Они завтракали втроем на террасе, а сонмы беззаботных птиц щебетали в саду. Кофе, сваренный в американском электрическом кофейнике, был отличным. Кусты роз посреди аккуратных кружков влажной коричневой земли безмятежно цвели на фоне розоватой, типично мексиканской стены. Шурин Мэриэн погрузился в страничку английского юмора с усердием маленького школьника, читающего занимательные истории, а Тереза, сестра Мэриэн, вполголоса весело обсуждала предстоящую поездку в Куэрнаваку на уик-энд. Ослепительная улыбка всегда отличала Терезу, и теперь, когда они вдвоем с мужем, вышедшим из призывного возраста, вели размеренную, ничем не омрачаемую, не обремененную детьми жизнь, эта улыбка отражала сущность их бытия.
Мэриэн открыла было рот, намереваясь рассказать сестре и шурину, что она делала накануне вечером, но, так ничего и не сказав, лишь молча откусила кусок бриоши. А дело было в том, что она снова и снова пыталась отыскать тот фильм, ту военную хронику, где она увидела Джерри, своего сына. Да и видела ли она его? Ей хотелось рассказать Терезе и ее мужу, что поездка в Мексику не рассеяла ее сомнений. Если бы она объяснила им, как ей необходимо увидеть этот фильм, они, возможно, помогли бы ей. Но потом она подумала — и от этой мысли, более четкой и определенной, ее уже не могли отвлечь ни беседа на террасе, ни еда, ни птицы, — что поиски фильма это только ее, ее кровное дело и она должна справиться сама, без чьей-либо помощи. Это понимал и муж Мэриэн, отпустивший ее одну: смысл поездки в Мексику как раз и заключался в том, чтобы она смогла вновь обрести себя, встать на ноги, вернуться к нему исцеленной.
В сущности, она не надеялась отыскать этот фильм, даже не представляла себе, как при своем жалком знании испанского языка она будет искать его. Но когда вчера вечером сестра и шурин впервые предоставили ее самой себе, она тут же схватила словарь, отыскала два слова— «cine» и «guerra» — и, добавив к ним вопросительный знак, обзвонила все кинотеатры подряд по списку в желтом разделе путеводителя. В одной из справочных мелодичный мексиканский голос ответил ей на превосходном английском языке, что следует спрашивать не «cine», a «noticias», и ей пришлось заново обзвонить половину списка. Теперь она знала, более или менее точно, что военная хроника идет в трех кинотеатрах. Вероятно, какие-то кинотеатры она пропустила, но по крайней мере есть с чего начать. Она не поняла, когда начинается хроника, так что ей придется отправиться в кино и пересидеть все, что бы там ни показывали. Вероятно, ей удастся за день побывать только в одном, поскольку Тереза так настойчиво пытается помочь ей обрести душевное равновесие; вряд ли она сможет отлучиться из дому больше, чем на пару часов.
«Олимпия», «Дель Прадо» и «Синэ Мехико». На плане, приложенном к ее красному путеводителю, она отыскала точное местонахождение всех трех. Она бы могла, конечно, просто нанять такси и назвать кинотеатр, но потом она подумала, что лучше поехать на своей машине и самой управлять событиями. Возможно, именно поэтому она поехала в Мексику на машине. Муж настаивал, чтобы она летела самолетом, но она наотрез отказалась, хотя и не могла объяснить почему. И он (будучи отчимом Джерри, он был связан с ее горем сложной системою нитей, а не одной, основной, как был бы связан родной отец) кротко согласился с ее решением и проводил до самого Мемфиса. Хотя они и не говорили об этом, она знала, что муж никогда не позволил бы ей уехать, если бы ее сестра не жила в Мексике и если бы он не был твердо уверен, что ей не удастся посмотреть «тот» фильм. Но последнее соображение не доходило до сознания Мэриэн, потому что она не могла даже допустить такой мысли.
