Он любил ездить. Когда я познакомился с ним, за плечами его были и Север, и Средняя Азия. Он не гнался за дорожными удобствами, он был не туристом, а путешественником. И из своих странствий привозил не сувениры и цветные буклеты, а глубокие жизненные наблюдения, которые потом органично входили в его поэзию.
Довелось и мне немного попутешествовать с ним. В начале июня 1939 года он, его друг — писатель Михаил Макарович Марьенков — и я отправились из Ленинграда в плавание по Мариинской водной системе на барже-нефтянке. Баржа шла порожняком в небольшом караване, ведомом буксирным пароходиком. Мы замыкали караван. Баржа была огромная, железная, и на палубе — два деревянных домика, где обитали водоливы (так тогда именовали речников, которые работали на баржах). К ним нас и подселили. Оба водолива — и Пётр Лукьянович, и Гриша — оказались очень интересными собеседниками. За время плавания мы узнали от них множество речных историй и частушек. Частушки были главным образом вологодские и рыбинские. Некоторые помню и сейчас, но цитировать здесь не решаюсь; мне почему-то запомнились самые непристойные.
Из нас троих больше всех по душе водоливам пришёлся Гитович. Он удивительно легко сходился с людьми. Он нисколько не подстраивался к чужим мнениях и характерам, не подыгрывал им — он просто всегда и со всеми оставался самим собой. Но, видно, это-то в нём и привлекало. Он был строг к другим, но за этой строгостью ощущалась ещё большая строгость к самому себе. То была не угрюмая, не брюзгливая строгость. При всей серьёзности своего отношения к жизни и к поэзии Александр Ильич был человеком весёлым. У него был весёлый ум. Не шутовской, не скомороший, не бодряческий, а именно весёлый. Он не был юмористом, он писал о серьёзном — и всерьёз. Но, быть может, именно здесь-то и необходимо то чувство юмора, которым обладал Гитович. Чем серьёзнее, чем трагичнее порой творческий замысел писателя, тем тоньше у него должно быть это чувство. Быть может, «серьёзным» поэтам и писателям оно даже нужнее, чем юмористам.
...Не забуду Белозерского (не путать с Беломорским!) канала. Мы шли по нему ночью. С обоих берегов свисали ветви черёмухи, на обоих берегах вовсю заливались соловьи. Нам было не до сна — грех спать, когда кругом такое... Вытащив из палубных надстроек какие-то ящики, мы снесли их на корму и просидели там до утра. В те годы я был очень скор на стихи и тут же при свете белой ночи (а была она, пожалуй, даже посветлей наших питерских ночей) набросал стихотворение в своей записной книжке. Начиналось оно так: «Белой ночью мы шли Белозерским каналом...» И, конечно, немедленно прочёл его вслух.
— Плохо от первой буквы до последней точки, — высказался Михаил Марьенков. — Это на уровне вашего поварского горохового искусства. (Обязанности кока исполнял главным образом я, готовя на примусе нечто среднее между супом и кашей из запасённого нами гороха.) Далее последовал очень доказательный разнос моего стихотворения, — такой, что мне стало совестно за своё скоропалительное творчество.
Очевидно, огорчение очень ясно отразилось на моём лице, и Гитович сказал утешающе:
— Да, стихи обо всём этом не получились, но ведь всё это остаётся в силе и может вернуться в них заново, — и он широко обвёл рукой и небо, и оба черёмуховых берега, и светлую полосу воды за кормой.
Кажется, я не сказал о нём самого главного: это был очень добрый человек.