу, упали в траву. Сквозь зеленую крону я увидел «мессершмитт», зависший над нами. Дрожа всем своим длинным, худым телом, он вел огонь из пушек и пулеметов. «Мессершмитт» напоминал ощетинившегося, остервенелого пса, который выследил крупную добычу.

Потом из придорожных канав, из-за пней, из кустов стали появляться ребята, стыдливо отводя глаза: уж больно резво, обгоняя друг друга, улепетывали они от «мессершмитта».

— А здорово он нас, — хихикнул Борис Семеркин, вновь обретая смелость. — Мы что, уже воюем?

— Пока еще только идем воевать, джигиты, — сказал Хаттагов, — Командирам взводов проверить своих людей.

Все минометчики были на месте, никто не пострадал.

И мы пошли дальше. А идти становилось все труднее. Полуденное солнце напекало голову через пилотки, раскаленная земля жарила подошвы ног даже сквозь подметки ботинок. Пыль, взметенная впереди идущими стрелковыми ротами, душным серым облаком висела в воздухе, оседала в волосах, скрипела на зубах, лезла в нос, смешиваясь с потом, липкой грязью пачкала лица. Заныли спина, плечи. Я ощущал теперь не только тяжесть винтовки, появился вес у подсумка, фляжки; саперная лопата, раскачиваясь в такт шагу, уже набила синяки на бедре. Стал отставать боец из моего отделения Булгаков. Я возвращался назад, брал его винтовку, но он по-прежнему плелся еле-еле, жаловался на сердце, стонал. Скверно чувствовали себя наши «старички» — сержанты Булавин, Чебаков, Верзунов.

Первыми, однако, выбились из сил не люди, а лошади. Варварка дрожала мелкой дрожью, с губ капала кровяная пена, она никак не могла взять очередной подъем.

— Но, но, голубушка, — трепал ее за холку спешившийся ездовой Небензя. — Ну, пойдем! — Он пытался тянуть ее под уздцы.

В глазах кобылки застыл почти человеческий укор. «Ну пожалейте меня, — говорил ее просящий немой взгляд. — Вы собрались на войну, это ваше дело. А я-то здесь при чем? Я — лошадь».

Мы взялись толкать телегу сзади. Варварка сделала два шага, покачнулась, ноги ее заплелись. Пришлось снять несколько минометов, положив на телегу скатки, вещмешки, противогазы. А мы потащили минометы на вьюках: кто опорную плиту, кто двуногу-лафет, кто ствол. Почувствовав легкость, кобылка забралась на косогор.

— Эх, если бы сейчас насыпать ей мерку овса! — мечтательно присвистнул Небензя, шагая рядом с лошадью, — Ожила бы совсем Варварка, повеселела б моя красавица!

Эх, если бы Варварке мерку овса! Если бы нам хотя бы по тарелке супа! Как-то нам дали опять по полтора сухаря, уже без ложки тушенки. Объяснили, что кухни отстали, но вот-вот должны подойти.

Мучила жажда. К пересохшим деревенским колодцам со всех сторон сбегались солдаты. Толкали друг друга, хватались за ведра, расплескивали воду. Вид опустевших деревень был печален, в деревнях оставались одни старики.

— Далеко ли до Воронежа? — спрашивали мы.

Ответы озадачивали. Утром говорили, что до Воронежа сто километров, а к вечеру выходило, что уже сто двадцать.

— Так куда же мы идем: вперед или назад?

Жители пожимали плечами. Видимо, в каждой деревне испокон веков был свой счет расстояниям.

Борька-вегетарианец, обладавший самым могучим аппетитом в роте, оставшимися километрами интересовался не очень. Вот он подбегает к старушке, виновато улыбается и говорит:

— А поесть у вас, бабуся, ничего не найдется?

— Рада бы, сыночек, угостить, да нечем. Хоть шаром покати.

Одна старушка сказала Борису:

— Вон в огороде растет лук. Бери, если хочешь. Грядка за домом. Рви хоть все.

Борька метнулся в огород, за ним устремились несколько ребят. Сели у грядки на корточки, стали жадно запихивать в рот луковые перья. Запершило горечью.

— Невкусно, — фыркнул инициатор мероприятия, сплевывая густую зеленую слюну. — Трава, она и есть трава.

Все были заняты делом и не сразу заметили, что у грядки появился политрук Парфенов.

— Ну что, козлы, попаслись в огороде? — весело спросил он.

— Нам бабушка разрешила, — поспешил оправдаться Борис Семеркин.

— Знаю, что разрешила. Неужели без разрешения! Политрук извлек из кармана тридцатирублевую бумажку, протянул старушке: — Возьмите!

— Что ты, бог с тобой! — испугалась старушка. — За что?

— Как за что? Ребята вам всю грядку испортили. Берите, берите. На фронте нам деньги не нужны, а вы тут что-нибудь купите.

На привале политрук подозвал Ивана Чамкина и меня.

— Наших «огородников» понять можно, — сказал он. — Правильно говорят: голод не тетка. У самого в животе кишка на кишку в атаку идет. Но позволять себе распускаться нельзя. Вы, агитаторы, должны подбодрить ребят. Думаю, хорошо бы провести беседы о походе Суворова через Альпы. Ведь еще труднее приходилось. Помните?

— В школе проходили. Чудо-богатыри. Сен-Готардский перевал. Разгром французского генерала Массены, — сказал я.

— Вот-вот, — обрадовался политрук.

Мне показалось, что такие беседы принесут не очень много пользы.

— Ребята о Суворове знают не хуже нас. Тоже учили. Скажут, что в Альпийских горах кухни было тащить куда труднее, чем по равнинной Воронежской области. К тому же настроение у чудо-богатырей было совсем другое: Суворов громил врага далеко от российских границ — в Австрии, Италии, Швейцарии… Теперь же враги ворвались в самый центр России…

— Будут и у нас победы, — сказал политрук. — И еще какие победы!

Первый заместитель политрука Чамкин тоже, видимо, сомневался, что сейчас самый удобный момент рассказывать таким же десятиклассникам, как и мы, о Сен-Готарде, опросил:

— А если подойдут кухни, то бесед можно не проводить?

— Тогда подумаем, — ответил политрук.

Кухни не подходили, а для бесед мы никак не могли выбрать время. Мы шли днем и ночью. Есть нам очень хотелось. Но еще больше хотелось спать. Некоторые ребята приноровились даже спать на ходу. Один обхватывал приклад винтовки и закрывал глаза. Другой брался за ствол и тащил товарища, словно на буксире. Потом они менялись местами. Случалось, что ведомый засыпал. Его тут же забрасывало в сторону, он натыкался на идущих рядом, но приклада не выпускал. Когда на походную колонну нападали «мессершмитты», солдаты лениво разбегались по обе стороны дороги, падали на землю и мгновенно засыпали, не слыша уже ни надрывного воя моторов, ни пулеметной стрельбы, ни отчаянных криков сержантов, пытавшихся разбудить свои отделения.

А нам все чаще и чаще приходилось тащить минометы на себе. И не только потому, что наша Варварка начала буксовать на ровном месте. Упал и не смог подняться Булгаков. Едва мы только положили его на телегу, как налетел помкомвзвода Чепурнов, затопал ногами, закричал:

— Отставить, сержант! Вы что у него, нянька? Не видите, придуривается человек! Воспитывать надо подчиненных, сержант, а не баловать. Верните ему его винтовку, сержант, да еще отдайте свою. Пусть топает своими ножками и крепнет.

— Прекратите балаганить, Чепурнов, — осадил его политрук. — Как все это противно! Оставьте бойца в покое.

Чепурнова аж передернуло. Он злобно сверкнул глазами и ушел вперед.

Впрочем, я тоже подозревал, что Булгаков симулирует. Чуть позже он довольно легко слез с телеги, побежал в кусты. А вернувшись, улегся на солому, скрестил руки на груди, стал кашлять, хрипеть, подвывать — умирает человек, да и только.

За Усманью стали встречаться люди, еще более измотанные и уставшие, чем мы. Шли старики, женщины, дети. Помогали передвигаться больным, совсем дряхлым. Несли корзины, баулы, узлы. Рассказывали, что из Воронежа уходили по Чарнавскому мосту. Вогресовская дамба была уже взорвана. Когда на мосту было полным-полно народу, немцы стали стрелять из пушек. Мост вместе с людьми рухнул в реку. Кто не успел перебраться на левый берег, тот остался у врага; пути из города теперь нет. На улицах идут бои. Фашисты привязывают к танкам раненых красноармейцев, чтоб наша артиллерия не стреляла по своим. На переправах впереди себя гонят мирных жителей. В городе целых зданий не осталось. Все горит.

— Когда же немцы вошли в Воронеж? — спросил политрук.

Опять заговорили все разом. Замелькали названия улиц, площадей, пригородных поселков.

— Так нас товарищи военные не поймут, — сказал худенький человек в пенсне. Он толкал перед собою детскую коляску, в которой вместо младенца лежали перевязанные пачки книг. Старичок оказался профессором Воронежского университета. — Я расскажу, как было.

Сначала немцы форсировали Дон южнее города, у села Малышева, овладели Шиловским лесом, перерезали Острогожское шоссе. 6 июля танки ворвались на Чижовку, вышли на улицы 20-летия Октября, Степана Разина. В тот же день фашисты нанесли удар и с запада. Переправились у Семилук, смяли наши заслоны у Песчаного лога…

— Когда мы уходили, фашистские танки были уже на улице 9 Января, — закончил свой трагический рассказ старичок-профессор…

Я взглянул на Парфенова. «Ведь на этой улице у него дом, жена, дети», — вспомнил я. Политрук сделался белым как полотно, он подошел к Семеркину, попросил закурить, хотя был некурящим…

На седьмые сутки нашего пути впервые услышали канонаду. Фронт был уже где-то рядом. В небе висели фашистские самолеты. И только однажды мы увидели наши «ястребки». Два «мига» напали на эскадрилью «юнкерсов», которые шли в сопровождении восьми «мессершмиттов».

