Бывают у меня вспышки памяти. Вдруг отчётливо вспоминается то, что, казалось бы, навсегда (и вполне заслуженно) забыто, затушёвано временем. Эти вспышки случаются тогда, когда возникает некое событие, которое не обязательно впрямую, но хотя бы какой-то гранью своей имеет отношение к тому, которое забыто. Но при этом новое событие должно быть сильнее, значительнее того, которое подспудно хранится в памяти.
Однажды Ленька Егоров, мой школьный товарищ, сидя рядом со мной на парте, спросил меня:
— А ты ещё не жертвовал?
— Нет, — ответил я.
— А я в прошлом году жертвовал. На пару с Рыжим. Но он дурак ленивый, в нём активности нет. Хочешь со мной в этом году жертвовать?
— Хочу, — ответил я.
«Жертвовать» на тогдашнем школьном жаргоне означало собирать добровольные пожертвования в пользу общества «МОПР» (Международное общество помощи революционерам.) или «Друг детей». И вот, записавшись заранее, в середине мая пошли мы в Василеостровский райсовет, на Большом проспекте, и там девушка под расписку вручила нам овальную жестяную кружку с продолговатым отверстием для опускания монет. Кружка была плотно закрыта и оклеена бумагой, на которой виднелся номер и лиловая круглая печать. На закраинах кружки поблёскивали два колечка; к ним крепился шнур, чтобы носить её, перекинув этот шнур через плечо. Затем девушка выдала нам букетик бумажных розовых маков с проволочными, обмотанными зелёной бумагой стебельками, и удостоверения на право сбора пожертвований. В этих удостоверениях таилась великая сила: они давали, при наличии у вас кружки и цветов, права на бесплатный проезд в трамвае. Можно был ездить по всему Питеру! Это ли не удовольствие?!
Тут я должен сделать пояснительное отступление для тех, кто моложе меня. Хоть городской транспорт и очень подорожал у нас за последнее время, но всё-таки, по сравнению с ценами на продукты и вещи, он не очень дорог. Не так было в годы двадцатые. Тогда было иное соотношение цен. Даже некоторые взрослые отказывались от трамвая и ради экономии порой ходили на работу пешком. У большинства же школьников денег вовсе не водилось, а прокатиться «зайцем» было очень нелегко. В каждом вагоне, справа от входа, сидел кондуктор. Он следил, чтобы все пассажиры ехали согласно купленным ими билетам. Над сумкой у него висели три рулончика с билетами разных цветов. Цвета я позабыл, но помню, что если едешь недалеко — платишь семь копеек, если подальше — десять, а проезд по всему маршруту стоил пятиалтынный. Сумма огромная! В переводе на мороженое — три порции! Так что не надо удивляться тому, что нам с Ленькой очень хотелось покататься по Питеру задарма.
На следующий день я с утра набил карманы курточки кусками хлеба и отправился на угол Среднего проспекта и Восьмой линии, где у трамвайной остановки ждал меня мой напарник. Вскоре подошла «шестёрка». Народу в вагоне в то воскресное утро было немного. Кондуктор покосился на нас, — но и только; прогнать не имел права. Ленька громко, но не вполне внятно, проглатывая от смущения окончания некоторых слов, произнёс:
— Граждане! Помоги(те) кто сколько мо(жет), кто сколько хо(чёт) в пользу беспризорных дефективных де(тей)!
Мы прошли до двери на переднюю площадку, — Ленька с кружкой, я — с цветами. Два или три пассажира опустили в кружку по монетке, и я выдал им по цветку. Сошли мы на площади Труда, возле тёмно-красного Благовещенского собора, который ещё высился там в те времена. Здесь я намекнул Леньке, что не стоит призывать к пожертвованиям в пользу дефективных детей. Ведь не все беспризорные — дефективные. Но Ленька возразил мне, что так больше «жалобности», так больше подадут. И не тебе, Косой, толковать об этом, ведь ты — сам из дефективников, это все знают. Спорить с Ленькой было бесполезно, к тому же подошёл очередной трамвай. Началось наше катанье по городу. Много где мы в тот день побывали! И на Невском проспекте, и на Шлиссельбургском, и на Охте, и у Детскосельского вокзала, и у Варшавского...
Когда трамвайная езда нам слегка поднадоела, мы сошли у Финляндского вокзала — и решили идти на родной Васильевский остров пешим ходом. Цветов осталось у нас совсем мало, зато кружка приятно потяжелела; тут надо учесть, что мелочь в те годы чеканилась из меди, монеты были крупнее и тяжеловеснее, чем нынче. Мы пересекли Нижегородскую улицу, не спеша прошлись по тишайшей, мощённой деревянными шашками Клинической, с неё свернули на проспект Карла Маркса. В те времена этот участок проспекта не отличался многолюдьем. Не доходя до Боткинской улицы, Ленька замедлил шаг, оглянулся по сторонам и тихо сказал, что неплохо бы нам вытрясти из кружки несколько монеток на пирожки. Мы собираем деньги для детей, но мы ведь и сами почти дети. К тому же ты, Косой, как дефективник, имеешь полное право на пирожок. Оглядевшись, нет ли поблизости дворника, мы вошли в парадное, прислушались, не спускается ли кто по лестнице, — и я подставил ладонь, а Ленька стал трясти кружку, перевернув её вверх дном. В ней — мы знали, — кроме медных монет, есть и две серебрушки. Они-то, по нашему предположению, как более мелкие по формату, и должны были выпасть.
