На шинелях у нас были летные петлицы и маленькие пропеллеры, но любая ворона имела к воздуху больше отношения, чем мы. Нам и глаз поднять на небо некогда было. Целыми днями копали мы укрытия для самолетов, землянки, разные вспомогательные помещения.
В этот день мы рыли блиндаж для КП на краю аэродрома. Может быть, со стороны и интересно смотреть, как большой прямоугольник, ограниченный по краям веревочкой на колышках, постепенно перестает быть только геометрической фигурой, как он приобретает глубину, как сохнет и становится пепельно-серой выбрасываемая лопатами земля, — может быть, все это интересно и красиво со стороны, но уж мы-то об этом не думали. Мы успели снять дерн и углубились на полметра, как вдруг заработали зенитки. Опять бомбежка!
Бомбы рвались на другом конце поля, потом стали падать ближе к нам. Мы залегли. Я лежал лицом вниз и чувствовал, как ходит у меня под животом земля при каждом разрыве. Вот меня оглушило, обдало дымным теплом. Кусочки земли застучали по спине. «Следующая в меня», — подумал я. Но следующая не падала, только натужливый вой моторов стоял над головой.
— Куда полез! Залегай, залегай, зануда грешная! — заорал на кого-то сержант Баркан, лежавший рядом со мной.
Я невольно поднял голову и увидел, что Баркан привстал и смотрит на бугорок за укрытием, где были сложены наши гимнастерки, снятые на время работы.
Лицо Баркана было искажено страхом — страхом за другого. А там, наклонясь над грудой гимнастерок, стоял боец Абросимов. Он искал что-то. Услышав окрик сержанта, он побежал в укрытие и плюхнулся на прежнее место.
— Я думал, что все уже кончилось, — виновато сказал он. — Я там письмо хотел взять в кармане, мне показалось, что я его потерял.
— Храбрость свою показать хотите, — буркнул я в землю. — Фасоните!
— Выробляется, чудит! — крикнул в землю сержант Баркан.
— Да что вы, что вы, — тихо сказал Абросимов куда-то в небо. — Какая там храбрость. Я думал, не затерял ли письмо. Вообще у меня сегодня голова кругом идет.
Тут я вспомнил — утром сегодня Абросимов получил письмо, а в письме том сообщалось, что жена родила ему сына. Все эти ночи он волновался и во сне лягал меня ногами — он спал на нарах рядом со мной, Все ждал письма. Теперь наконец получил.
В небе стало тише. На этот раз обошлось, кажется.
— Векшина убило, — сказал кто-то в дальнем конце укрытия.
— Чего там врешь! — закричал сержант Баркан, подымаясь с земли. — Как это так — убило!
— А вот — убило, — снова сказал кто-то.
Баркан, наступая на лежащих, пошел в дальний конец укрытия. Тут все мы повскакали с земли. Было пыльно, пахло гарью. В деревне, что на взгорье за аэродромом, горело два дома. Векшин лежал у самой стенки — между стенкой и валом разрыхленной, но еще не выкиданной земли.
— Шевелится, — сказал Баркан, наклоняясь над ним. — Вот ты и вот ты несите его в санчасть.
Два бойца понесли Векшина на плащ-палатке. Они несли его торопливо и неловко и вдруг, пройдя шагов полтораста, остановились, опустили его на землю и нагнулись над ним. Потом выпрямились и понесли свою ношу тихо и бережно.
— Царствие небесное, — тихо сказал кто-то.
— Не царствие небесное, — отрезал сержант Баркан, — а порабатывать надо. А то Гитлер нас всех в это царствие небесное переправит.
Некоторое время работали молча. А потом все пошло по-прежнему. Кто любил ворчать себе под нос — снова стал ворчливым, кто любил покрякивать, всаживая в грунт лопату, — снова стал покрякивать. Когда пришло время перекура, сержант подошел ко мне и сказал:
— Завтра заместо выбывшего Векшина на дальнюю точку пойдешь. Вместе с Поденщиковым и Абросимовым. На пять дней. Поденщиков за старшего будет.
Дело в том, что иногда нас посылали нести караульную вне аэродрома; когда — сторожить самолет, сбитый или сделавший вынужденную посадку, когда — охранять какой-нибудь груз, когда — жечь костры в условленном месте. Да и мало ли было заданий. Вот это и называлось пойти на дальнюю точку. По сравнению со службой на аэродроме это был, можно сказать, отдых. И начальства там нет, сами себе хозяева. Если не считать старшого.
Вот старшой-то, которого нам назначили, мне не нравился — этот самый Поденщиков. Хоть я и мало с ним дела имел, но заметил, что он во время земляных работ любит иногда поторапливать других. Правда, сам он, надо сказать, работал хорошо. Есть такие, которые лезут командовать потому, что самим работать неохота; тут было не то. Просто был он очень сильный и мерил всех по себе. Кроме того, очень уж он был неразговорчив. Во время перекуров он сидел в сторонке, молчал, курил и листал свой атлас. У него был потрепанный карманный атлас, и он всюду таскал его с собой — неизвестно зачем. Этот Поденщиков был самый старший по возрасту во всей роте, его мобилизовали еще в финскую. А до финской, говорили, он все разъезжал по стройкам, а жена от него ушла. Или он от нее ушел — какое мне было дело, кто там от кого ушел. Просто мне он не нравился.
Добрым словом или даже криком меня в те годы не разбудить было. Утром дежурный дернул меня за ногу:
— Подъем!
Поденщиков встал раньше. Он успел получить на нас сухой паек и, разложив его на столе перед окошечком землянки, пошел докладывать лейтенанту.
— Заботу проявляет, — подмигнул я Абросимову. — Рад, что командовать нами будет.
— Что ж, он правильно сделал, — рассеянно сказал Абросимов. — А мне, знаете, сон хороший снился. Будто моему Ваське уже лет восемь, и мы пошли с ним в лес грибы собирать... Скорее бы кончалась война, — закончил он таким тоном, будто война — это что-то вроде дождя или поездки в набитом трамвае.
— Война еще только начинается, — возразил я.
Он промолчал и стал укладывать хлеб в вещмешок. И видно было, что думает он не о хлебе и даже не о войне, а о чем-то своем, счастливом. А мне хотелось спать. Я не мог понять, как может чувствовать себя счастливым человек, которому и выспаться-то толком не дали.