— Молодцы! Ничего не боятся, — обрадовался Яшка Ревич. — Атакуют малым числом!

Но, скорее всего, это был подвиг обреченных. Силы были слишком неравны. Оба наших истребителя задымили, упали далеко в степи и взорвались.

— Двое против семнадцати, — вздохнул Ваня Чамкин. — А где же другие наши летчики?

— Другие, вместо того чтобы летать, волокут минометы по земле, — откликнулся Виктор Шаповалов. — Оглянись на себя.

Тащить минометы нам оставалось теперь уже не долго. Но каждый километр давался все тяжелее. На большом привале у меня даже не было сил освободиться от груза, ослабить пояс, расшнуровать ботинки, дать покой натертым до волдырей ногам. Не снимая вещмешка, я опрокидывался спиною к дереву и, сидя на корточках, забывался на три часа.

Доходили разговоры, что маршал Ворошилов провожает дивизию на фронт. Будто его видели в задних колоннах, он ободрял отстающих, а узнав, что горячей пищи мы не получаем, отдал под суд продовольственных начальников… Как бы хотелось во все это верить!

В густом лесу, куда втянулся наш батальон, все отчетливее слышалась канонада. В чаще белели палатки медсанбата, чуть дальше угадывались позиции зенитной батареи, ближе к проселочной дороге, сбившись в кучу, сидели какие-то люди в ненашей форме. Возле них прохаживались четыре красноармейца с винтовками в руках.

— Братцы! Да ведь это пленные! — догадался Борис Семеркин. — Айда посмотрим!

При виде бегущих к ним солдат лица немцев исказил ужас. Они, наверное, решили, что сейчас их отобьют от конвоиров и растерзают на месте. А нам было очень любопытно посмотреть на фашистов, которых мы видели только в кино. Они являли жалкое зрелище: оборванные, грязные, заросшие. У многих были забинтованы головы, руки; повязки почернели, на них проступала запекшаяся кровь. Несколько солдат были босы, один вообще без брюк. И это были солдаты пока еще непобедимой армии, завоевавшие всю Европу, отхватившие у нас Украину, Белоруссию, Прибалтику, дошедшие до самых глубин России, до Воронежа…

Яшка Ревич нагнулся к пленному, который был без штанов, и закричал ему в самое ухо.

Немец втянул голову в плечи, качнулся назад, словно уворачиваясь от удара, закрыл лицо забинтованной по локоть рукой. А Ревич втолковывал ему что-то такое о международной пролетарской солидарности, об обманутом немецком рабочем классе, о набирающей силу антигитлеровской коалиции…

— Гитлер зер шлехт! — закончил Яшка свое выступление, перейдя на немецкий.

— Гитлер зер шлехт! — к величайшей радости Ревича, повторил немец.

— Видите, как я его быстро распропагандировал! — обернулся к нам Яков.

— Этих немцев распропагандировали другие, — заметил политрук. — А те, кого мы должны заставить сказать? «Гитлер зер шлехт!» — еще опасны, как взбесившиеся шакалы. Завтра мы увидим совсем других немцев. В штанах и при пулеметах…

И тем не менее встреча с пленными ободрила ребят, прибавила силы. Значит, можно и на них нагнать страху, заставить бросить свои автоматы, побежать назад, поднять руки…

Стали попадаться наши раненые. Тяжелых везли на повозках; кто мог, шел своими ногами. Раненых было много.

— Откуда идете? — спрашивали мы.

Раненые отвечали охотно:

— Оттуда, где вы скоро будете. Подгорное. Задонское шоссе.

— А как он там?

— А что ему делается? Шнапс свой пьет. В губные гармошки играет. Постреливает. Вас дожидается…

Лес кончался, переходя в отдельные рощицы, стоявшие островками среди поля. Вечерело. Дали привал. Спали долго, потому что, когда роту подняли, была ночь. Прошли совсем немного, и за редкими деревьями открылась широкая дорога. Лунный свет неярко серебрил булыжный настил, по которому, приглушив моторы, проползала колонна тридцатьчетверок. Потом пришлось пережидать артиллеристов — взмыленные кони в упряжках тащили семидесятишестимиллиметровые пушки.

— Это и есть Задонское шоссе, — сказал политрук Парфенов. — Направо оно ведет в Москву, налево — в Воронеж.

Рота вышла на шоссе и повернула налево. Впереди вздымалось иссиня-багровое зарево — это горел Воронеж. Справа от дороги все время распускались осветительные ракеты, ночной полумрак путал расстояния, казалось, что немцы сидят совсем рядом. К самой дороге лепились перелески, изрезанные неглубокими оврагами. Привыкнувший к темноте глаз обнаруживал присутствие многих людей, а войска все шли и шли. Полки и дивизии 60-й армии, проделавшие многодневный пеший переход к Воронежу от Тамбова, Тулы, Мичуринска, Раненбурга, Грязей, занимали исходные позиции.

Наконец мы свернули с шоссе и спустились в поросшую кустарником балку.

— Вот и прискакали, джигиты, — сказал старший лейтенант Хаттагов. — Осадите своих коней. Отдыхайте. А нас с политруком требуют к комбату.

Со дна оврага тянуло сыростью и прохладой. Никто не ложился спать. Тревожное ожидание близкого боя до предела взвинтило нервы. Все молчали. Каждому хотелось побыть наедине со своими мыслями. За лесом вставало солнце. Наливалось золотом холмистое пшеничное поле по другую сторону Задонского шоссе. Оно было пустынным и безлюдным. Пехота, артиллерия, танки, всю ночь проходившие по булыжной дороге, казались теперь лесными призраками, исчезнувшими при свете дня.

Вернулись командир роты и политрук.

— Остаемся здесь, — сказал Хаттагов. — Место укрытое и вообще для батареи очень удобное. Прямо перед нами село Подгорное, оно в низине, отсюда за холмом не видать. Только вон там, если хорошенько приглядеться, выглядывают несколько крыш. Подгорное немцы брали, сдавали и вот вчера отбили опять. А кто владеет Подгорным, тот является господином в междуречье Дона и Воронежа. Теперь, захватив Подгорное, они хотят перерезать Задонское шоссе, захлопнуть в котле наши войска и начать наступление на север, к Москве. А мы должны сегодня сбросить их к чертовой матери в Дон. Приказ командования ясен? Тогда за дело, джигиты!

Зазвенели лопаты. В училище на холмах Намангана, в тамбовских лесах на формировке мы вынули сотни кубометров грунта, выкопали десятки и десятки окопов, натирали мозоли, проливали семь потов, и все ради того, чтобы быстро и безупречно подготовить к бою вот эти самые окопы на обратном склоне оврага у Задонского шоссе.

Как будто бы и не было позади многодневного пешего перехода, бессонных ночей, отставших кухонь, высохших колодцев, стертых до кости ключиц и хребтов. Никем не надо было командовать, никого подгонять, учить. Все движения были отработаны до автоматизма. Быстро вырыли окопы, пробили ходы сообщения, укрыли дерном наблюдательный пункт, навесили маскировочные сети, расставили вешки, выбрали ориентиры.

— Сам маршал Ворошилов ни к чему придраться не сможет, — сказал Виктор Шаповалов, оглядывая наш окоп.

Ворошилова вспомнили и на комсомольском собрании, которое тут же началось на батарее. Президиума не выбирали, протокола не вели. Резолюцию не писали, текст предложил Иван Чамкин:

«Комсомольское собрание минометной роты, обсудив вопрос „О задачах комсомольцев в бою“, постановляет: „Твердо держать слово, данное маршалу Ворошилову. 1) Всем своим комсомольским сердцем ненавидеть фашистских оккупантов. 2) Неустанно крепить воинскую дисциплину, беспрекословно выполнять приказы командования. 3) Окапываться, как учили. Беречь себя и боевую технику“».

Голосованию помешал снаряд, разорвавшийся за оврагом. Он подвел черту и поставил точку.

— Собрание продолжим в Воронеже, когда его возьмем! — крикнул политрук.

Мы спрыгнули в окопы. И тут все вокруг загрохотало, загудело, затряслось, в роще Круглой, где прятались наши танки, блеснули молнии. Артобстрел начало Подгорное. Ему ответило Задонское шоссе. Появилась девятка «лапотников» — пикирующих бомбардировщиков «Юнкерс-87». Эскадрилья шла тремя звеньями, образуя правильный треугольник; самолеты летели крылом к крылу, строго выдерживая дистанцию.

— Как на воздушном параде летят! Впору им сейчас сделать «мертвую петлю» и войти в штопор! — Эдик Пестов погрозил им саперной лопатой, высоко поднятой над головой, и крепко выругался.

Не нарушая строя, эскадрилья кружила над нашими позициями. Никакой реальной опасности, кроме Эдькиной саперной лопаты, для них не существовало. Лишь на втором облете «лапотники» бросили бомбы. Гороховое облако, вырвавшись из-под плоскостей, с нарастающим свистом понеслось вниз. Качнулись стволы деревьев, в дальней стороне леса вспыхнул пожар. Ведущий группы свалил машину на крыло, сломав строй. За ним нырнули остальные. Теперь «лапотники» шли чуть ли не на бреющем полете, прочесывая из пулеметов рощи и балки, где сосредоточивались для атаки батальоны нашего полка. Одна очередь прошла совсем рядом. Пули хлестнули по веткам ближней березы, сорвали с окопа маскировочную сетку, подняли над бруствером фонтанчик земли.

— Пестова убило! — закричал из соседнего окопа командир второго отделения сержант Булавин.

Я побежал по ходу сообщения. Мертвый Эдик медленно сползал на дно окопа. Из-под сдвинутой со лба пилотки стекала кровь. Глаза были открыты, на спокойном лице было написано легкое удивление.