Пять месяцев назад она получила извещение, что Джерри пропал без вести. Двадцати с половиной лет от роду. Его отец погиб тоже молодым на другой войне. Джерри было тогда семь лет, и ей пришлось растить его одной, это было нелегко, порой ноша оказывалась слишком тяжелой, но она всегда любила его. Быть может, правда, недостаточно. Она вторично вышла замуж, когда ему исполнилось семнадцать, но это уже не могло восполнить отсутствие отца в трудные годы переходного возраста, когда ему было двенадцать, тринадцать, четырнадцать лет. Таким образом, когда настало время ему идти в армию, он не был к этому готов. Он был растерян и испуган. А через полгода пропал без вести.
Она лишь смутно могла припомнить, что было с ней, когда она получила извещение. Она блуждала в кошмарных снах — скорбь волочила ее по необозримым полям и холмам, усеянным умирающими. Она искала его, находила его руку с отцовским кольцом на мизинце, держала эту руку в своей, стараясь отогреть ее, а затем в холодном поту от ужаса возвращалась к тому, что было действительностью. Когда это случалось ночью, муж был рядом, и его руки обнимали ее, он прижимал ее голову к своему плечу. Но как раз в эти минуты мука ее достигала предела: ее еще мог кто-то утешить, а у Джерри — там, где он находится, — нет никого.
Так продолжалось до тех пор, пока она не увидела в первый раз фильм. Они бывали в кино довольно часто. Ее муж всегда знал заранее, что они будут смотреть, тщательно справлялся о начале сеанса, приходил к художественному фильму и избегал хроники. Она едва ли замечала его уловки и не настаивала на том, чтобы смотреть хронику. Но однажды двое неповоротливых соседей по ряду задержали их, когда они выходили, и хроника началась. Сразу пошли кадры о войне. Она снова села, крепко стиснув на коленях руки. Она забыла о муже. Она была одна. Ей показывали новейшее оружие, великолепное сверкающее, безукоризненно сконструированное для убийства. Тот, кто вызвал к жизни и помог создать всю эту мощь, был, очевидно, совершенно уверен: смерть — это лучшее, что есть на свете, и он остался бы глух к слабым голосам матерей, чьи сыновья были детьми, прежде чем стать мишенями или героями. Ее руки и шея начали покрываться потом. Но она понимала, что, сколько ни волнуйся, это ничего не изменит.
. И тут на экране появились несколько молодых солдат. Это были военнопленные. Кто-то сумел заснять их у ворот концлагеря. Худых, юных, понурых, болезненных с виду американских солдат. Она уговаривала себя, что им просто не хочется смотреть в кинокамеру: они либо сердятся, либо стыдятся, а может быть, и то и другое вместе; охранники же, наверно, говорят им — конечно, на чужом языке: «Да улыбнитесь же, вдруг ваша мамаша увидит вас». А им улыбаться не хочется. Зачем? Кто же заснял их, спрашивала она себя. Американец, получивший на то разрешение, или кто-то из «тех»? А может быть, ребята даже и не знали, что их снимают. Они стояли у ворот, возле дощатого забора. Голос диктора был полон профессионального сострадания, но он ничего не уточнял.
Она почувствовала, как кровь пульсирует у нее в висках; вот она уже стучала молотом, и грудь стеснило. Ведь здесь мог быть и Джерри. Ожидание, даже исполненное такой надежды, иной раз не сразу сбывается. Джерри тут не было.
И все же он тут был. Один из ребят стоял спиной к камере, ссутулившись, приткнувшись к столбу у ворот, и на мизинце его руки, обхватившей столб, было кольцо, которое она сразу узнала. Другого такого быть не могло. Она сама его заказывала для отца Джерри. Парень, стоявший спиной к камере, выпрямился; вот он стал оборачиваться. Но тут «сюжет» кончился.
Дальше пошли гонки на роликах. Натренированный голос, который только что так задушевно повествовал об американских солдатах, теперь, захлебываясь, скороговоркой рассказывал о спорте. Забыв о муже, она встала, вежливо извинилась перед соседями, задержавшими их, прошла в дамскую уборную, ее вырвало, и, почувствовав облегчение, она принялась лихорадочно строить планы.