Однако тряс-тряс Ленька кружку, а из неё ничего не вытряхивалось. И вдруг в подъезд вошёл пожилой, долговязый дяденька. Он сразу расчухал, в чём тут дело, стал ругать нас, заявил, что сейчас отведёт нас в милицию. Но потом, вероятно, понял, что мы от него сумеем убежать, — и тогда он вслух прочёл номер, обозначенный на кружке, а затем сказал, что номер этот он запомнил твёрдо — и всё сообщит по инстанции. Ждите, мазурики! Вас скоро вызовут куда следует!
Мы выбежали из подъезда в панике. Попыток вытрясти из кружки её содержимое больше не предпринимали, в целости и сохранности сдали её девушке в райсовете, — и несколько дней ждали с душевным трепетом, что нас вызовут «куда следует». Но всё обошлось благополучно, никуда нас не вызвали. Годы шли, постепенно этот случай вроде бы начисто выветрился из моей головы, — будто его и не было. И вдруг, через много лет, он вынырнул из памяти при совершенно иных обстоятельствах.
Летом 1943 года я ехал в трамвае с Петроградской стороны в сторону Финляндской железной дороги, чтобы сесть на поезд, идущий в Токсово, где находилась редакция армейской газеты «Знамя победы», в которой я работал. Когда трамвай съезжал с Сампсониевского моста, начался обстрел. Разрывы слышались откуда-то слева и спереди, — примерно, со стороны Нижегородской улицы. У Боткинской улицы, где трамвайный путь делает поворот, пересекая проспект Карла Маркса, вагон остановился, не доезжая до становки. Разрывы приближались. В тогдашних трамваях скамьи для пассажиров были расположены в два ряда вдоль всей длины вагона. В тот день в вагоне было, помнится, не тесно; никто не стоял. Однако обе скамьи были заняты. Люди сидели — один ряд против другого — и молчали. Покидать вагон не имело смысла: как знать, — сойдёшь с подножки, побежишь прятаться в подворотню, а тут-то тебя и кокнет прямым попаданием. К тому же до ближайшей подворотни не так уж и близко...
В перерывах между разрывами раздражал каждый шорох, каждое движение соседей. Все сидели неподвижно — и вслушивались.
— Теперь ближе кладёт, — сказал один из пассажиров. Все оглянулись, посмотрели на него неприязненно. Казалось, каждый вдумывается во что-то своё, хочет решить для себя какой-то вопрос, от решения которого зависит очень-очень многое. А мне в этом квадрате обстрела судьба заготовила особый сюрприз: из окна вагона была видна стена клиники Виллие, и я сразу вспомнил, что напротив, вернее — чуть наискосок от больничного здания, по другую сторону проспекта стоит тот дом, в подъезде которого мы с Ленькой пытались вытряхнуть из кружки деньги — на пирожки. И все подробности того давнего, казалось бы навек забытого, события возникли в моей памяти с какой-то подавляющей, устрашающей душу точностью. И хоть грех наш был невелик, да его в сущности-то и не случилось — ведь свой жульнический план осуществить нам не удалось, — но теперь мне почудилось, что не так-то всё просто. Мне пришло в голову, что между этими двумя событиями — обстрелом и делом с кружкой — есть фатальная связь. Под обстрелами и бомбёжками я уже бывал, у меня даже контузия была (лёгкая, без последствий). Я думаю, не найдётся человека, который скажет, что под бомбёжкой и обстрелом — не страшно (а если скажет так — то соврёт). Но рядом со страхом всегда живёт надежда, что всё обойдётся, что судьба и на этот раз помилует, что эти бомбы, эти снаряды посланы наугад, вслепую... А вот здесь, возле клиники Виллие, меня охватило чувство предсмертной безысходности. Мне показалось, что судьба прозрела, — и именно меня взяла на прицел. Каким-то краешком ума я понимал, что думать так — глупо. Но от этого было не легче: я был уверен, что вот-вот следующий снаряд долбанёт в наш вагон. Сейчас-сейчас меня вызовут куда следует. Вызовут на тот свет, которого нет...
Но и на этот раз никуда не вызвали.
Обстрел кончился, однако трамвай остался стоять на месте, — провода были перебиты. Все пассажиры вышли и пошли пешим ходом по направлению к Нижегородской улице. Вышел и я. На душе у меня было удивительно легко. Мне чудилось, что я только что избежал величайшей опасности в своей жизни. Одновременно я чувствовал себя дураком. Но дураком везучим, дураком счастливым! И каким уютным, домашним, добрым казался мне в те минуты город, по которому я иду!..