Сержант Булавин был бледен, самый кончик его носа мелко трясся, он расстегивал воротник, ему не хватало воздуха: пуля, убившая Пестова, просвистела совсем рядом.

— Видишь, как получилось, — говорил он, обращаясь к убитому. — Пригрозил ты летчикам, облаял, а они словно услышали тебя и тут же дали ответ. Семь человек сидело в окопе, а пуля отыскала только тебя. Вот и не стань теперь суеверным…

Мы подняли Эдика из окопа, осторожно положили на расстеленную шинель. Подошел командир роты, снял пилотку, поклонился.

Мы вырыли могилу позади батареи под могучей сосной. Попытались распрямить тело — не получилось; ноги были поджаты, руки согнуты. Эдик умер сидя и уже окоченел. Насыпали холмик, положили букетик незабудок, их собрал на полянке Толик Фроловский.

— Прощай, мечтатель из Бухареста, — незнакомым голосом произнес Виктор Шаповалов. — И прожил-то он при Советской власти всего два года, а ведь был совсем наш парень…

— Плохо похоронили, — вздохнул Толик. — Неудобно будет ему лежать.

— Ничего, он простит, — сказал Миша Шаблин. — У него все же есть могила, он погиб первым. А тех, кого убьют последними, и похоронить будет некому.

Миша совсем пал духом, у него навертывались слезы. Наше состояние было не лучше. Здесь, у могилы товарища, мы повзрослели сразу на десять лет. Мы выбросили из карманов коротеньких штанишек оловянных солдатиков; война, в которую мы играли с детских пор, перестала быть игрой, смерть, хлопая черными крыльями, слетела со страниц занимательных военных романов и теперь смотрела на нас жадными, пугающими глазами с верхушки сосны, под которой лежал Эдик Пестов…

«Лапотники» улетели за Дон мыть руки и готовить себя к обеду. Извергнув тонны металла, утомились пушки. Тишина, распуганная взрывами, возвращалась, садясь на острые верхушки леса.

На дне минометных окопов появились желтые лужицы — это дали о себе знать высокие грунтовые воды. Командир роты покачал головой.

— Если так пойдет дальше, тут нам не усидеть. Зальет.

А пока выдолбили новые ниши. В задней стенке окопов — для шинелей и вещмешков, в передней — для мин, винтовочных патронов, гранат.

На батарее появился старшина роты Челимкин, прочно обосновавшийся в районе складов и кухонь, сказал, что Небензя привез к оврагу телегу мин, а теперь на своей Варварке отправился за обедом. Мы поспешили достать из вещмешков котелки, даже вроде бы похудевшие от длительного неупотребления.

Но пообедать не удалось. На косогоре появились танки. Они шли параллельно Задонскому шоссе, оставляя за собою черные ленты на хлебном поле. Не этим ли танкам вчера вечером мы уступали дорогу? Если им, то они должны повернуть к Подгорному. Если нет…

Хаттагов приложил к глазам полевой бинокль.

— Так это же немцы! — сказал он почему-то таким веселым тоном, будто на своей улице заметил хороших знакомых, которых встречает чуть ли не каждый день. — Это немцы! — повторил он. — Ясно вижу кресты. А на танках сидит десант.

Бронированный клин все ближе. Теперь уже понятно, что на Подгорное танки не пойдут. Они рвутся к Задонскому шоссе.

— Первое отделение первого взвода! — крикнул Хаттагов. — Приготовиться к стрельбе!

Первое отделение — наше. Мы бросились к миномету. Я прилип глазом к угломеру-квадранту. Снарядный Шаблин снял предохранительный колпачок с мины и передал ее заряжающему Шаповалову.

— Дистанция восемьсот метров. Одиночным. Огонь!

Виктор, уже державший мину наготове, запихнул ее до половины в ствол и отдернул руку. Чугунная болванка с неприятным скрежетом поползла вниз, напоролась вышибным патроном на острый боек миномета, издала хлопающий звук и, обретя дикую, необузданную силу, вырвалась на простор, наполнив окоп вонючим пороховым дымом.

Немного в стороне и чуть сзади несущихся танков вырос оранжевый грибок.

— А ну, всадим еще одну! Наводчик, возьми два пальца влево. Дистанция семьсот пятьдесят метров. Огонь!

Мина разорвалась метрах в двадцати впереди ближнего танка. Сидевшие на броне автоматчики скатились вниз, исчезая в пшенице.

— Ага, не понравилось, кисло! — радостно воскликнул командир роты. — Это еще на закуску. Погодите, гады, будет вам и шашлык. Батарея, готовсь!

Учесть на всех минометах поправку — сместить влево угол вертикальной наводки и уменьшить дистанцию — было секундным делом.

— Беглым! Огонь!

Мины накрыли танковую колонну.

— Молодцы, джигиты! — захлопал в ладоши Хаттагов. — Не сплоховали. Жарь еще!

«Джигиты» работали дружно и быстро. Подносчики с тяжелыми лотками метались по оврагу. Снарядные готовили мины. Наводчики следили, чтобы при беглой стрельбе не сбился прицел. А зарядные старались досыта накормить минометы чугунной пищей. В их прожорливых тонких глотках исчезали бесследно мина за миной, они казались какими-то ненасытными чудовищами.

В окопе прибывала вода. Мы стояли уже по щиколотку в желтой грязи, она подбиралась к площадке, на которой стоял миномет.

Из пыльного облака, поднятого разорвавшимися минами, выползли танки. За ними бежали спешившиеся автоматчики. Десант с танков мы сняли, теперь надо было его отсечь.

Перед бегущими автоматчиками встала стена рвущегося металла. Пехота заметалась, залегла.

— Ура! — закричал Хаттагов.

— Ура! — закричала вся батарея.

Рядом по-лягушачьи крякнула мина. Над головами минометчиков прозвенели осколки.

— Шальная дура! Откуда она залетела? — выругался Борис Семеркин, прикрываясь котелком, приготовленным для обеда.

— Пустой котелок к пустому котелку не прикладывают, — сострил Яков.

И тут на наши позиции обрушился огненный смерч. Мы плюхнулись на дно окопа в жидкую грязь.

— Быстро они нас засекли, — охнул Семеркин, поняв, в чем дело. — Их наблюдатель сидит где-то рядом.

— А вы наверх взгляните! — крикнул Шаповалов.

Над нашей батареей в лучах солнца кувыркалась «рама» — разведчик и корректировщик «Фокке-Вульф-189». А вокруг наших окопов продолжалась дьявольская пляска мин. Разрывы то удалялись, то приближались, стонала земля, поверх окопа упала молодая сосенка, срубленная осколком.

Казалось, что налет продолжался целую вечность. Потом из-за брустверов стали осторожно выглядывать перепачканные грязью и колотью физиономии, трудно было кого узнать.

— Командиры взводов, проверьте своих людей!

У нас в отделении все были целы, мы работали лопатами, как говорится, и за совесть, и, что уж тут скрывать, за страх.

— Все бойцы на месте, никто не пострадал, — докладывали взводные.

Не откликалось лишь второе отделение третьего взвода. Заглянули в окоп. Возле обгоревшего, как в печке, миномета был весь расчет — шесть наших наманганских курсантов. Никто из них не шевелился. Будто волшебник из детской сказки взмахнул своей чудесной палочкой, и все тут же уснули, кто где был. Онищенко стоял на коленях, держась за опорную плиту. Хаит пригнулся над полуоткрытым лотком. Ястребцов, обернувшись, протягивал руку к нише, что-то хотел достать… Ни на ком ни царапинки, ни кровинки. Но смерть уже высветила их лица холодной мраморной белизной, и все волшебники мира теперь ничем помочь не могли.

Из тысячи выпущенных мин, по теории вероятности, только одна может попасть в окоп. Мина влетела в окоп второго отделения, закопалась в слое жидкой глины, осколки ушли вниз. Шестеро минометчиков мгновенно были убиты взрывной волной…

А бой продолжался. Вражеская пехота, отсеченная минометным огнем от своего броневого щита, окапывалась, закрепляясь в пшенице, а стальная лавина неудержимо подкатывалась к Задонскому шоссе. И когда казалось, что никакая сила не может остановить ее на последнем рубеже обороны, за которым уже начинается паника и неразбериха, из леса прямой наводкой ударил наш противотанковый дивизион. Три танка вспыхнули, как лучины. Остальные дрогнули, засуетились, потеряли ход. Судя по всему, фашисты совершенно неожиданно для себя напоролись здесь на наши батареи. Впрочем, замешательство длилось всего миг. Танки открыли ответный огонь из своих пушек. Но уже было ясно, что внезапная танковая атака не удалась, танки потеряли маневр, их связали боем наши артиллеристы.

Из придорожных перелесков, из лощин показались цепи. Наша дивизия, перешагнув Задонское шоссе, нацелилась на Подгорное. По немецкой пехоте, взбирающейся на косогор, открыли яростный огонь артиллерия и минометы. Пошли танки. Теперь это были наши танки, в бой вступал танковый корпус генерала И. Д. Черняховского, который через несколько дней будет назначен командующим нашей 60-й армией.

Прибежал запыхавшийся связной командира батальона, передал приказ перенести батарею вперед. Мы разобрали минометы, потащили их на вьюках. Роту обстреляли из пшеницы. Дико закричал помкомвзвода Чепурнов:

— Передайте по цепи: меня ранили!

Виктор Шаповалов, сгибаясь под тяжестью минометного ствола, который тащил на плече, сплюнул:

— Тьфу, тоже Чапаев выискался: «Передайте по цепи!» Ишь, чего надумал! И так все слышат, как орет!

