Изредка на встречу с нами, литгрупповцами, Илья Яковлевич приглашал известных ленинградских поэтов. Одна такая встреча мне очень запомнилась.
...Ленинградская осень 1935 года. Мне двадцать лет. Я уже несколько месяцев состою в литгруппе при «Смене», я уже подружился с некоторыми литгрупповцами, уже проникся уважением к нашему руководителю — Илье Яковлевичу Бражнину. Он строг, но никого не обижает. Правда, сами-то мы при обсуждении стихов вдосталь обижаем друг друга. Но именно дрг друга, а не враг врага. Это дружеские обиды, это учебные обиды, это драгоценные обиды, — они помогают нам. Меня уже обсуждали месяца четыре тому назад, но я опять накопил уйму новых стихов и на следующий вторник назначено второе обсуждение. Но за три дня до этого вторника звонит мне мой друг Анатолий Чивилихин. Он только что узнал, что моё выступление переносится. «Но поэзия от этого не прогадает, -с дружеским ехидством уточняет он своё сообщение. — Вместо твоих завываний мы услышим стихи как таковые. И читать их будет поэт как таковой. И поэт этот — сам Борис Корнилов».
«Вот это здорово! Сам Борис Корнилов!» — думаю я. Мне нисколько не обидно уступить «свой» вторник такому поэту. Имя его — на устах у всех литгрупповцев, о стихах его спорят, им подражают — одни вольно, другие невольно, ибо в творчестве его есть некая подчиняющая себе сила. В стихах его ощущается то явная, то затаённая печаль, — в те годы такие стихи писать было нелегко, на это смелость нужна. Есть в его поэзии и предчувствие грядущей войны. Никто не знает, когда она начнётся, но все смутно ощущают её неизбежность. Теперь мне кажется, что и предчувствие ранней гибели, на которую обрекло его кровожадное, неправедное время, есть в его стихах...
Наступает этот самый вторник. Я спешу в Торговый переулок, в редакцию «Смены». Здесь и «сменовцы» в полном сборе, и ребята из других литгрупп, прослышавшие о нашем госте...
В нешироком редакционном коридоре, окружённый литгрупповцами, стоял человек среднего роста, скорее полный, нежели худощавый, с внимательным, но не строгим выражением лица. На нём была не то куртка, не то гимнастёрка добротного сукна — одним словом, какая-то полувоенная одежда; так любили в те годы одеваться хозяйственники, деловые люди. Позже я видал Корнилова раза два издали уже в обычном, вполне штатском костюме. Но зрительно он впечатался в мою память именно таким, каким я его увидел впервые. И должен сознаться, что-то нарочитое почудилось мне в этой полувоенно-хозяйственной форме. Да и весь его облик показался мне «непоэическим», не соответствующим его стихам. Несколько позже, когда я впервые увидел Николая Заболоцкого, я тоже был удивлён его «прозаическим» внешним обликом. А потом я где-то вычитал такую мысль: если актёр в жизни слишком уж похож на актёра, то на сцене он — плохой актёр. Может, это и к поэтам применимо? Самые вдохновенно-поэтические выражения лиц обычно у графоманов.
Всё поверхностное, второстепенное сразу же ушло, отхлынуло в тень, когда Корнилов приступил к чтению. Начал он с поэмы «Моя Африка», прочёл её всю, затем читал стихи по нашим заявкам, в том числе и моё любимое стихотворение «Под елью изнурённой и громоздкой...» Голос у него был густой, даже чуть глуховатый; слова он произносил, слегка растягивая в них гласные и еле заметно окя. В чтении его не было никакого псевдоартистизма, никакого дешёвого пафоса, никакой наигранности — скорее даже некоторая монотонность ощущалась. Но, быть может, именно сквозь эту монотонность полнее просвечивала глубинная суть его стихов, их «лирический напор» (очень модное в те годы выражение).
Потом он отвечал на наши вопросы, но на какие — я запамятовал. Помню только, что разговаривал с нами и даже спорил он вполне уважительно, нисколько не чинясь, а ведь мы по сравнению с ним, с его поэтическим опытом и известностью, были тогда, можно сказать, приготовишками. За это человеческое отношение к нам, литгрупповцам, я сразу же простил ему его «хозяйственное» одеяние.
...Есть у Бориса Корнилова стихотворение «Без тоски, без грусти, без оглядки...» Оно — о смерти, о неизбежности её для каждого человека. Печально-тревожное стихотворение. Но вот его предпоследняя строфа:
Он прожил немногим более тридцати лет, не совершив в искусстве всего того, что мог бы совершить. Но и тем, что он успел сделать, он навсегда вошёл в русло русской поэзии — и не безымянной капелькой.
После ареста и гибели Бориса Корнилова стихи его не переиздавались в течение двух десятилетий. Лишь в 1957 году вышел, наконец, том с его поэмами и стихотворениями и с подробным грустно-вдумчивым предисловием Ольги Барггольц. Я бережно храню эту книгу; она дорога мне и стихами её автора, и тем, что сама Ольга Фёдоровна вручила её мне с доброй дарственной надписью.