Тут к нам подошел Поденщиков с командиром роты, и тот долго наставлял нас, как надо вести себя на посту, и говорил об ответственности. Обращался он главным образом к Поденщикову, и меня это обижало. Потом он ушел, и теперь сержант Баркан долго пояснял нам, как добраться до дальней точки, и тоже говорил об ответственности. Затем он долго проверял оружие и содержимое вещмешков.
— А карту зачем берешь? — строго спросил он Поденщикова, вытащив из его мешка географический атлас. — Если нашей местности, чтоб дойти, — тогда можно, а другие — нельзя.
— Так это атлас, — смущенно ответил Поденщиков,
«Ага, — подумал я, — и ты не святой. У меня-то все в порядке, я лишнего ничего в вещмешке не таскаю».
— Атлас там или не атлас, а посторонние карты не положено брать, — гнул свое Баркан.
— Тут же по всему миру карты, — тихо и смущенно отвечал Поденщиков, — тут все страны. А вот карта звездного неба...
— Все равно не положено. А если тебя, на худой конец, убьют и это самое звездное небо попадет в руки неприятеля? А я отвечай!
— Это старый атлас, в нем все данные устарели, — вмешался вдруг Абросимов. — Он военной ценности не представляет.
Сержанту Баркану, видно, только такие слова и были нужны. Он с уважением посмотрел на Абросимова и вернул книжечку Поденщикову.
— Ладно, забирай. Но чтобы на точке всем строго себя держать, точка ответственная.
Потом, уже другим тоном, он добавил:
— Там курево у вас живо выйдет, и стрельнуть негде. Ты возьми у старшины в мой счет за три дня. Я ведь не курец.
Вот и грейдерная дорога, накатанная широкими покрышками автоцистерн — тех, что подвозят горючее на склад ГСМ. Мы с Абросимовым шли рядом, а впереди шагал Поденщиков, и тень его, косо ложась на дорогу, плавными толчками двигалась перед нами. Из-за скатки, винтовки, вещмешка, противогаза — из-за всего того, что было на нем навьючено, тень его не походила на человеческую: это шагало существо сложной внеземной конфигурации. «И моя тень сейчас такая же, и Абросимова — тоже», — полусонно думал я.
Мы шли молча. Поденщиков молчал потому, что был неразговорчив, я — потому, что хотел спать. А у Абросимова было сонно-счастливое лицо, будто он даже рад был тому, что ему не дали выспаться и вернули его в явь, в этот хороший мир, где у него теперь есть сын. И только когда мы вышли на проселок и проходили деревней мимо двух печей, что стояли на месте сгоревших изб, на миг как-то беспомощно опустились углы его рта, и он отвернулся и стал смотреть в сторону — туда, где начинался выгон и за ним — ольшаник.
Вскоре мы догнали Поденщикова, а он слегка замедлил свой широкий шаг, применяясь к нам, и теперь все трое шли рядом. Дорога была безлюдна, все движение к переднему краю шло по шоссе, что лежало на пять километров левее. А здесь ходить было некому, население уже эвакуировалось. И очень тихо было кругом. Только издали слышались порой нечастые глухие удары — работа артиллерии.
— Не устали? — спросил вдруг Поденщиков Абросимова каким-то невоенным тоном.
— Нет, что вы, — ответил Абросимов. — Я не устал.
— Ну, а вас спрашивать нечего, — сказал Поденщиков, обращаясь уже ко мне. — У вас годы легкие.
Действительно, я был много моложе их. И шагать мне даже с полной выкладкой было нетрудно. Устать, конечно, я мог, но и устав, мог пройти еще много.
— А вы хорошо запомнили, как дорогу сержант объяснял? — спросил я Поденщикова только для того, чтобы закрепить это обращение на «вы». Мне до этого казалось, что на правах начальства он будет нам говорить «ты».
— Запомнил, — ответил он. — Да и вы, верно, запомнили. Он все толково рассказал.
— А я вот плохо в местности разбираюсь. У меня, очевидно, топографический идиотизм, — сказал Абросимов.
— Что такое? — недоуменно переспросил Поденщиков.
— Топографический идиотизм. Это не то чтоб болезнь, но просто такое душевное качество.
— Нет, мне грех жаловаться, — молвил Поденщиков. — Я в дорогах понимаю, потому — практика. До финской, на гражданке, все время на местности работал.
Вот мы дошли до контрольно-пропускного пункта, и у нас проверили документы. Вскоре показалась покинутая деревня. Пройдя ее, мы присели на крылечке крайнего дома. Из распахнутой двери тянуло запахом отсыревшей золы. Мы сидели и ели хлеб. Было не по-осеннему тепло и очень тихо.
Поденщиков вынул из противогазной сумки противогаз и положил в эту сумку часть продуктов из вещмешка.
— Теперь никто проверять не будет, — сказал он, — а на обратном пути возьмем. Чего их таскать? — Он взял и наши противогазы и спрятал их под крыльцо, где была отодрана доска.
— Не страшен газ, а страшен противогаз, — наставительно сказал я, повторив остроту довоенных дней.
Серая кошка вышла из дома и опасливо посмотрела на нас. Поденщиков бросил ей кусочек хлеба. Она наступила лапкой на хлеб, а сама не уходила, глядела на нас желтыми неподвижными глазами.
— Еще ждет, — сказал Абросимов, бросая ей кусочек. — Но как же она зимой прокормится?
— Мышковать будет, птиц будет ловить, проживет, — ответил Поденщиков и, откинувшись поудобнее, стал листать свой атлас.
— Тананарива, — произнес он вдруг. — Тананарива! Мы здесь вот на крылечке сидим, а там где-то Тананарива такая есть... Много на свете всего.
Я удивленно посмотрел на него, но он не заметил моего взгляда. Лицо у него было задумчиво-изумленное.
— В этом атласе, наверное, нет маленьких городов? — спросил Абросимов.
— А вам какой? — повернулся к нему Поденщиков.
В ответ Абросимов назвал какой-то городок — я сразу же забыл его название. Есть такие городки, названия которых знают только те, кто живет в них или у кого там есть родные. Но Поденщиков, видно, хорошо знал географию.
— Это к востоку от Р.? — спросил он, назвав какой-то городок, тоже мне незнакомый.