С высотки, где мы расположили батарею, открывалось горящее Подгорное, на улицах уже шел бой. С той и с другой стороны сюда, как в гигантскую мясорубку, всасывались новые батальоны, их хватало совсем ненадолго, рукопашные схватки велись за каждый дом, и каждый клочок деревенской улицы был залит кровью. Под вечер, когда наша сила начала одолевать и мы захватили северную часть села, последовала мощная контратака гитлеровцев, наши не выдержали стремительного натиска, стали отходить. На Задонском шоссе опять заметили вражеские танки. Они двигались от городка сельхозинститута с пехотой, пытаясь отрезать наши части, выдвинувшиеся к Подгорному. От разъезда Подклетное к немцам спешили подкрепления, переброшенные через Дон из армейского резерва.

Сражение разгоралось с новой силой…

Необычайная тишина висела над селом. Бой за Подгорное, длившийся, не стихая, шестьдесят часов, закончился полным разгромом гитлеровцев. На бордовых углях догорающей избы мы с Ревичем и Шаповаловым варили картошку, выкопанную в огороде. Картошка поспевала мгновенно, достаточно было подцепить ведро длинной жердью и сунуть его в самый жар — температура там была огромной.

С нами сидел старик лет семидесяти, владелец этой избы, превратившейся в костер. Тело его покрывали какие-то полуистлевшие лохмотья, был он бос, нечесаная борода начиналась от самых глаз. Старик был единственным жителем, оставшимся в селе. Остановившимся, посторонним взглядом он смотрел, как догорают последние венцы его дома. Он так настрадался и натерпелся за эти дни, что уже ничего не воспринимал.

— В Подгорном было семьсот четырнадцать домов, — сказал старик, — теперь ни одного не осталось.

— Дедушка, а почему вы не ушли, как все? — спросил Яков.

— Черт его знает, почему не ушел. Ошибся я в своих военных расчетах. На вас понадеялся, а вы подвели. Всем говорил, что не пустите его в Подгорное. А потом вот пришлось в подвале ховаться. Когда выбили отсель немца, вылез я из подвала с мыслью, что у вас оплошность какая вышла, случайный момент. И опять я в подвале сидел. Вот я у вас и спрашиваю: может, мне снова в подвале сидеть придется, отдадите Подгорное?

— Не отдадим, — важно сказал Яков, дуя на горячую картофелину, которую перебрасывал с ладони на ладонь.

— А ты почем знаешь?

— Большие силы к Воронежу подошли, — воображая себя по крайней мере заместителем командующего, объяснял старику Яков. — Артиллерия, танки. Фактор внезапности у немца утерян. Ставка на окружение провалилась. У нас теперь сплошная линия фронта. Локтевая связь соседа с соседом…

— Ну, разве что локтевая, — недоверчиво сказал старик и ушел.

С голодухи мы съели картошки меньше, чем хотели, но больше, чем могли.

— Надо бы отнести ребятам, тоже ведь есть хотят, — сказал я. — А в чем?

— Знаю в чем, — быстро сообразил Виктор. Он открыл противогазную сумку, вытянул за гофрированную трубку противогаз и решительно швырнул его в сторону. — Вот вам и торба. Легка, удобна. Не в котелке же картошку нести, тут руки свободны.

Яков боязливо втянул голову, поежился.

— А не попадет? Все-таки военное имущество. За нами числится.

— «Числится, числится», — передразнил его Виктор, уже укладывая картошку в противогазную сумку. — Ты полагаешь, что здесь, в Подгорном, будут сличать вещевые аттестаты? Хозяев долго придется искать. — Он сделал вращательное движение рукой. — Оглянись, посмотри.

Вокруг нас, на изрытых траншеями улицах, во дворах, в огородах, лежали еще не убранные трупы немецких и наших солдат, валялись винтовки, автоматы, гранаты, диски, вещевые мешки, каски.

— Вот каску, пожалуй, надо взять, — деловито заметил Шаповалов, — Если б у Эдика Пестова была бы на голове каска, может быть, он и остался жив…

Виктор подобрал немецкую каску, напялил на голову поверх пилотки.

— Хорошо сидит, не правда ли? — обрадовался Виктор. — Плотнее нашей облегает башку. Пожалуй, ее я и возьму.

Яков засмеялся, хлопнул в ладоши.

— Было у Тараса Бульбы два сына! А ну-ка, поворотись, сынку! И в самом деле, совсем недурно. Похож, похож, ничего не скажешь. — Он наставил винтовку на Виктора: — Хенде хох, колбасник проклятый!

Ревич тоже пошел за каской. Я с ним.

— Брать от своего убитого очень уж неприятно, — рассуждал я. — Будто у товарища крадешь. А от немца проще: будем считать военным трофеем.

Напялили каски, поднялись, пора было возвращаться на батарею.

— Значит, будете оставлять картошку? — укоризненно спросил Виктор.

Сомнения очень недолго терзали наши дисциплинированные души. Мы тоже выбросили противогазы и набили сумки еще теплой картошкой.

За селом опять начиналось пшеничное поле. Хлеба стояли высокие, по грудь. Из-под ног выпорхнул жаворонок, мы чуть не наступили на гнездо.

— Живет же птица среди огня и дыма, — удивился Виктор.

— Она так же, как и тот старик, не думала, что немец дойдет до Подгорного, — сказал я.

Яков опять стал проявлять беспокойство.

— Я все думаю, не попадет ли за противогазы. Может, вернуться, подобрать, пока недалеко ушли?

— Пустое, — успокоил его Виктор. — На данном этапе противогаз только обуза для армии. Если считать, что противогаз весит около килограмма, а на фронте, предположим, пять миллионов солдат, то выходит, что армия таскает на себе пять тысяч тонн никому не нужного груза.

Чтоб окончательно успокоить Якова, он принялся излагать свои взгляды на перспективы химической войны. Они были обнадеживающими.

— Немцы этим летом не пустят удушливые газы, — убежденно заявил он. К химическим средствам, скорее всего, прибегнет отступающая сторона. А немцы наступают и уверены, что будут наступать. Какой же им смысл отравлять местность, по которой нужно идти, губить водоемы, из которых пить? Так ведь?

— Нет, не так, — возразил я. — Дело не в том, кто наступает, а кто обороняется, а в том, кто более коварен, бесчеловечен, жесток. В прошлую войну мамин дядя нанюхался на фронте газов, лежал в Нальчике, там для отравленных были специальные лазареты. Так вот, в шестнадцатом году немцы как раз наступали.

— А на Западе, на реке Ипр, — вставил Яков, — когда немцы применили газы…

Закончить он не успел. Раздался близкий пистолетный выстрел, пуля просвистела над нашими головами. Мы плюхнулись на землю, испуганно глядя друг на друга.

— Стреляли вроде бы с нашей батареи, — определил Яков. — Куда поползем?

— А ну, поднимайтесь, негодяи! — услышали мы разъяренный голос старшего лейтенанта Хаттагова. — Расстрелять вас, сукиных детей, и то мало!

Командир роты размахивал пистолетом перед нашими носами. По его свирепому виду я понял, что он и в самом деле готов нас убить. Но я не понимал, в чем же мы все- таки провинились: он сам разрешил нам отлучиться на пятнадцать минут.

— Что означает этот дурацкий маскарад? — кричал Хаттагов, стуча рукояткой пистолета по нашим каскам. — Еще бы чуть-чуть, и вас бы уложили на месте свои же ребята. Да черт с вами, погибайте, если вам нравится! А что прикажете делать командиру роты, когда совсем рядом с батареей мелькают немецкие каски? Докладывать комбату, что фашисты зашли нам в тыл? А комбат должен снимать с передовой роту автоматчиков и бросать сюда, так, что ли? Вы понимаете, что натворили?

— Понимаем, — упавшим голосом пролепетал Виктор. — Только я больше всех виноват: мне пришла в голову мысль надеть эти каски. Простите.

Хаттагов никак не мог успокоиться:

— Как — простить? Фашисты специально забрасывают диверсантов, чтоб посеять панику в тылу. А когда у нас есть такие олухи, как вы, им и забрасывать никого не надо. Не ждите никакого прощения, пойдете под военный трибунал. Марш по местам! Да выбросьте, черт возьми, эти фашистские каски!

И этот разговор слышала вся батарея. Позор! Мы поплелись, понурив голову, стараясь не глядеть ребятам в глаза. Что тут скажешь, подвели роту, наделали переполох, чуть не спровоцировали настоящее сражение…

Нас, однако, встретили не руганью, а насмешками. Пищу для шуток мы дали богатейшую. Видя наши душевные терзания, Ваня Чамкин осадил не в меру развеселившихся остряков, проезжавшихся по нашему адресу. А нам шепнул:

— Не казнитесь, за немцев всерьез вас никто не принял. Одного сразу же опознали по чарличаплинской походке, двух других, долговязых, ни о кем спутать нельзя. А командир роты правильно сделал, что вам устроил втык. Додуматься же до такого: разгуливать по передовой в форме врага! Только не бойтесь: под трибунал старший лейтенант вас не отдаст. Мужик он отходчивый. Простит на первый случай.

После долгого и тяжелого сражения за Подгорное батарея приводила себя в порядок. Банником очищали от гари и копоти минометные стволы, смазывали маслом, наводили марафет в окопах, будто собирались прожить в них очень долго. Небензя на своей Варварке отвез в полковую санчасть помкомвзвода Чепурнова и еще трех бойцов, раненных при смене позиции. На обратной дорого захватил сухарей, сахару, табаку да еще принес новость: сегодня на батарее должен быть почтальон. Кинулись писать письма. Я прилег на солнышке, положил клочок оберточной бумаги на пустой лоток, достал карандашный огрызок. «Дорогая мама!» — только-то успел написать я.

Кто-то тронул меня за плечо. Возле меня сидел сержант Булавин и загадочно улыбался каким-то своим мыслям. Был он человеком задумчивым, неразговорчивым, скромным, в училище очень любил писать заметки в боевой листок, хотя грамота у него была небольшая, заметки получались корявые, порой смешные. Заметки помещали: такому солидному автору отказать было неудобно, как-никак он сержант, командир отделения.

— Ты видел сахар, который нам только что раздали? — спросил меня Булавин.

— Не только видел, но уже съел.