Муж трижды ходил с ней вместе смотреть фильм, после чего взял с нее слово не ходить больше. Она дала слово, но сдержать его не смогла. В первый раз, когда она смотрела фильм одна, она убедила себя, что увидела больше — чуть-чуть, но все-таки больше. Она жила надеждой, а надежду надо чем-то питать.
Ее муж навел справки. В военном министерстве ответили, что у них нет сведений о том, что Джерри находится в лагере для военнопленных. Конечно, списки военнопленных, которые дает противник, не всегда точны. Ему также сообщили, что в министерстве знают о существовании такого фильма. Он был снят американскими кинооператорами с разрешения противника, который, видимо, полагал, что это будет хорошей пропагандой, но им пришлось снимать извне и только то, что удалось поймать за несколько минут. В письме из министерства говорилось, что, насколько известно, из фильма ничего не было вырезано.
Но она была уверена, что отснято было больше. Она следовала за фильмом по всему городу, объехала второсортные кинотеатры, пригороды, кино на открытом воздухе. Иногда она задерживалась и смотрела королев катанья на роликах — «Мисс Хобокен» и «Мисс Лос-Анжелес». Иногда она выходила сразу же, жмурясь от света и оставляя своих мальчиков там, в темноте. Ей казалось, они там в безопасности. Когда она смотрела картину — возможно, это не совсем соответствовало истине, но на три четверти соответствовало, — для нее это значило, что они еще там (и Джерри тоже), а не лежат мертвые на каком-нибудь развороченном снарядами холме. Она знала их всех, и все они были для нее друзьями Джерри. И она словно слышала, как они говорят ему: «Почему ты не обернешься, парень? Мы, конечно, не думаем играть тут комедию и растягивать рот до ушей, чтобы показать, как нам хорошо, но ты бы все-таки обернулся. Твоя мать будет рада посмотреть на тебя». Но он ведь упрямый, всегда был таким и немножко медлительным, но он уже собирался обернуться. Нет, она просто уверена, что он обернулся.
Вот так все и шло. Теперь, даже если бы Мэриэн поняла, что нет никакой надежды увидеть Джерри, она все равно продолжала бы искать и искать, словно те поиски, которые велись ею в ночных кошмарах, сменились этими, и, откажись она от них, ей придется вернуться к прежним.
Почему она решила, что в Мексике будет по-другому? «Олимпия», «Дель Прадо», «Синэ Мехико». Ни один из них не был кинотеатром первого экрана, и вполне вероятно, что тут могут показать хронику полностью. Ей хотелось спросить своего шурина, скрывавшегося за газетой, как они здесь поступают с американской кинохроникой — сокращают ее еще больше? Но это было слишком рискованно. Ей могут солгать или каким-либо иным путем удержать от посещения кино.
Когда она приехала две недели назад, она попросила сестру дать ей какую-нибудь работу по дому. И Тереза поручила ей заботу о цветах. Они жили недалеко от рынка Долорес — полукружия сплошных цветов. Мэриэн ездила туда каждые два-три дня. Обычно Тереза ездила вместе с ней, а иногда подвозила ее и затем заезжала за ней. Сегодня Мэриэн сказала, что поедет одна, на своей машине.
— Ты уверена, что знаешь дорогу, Мэриэн?
— Ну, конечно: через парк и вокруг музея в обратном направлении, потом повернуть и выехать из ворот. Я прекрасно ориентируюсь. — Голос ее звучал уверенно и вполне естественно.
И все же она медлила — сначала задержалась на террасе, потом по дороге через парк. Это был решающий день. Но что он решал?
Все эти восемьдесят четыре часа, что она провела одна с того утра, когда рассталась с мужем в Мемфисе, и до того вечера, когда Тереза прилетела в Монтеррей, чтобы вместе с ней ехать в Мексику, Мэриэн продолжала надеяться, что за время долгой унылой дороги она выберется из душевной сумятицы, все станет на свои места, разрядится и уляжется; встречный ветер продует насквозь машину и развеет всю нагромоздившуюся массу неразрешимых тревог. Ей хотелось услышать твердое и решительное: да, они имели право взять его, несмотря ни на что; да, вой бомб и грохот орудий и слабый трепет мальчишеского страха, который гнездится в бункере, или в новой пуленепробиваемой куртке, или еще где-нибудь, для нее, матери, вполне приемлемое сочетание звуков. Как это может быть? Но за время переезда она пришла к единственному выводу: никто не может сказать ей «да» твердо и решительно. Где-то близ Корпус-Кристи в Техасе она убедилась, что серое облако мучительных вопросов не рассеется.