— Вот-вот, — подтвердил Абросимов. — Там у меня жена. Неделя, как сын родился... По вчерашней сводке Р. сдали, но ведь это восточнее. В сводке нет...
— Таких маленьких городков в сводке не сообщают, — сказал Поденщиков.
— Жена пишет, что началась эвакуация. То есть, значит, уже идет. Их в Пензенскую область куда-то... Пишет, что там им хорошо будет. Вот только дорога...
— Значит, сейчас в поезде едет, — сказал Поденщиков. — Женщин с детьми в первую очередь вывозят. Все обойдется.
— Я тоже думаю, что все хорошо будет. Вот только в поезде с ребенком тяжело, тесно, наверное... А из армии в тыл можно посылки посылать?
— Может, и можно. Не приходилось, — сдержанно ответил Поденщиков.
— Я сахару накоплю и вот еще конфет — я ведь не курю, мне конфеты полагаются. И еще вырежу кораблик из дерева, я хорошо вырезаю, — и пошлю все это. Когда новый адрес узнаю.
— Пошли, что ли? — сказал Поденщиков. — На точке-то ждут.
Мы вскоре вышли на рокаду и прошли по ней километров восемь, затем свернули на просеку, косо отходившую от дороги. Потом началась заброшенная лесная дорога, колеи которой поросли травой. Поденщиков остановился, закурил.
— Нет, пожалуй, чуть дальше, — сказал он.
Вскоре мы остановились возле большой сосны, у которой недалеко от земли ствол раздваивался. На сосне белел свежий затес, а на затесе углем было намалевано что-то вроде самолета.
— Эй, дежурный! — крикнул Поденщиков. — Эй!
— Дежурный! Дежурный! — заорал я.
— Урны... урны... — ответило эхо. И сразу же послышался близкий ответный крик. Кто-то бежал к нам по лесу. Это был красноармеец нашей роты по фамилии Поляк. Сразу угадав в Поденщикове старшего, он подошел к нему и первым делом попросил закурить.
— Второй день без курева.
— Рассчитывать надо, — хмуро сказал Поденщиков, протягивая ему кисет. — А на посту спокойно?
— Вчера самолет нас обстрелял, финский «брустер». Наверно, бочки сверху заметил. Но ничего, обошлось.
— А на озере спокойно?
— Катера два раза проходили мимо, вроде как наши. А один раз вроде как не наш прошел. Смирнов говорит, что это финский. Наверно, они успели катера в озеро спустить.
Мы пошли за Поляком к посту, и через полчаса те трое, которых мы сменили, ушли, а мы остались.
В ста шагах от нас лежало озеро, а шалаш наш был на береговой песчаной гряде. Слева гряду прорезал ручей, мелко и широко растекаясь по озерному берегу. За ручьем под соснами стояли и лежали железные бочки, их было не меньше сотни. В воде озера, среди жухлого камыша, на мелководье виднелись две большие емкости с круглыми задраенными люками. Далеко от берега, за мыском, из воды торчала корма затонувшей железной баржи — лихтера. По озеру шла мелкая рябь, а кругом было тихо и сонно, и только верховой ветер легонько раскачивал верхушки сосен.
— Ну, уговор дороже денег, — строго сказал Поденщиков. — Здесь, у шалаша, будем варево себе варить, здесь курить, а уж через ручей с огнем — нельзя. И запомнить надо, что этот бензин сейчас — дороже золота. Днем на посту — во все глаза смотреть, а ночью — особенно: место глухое, ночью никто сюда по-доброму не придет, так что стрелять без предупреждения. Мы за все это горючее головой отвечаем. Случись с ним что — нас к стенке поставят всех троих, и за дело.
Поденщиков отвел Абросимова на пост, сам отправился в лес набрать хворосту, а меня послал за водой на озеро: в ручье вода была рыжая, с торфяников, для питья она не годилась. Скинув гимнастерку и захватив котелки, я сбежал под изволок к озеру. У плоских прибрежных камней болтались в воде ломаные доски, обломки решетчатых судовых матов, пробковая крошка из спасательных кругов. Я прыгнул на камень и поводил котелком по воде, разгоняя мусор. Наполнив котелки, я перенес их на берег, а сам снова прыгнул на камень. Было тепло, почти жарко. Я развязал тесемки, заменявшие на рубашке пуговицы, и долго мылся холодной осенней водой. Потом взял котелки и тихо пошел к шалашу вдоль ручья.
Предвечерние лучи, косо падая из просветов меж стволами, упирались в красноватую воду, пробивая ее до дна. Поздняя бабочка села на травинку и отразилась в воде, и ручей колыхал и вытягивал ее отражение, будто хотел унести в озеро. Вот бабочка вспорхнула, и легкое ее отражение скользнуло по воде, прозрачной тенью промелькнуло по дну — и пропало. Мне вспомнилось детство, поселок Орликово, где я жил в детдоме, там тоже был ручей вроде этого. Вот и теперь, значит, все это есть. Есть и ручей, и луч, пробивающий его до дна, есть эта осенняя бабочка, только что пролетевшая над водой.
Поденщиков уже притащил ношу валежника и готовился разжечь костер на старом кострище, где жгли его наши предшественники. Неторопливо, ненатужно ломал он сухие ветки и клал их в каком-то особом, продуманном порядке.
— С одной спички займется, — удовлетворенно сказал он и сунул зажженную спичку в пещерку между мелкими сучьями. И сразу же в этой пещерке, как маленький зверек, зашевелился огонь и с тонким хрустом начал перекусывать ветки. Горьковато запахло смолистым дымом; невидимая искра вылетела из костра и тонкой иголочкой кольнула меня в щеку. Огонь пробился вверх, и в лицо мне дохнуло теплом, а спине стало холодно.
Поденщиков продел сквозь дужку своего котелка сырую прямую ветку и положил ее на две рогатки над огнем. Его котелок был старого образца — круглый, широкий. А наши — овальные — котелки он поставил сбоку у огня. Потом он вскрыл ножом банку с говядиной и распаковал пшенный концентрат. Во всех его движениях была какая-то спокойная уверенность, не нуждающаяся в чужой суетливой помощи. Так ведут себя люди, долго жившие одиноко.
— Ну, пойду пока, подменю его, — сказал я.
— Ладно, — ответил Поденщиков. — Я ночью заступлю.