— И не заметил, что сахар красный? — Сержант достал из брючного кармана тряпицу, завязанную узелком. В нем лежала его порция сахара, — Смотри! Видишь, совсем красный.

Сахар был желтоватый. Со значительными примесями ниток, мешковины, всякого сора.

— И не замечаешь, что он весь пропитан кровью Эдика Пестова, моего наводчика? — усмехнулся сержант, завязывая тряпицу, — Вот и Толя Фроловский ничего не увидел. Значит, не всем открывается эта кровь.

Я заметил, что, легок на помине, Толя Фроловский делает мне какие-то знаки.

— Булавин и тебе показывал свой сахар? — спросил Анатолий, когда сержант ушел. — После гибели Эдика с ним что-то случилось. Заговаривается, бормочет, ничего не поймешь. Боюсь с ним спать в одном окопе. Задушит ночью или что-нибудь еще натворит. Может, повредился в уме?

Кончался душный день. Наступали сумерки. Последняя стая «лапотников» сбросила бомбы на дымящиеся развалины Подгорного. Сгущалась ночь. Над немецкой передовой, откатившейся теперь к Подклетному, повисли осветительные ракеты.

Мы проснулись от жуткого, раздирающего душу крика. Сержант Булавин стоял на гребне высоты, сжимая в руке узелок с сахаром.

— Вон они идут! Стреляйте! — вопил Булавин.

Подняв руки, сержант откинулся назад, потерял равновесие, упал на спину и покатился вниз. Спросонья нас всех обуял ужас, я почувствовал, что ноги мои отнялись, язык прилип к зубам, гортани. Если бы в тот миг и в самом деле появилось хотя бы трое немцев, они бы переловили нас всех, как птенчиков.

Дикий вопль сошедшего с ума сержанта разбудил не только нас, но и немцев. Вражеский пулеметчик дал слепую очередь. Ему ответили с нашей стороны. Хлопнула мина. Началась беспорядочная стрельба, которая долго не утихала.

Спать уже не пришлось. Получили приказ выдвигаться вперед. Пришлось оставлять прекрасные позиции и опять рыть новые окопы. Я слышал, как командир роты Хаттагов сказал политруку Парфенову:

— Доказывал, что менять позиции не имеет смысла. Миномет поражает цели на три тысячи, поэтому триста метров нам никакого выигрыша не дадут. Да разве с ним поспоришь! «Выполняй приказ! Вперед!» Вот и весь разговор.

Кто отдал такой приказ, Хаттагов не назвал.

Утро застало нас на высоте с отметкой 164,9. На высоте, где спустя два часа погибнет наша минометная рота.

Через много лет, впервые после войны попав в Воронеж, я попросил в обкоме партии машину и поехал по Задонскому шоссе к селу Подгорное. И вдруг из окна «Волги» увидел высоту, на которой окопалась тогда наша рота. Впереди по-прежнему лежало пространство ничьей земли. Город еще не дошагал сюда своими многоэтажными домами, а пшеничное поле обошло высоту стороной, словно боясь потревожить еще незажившие раны: полузасыпанные, поросшие осотом минометные окопы, воронки, выщипавшие южный склон, как оспа лицо.

Сколько лет я хотел побывать у этой высоты с отметкой 164,9! Хотел и страшился. Было безумно тяжело вернуться в тот жаркий июльский день сорок второго года, когда вражеские автоматчики вышли на позиции нашей батареи.

Но, пожалуй, сильнее давнего страха было чувство какой-то стыдливой неловкости, щемящей вины за то, что ребята остались навсегда здесь, под этим холмом, а я вернулся с войны…

Неподалеку тарахтел экскаватор. Он тянул траншею для газопровода, выбрасывая в отвал жирные, лоснящиеся комья земли. Черные металлические трубы, разложенные вдоль отвала, были едва различимы на черном фоне земли. Трасса шла к холму, и мне показалось, что экскаватор ткнется своим ковшом в артиллерийскую воронку, где похоронены без гробов мои товарищи…

— Вы же хотели погулять по полю, — обернулся ко мне молоденький шофер. — Мальчишки до сих пор подбирают здесь гильзы, осколки. Одному пареньку повезло: нашел почти целый стабилизатор от мины. Может, возьмете осколочек себе на память?

— Осколочек на память я тут уже давно подобрал и ношу всегда с собой, — сказал я. — Хирурги не смогли его достать.

Я вышел из машины и тут же почувствовал, что ноги у меня стали ватными. Чтоб не оступиться, я схватился за дверцу.

— Скорее в гостиницу, — попросил я шофера.

Вечером у себя в номере я положил перед собою стопку бумаги. Я глядел за окно, где за громадой новых кварталов лежала высота с отметкой 164,9, до сих пор хранящая шрамы войны. Мне виделись лица ребят, я слышал их голоса. Я просидел всю ночь, но бумага так и осталась чистой…

И вот я пишу теперь, спустя много лет…

Итак, утро застало нас на высоте о отметкой 164,9. Мы сидели в окопах на северном склоне, обращенном к Подгорному. Гребень высоты, на котором стояли прицельные вешки, закрывал нам широкий обзор. А с наблюдательного пункта командира роты хорошо был виден Воронеж, до него было рукой подать. В обычное время — часовая прогулка санаторно-курортным шагом, да еще с отдыхом в трех зеленеющих рощах. Рощи, как и повсюду в этих местах, имели свои названия: Малая, Длинная, Фигурная. Сейчас там были гитлеровцы. Не удержав Подгорное, они создали здесь мощный узел обороны. Он прикрывал разъезд Подклетное, поселок Рабочий, Семилукскую дорогу, переправу через Дон.

Наши заклятые знакомые — «Юнкерсы-87» еще не появлялись. Молчали артиллерийские батареи. Пехота доедала свою утреннюю кашу из пшенных брикетов.

За Подгорным возник раскатистый грохот, будто завыли одновременно пять тысяч собак Баскервилей. Над нашими головами мелькнули огненные кометы с цветистыми павлиньими хвостами. Выскочившие на бреющем «мессершмитты» кинулись всей сворой терзать лесок, где только что отстрелялись «катюши». Но их и след простыл.

Залп «катюш» прозвучал сигналом к бою. Из окопов, изрезавших холмистое поле от Задонского шоссе до каменоломен у Подклетного, поднялись поредевшие батальоны. Поддерживая атаку, наша батарея открыла беглый огонь. Нас же самих не обстреливали. То ли не обнаружили, то ли фашистам было сейчас важнее обратить всю свою огневую мощь против наступающей пехоты. В атакующих порядках рвались снаряды, и сразу же образовывались зияющие проплешины. Но ощетинившаяся штыками людская масса катилась и катилась вперед. В роще Фигурной, окутанной дымом и копотью, разгорался рукопашный бой. Накалившиеся от стрельбы минометы смолкли. Они теперь ничем не могли помочь тем, кто, собрав последние силы, ворвался в немецкие траншеи, сошелся грудь грудью с врагом, колол штыком и стрелял в упор.

Возле батареи появился солдат-пехотинец. Увидев нас, в нерешительности остановился, тяжело перевел дух, оглянулся через плечо.

— Почему бежишь с передовой?! — крикнул Парфенов, чувствуя, что впереди случилось что-то неладное.

— А где передовая? — ледяным голосом ответил боец. — Там никого нет. Только немцы. Обошли Фигурную, сейчас будут здесь!

За первым бежало еще человек восемь перепуганных насмерть бойцов. Один из них нес на плече дегтяревский ручной пулемет, двое тащили противотанковое ружье.

Командир роты Хаттагов бросился им наперерез.

— Стой, паникеры! — закричал он. — Бежать! С оружием! С противотанковым ружьем, с пулеметом! А тут минометная батарея. Значит, ее бросим, отдадим врагу! Занимайте с нами оборону, окапывайтесь!

Из минометных окопов на обратном склоне высоты нам ничего не было видно. Я пополз на вершину. Из ближней лощины выходили фигурки в серо-зеленых мундирах, с автоматами у живота. Фашисты двигались на высоту в полный рост, не сгибаясь, полагали, что здесь никого нет. Они были уже вне зоны минометного обстрела, минометы превратились теперь просто в самоварные трубы.

Никто из нас даже представить не мог, что впереди нас совершенно нет пехоты. Видно, тот старший начальник, который не посчитался с мнением нашего командира роты, нерасчетливо выдвинул минометную роту прямо к немецким позициям. Удерживать высоту было фактически нечем. На отделение несколько винтовок и автоматов, подобранных прямо на поле боя, десятка четыре гранат да девять приставших к нам бойцов с ручным пулеметом и бронебойным ружьем. Но отходить было нельзя. Нельзя было бросить минометы, отдать высоту…

— Без команды не стрелять, пусть подойдут поближе, — распорядился командир роты. — Вся наша сила сейчас во внезапности огня.

Спустя много лет на мирной карте этих мест появятся названия: высота Стойкости, курган Мужества… А тогда здесь проходил передний край, полоска истерзанной родной земли, отделяющая минометную батарею от фашистских автоматчиков, за которую не должен был пройти враг.

Мы лежали на гребне высоты совершенно открытые, не было даже времени вырыть хотя бы окоп для стрельбы лежа. Я прижал приклад к плечу и впился глазом в прицел. Я уже выбрал себе ближнего немца, вон он — высокий, узкоплечий, с вихляющим задом — это мой. Но вот его на полшага обогнал другой, приземистый, толстый, значит, теперь буду стрелять в толстого… Я испытывал не только страх, я ощущал огромную ответственность. Мне как-то вдруг отчетливо представилось, что впереди меня никого нет, только враг, и там, где я лежу, проходит рубеж моей страны, и если я отойду на полшага, то ровно на полшага станет меньше свободной советской земли…

Рядом тяжело дышал Боря Семеркин. Он тоже держал на мушке «своего» немца.

— Как думаешь, скоро придет к нам подмога? — тревожно спросил Борис. — Одни долго не продержимся.

