Иногда мой стол использовался по его прямому назначению, то есть как ломберный. В те дни, когда к матери и тёте Вере приходили гости, я переносил его в тёти-Верину комнату. Гости играли на нём в преферанс и ещё в какие-то сложные игры. Играли не на деньги, а ради самой игры, — и обычно не очень долго, а потом мать и тётя угощали их чаем с печеньем. И никогда ничем спиртным. Да и приходили к нам гости не ради еды и питья. Хорошие это были люди, и некоторых из них я до сих пор помню.
Очень прочно запомнился мне Георгий Генрихович Гобар, петербургский француз. Он преподавал в Военно-морском училище имени Фрунзе, а что преподавал — не знаю. Может быть, французский язык? И мать, и тётя очень бойко говорили по-французски, но каждый раз, когда этот гость уходил, они с восхищением отзывались о его настоящем парижском прононсе.
Гобар, немолодой человек с военной выправкой, с какой-то благородной точностью движений, очень мне нравился. Вот только его отчество казалось мне слишком уж величественным, слишком уж королевским. Георгий Гиенович, — так, в шутку, стал я его звать, когда дома заходил разговор о нём. «Только не скажи так при нём!» — смеясь, внушала мне мать. Но однажды, едва он вошёл в приходую, я, здороваясь, по рассеянности обратился к нему именно так. И мгновенно осознав свою ошибку, замер от чувства стыда и неловкости. Однако произошло нечто неожиданное. Гобар расхохотался, погладил меня рукой по плечу и сказал, что теперь он прикажет своим курсантам именовать его именно так, чтоб они его больше боялись.
Этому человеку я обязан тем, что стал менее лживым. Нет, абсолютно правдивым я не стал, но ложь имеет много разновидностей, и от одной из них Георгий Генрихович меня излечил. Как-то раз он спросил меня, читал ли я «Свет погас» Киплинга. Стихи Киплинга (разумеется, в переводе на русский) я уже знал, и некоторые — наизусть; и его «Книгу джунглей» читал. А вот «Свет погас» я прочесть ещё не успел, но мне было стыдно признаться в этом. Я соврал, что да, конечно, читал. Гобар повёл речь об этом романе и задал мне какой-то вопрос. Из моего ответа ему стало ясно, что я сказал неправду, — и тогда Георгий Генрихович как-то удивительно безобидно и убедительно растолковал, внушил мне, что лгать в таких случаях не нужно. Ибо когда человек сам признается, что он чего-то не знает, то это — не грех, ничего в этом нет постыдного. Наоборот, такое честное признание означает, что человек этот намерен познать то, чего он ещё не познал. С того дня я никогда ни перед кем не скрываю своего незнания чего-либо.
Однажды Георгий Генрихович дал мне пригласительный билет на вечер в Военно-морском училище. Что был за вечер, какие там артисты выступали — всё вылетело из моей памяти. Но навсегда запомнилась внутренняя архитектура здания, мудрая и горделивая её простота и величие — и, конечно, компасный зал. Ещё удивила огромность другого зала, окна которого выходят на Двенадцатую линию. Через пятьдесят лет я там снова побывал. На этот раз на литературном вечере, посвящённом памяти поэта-моряка Алексея Лебедева. Талантливый и смелый это был человек. Давно взяла его война, давно погиб он в подводной лодке, а стихи его не погибнут. Они живут!
...Но вернусь на Шестую линию. Бывал у нас и дядя Федя, — Фёдор Александрович Изылметьев. Этот отставной военный инженер был уже в летах изрядных, но бодр, подтянут и как-то не по-старчески, а по-молодому благожелателен. Наверно, у него было сильное биополе, от него исходили незримые волны уюта и всепонимания. Сидишь с ним рядом — и чувствуешь себя добрее, и все люди кажутся тебе добрее и лучше, чем до его прихода. Мать моя очень уважала его. Однажды она сказала мне, что дальние его предки — не просто татары, а татары из Золотой Орды. Поэтому он может писать свою фамилию без мягкого знака после «т», ведь он не просто Изылметьев, а Изылметев. Конечно, теперь, после революции, это не имеет значения, но прежде всем, кто из Золотой Орды, разрешалось (или полагалось) писать окончания своих фамилий именно так, однако дядя Федя этой привилегией не пользовался из скромности.
Погиб он в блокаду. Он считал, что мужчина всегда должен помогать женщинам, и поэтому отказывался съедать свой блокадный паёк полностью, делился им с женой и дочерью. Он насильно заставлял их есть. Позже я узнал, что дочь его пришла однажды к моей матери и тёте Вере, просила их уговорить отца самому съедать положенную ему норму. Тётя пошла к ним, но Фёдор Александрович никаких уговоров не слушал. Он умер в декабре 1941 года. А жена его и дочь умерли от дистрофии в марте 1942 года, незадолго до смерти моей матери.