Абросимов стоял, прислонясь к сосне, смотрел на озеро и о чем-то думал, шевеля губами, как во сне. Он не заметил, как я подошел.
— Хенде хох! — сказал я, стукнув прикладом по крайней бочке.
Он встрепенулся и вскинул винтовку.
— Да это я, чего вы! — крикнул я, успев сообразить, что пошутил без ума, — этак он и пристрелить может.
— Ах, нельзя же так, — укоризненно сказал он, — ведь я мог поверить и выстрелить. А потом — как это вы не боитесь по бочке стучать прикладом? Ведь может взрыв произойти.
— Полная бочка никогда не взорвется, — возразил я. — А вы, никак, обиделись?
— Нет, что вы! Просто я задумался. Все думаю, как они там, в дороге. Поезда сейчас медленно идут, расписания нет.
— Все хорошо будет, — сказал я. — Конечно, сейчас не мирное время, но все обойдется.
— Вот-вот, я тоже так думаю, — согласился он.
Он ушел к шалашу, а я стал ходить у склада. Потом он вернулся и сказал, чтобы я шел есть.
Поденщиков уже отобедал. Он лежал на животе возле шалаша и опять смотрел в свой атлас. Видно было, как он шевелит губами, читая трудные, странные названия неведомых тропических рек и островов. Тень какого-то детского удивления скользила порой по его лицу.
— Замбези... Берег Слоновой Кости... — прочел он вслух. — Вот мы здесь в лесу у озера сидим, а там в лесу тоже сейчас, верно, какие-нибудь негры, или кто там, сидят, толкуют о том о сем по-своему. А над ними обезьяны скок-скок по деревьям. Ну, и слоны там тоже водятся...
Он нахмурился и снова уткнулся в свой затрепанный атлас. А я смотрел на него и понять не мог, чем его привлекает это занятие. Мечтал ли он сам побывать когда-нибудь в дальних странах? Или его просто удивляло, в каком огромном мире он живет, и он никак не мог привыкнуть к этому? Не знаю... Со многими людьми встречаемся мы в жизни, подмечаем их особые черты, но редко можем понять самих людей. Видим только циферблат, а не механизм. И, быть может, есть только один способ понять другого: это заранее считать, что он лучше тебя. Так я думаю иногда теперь. А тогда я просто сидел у костра, и мне хотелось спать.
— Подушки надо сделать, вот что, — сказал вдруг Поденщиков, подымаясь с земли.
Я думал, что он шутит, но он взял свой мешок и выложил из него продукты на газету.
— Паек в холодок спрячем, а мешки набьем мхом. Мой и ваш.
Тогда я тоже опорожнил свой мешок, и мы пошли вверх, в лес. Вечерние тени лежали поперек вересковых полян, скипидарно пахло смолой, сухой остистый мох пружинил под ногами. Мы набили мешки этим мхом и пошли обратно. Абросимова видно было издалека. Он похаживал возле бочек, и лицо его было освещено розоватым вечерним светом, бившим теперь почти горизонтально в просветы меж стволов.
— Никак улыбается, — тихо сказал Поденщиков. — Улыбается, будто кино смотрит. А чего тут улыбаться?
— Говорят, хорошие люди часто улыбаются.
— Может, и так. Человек он хороший и думает самостоятельно. Но квелый он, неприспособленный. Он и в мирное время, видать, неприспособленный был, а на войне — еще хуже. Вот я — тертый калач, мне в армии в самый раз. И вам тоже. Вы молодой, в ваши годы как человека ни кинь — он все на ноги встанет, как кошка. А он — нет. Он неприспособленный.
Когда совсем стемнело, Поденщиков пошел на пост, а мы с Абросимовым забрались в шалаш. По краям прохода в шалаше были настланы хвойные ветки, покрытые мхом и травой, а поверх них мы набросили плащ-палатки. Сняв сапоги и положив рядом с собой винтовки, мы укрылись шинелями. В шалаше было темно и тепло, пахло вянущими листьями и смолой. Вот что-то зашуршало — это, видно, какая-то мышка-полевка подкрадывалась к нашим продуктам. «Надо бы ее спугнуть», — подумал я, но ничего не мог сделать. Меня уже уносило, утягивало сном куда-то все дальше и дальше, все глубже и глубже от мышки-полевки, от шалаша, от войны, от меня самого.
Поденщиков разбудил меня утром, когда светало.
— Неужели вы всю ночь так и продежурили? — спросил я. — Могли бы нас разбудить.
— Чего там, — отмахнулся он. — Вы как колода спали, а этот вот, — он указал на спящего еще Абросимова, — верещит во сне что-то, его и будить не стоит — все одно не выспится.
Три дня и три ночи прошли спокойно. И все эти ночи на посту отстаивал Поденщиков. Я уже успел отоспаться и на исходе четвертой ночи проснулся рано. Было темно, но чувствовалась близость утра. Я пошел на пост и сменил Поденщикова.
Я ходил взад-вперед возле бочек, держа винтовку на цевье, наперевес, ощущая приятную тяжесть оружия.
Над озером лежал густой туман, пласты его подползали к лесу. В лесу было еще совсем темно. Стоило вглядеться — и начинало казаться, что не так-то там все просто, что, кроме деревьев и кустов, там есть и еще что-то такое, о чем лучше не задумываться. Поневоле вглядывался я туда, в этот лес; меня точно вакуумом присасывало к нему. Вдруг захрустят ветки, послышатся чьи-то шаги, кто-нибудь выйдет?