— Думаю, что скоро, — ответил я. — Наши должны заметить, что немцы штурмуют высоту.

Фашисты все ближе. Я впился глазами в «своего» немца. Лица еще не разглядеть, но мне кажется, что это пожилой человек.

— Пора, пора, — шептал Борис. — Иначе…

И тут мы услышали твердый голос командира роты:

— Пулемету пока не стрелять! Остальным приготовиться! Раз, два, пли!

Немецкая цепь поредела, отпрянула, остановилась в нерешительности.

— Еще приготовились! Пли!

Гитлеровцы залегли, открыли огонь из автоматов. Вскрикнул командир взвода Волков, выронил винтовку, зарылся лицом в пыль. Пули долго хлестали по высоте, пока немцы отважились опять подняться в атаку. И тут ударил с фланга наш пулемет. Молодец, Хаттагов, приберег сюрприз, не все гостинцы раздавать сразу…

Гитлеровцы залегли снова. Теперь они не спешили атаковать высоту. А для нас минуты тянулись вечностью.

— Чего же они ждут? — сжал зубы Борис Семеркин.

Разорвался тяжелый снаряд. За ним второй, третий…

— Пулеметчика убило! Меня ранило, пулемет в щепки! — заорал второй номер из бойцов, остановленных Хаттаговым.

Высоту заволакивало дымом и пылью. Я увидел, что Виктор Шаповалов вскочил на ноги и побежал. Куда же он? Что такое? Виктор сделал два огромных прыжка и упал. У Виктора не было плеча, из огромной раны фонтаном била кровь. Я метнулся к нему, поднял его голову.

— Витька, Витька! Друг мой! — заплакал я, не в силах сдержать слезы. — Витька!..

Виктор Шаповалов был мертв.

Я пополз назад и наткнулся на сержанта Верзунова. Он стоял на коленках и собирал с земли свои кишки, вывалившиеся из распоротого живота.

— Кто есть живой? — услышал я знакомый голос, — Я политрук Парфенов, взял командование ротой на себя. Все назад в минометные окопы! Пока артобстрел, в атаку они не пойдут.

Я кубарем скатился в ход сообщения, через меня перепрыгнули Семеркин, Чамкин, Ревич.

— Выходит, убили Хаттагова? — спросил я.

— На моих глазах, — глухо ответил Ревич. — Прямое попадание. В клочья.

А снаряды с оглушающим ревом все падали и падали на высоту, переворачивая земные толщи и заваливая нас в окопах. Смрад и копоть набивались в легкие, нечем было дышать.

В ушах возникло какое-то новое ощущение, давящая боль сменилась режущим звоном, будто возле самых барабанных перепонок начали бить в большие церковные колокола. Земля, ходившая ходуном под ногами, как корабельная палуба в шторм, перестала колыхаться, столбы пыли и дыма, взметенные взрывами, медленно уплывали с высоты. Я понял, что артобстрел кончился.

— Сейчас пойдут снова, — сказал политрук Парфенов, едва держась на ногах. — Вперед! Прыгайте в воронки, оттуда лучше стрелять, там не достанут пули.

Он первым выбрался из окопа.

А медлить было нельзя. Два танка, выскочив из лощины, ползли по склону. За ними бежали автоматчики.

Лев Скоморохов, наш товарищ по Фергане и Намангану, уронил винтовку и на четвереньках попятился назад. В его огромных зрачках застыл ужас.

— Вернись, подлюга! — закричал Чамкин, наставляя на него автомат. — Бежать надумал, бросить товарищей, шкуру свою спасать! Трус презренный!..

Скоморохов сел, растопыренными ладонями закрыл лицо.

— Да не боюсь я смерти, — захныкал он. — Убейте, если хотите! Лучше смерть, чем видеть все это: оторванные руки, кровь…

— А я тебе говорю: бери винтовку! Считаю до трех. Раз…

В нашу воронку скатился Парфенов.

— Опусти автомат, Чамкин, — примирительно сказал политрук. — Прибережем патроны для врага. А тебя, Лева, я понимаю. Страшно. Всем умирать страшно, не только тебе. Ну а зачем умирать? Не пришло время. Отобьемся гранатами.

Спокойный голос политрука погасил у Скоморохова вспышку внезапно охватившего его безумного страха. Опустив голову, он подобрал винтовку, вернулся на свое место.

А немцы совсем близко. Казалось, я уже слышал тяжелое дыхание бегущих солдат, чувствовал жар перегревшихся танковых моторов.

Донеслась команда политрука:

— Гранаты к бою! Бросайте все вместе после меня!

И вдруг танки остановились, пехота повернулась спиной и побежала вниз, исчезая в лощине…

Мы не сразу поняли, что случилось. И лишь потом узнали, что две наши танковые бригады с ходу протаранили вражескую оборону в роще Длинной, выскочили на дорогу Подклетное — Воронеж, отсекая фашистов, штурмовавших высоту 164,9, от их главных сил…

Потом мы сидели в большом стрелковом окопе — семнадцать бывших минометчиков и политрук Парфенов, все, что осталось от нашей роты. Позади чернела перепаханная снарядами, разорванная гранатами, засыпанная осколками высота 164,9, которую так и не смогли взять фашисты. Из соседних окопов выглядывали незнакомые солдаты. Они только сегодняшней ночью пришли на позиции, и все им было внове: сгоревшие танки, все еще дымившиеся среди пшеничного поля, облезлая, как старая платяная щетка, верхушка рощи Фигурной, развалины Воронежа, почерневшие, неживые, словно нарисованные на театральном заднике… На солдатиках были еще незамурзанные гимнастерки, выглядели они свеженькими, розовощекими, в руках у них поблескивали новенькие автоматы ППШ и самозарядные винтовки Токарева.

— А нас не меняют, — вздохнул Семеркин. — Пора и в резерв отвести. Воюем уже семь дней, полную рабочую неделю, да еще без выходных.

— Не уже семь дней, а только семь дней, — мрачно поправил его Анатолий Фроловский. — На войне это не ветеранский срок. Да и потом, кто о нас сейчас помнит? Хаттагов убит, комбат убит, ни одного миномета не осталось, а до командира полка так же далеко, как до маршала Ворошилова.

— Ну, зачем же так грустно, друзья мои? — возразил Парфенов. — Помнят о нас не только в полку, но и в дивизии. Только о каком отдыхе может быть разговор, пока не взят Воронеж?

Я шепнул Ивану Чамкину:

— Если мы все уйдем на формировку, то политрук все равно останется. Один. А если он останется, то разве мы уйдем?

Иван согласно кивнул.

На нашем участке фронта установилось относительное затишье. Затишье перед бурей. Пыльными задонскими дорогами к Воронежу подходили свежие дивизии. На маленьких лесных полустанках разгружались танки. Иногда как-то сама собою возникала артиллерийская дуэль, не имевшая продолжения. После артобстрела оранжевая пыль подолгу висела над полем. В узких просветах проступал усталый диск солнца, казавшийся обгорелым, обуглившимся. С утра, как обычно, прилетали «лапотники». С неторопливой деловитостью сельскохозяйственной авиации, опрыскивающей посевы, «юнкерсы» безнаказанно обрабатывали передний край. Участок за участком. Точно по расписанию. С перерывами на обед, на полдник, на вечерний кофе…

Стояли жаркие, душные, безветренные дни. Мы мечтали о забайкальской вьюге, о таймырской пурге, о лондонском тумане. Тогда бы фашистские бомбардировщики остались сидеть на своих аэродромах, и мы бы не слышали раздирающего душу свиста бомб, летящих, как всегда кажется, прямо в твой окоп.

Очень хотелось пить. В окопы по-прежнему проступали рыжие грунтовые воды, а нас мучила жажда. А родничок был далеко. Вот все сидели и думали: кому идти? А пить хотелось.

В окоп заглянул парнишка из соседнего окопа.

— Браточки, вы тут старожилы. Где берете водичку? Покажите!

— Идти неблизко и непросто: местность простреливается.

— Так как же быть?

— Хорошо, пойдем, — согласился я и стал собирать фляжки со всей роты.

Мы перебежали через шоссе, прошли полем, углубились в рощицу. Познакомились. Моего попутчика звали Василием, лет ему было, как и мне, восемнадцать, он из города Прокопьевска, сибиряк, да и вся дивизия сибирская, формировалась в городе Кемерово, откуда и прибыла на фронт.

Пришлось немало поплутать, прежде чем в узком овраге набрели на родничок, схваченный четырехугольником легких бревнышек. У сруба на коленях сидел немец, сунув голову под воду, окрашенную в бурый цвет. Немец был мертв. Он тоже пришел за водой, и здесь его настигла пуля. Мы оттащили тело, подождали, пока стечет вода, и стали наполнять фляжки.

— Видишь, на водопой не только мы сюда хаживаем, — сказал я. — Надо брать правее. А то угодим прямо фрицу в лапы. А чем будем отбиваться? Баклажками?

Мы сделали большой круг, вышли чуть ли не к Подгорному, дорога опять пошла перелеском. Вдруг я увидел, что нам навстречу между деревьями катится какой- то большой бурый рычащий ком.

— Да это наш Мишка! — радостно воскликнул Василий.

За медведем поспешал сержант со связистским «жучком» в петлицах. Пока медведь еще не поравнялся с нами, Вася успел мне рассказать, что косолапого подарили им кемеровчане, когда провожали дивизию на фронт. «Пусть наш земляк напоминает вам о родной Сибири», — сказали они.

Приблизившись, Мишка дружелюбно обнюхал нас, зевнул и отвернулся, демонстрируя полное к нам равнодушие.

— А что он ест? — спросил я у сержанта-связиста.