Когда погиб отец Джерри, все было ясно и четко: кольцо, присланное ей; рассказ о происшедшем; печальные звуки замирающей трубы, говорившие о том, что розовая, золотая ночь расцветающей любви кончилась. Это разбило ее сердце. Через какое-то время оно исцелилось само. Если бы она могла сейчас взять его, это сердце, обеими руками и разорвать по изломанной линии, проходящей немного в стороне от середины... Может быть, она иная у матерей, чем у жен, эта река скорби, замутненная глиной, из которой создаются дети? Для матери де было ответа на этот вопрос; и это было все, что она открыла за время долгого пути.
Теперь же по дороге к цветочному рынку она подводила итоги. Она делала это медленно и вела машину тоже медленно. Внезапно она остановилась у обочины, потому что вдруг поняла (был ли это снова зов трубы или зов долга?), что ответ есть и что именно поэтому она пошла кружить по бесконечному кинолабиринту. Вся беда в том, что она никогда не могла уразуметь простую альтернативу: жизнь или смерть.
Теперь, остановившись на дороге в парке, она твердо решила, снова и снова ударяя тыльной стороной руки по ладони другой: если она найдет его, найдет этот фильм здесь, может быть, даже сегодня (не важно, сможет она его посмотреть или нет), тогда она будет знать, что Джерри жив и ей остается только ждать — ждать благоразумно и терпеливо, как положено женщине. А если она не найдет фильма в «Дель Прадо», «Олимпии» или «Синэ Мехико», она скажет себе, что Джерри умер. Потому что война — это жизнь или смерть. Надо подвести черту, и если в итоге окажется смерть, то сердце ее разобьется, хотя ей придется жить, вернуться к мужу, который терпеливо, с любовью ждет ее. Так она решила. Неопределенность наконец исчезла.
На рынке она ходила взад и вперед вдоль цветочных рядов и благодаря принятому решению видела все, как ей думалось, гораздо отчетливее. Сначала она посмотрела на цветы: анютины глазки, красные ирисы, ноготки, душистый горошек — целое море цветов, где одни похожи на перья, пушистые и безмолвные, другие — на знамена, выстроенные в ряд умелой рукой. И позади, как фон, — гладиолусы, которым можно простить претенциозность ради красок.
Потом она поглядела на людей. В самом дальнем ряду за прилавком расположилось целое семейство. Она нашла там свежие фиалки, и гладиолусы там были не такие кричащие, менее пышные, вероятно, потому, что это была бедная семья, которая не могла предложить ничего отборного или грандиозного. Лицо женщины было печально. Она была больна. Но у нее были удивительно красивые руки. И она кормила ребенка.
Мэриэн не хотелось парадных цветов — только скромных и трогательных. Она пошла к другим рядам, где были анютины глазки и пионы. Купила большой венок из красных гвоздик, немного первоцветов с нежными лепестками и блестящими темно-зелеными листьями. Она так нагрузилась цветами, что для них могло не хватить ни ваз, ни места в доме ее сестры. Наконец она повернула обратно и лицом к лицу столкнулась с человеком, который открывал дверцы автомобилей (он не успел подойти к ее машине, когда она подъехала) и теперь ковылял к обочине, чтобы услужить кому-то.
Он страдал трясучкой, и лицо его, подергиваемое нервным тиком, казалось старым и обрюзгшим. Тереза никогда не отказывалась от его услуг и всегда давала ему два песо — просто так, потому что у него тряслись руки и он не мог носить цветы, да, в сущности, не мог и открывать дверцы автомобилей. Но он всегда был здесь, и теперь Мэриэн, не сопровождаемая никем, вдруг почувствовала, что искренне ненавидит его. Отвращение и ужас, которые он ей внушал и которые она подавляла во время своих прежних посещений, сейчас выплеснулись наружу.