— Ничего такого там нет, лес как лес! — твердо сказал я себе и повернулся лицом к озеру. Там редел туман, и только в одном месте он вроде как бы и не редел, а даже сгущался. Маленький серый сгусток. И вдруг стал слышен негромкий шум мотора. Я лег на землю и положил винтовку на бугорок. Я целился, а сам ждал, что будет дальше. Если катер наш, то стрелять не надо, если он не наш, но пройдет мимо, то тоже стрелять не надо. Если он не наш и подойдет сюда — надо стрелять. Катер вырастал очень быстро. Вот он приблизился к корме затонувшего лихтера. Корма эта была как большой валун, и около нее возник размытый, обмотанный в серый войлок тумана силуэт катера. Шум мотора стал тише — видно, сбавили обороты. Послышался негромкий удар, еще удар. На корме лихтера выросла человеческая фигура. Туман ее увеличивал, она казалась очень большой. Она нагнулась, точно подымая что-то или принимая что-то с катера. Послышался скрип — такой скрип бывает, когда выдирают гвоздь из доски. С катера крикнули что-то протяжное. И тот, что на корме лихтера, ответил певучей и непонятной фразой, в которой не было ни одного русского слова. Тогда я выстрелил, и тот, что на лихтере, согнулся и подпрыгнул, и его не стало видно. На несколько секунд настала тишина, или это я просто был оглушен своим выстрелом и ничего не слышал. Потом катер осветился короткими рваными вспышками, и я услышал, как свистят и щелкают о сосны пули над моей головой. На меня посыпались мелкие веточки и хвоя. Я выстрелил еще несколько раз, потом увидел рядом с собой Поденщикова и Абросимова. Теперь мы лежали и стреляли все трое. Катер взвыл мотором и стал удаляться, дав на прощание длинную очередь, которая прошла совсем низко, совсем близко от нас. Стало тихо, будто ничего и не было. Потом мы различили тихое однотонное журчанье. Запахло бензином. Оказывается, в четыре бочки, что стояли на попá с краю, попала очередь. В каждую по пуле. Эти бочки стояли в ряд, как мальчишки у забора, и мочились бензином. Мы кинулись затыкать пробоины ветками, потом откатили эти бочки в сторону.
— Счастье, что зажигательными не били, — сказал Поденщиков. — Хуже было бы. А они еще вернуться могут, разнюхали, видно. Могут и десант в сторонке где высадить, человек пять, — и сюда подойти.
— Я одного подбил, — сказал я. — Так и подпрыгнул. Сам видел.
— Все-таки непонятно, зачем они сюда подъехали на катере, — сказал Абросимов. — Я здесь не вижу смысла.
— Вы не видите — они видят, — сухо возразил Поденщиков. — Значит, надо было. Может, емкости приметили, может, еще что. Теперь мы у них на учете.
К этому времени уже рассвело. Абросимов и Поденщиков побледнели, лица их стали серьезными, и с этим странно не вязалось, что оба они все время переминаются с ноги на ногу и даже вроде как приплясывают. Дело в том, что оба прибежали босиком, а земля была уже по-осеннему холодной, да и колко было под соснами.
Весь день мы раскатывали бочки по разным местам, чтобы они не все сгорели, если попадет зажигательная пуля или вообще случится что-нибудь. Мы катили эти железные бочки по скользкой от хвойных игл земле, и Поденщиков поторапливал нас, а сам работал больше всех. Он все замечал.
— Ну куда, куда катите? — крикнул он вдруг, заметив, что я хочу наехать бочкой на муравейник: мне неохота было огибать его.
— Ну, плевать, — ответил я. — Подумаешь, муравьи!
— Нет, надо обойти, — строго сказал Поденщиков. — Они вон какой город построили, а тут одним махом... Нехорошо.
— Ну ладно, — ответил я и обогнул муравейник. Действительно, он стоял как город — как притихший город, в котором чего-то ждут.
Мы очень устали за этот день, и, когда на следующее утро Поденщиков будил меня на пост, ему пришлось дергать меня за ногу. Но спали мы теперь в сапогах.
В день, когда нас должны были сменить, Поденщиков послал меня к дороге — туда, где затес на придорожной сосне. Это было во второй половине дня. Я прилег в кустах и уснул.
— Эй, есть кто там? — разбудил меня чей-то крик. Я вскочил. На дороге стоял Соломин, боец из нашей роты.
— Еле нашел вас, чертей лесных! Принимайте паек.
— Ты почему это один? — спросил я.
— Меня старшина прислал продукты вам принести. На четыре дня. А потом за бочками вашими целая команда приедет. А вы четыре дня еще здесь прокурортничаете. Дуракам счастье.
— Нас тут обстреляли. Хорош курорт... Ну, идем к нам. У нас Поденщиков старшой, он тебе все расскажет, чтобы ты там передал. Давай я мешок понесу, ты устал, верно.
— Не, не устал. Мне попутка попалась, до Антилова в кабине ехал, как граф, а тут верст семь только пешком прошел.
— Ну, как там у вас? Все живы?
— Все. Работы земляные к концу идут. Лишний народ в распред отправляют. А из распреда, известно, в пехоту. Вас с Поденщиковым и Абросимовым вроде тоже туда пошлют. Отлетали.
— Мне что, в пехоту — так в пехоту. А вот кое у кого в роте цикорий посыплется. Есть такие, что думали всю войну на аэродроме лопатой провоевать.
— Ну, я-то не думал, — возразил Соломин.
— Я про тебя и не говорю... А газеты принес? Какие сводки?
— Наступают немцы, плохие сводки.
— Вот и нас обстреляли, — сказал я. — Одного я убил, кажется. Так и надо — не лезь. Я сразу попал, сам видел.
— Если бы кто другой видел... — с сомнением в голосе проговорил Соломин. — Тут еще открытка у меня Абросимову. Вот, передай. Я как мимо ГСМ проходил, почтарь попался, дал мне открытку. Плохие у Абросимова дела.
— Что значит — плохие? Ты что, чужие письма проверяешь?
— Так то открытка, не письмо. Открытка — значит, открыто. Я в кабине сидел, делать нечего, заглянул, что там написано. У него жену с ребенком убило. Бомба в поезд попала. Теща пишет или кто там.
— Вот оно что, — сказал я. — Вот оно что. А ведь он ничего такого и не думает. Он думает, что все в порядке.
Незаметно мы подошли к шалашу. Поденщиков сидел у костра. По ту сторону ручья ходил Абросимов. Он был далеко: бочки теперь лежали по всему лесу.
— Почему один? — испуганно спросил Поденщиков.
Соломин объяснил ему, в чем дело.
— Ну, этого еще не хватало... Ты быстрей иди на аэродром и скажи, чтобы людей присылали. Тут такое может получиться... Я лучше рапорт напишу. У тебя бумага есть?
— Только газеты.
У меня тоже не было чистой бумаги. Тогда Поденщиков нехотя раскрыл свой атлас и стал его листать. Потом осторожно вырвал карту Гренландии и начал писать на оборотной стороне листа. Я проводил Соломина до дороги, потом вернулся к шалашу.