— С удовольствием полакомился бы медком, конфетами, пряниками. Да где их взять? — усмехнулся связист. — Мишка это понимает и не привередничает. Пока ехали, грыз себе сухари. Ну а сейчас он на свободном продаттестате, сам себя подкармливает, собирает в лесах какие-то ягоды…

Встреча с медведем меня сильно впечатлила, мне было ведь только восемнадцать лет. После войны, когда я в кругу друзей вспоминал о Мишке-сибиряке, никто, разве что кроме маленьких детей, мне не верил. Действительно странно: медведь — да на фронте! Чтобы не прослыть трепачом, я написал, а «Правда» напечатала небольшую зарисовку, которая называлась: «Шел Мишка за солдатами». И обратился к ветеранам, воевавшим на Воронежском фронте: может быть, и вы встречали Мишку-кемеровчанина, знаете о его дальнейшей судьбе?

Я получил немало писем. Мишку-фронтовика люди знали и помнили. «Храбрый был „воин“, — писали фронтовики. Правда, в атаку он не ходил, но и в глубоком тылу не отсиживался». Попав на театр военных действий, косолапый постоянно находился на НП своей 303-й стрелковой дивизии. Нес патрульную и сторожевую службу. Заметив вражеские самолеты, поднимал тревогу, но при бомбежке и артобстреле вел себя спокойно, подавая другим пример самообладания и мужества. А в минуты отдыха, под гармошку сержанта из роты связи, наверное того самого, кого мы тогда повстречали в прифронтовом лесу, лихо отплясывал «Калинку», потешая бойцов до слез.

Фронтовики вспоминали, что с Мишкой-сибиряком был «знаком» командующий нашей армией генерал Черняховский. Приезжая на НП 303-й дивизии, Иван Данилович всегда играл с Мишкой, угощал его конфеткой. Но вот однажды, приехав в дивизию, Черняховский обратил внимание, что медведь не мчится, как обычно, ему навстречу.

— А где Мишка? — спросил командарм.

— Увы, пропал.

— Значит, проворонили. — Иван Данилович задумался. — Вы знаете, вашего медведя наверняка приголубили мои танкисты. Больше и некому. Передайте мой приказ командиру танкового корпуса генералу Корчагину: пусть вернут медведя. Сибирякам без косолапого никак нельзя.

Судьба Мишки решилась на генеральском уровне. Иван Данилович оказался прав: медведь подался в танковые войска не по своей охоте. Он с радостью вернулся в пехоту, снова под гармонь отплясывал «Калинку» и урчал от восторга, видя радостные лица земляков…

Увы, Мишке-сибиряку не довелось дожить до Победы. Во время боев на Курской дуге осколком снаряда он был смертельно ранен.

…Я вернулся с водой уже под вечер. Ребята устали ждать.

— Думали, с тобою что случилось, — сказал Иван Чамкин, жадно прикладываясь к фляжке.

Попили водицы вдоволь. Когда ложились спать, политрука Парфенова вызвали на НП полка.

Он вернулся на рассвете. Сказал, что отдан приказ: сегодня же отбить Воронеж. Будет большое наступление.

Достали кисеты, кресала, стали крутить козьи ножки. Некурящий Чамкин вздохнул:

— Что-то на полевой почте у нас ленятся, не несут письма. А у меня бабушка сильно больна. Волнуюсь.

— Будут письма! — откликнулся Яков. — Сейчас сбегаю!

Он скрылся в осыпающемся ходе сообщения, но тут же вернулся.

— Почтальон передал мне свою сумку, — сказал он вполне серьезно, поправляя на боку пустой противогазный чехол. Яков сделал вид, что достал письмо. Потом приблизил раскрытые ладони к глазам, медленно, будто плохо разбирал чужой почерк, стал «читать». Ему совсем нетрудно было представить, о чем нам могут писать. Столько месяцев мы прожили одной жизнью, показывали друг другу письма из дому, рассказывали о родителях, друзьях!

Новости, о которых сообщал сейчас Яков, были самые приятные. Бабушка Ивана совсем поправилась, вяжет внуку варежки, обещает прислать к зиме. Борина мама, как всегда, интересовалась, не закармливают ли сына мясом, и советовала в свободное время с разрешения старшины Челимкина ходить в ближайший лес по грибы, по ягоды. Толику Фроловскому пришла открытка от девушки Ларисы, которая подлежит огласке лишь при согласии адресата.

— Валяй! — засмеялся Толя.

Яков «читал» письмо за письмом, и в полузатопленном окопе у Задонского шоссе повеяло чем-то родным, давно оставленным и таким близким. Письма, сочиненные Яковом, были настолько правдоподобны, что пожилой солдат Нефедов, единственный оставшийся в живых из девятерых, остановленных нами на той высоте, и все вздыхавший о своем деревенском хозяйстве, сначала аж захлопал в ладоши, услышав, что его коза родила двух козлят. Но тут же, перехватив озорной взгляд Ревича, сообразил, что это всего лишь шутка.

— Ну и придумщик ты, парень, — сказал он незлобиво. — С тобой не пропадешь.

Рев моторов вернул нас от сладких воспоминаний о доме в сырой окоп у Задонского шоссе. Из перелесков выползли тридцатьчетверки. Артиллерия ударила по вражеской обороне. Полки, окопавшиеся в междуречье Дона и Воронежа, пошли в наступление.

Мы бежали по пшеничному полю. Поначалу немцев не было видно. Только по тому, что колоски, как подрезанные, падали на землю, можно было догадаться, что по нас стреляли. Танки двигались позади стрелковых частей и, действуя как самоходные орудия, вели огонь через наши головы. По ним ударила вражеская артиллерия. Термитный снаряд со скрежетом ударился в башню танка, шедшего с нашей группой. Танк вздрогнул, словно от удивления, попятился и вдруг вспыхнул. От него отделился огненный столб. Это выпрыгнул из люка один из танкистов. Мы бросились к нему, отстегивая саперные лопаты и пытаясь сбить пламя землей. Но поздно. Обуглившаяся кожа танкиста лопнула во многих местах.

Фашистские батареи охотились за танками, но попадало и пехоте. Опять налетели «лапотники». Теперь они работали без перерыва. Одна эскадрилья приходила на смену другой. А пехота все бежала вперед. Бои уже шли на городских окраинах по ту и другую сторону Задонского шоссе: в корпусах сельхозинститута, в больничном городке, на стадионе «Динамо», в поселке Рабочем…

Когда мы пробились на перекресток Плехановской и Беговой улиц, нас оставалось только девять. Все смешалось тут: в одном доме сидели наши, в другом — фашисты. Стреляли из окон горящих зданий, с крыш, из сараев, из траншей, вырытых поперек тротуаров. Рядом рвались снаряды: чья-то батарея, не поймешь чья, лупила и по своим и по чужим. А мы все пробирались вперед: политрук сказал, что дальше, в глубине кварталов, дерется уж который день окруженный батальон НКВД.

В наступивших сумерках мы ворвались в полуразрушенный каменный дом с выбитыми окнами и дверью. Отсюда только что удрали фашисты. Пол был усыпан битым стеклом и кусками осыпавшейся штукатурки, по углам валялись обрывки немецких газет, банки из-под португальских сардин, бутылки с этикетками французского рома. Пахло чужим немытым телом, дешевым одеколоном, вонючими эрзац-сигаретами.

Было темно и тревожно. Вечерний мрак сближал расстояния, нагретый за день ветерок доносил обрывки чужой речи, казалось, что немцы совсем рядом. О сне, конечно, никто не помышлял. Да и кто бы мог уснуть? Мы сидели у оконных проемов о винтовками наготове. Лева Скоморохов вызвался охранять нас с улицы. Теперь он все время лез в самое пекло, стыдясь своей минутной слабости там, на высоте 164,9, старался вернуть доверие товарищей.

Послышались чьи-то осторожные, легкие шаги. Кто-то пробирался среди развалин. Скоморохов выждал, когда человек подойдет поближе, выставил винтовку и приглушенно спросил:

— Стой, кто идет? Руки вверх!

Хриплый голос ответил из темноты:

— Если спрашиваешь по-русски, отвечу, что идет свой. А вот руки поднять не смогу. Держу котелок с пшенной кашей, боюсь, просыплю. А ребята с утра не емши. Ждут!

Политрук выглянул в окно:

— Подойдите поближе, покажите, что у вас в руках!

Солдат приблизился.

— Показать покажу, а на пробу не дам. Самим мало. А вы, гвардейцы, чем в чужие котелки заглядывать, взяли бы свои да смотались за кашей. Внизу какой-то повар ужин привез, а своей роты не нашел. Насыпает всем желающим и фамилии не спрашивает.

Я, Шаблин и Семеркин подхватили по два котелка в каждую руку и поспешили туда, куда показал солдат. За огородами в балке действительно стояла походная кухня. Кашевар, могучий дядя, проворно орудовал черпаком. Он тревожно оглядывался назад, где уже начинал светлеть край неба, и очень торопился. К кухне стояла молчащая очередь, человек двадцать. Некоторые, получив кашу, садились на землю, вытаскивали деревянные ложки и, быстро опорожнив котелок, занимали очередь снова. Кашевар не возражал. У него была своя забота: скорее раздать кашу и убраться подальше от передовой.

Впереди нас стояли два бойца в пятнистых маскхалатах. На головах у них были немецкие каски. Помня, в какую идиотскую историю мы влетели с этими касками, я подошел к бойцам.

— Поменяли бы вы, друзья, свои головные уборы. Мы тут однажды сдуру напялили немецкие каски, так командир роты нас чуть ли на месте не расстрелял. Вот схлопочете в темноте свою же пулю, будете знать!

Солдаты смерили меня тупым блуждающим взглядом, не ответили.

— Что, не доходит? — спросил я.

Один из солдат неопределенно махнул рукой: дескать, чего ты беспокоишься, приятель? Пустое! Другой демонстративно отвернулся.

— Ну, как знаете, — сказал я и вернулся на место.