Он, видимо, узнал ее, хотя казался круглым идиотом. Он направился к ней и, когда она отстранилась от него, заковылял к ее машине, которая стояла возле того ряда, где торговала бедная семья с больной матерью. Он стал шарить по дверце машины, ища ручку.
— No! — сказала она резко, и ее передернуло, ей неприятно было, что его рука касается дверцы ее машины.
Кормящая мать подняла глаза. В лице ее не было осуждения, но она крикнула идиоту: «Ven, ven, Pepito!».
Мэриэн стало стыдно оттого, что та женщина заметила ее отвращение, но она не могла себя сдержать. Сама не зная почему, она повернула назад — наверно, потому, сказала она себе, что было бы нелепо забирать весь этот ворох цветов и держать, возможно, несколько часов в поставленной на стоянку машине. Остановившись перед хозяйкой цветов, она поняла, что ей ничего не придется объяснять: и так ясно, что она хочет оставить цветы.
Женщина сказала: «Si, seniora, si», и милым жестом велела мужу взять цветы и поставить их в тень. Идиот в это время торчал сбоку, противно жуя огрызок кокосового ореха, подобранный в канаве.
Итак, она отправлялась в «Дель Прадо». Теперь она могла ехать, оставив на хранение цветы, которые прежде ее так тянуло купить. Она с шумом захлопнула дверцу машины, и идиот вздрогнул, но кормящая женщина подняла глаза от своего младенца и улыбнулась.
В деловой части города ей пришлось поставить машину в гараж. Ей очень не хотелось пробиваться сквозь гул, грохот, суматоху, царившие в узком проезде. Она нуждалась в покое. Все подготовлялось к этому моменту. У нее не было с собой цветов, но она несла их в своем сердце. Ей предстояло теперь узнать, что ее ждет: жизнь или смерть. Она сможет вынести и то, и другое. И снова ей не пришло в голову, что хронику, возможно, тут и не показывают.
Ее показывали.
Она застала как раз середину французского игрового фильма о любовных утехах, все действие которого происходило на широкой постели с висящим над ней зеркалом. Она задумалась о том, как это удается так передать блеск тканей, почему-то всегда сопутствующий сладострастным сценам в кино, и действительно ли это настоящий тяжелый атлас или просто какая-нибудь дешевка, которая только выглядит так на фотографии? Груди актрисы, казалось, позолочены, чтобы соответствовать сверканию окружавших ее тканей. Зрители хихикали. Какой-то парень все время смеялся на одной и той же ноте. Под конец элегантный француз в цилиндре и с тросточкой что-то пропел и тем связал все воедино, если судить по громкому смеху зрителей. Потом в зале стало темно. А через мгновение замелькали кадры и тотчас остановились — какие-то фигуры задвигались было и застыли в нечеловеческих позах; раздались свистки из публики. Наконец демонстрация началась. Она увидела слово «noticias» — оно выглядело иначе, чем она представляла себе. Она мысленно исправила ошибку.
Она вся горела, с головы до ног. Хроника сразу начиналась кадрами о военнопленных. Здесь не демонстрировали мощи оружия. Ребята сразу возникли перед ее глазами. Она и раньше не сомневалась в том, что увидит их, и все равно испугалась.
Уже давно она дала каждому имя. Худенький блондин, строгавший палочку, — это Крис. Он все время стоял в кадре — одну или две долгие, дорогие минуты. «Я всем сердцем люблю его», — прошептала она про себя, шевеля губами, чтобы придать словам весомость. (Она знала, что любит Криса из-за своей невыразимой любви и страха за Джерри,) Не поворачивая головы, она посмотрела вправо. Теперь на экране был Уолтер, дорогой Уолтер с густой щетиной на лице, укутанный шарфом. Он простужен, подумала она и подивилась, что ни разу не подумала об этом раньше. Она молниеносно вспомнила множество средств от простуды, в том числе пары эвкалиптового масла. Когда Джерри был маленьким, он постоянно простужался, и это средство помогало лучше всего. Она почувствовала запах эвкалипта. Этот запах был для нее барьером, за который она держалась, стремясь удержать картину на месте. И, казалось, ей это удалось. Тем не менее на экране все-таки появился парень, который мог быть Джерри.