— Он сказал, что нас всех в распред скоро отправят, а оттуда в пехоту, — сообщил я Поденщикову. — Отлетали.
— Давно пора, — сказал Поденщиков. — Я вот с пехоты и начинал.
— Еще одно дело есть... У Абросимова несчастье. Тут Соломин открытку принес — вот прочтите. Вообще письма чужие нехорошо читать, но тут уж такое дело. Надо подготовить Абросимова, так вы как старший, значит...
Поденщиков медленно прочел открытку.
— При самой посадке в поезд, — тихо сказал он. — Вот, выходит, как все получилось... — Он посмотрел в ту сторону, где вышагивал возле железных бочек Абросимов. Потом посмотрел на меня.
— Нельзя ему сейчас эту открытку в руки давать. Он от такой вести рехнуться может. Может, поначалу и руки на себя наложить захочет сгоряча. Я-то знаю... А мы за склад отвечаем, это главнее всего. Сейчас нас трое, а скажи ему все — он на время из строя выбудет, и останется нас двое, да и то еще смотреть за ним придется, чтоб он чего над собой не натворил.
— Значит, сейчас ему ничего не говорить?
— Ничего. Сменят нас — тогда ему скажем.
— Это, значит, благая ложь будет, — сказал я. — Я читал...
— Какая? Благая? — перебил меня Поденщиков. — Никакой такой благой лжи не бывает, ложь — она ложь и есть. Просто влипли мы в такое дело, что придется врать человеку... Ты иди, смени его, — закончил он, переходя на «ты». Но это было «ты» не обидное, не начальственное.
И вот Поденщиков спрятал открытку в свой нагрудный карман, а я пошел через ручей сменять Абросимова.
— Еще день-два отбарабаним здесь, — сказал я ему, — потом нас сменят. Ну, а в газете вести плохие.
— А писем нет?
— Писем он не принес. Никому нет.
— Странно, — сказал Абросимов. — Мне, по моим расчетам, должно быть письмо... А вы спросили, есть письма или нет?
— Чего спрашивать! Были б, он бы сам отдал. Газеты-то он притащил.
— Да, тогда, вероятно, письма нет. Не может же человек нести письмо и забыть его отдать. Что ж, я пойду. А конфет он принес?
— Принес. Нам табаку, а вам — конфет. Хорошо быть некурящим.
— В известном смысле — да. Но ведь я все равно не ем этих конфет. Я их коплю, понимаете. Потом я их пошлю жене. Когда станет известен новый адрес. Сейчас ведь там, в тылу, со сладким плохо.
— Там со многим плохо.
— Не надо видеть все в таком мрачном свете, — возразил он. — Вы больше думайте о том, что хорошо в жизни, а не о том, что плохо.
— Постараюсь, — ответил я.
Он ушел. Я смотрел ему вслед. Походка у него была шаткая, невоенная. Вот он неуклюже перешел по камням через ручей, слышно было, как чавкнула жижа под сапогом — не сумел допрыгнуть до сухого берега. «Главное — смотреть на озеро, — подумал я. — Это — мое дело».
Небо казалось очень синим, но вода в озере была серая, холодная — она не хотела отражать небо; воду не обманешь, она знает, когда лето, когда осень. Осенняя тишина стояла над лесом и озером; тишина почти осязаемая, плотная и прозрачная, как плексиглас. Иногда легкий верховой ветер начинал качать одну за другой верхушки сосен — казалось, там стая невидимых белок прыгает с ветки на ветку и скрывается вдали. Мы здесь были совсем одни, на этом берегу, в этом лесу. Мы были на войне, но одни. Природа существовала здесь независимо от нас. Она была не военная и не штатская, не добрая и не злая, не грустная и не веселая, — она жила сама по себе и для самой себя. И ручей пел для себя. Когда я, в который раз обойдя все бочки, подходил к нему, он звенел так же, как и без меня, — однотонно и тихо, будто раз навсегда заведенный. «Вот так и без нас здесь будет, — думал я. — Мы уйдем, бочки увезут, а все остальное останется: сосны, этот ручей, озеро. И если дойдут сюда враги, то озеро не выплеснется на берег, и ручей не потечет в другую сторону, и сосны не лягут поперек их дороги сами собой. И все-таки все изменится. Все будет такое же, и все станет другим — с отрицательным знаком. И все зависит от людей, от нас, и от меня тоже, потому что, если на то пошло, я не хуже других. Это, наверно, только я сам себе кажусь хуже других, а на самом деле я не хуже».
Считается, что когда стоишь на посту, то надо думать только о том, что стоишь на посту. Но это главная мысль. А есть еще и не главные, они текут под этой главной мыслью, как реки подо льдом, и их нельзя остановить, да и не надо. Они не мешают, они сами по себе. Можно думать о будущем, можно вспомнить прошлое. В те дни я больше любил вспоминать, что было. Потому что мне мое будущее не известно, оно зыбко, оно может и совсем уйти из-под ног. А прошлое — это твердая почва, что было — то было. Правда, нельзя сказать, что в довоенной жизни мне очень везло, но теперь и медь шла за золото. Незадолго до войны девушка, которую я любил, вышла замуж за другого, и это так меня ошеломило, что, когда началась война, я и войну принял как личную неприятность, — мол, одно к одному, все на мою голову. И лишь потом до меня дошло, что война для меня — это вещь посерьезнее, чем самая большая личная неприятность. А теперь до меня начинало доходить, что война — общая беда, что всем, а не одному мне, тяжело на войне. Теперь и эта самая девушка не казалась мне такой уже плохой. Кто знает, может быть, она еще раскается, что вышла за другого, и еще горькими слезами будет плакать о своей ошибке. Если я вернусь, может быть, и прощу ее. Ведь, в конце концов, бывают неприятности и похуже — вот как у Абросимова, например. Он, правда, еще ничего не знает, но ведь узнает же. Нас сменят — тогда он сразу и узнает. И для него начнется другая жизнь.
— Ну, как он? — спросил я Поденщикова, подошедшего сменить меня.
— Никак, — отрезал Поденщиков. — Повеселее нас с тобой. Улыбается.
— Так он ничего не знает, вот и улыбается. Вы бы тоже, может, на его месте улыбались.
— Иди супа похлебай, — сказал Поденщиков. — Суп горячий.