Очередь двигалась быстро. Двое в маскхалатах подставили повару свои котелки и поспешили вслед за младшим сержантом, получившим кашу перед ними. Все трое скрылись за покосившимся забором, и тут же мы услышали отчаянный вопль:

— Караул! Спасайте! Уводят в плен!

Очередь кинулась на крик. Младший сержант лежал на спине; на лбу кровенилась глубокая рана. Дрожащим от волнения голосом он рассказал:

— Догнали они меня, повалили, стали запихивать пилотку в рот, душить. И шипят в самое ухо: «Ком, шнель, шнель!» А не то капут. Я вырвался, закричал. Они ударили меня ребром каски — и наутек!

Кто-то дал очередь вслед убегающим немцам. Где-то откликнулись тоже очередью, возникла беспорядочная стрельба, палили наугад все кому не лень. В конечном счете больше всех пострадали те, кто не успел взять каши. При первом же выстреле повара и след простыл. Вдалеке еще слышались стук колес кухни и конское ржанье, но попробуй догони боязливого!

Когда мы появились с дымящимися котелками, ребята уж и отчаялись нас ждать.

— Боялись, что не придете, — сказал политрук. — Слышали пальбу, ну, думаем, попали в заваруху!

Мы объяснили, что было. Политрук усмехнулся:

— Немцы, видать, поначалу обознались, подумали, что подъехала их кухня. А когда обнаружили оплошность, то не растерялись: решили и кашки нашей отведать, и пленного захватить.

— Похоже, что так, — согласился я.

— Вот-вот. А вы во второй раз опростоволосились с этими касками. Сперва вас приняли за немцев, а сейчас вы настоящих немцев приняли за своих, — сказал политрук с шутливой укоризной. — Могли бы ведь отличиться, «языков» привести. Они бы нам сейчас ох как не помешали!

Да, «язык» был бы очень нужен.

С утра возобновилась перестрелка, стали шлепаться мины. Опять не разберешь, где фашисты, а где наши. Ночью у походной кухни мы видели немало наших бойцов. Они должны сидеть где-то рядом. Но где? В каких воронках, в каких домах?

Дверь нашего дома выходила в огород, где рядом с поваленным набок сараем зеленели кустики клубники с торчащими из них перьями чеснока. Из двух оконных проемов открывалась булыжная мостовая, отделенная от тротуара рядом деревьев. На той стороне стояли три одноэтажных дома из красного кирпича, примерно такого же вида, как и наш: со снесенными наполовину крышами, с пробоинами в стенах.

На задах прокукарекал петух, умудрившийся чудом уцелеть среди всего этого безумства огня и металла.

— Как у нас в деревне за Волгой, петушок пропел, — улыбнулся Нефедов.

И странное дело, от этого петушиного пения что-то теплое прислонилось к сердцу, повеяло домашним, мирным, повеселело на душе…

— Пора бы разведать, что творится вокруг, — сказал Парфенов. — Кто пойдет?

Вызвались двое: Семеркин и Скоморохов.

— Пойдет Семеркин, — решил политрук. Он подвел Бориса к окну. — На Плехановскую не выходи. В тех красных домах, скорее всего, немцы. Двигай между сараями, но все время гляди, что делается на той стороне. И сразу же возвращайся.

Семеркин вышел в дверь, обогнул дом и пополз по-пластунски, смешно виляя бедрами и придерживая автомат за ремень. Передохнул, спотыкаясь, перепрыгнул через обгорелые бревна и скрылся в завалах. Прозвучали выстрелы. Из красных домов его заметили гитлеровцы — так мы и знали: они засели там. В окно высунулась голова в квадратной каске. Стрелок хотел посмотреть, попал или не попал. Скоморохов вскинул автомат, голова исчезла. Мы стали стрелять в красные дома, стараясь вызвать огонь на себя, чтобы поддержать Семеркина, прикрыть его отход. В игру включился фашистский пулеметчик, его очередь влетела в оконный проем, взметнула брызги кирпичной крошки на задней стене. Мы ответили. Завязалась перестрелка.

— Что-то не возвращается Борька-вегетарианец, — заволновался Ревич. — Давно должен быть. Как бы не случилось плохого! Может, ранен? Пойду посмотрю. Я мигом!

Политрук кивнул:

— Давай. Только будь осторожен.

Едва уполз Яков, как по нашему прибежищу стала бить пушка. Застонало перекрытие, посыпались кирпичи, зашатались стены. Мы выскочили из рассыпающегося на глазах дома, залегли в огороде, стали окапываться. Пушка сделала свое дело — дом присел и с грохотом свалился набок. Поднялась пылища на весь квартал. Потом в развалах, за которыми один вслед за другим исчезли Борис и Яков, возникло какое-то шевеление. Вскоре можно было уже разглядеть, что один боец тащит за собою на шинели другого. Наши! Мы с Левой Скомороховым бросились помогать. Сомнений быть теперь не могло: Семеркин тащил Ревича. Борис тяжело дышал сквозь сжатые зубы.

— Я уже полз назад, когда возле себя увидел Ревича, — сказал он наконец. — Короткая очередь, и все…

Возле распластанного на шинели Якова собрался наш маленький гарнизон. Непривычное спокойствие застыло на его пожелтевшем лице, и если бы не запекшаяся на губах кровь, можно было бы подумать, что он дремлет. Казалось, что все это очередная шутка «заместителя политрука по веселой части». Вот Яшка вскочит на ноги и крикнет: «А ведь здорово я вас всех разыграл!»

Ваня Чамкин бросился трясти Ревича за плечи:

— Яша, Яша, что с тобою?! Очнись!

Глухо, словно из пустоты, донесся голос Семеркина:

— Не надо, Ваня, не поможет. Он не ранен, он уже убит.

Миша Шаблин и Толя Фроловский осторожно, словно боясь причинить ему боль, накрывали Якова шинелью…

А бой громыхал. Пушка, которая разрушила наш дом, перенесла огонь дальше. Снаряды рвались в низине, куда прошлой ночью мы бегали к походной кухне за кашей. Ах вот оно в чем дело! На Плехановскую улицу выползала тридцатьчетверка. За нею держалась горстка наших солдат. Из развалин домов, из щелей, из сараев стали выбегать бойцы и присоединяться к идущим за танком.

— Вперед, ребята! — закричал политрук Парфенов. — Еще один рывок, и мы будем у «Электросигнала». А там направо, по проспекту Труда, улица 9 Января, мой дом!

Он поднялся первым. И вдруг покачнулся, как-то неловко упал, подломив под себя руку. Я подумал, что он зацепился за проволоку, которая торчала из канавы.

— Помочь встать, товарищ политрук? — Я протянул руку.

Парфенов бился в предсмертной агонии. На левой стороне гимнастерки, у нагрудного кармана, расплывалось красное пятно.

Все было кончено. Иван вынул из кармана политрука красную книжицу.

— Он велел мне сохранить партбилет, если его убьют, — сказал Чамкин. — Видишь, как получилось? Он чуть-чуть не дошел до своего завода…

Спустя много лет после войны я прошел этот путь, я тоже не смог это сделать в сорок втором. От места, где был убит политрук Парфенов, до заводской проходной я насчитал всего триста двадцать семь шагов.

Потом мы бежали за танком по обочине дороги, стреляя в окна красных домов и швыряя гранаты. И тут я увидел этого немца. Он прятался с автоматом за поваленным телеграфным столбом и, перекосив от злобы рот, целился прямо в меня. «Сейчас застрелит!» — только успел подумать я и очутился на земле. Попытался подняться — не смог. Острая боль обожгла ноги, и я сообразил, что ранен.

— Спокойно, ребята, я вижу, где засел этот гад! — крикнул Миша Шаблин, отстегивая гранату.

Столб огня поднял вражеского автоматчика вверх.

— Вот так-то оно будет лучше, — сказал Михаил.

Ребята оттащили меня с проезжей части улицы в огород, распороли ботинки, обрезали галифе выше колен, стали бинтовать ноги.

— Что там у меня видно? — спросил я, пересиливая боль.

— Ничего особенного, так себе, маленькая дырочка, — успокоил Чамкин. — Лежи здесь и жди нас. За тобой придем.

Они побежали догонять ушедший вперед танк. А я остался лежать в огороде и ждать. Я думал о маме. Я думал о Зое, вспоминал, как шли мы с нею по предрассветному Ашхабаду, возвращаясь с выпускного вечера, не зная, что уже началась война. Я думал о том, что та жизнь, в которой нас серьезно заботили тройка по диктанту или проигрыш в школьном шахматном турнире, навсегда закончилась здесь, на Плехановской улице, и если удастся вдруг уцелеть, то будет совсем другая жизнь, другие радости и печали.

Танк, за которым мы бежали, ушел и не возвращался. «Может, его уже подбили?», — страшился я. Ребят тоже не было видно. Я лежал на спине и глядел на солнце, но оно, казалось мне, стояло на месте. Это был самый долгий день в моей жизни…

Перед закатом неизвестно откуда взявшиеся артиллеристы выкатили на дорогу сорокапятку, сделали несколько выстрелов и оттянули орудие назад. Стрельба слышалась ближе. Пробежали два петеэровца, волоча длинное, как водопроводная труба, ружье. Промчался на коне какой-то капитан, совсем плохо державшийся в седле, крикнул, что надо всем отходить назад, фашисты отбили рощу Фигурную. Пожилой солдат склонился надо мной и сказал, с трудом переводя дыхание:

— Здесь нельзя оставаться, наших никого нет.

Он снял свой пояс. Я ухватил рукой. Солдат попытался тянуть меня волоком, но это и мне и ему оказалось не под силу. Я отпустил ремень. Солдат скрутил цигарку из своей махорки, выбил искру кресалом, протянул мне тлевший фитиль. Я увидел его сухие, обветренные губы, впавшие щеки, поросшие густой щетиной, и печальные голубые глаза, полные сострадания.

С воем разорвалась мина, обдав нас сухими комьями земли. Солдат пригнулся и побежал.

На горящие кварталы Воронежа опускалась ночь…