Сколько раз думала она об этом кольце: по закону средних чисел могла ли чья-то еще жена заказать точно такое кольцо для своего мужа? Могло быть, конечно, и так, что рисунок, который она снесла ювелиру, тот искусно видоизменил, сделал по нему другое кольцо, и теперь его носит кто-то другой. Перед ней была рука, обхватившая столб, и кольцо. Рука была растрескавшейся и сморщенной, не похожей на руку мальчика.
Парень с кольцом стал оборачиваться. Она прикрыла глаза, ожидая конца «сюжета», немного досадуя на то, что еще не появились бегуны на роликах, которых показывали потом и которых она знала почти так же хорошо, как ребят. Но парень продолжал оборачиваться. Впившись в него глазами, она все же увидела, как Крис на заднем плане впервые поднял глаза от своего строганья и сделал резкое движение рукой, как бы говоря: не делайте этого, не снимайте его. Лицо парня, который обернулся, заполняло теперь весь экран, и это было лицо Джерри, но пустое и так же лишенное выражения, как лицо идиота. Рот его кривился в гримасе, а рука с кольцом, взметнувшись вверх, старалась что-то поймать и удержать судорожными движениями. Его глаза смотрели прямо перед собой, и мать утонула в их отсутствующем взгляде.
Вздох ужаса пронесся по залу, а затем — озабоченное и неизменное перешептывание. И Мэриэн слышала все. Она видела все.
Потом голос мужчины, обращенный к ней:
— Могу я помочь вам, мадам? Не могу ли я вам помочь?
Она слышала свое собственное дыхание — так дышит умирающий. Мужчина, а затем женщина осторожно взяли ее с обеих сторон под руки. Она судорожно теребила пальцами рот. Помогавшая ей женщина зажала ее пальцы в своей руке, и они вывели ее на свет.
— Скажите, мадам, куда нам отвести вас? Вы не из этого отеля?
Не в силах говорить, она покачала головой.
— Может быть, позвать доктора?
— Нет, нет. — Она чувствовала, что сумеет сама позаботиться о себе. Ей хотелось сесть за руль в свою машину, найти покой в движении. Она дала им гаражный жетон. Только однажды посмотрела она на них, пока они все стояли и ждали машину, и поняла, что навсегда запомнит их и они запомнят ее. Вероятно, ей никогда уже не представится случая пробыть с ними дольше, чем эти четыре минуты в гараже, пока они ждали машину, но, видя ее боль и смятение, они не таились от нее. Ей не надо было рассказывать им о себе. Она знала их, и они знали ее.
— Вы сможете, мадам, править сами? — Он произнес это «сами», точно ласковое слово, которое один заведомо чужой человек вправе сказать другому.
— Да, — сказала она и добавила: — Прощайте и спасибо вам. — И тут впервые ей захотелось расплакаться, потому что ей надо было сказать им «прощайте». Мужчина сказал «прощайте», а женщина не сказала ничего.
Она поехала в сторону парка и некоторое время кружила там. А потом поняла, что надо куда-то приехать — бегство окончилось. А ехать было некуда — разве что к цветочным рядам. Это место она назначила себе для возвращения, и ей надлежало вернуться туда.
Она один раз объехала кругом рынок Долорес и не смогла поставить машину. Делая второй круг, она увидела свободное место — как раз напротив него, на обочине, свесив ноги в канаву, сидел идиот, который открывал и закрывал дверцы машин. Он спал, приткнувшись головой к телеграфному столбу. Руки его больше не дрожали — они беспомощно лежали на асфальте тротуара. И голова его тоже теперь не тряслась и не дергалась. Его лицо во сне было прекрасным. Он не был старым, нет, ни старым, ни обрюзгшим, каким показался ей, а слабым и беззащитным, какими бывают спящие дети; он был прекрасен — и все же это был идиот.
■