Я пошел через ручей к шалашу. Абросимов лежал на животе перед костром и писал письмо, подложив под него толстую общую тетрадь, видно припасенную еще из дому. Временами он задумывался и брал в рот кончик карандаша, а сам глядел на костер, будто ждал от него подсказки. Потом снова принимался писать. Губы у него были в лиловых химических пятнах. «Милая Ириска!» — прочел я невольно первую строчку, когда потянулся за хлебом. «Ведь его жену зовут Ириной, — подумал я. — Вернее — звали».
— У вас все губы в химическом карандаше, — сказал я ему. Мне надо было хоть что-то сказать. Это нужно было не для него, а для меня.
— Да, глупейшая привычка, — ответил он, вытирая губы тыльной стороной ладони. — Глупейшая привычка. Меня и в школе дразнили за это, и в техникуме посмеивались, а я все никак не могу отвыкнуть. — Он бережно сложил письмо и вложил его в конверт — у него и конверты были на войну взяты. Он заклеил конверт, но адреса не надписал — ведь он не знал адреса. Потом положил письмо в свою общую тетрадь. Там у него уже лежало несколько неотосланных писем, все без адреса.
— Пойду сучьев наберу, — сказал я. — А то костер погаснет. Правда, еще совсем светло и варить нам сейчас ничего не надо, но Поденщиков любит, чтобы костер горел.
Закинув винтовку за спину, я пошел в лес. Там, на аэродроме, винтовки нам были, в сущности, не нужны, там они были только для дисциплины, чтобы мы не забывали, что мы все-таки солдаты, а не землекопы. А здесь они стали оружием, мы с ними срослись. И теперь без винтовки я чувствовал себя вроде как голым. Она не мешала мне и не казалась тяжелой. Правда, штыка у нее не было, кто-то до меня успел его потерять. И вот я ходил сейчас с винтовкой по лесу, и собирал хворост, и вспомнил, что, когда наш детский дом находился в Орликове, мы тоже ходили в лес за хворостом. За лето мы много сэкономили на дровах, и на сэкономленные деньги завхоз купил нам две мелкокалиберки. И девочки потом жаловались, что и они тоже таскали хворост, а мелкокалиберки им ни к чему, они только для ребят. А завхоз сказал на собрании так: «Девочки, вы не должны обижаться, пусть мальчики учатся стрельбе, ведь, если на нас нападут, они будут вас защищать». Два раза в неделю однорукий воспитатель Самаркин водил нас к крутому речному берегу, и там мы стреляли по самодельным мишеням. Я стрелял хорошо, и мне иногда он давал лишний патрон. И потом, на действительной, я тоже стрелял хорошо. И за это ко мне хорошо относились. В армии и еще на железной дороге есть много такого, что человеку постороннему может показаться ненужным, устаревшим и даже странным. И только когда послужишь — поймешь: что происходит — то и должно происходить, что есть — то и должно быть, и что от тебя требуют — то и нужно от тебя требовать. А если в армии тебе приходится туго, то виновата в этом не твоя армия, а другая, та, которая воюет с твоей или готовится с ней воевать. Конечно, на войне никому не сладко, и мне тоже. Но другим еще хуже. Вот, например, Абросимову. Завтра нас сменят, и он все узнает. И с этой минуты жизнь его будет совсем не такая, как прежде. Все переменится от нескольких слов.
Я сбросил сухие сосновые ветки возле костра. «Пора бы Абросимову идти на пост, сменить Поденщикова, — подумал я. — Куда он ушел? Только что сидел у костра, а теперь нет. Наверно, опять в свой закуток под сосной забрался и вырезает там кораблик. Ему, вероятно, скучно с нами — со мной и Поденщиковым, — у него свой мир. Он стесняется нас, ему хорошо одному. Может быть, потому он нас и стесняется, что он, в общем-то, счастлив, несмотря на то, что беспокоится за жену в дороге. Ему стыдно своего счастья, и он стесняется нас».
Абросимова я нашел в его любимом месте, под большой сосной. Вокруг этой сосны росли молодые сосенки, они стояли, отступя от нее, в каком-то так уютно задуманном природой порядке, что получалась полукруглая зеленая комната, только без потолка. Абросимов сидел на выдающемся из земли корне старой сосны и вырезал ножиком кораблик — тот самый, который он хотел послать в посылке в тыл, своим. Кораблик получился красивым; он был длиной с ладонь, но на нем виднелись и надпалубные постройки, и капитанский мостик, и вчерне были уже вырезаны две трубы. Работы оставалось совсем немного. Вид у Абросимова был задумчивый, немного грустный. На стволе старой сосны висел, прищипленный корой, какой-то невзрачный осенний цветок, а под ним фотография молодой женщины в лыжной шапочке. Видимо, ему хотелось создать здесь, в этой зеленой комнате без потолка, хоть какое-нибудь смутное подобие дома, тень уюта.
— Вам Поденщикова пора сменить, — сказал я ему. — Ваше время.
— Хорошо, хорошо, — совсем не по-воински ответил он и встал. — Я и не заметил, как время прошло, еще совсем почти светло, — добавил он, пряча фотоснимок в нагрудный карман и беря прислоненную к сосне винтовку. Потом вдруг, видно заметив мой взгляд, он вынул снимок из кармана и показал мне.
— Это моя жена. Снимок не очень-то удачный, так она считает. Но другого не было, а сниматься уже было некогда.
— Симпатичная, — сказал я, чтобы хоть что-нибудь сказать.
— Конечно, симпатичная. Очень хорошая. Мне просто повезло.
— А мне вот не везет с женщинами, — сказал я. — Не могу найти свой идеал. Одна мне, правда, очень нравилась, но она вышла за одного дурака. То есть он не дурак, а просто несимпатичный парень.
— Ну, вы еще молоды. У вас все впереди. Вернетесь домой, познакомитесь с хорошей девушкой, женитесь на ней.
— Надо еще вернуться.
— Я уверен, что у вас все в жизни еще наладится, — успокаивающе сказал он. — А вот Поденщикова мне немножко жалко, знаете. Хороший человек, но одинокий, неустроенный. Он, видно, уже навсегда бобылем останется. Таким людям, наверно, тяжело на войне.
— Почему это? Наоборот, спокойнее.