...Неоднократно бывала у нас и Мария Андреевна (фамилии не помню), давнишняя подруга матери по гимназии. Она носила огромные очки, из-за которых и голубые её глаза казались огромными. Она давала частные уроки французского языка, а, кроме того, работала в какой-то маленькой артели, где делали сапожные щётки. Муж её погиб в Белой армии, но об этом, кажется, знали только очень немногие. Однажды она удивила меня своей, как мне показалось, невежливостью. Мать вернула ей червонец, который заняла у неё, а она каким-то небрежным тоном молвила: «Хорошо, хорошо, Женя», — и, сложив эту ассигнацию, сунула её в карманчик своей кофты. После её ухода я спросил мать, почему же её подруга не сказала спасибо. Мать объяснила мне, что возвращающих тебе долг благодарить не полагается, да и вообще при этом не следует проявлять радости. Ведь твой недавний должник может подумать, что ты сомневаешься в том, что он вернёт тебе долг, — поэтому и благодаришь, и радуешься.
Мария Андреевна знала множество очень сложных пасьянсов и очень охотно учила пасьянсному искусству всех, кого можно было обучить. Мать говорила, что она в своей коммунальной большущей квартире всех жильцов пасьянсами заразила и там её очень уважают за это, а одна жиличка даже пол в коридоре за неё моет. Сама же Мария Андреевна была убеждена, что по картам можно не только предугадать все грядущие события своей жизни, но что сами карты, если пасьянс сложится благополучно, могут благоприятно повлиять на судьбу гадающего. Если же карты предсказывают вам что-то плохое, то надо сразу же помолиться Богу или даже в церковь сходить, чтобы молитвой отстранить беду. В Бога она всё-таки верила больше, чем в карты.
Остальных гостей помню смутно, — ведь столько лет прошло. А разговоры их некоторые запомнились, в особенности о политике. Все с уважением отзывались о Франции: она и в Германскую войну хорошо воевала, и как-никак многих русских эмигрантов приютила, в других странах эмигрантам хуже живётся. В военном отношении она сейчас очень сильна, а авиация у неё — самая сильная в мире... Тогда почему-то очень многие были такого высокого мнения о французской военной мощи. Никто и думать не думал, что приближается время, когда Гитлер так уверенно и так быстро победит эту страну, — и даже знаменитая линия Мажино ей не поможет.
Политические разговоры гости вели не так уж часто. Гораздо чаще толковали о новых фильмах, о книгах. Часто хвалили Зощенко. Иногда мать читала вслух стихи Фета и Апухтина. Однажды прочла «Бэду-проповедника» Полонского, и я был прямо-таки очарован его стихотворением. Ныне Полонский почти забыт, многим и вовсе неизвестен. Да, он из средних, — но были у него вспышки гениальности. Когда я перечитываю его «Бэду», где слепец, обманутый своим поводырём, проповедует в пустыне, и дохожу до последней строки, где «Аминь! — Ему грянули камни в ответ», у меня холодок восторга бежит по коже.
Часто вспоминали гости время дореволюционное, — какие пьесы шли тогда в театрах, какие артисты были в почёте, какие моды были. И о путешествиях зарубежных любили повспоминать. А вспомнить было что. Все успели во Франции, в Италии, в Германии побывать, и обязательно — в Швейцарии. И все хвалили Швейцарию, — и за красоту горных пейзажей, и за то, что там гостиницы очень уютные, и за то, что пребывание в этой стране обходилось дешевле, чем в прочих странах. Туда даже и студенты русские ездили на каникулы; ходили по стране пешком, ночевали и кормились в маленьких недорогих гостиницах, и уходило у них денег на это путешествие столько же, сколько бы они их в России за это время потратили. А ведь и в России жизнь была не очень дорогая, грех жаловаться.
Когда я теперь вспоминаю старших, вспоминаю их отношение к жизни, к людям, меня удивляет, что не было в их характерах, в их поведении ущемлённости, подавленности. А ведь все они были, как тогда говорилось и писалось, «из бывших» и все они до революции жили и свободнее, и богаче, все они очень многое в 1917 году потеряли. Все они знали, что прошлого не вернуть, но не было в их душах озлобленности на людей, и умели они шутливо относиться к своим невзгодам. Нынче даже некоторые преуспевающие люди смотрят на жизнь куда мрачнее, чем те «бывшие». Почему это? Быть может, потому, что характеры тех пожилых гостей складывались в счастливое для них время, — и так прочно сложились, что уже никакие удары судьбы не могли сломить их, вогнать в душевную нищету? Быть может, они заранее на всю жизнь запаслись счастьем?