— Нет, что вы! Он терпит лишения, подвергается опасности и знает, что, когда он вернется с войны, его никто не встретит. Вам легче: у вас еще все впереди. И мне легче: я знаю, что меня ждут.
— Какая сегодня погода холодная, — сказал я. — Хорошо еще, что дождя нет. В этом нам пока что везет... Надо вам все-таки идти Поденщикова сменить. Я бы за вас отстоял, да он порядок любит, сами знаете.
— Порядок любит, а по ночам чуть ли не до утра на посту стоит, нас не будит. Добрый он человек, только неустроенный. Вернусь домой — приглашу его в гости, пусть у нас поживет. Сына ему покажу, вспомним озеро это, бочки эти... Но действительно, надо мне идти сменять его.
Ночь прошла спокойно. Поденщиков опять простоял на посту до самого утра и на этот раз поднял не меня, а Абросимова. Я проснулся сам, сбегал к озеру, умылся. Вода была холодна и мутна, видно, ночью дул сильный ветер. К берегу пригнало несколько бревен и досок, они застряли в камыше и тихо покачивались. Вид у них был такой мирный, будто война кончилась и они специально приплыли сказать мне об этом. У одного бревна на срезе была намалевана дегтем рожица — верно, ребятишки где-то баловались, еще до войны. Эта круглая рожица с круглыми глазами то уходила в воду, то выныривала и хитро поглядывала на меня. Я долго смотрел на эти доски и бревна, и мне все больше хотелось сделать из них плот и съездить на нем на затонувший лихтер.
Когда я вернулся к шалашу, Поденщиков уже проснулся. Очевидно, ему просто не спалось. Вид у него был хмурый. Он лежал перед костром, уткнувшись в свой атлас. Атлас был раскрыт на совершенно синей странице: всю страницу занимал океан, и только несколько темных точек виднелось на синеве — острова. Наверно, коралловые атоллы, решил я. Мы проходили это в школе. Круглые острова с дыркой посредине, как бублики. Там растет несколько пальм, а корабли там не останавливаются, им там нечего делать.
— Что ж вы не спите? — спросил я.
— Не спится чего-то. Ешь похлебку. И сахар догрызай — сегодня нас сменят.
Я вдоволь наелся и сказал Поденщикову:
— Можно, я на лихтер съезжу? Из бревен плот сделаю и съезжу. Посмотрю, зачем им туда лезть понадобилось.
Я думал, он ответит, что нечего заниматься ерундой, и даже обругает, но он почему-то согласился.
— Езжай, — вяло сказал он. — Посмотри. А плавать умеешь?
— Ясно, умею. Только я плавать не собираюсь, я крепко плот сделаю.
— Идем помогу.
Мы спустились к воде, я снял сапоги, гимнастерку и брюки и, засучив кальсоны, вошел в воду. Поденщиков срезал с прибрежного куста несколько гибких веток и в сапогах тоже вошел в воду. Я подогнал к нему бревна и доски, и он ветками привязал две доски к двум бревнам. Получилось вроде буквы Н. Потом я подобрал себе весло — легкую длинную досочку. Встав на плот, я попробовал грести. Получалось неплохо. Только ногам от сырых досок было холодно. Я сбегал на берег, взял сапоги и обулся, балансируя на своем плоту.
— Отчаливаю! — крикнул я Поденщикову.
— Только долго, смотри, не валандайся! И не опрокинься, гляди! В такой воде судорога сразу схватит, не выплывешь.
— Не, ничего, — ответил я. — Плот — что надо!
Я не спеша греб к корме лихтера. Мне было легко и свободно, плот хорошо слушался меня и сидел над водой так низко, что казалось — он тут ни при чем, а это я сам иду по озеру. Как Иисус Христос. Бабушка, когда я был маленький, читала мне, как он шагал по озеру, только я не мог понять, для чего это было ему нужно. Тогда, в детстве, я немножко верил в бога — пока жива была бабушка. Бог умер вместе с бабушкой, а я попал в детдом.
Озеро обступало меня со всех сторон, и земля была только сзади. Когда я оглядывался, то видел Поденщикова. Он стоял у самой воды с двумя винтовками — своей и моей. Но, наверно, он решил, что на наш пост не нападут, иначе он не отпустил бы меня на этом плоту.
Вот я приблизился к лихтеру и проплыл над затонувшим бортом. Дальше, к корме, оба борта постепенно выходили из воды, а я теперь плыл вроде как по маленькой лагуне. Вода, защищенная от ветра бортами, была здесь зеркально-гладкая, и я видел в ней свое отражение — отражение человека в кальсонах и нижней рубахе. А сквозь это отражение на дне, в открытом трюме баржи, проступали неясные очертания продырявленных затонувших железных бочек и каких-то балок и металлических листов с ромбическими насечками. Причалив плот к корме, я ухватился за свисающую над кормой кромку обшивки и, подтянувшись на руках, влез на кормовую площадку. Здесь валялись какие-то серые промасленные тряпки, сломанный разводной ключ, старая автопокрышка с привязанным к ней ржавым обрывком троса. В стороне стоял небольшой разбитый ящик, я его пнул ногой — он не поддавался. «Мыло хоз. ядровое „Ленжет“», — было написано на ящике. И действительно, хоть ящик был изрядно разбит, но он был полон мыла. Я отодрал поломанную доску и стал вытаскивать мыло и класть его за пазуху. Оно было холодное и скользкое.
Теперь мне почему-то стало ясно, как все произошло. Конечно, я убил его — того, который с катера. Он подымал этот ящик, и в этот момент я его и убил. Никому я этого не смогу доказать, да это и неважно. Важно то, что я это знаю. Вот сюда он упал и лежал бы здесь до сих пор, если б те, с катера, его не подобрали.
Я присел на низкий носовой фальшборт, чтобы собраться с мыслями. Никакой особой радости я не испытывал, но понял, что произошло что-то очень серьезное. Потом я подумал, что теперь, если мне, не ровен час, и не повезет, если пусть даже не в бою, а на марше каким-нибудь дурацким осколком или пулей зацепит, — это будет уже не бессмысленно. Это будет уже так на так: ведь что-то и я сделал. Это будет баш на баш.
С этими мыслями я встал на плот и отправился обратно. Грести было тяжело, потому что мешало мыло, но мне было приятно, что я возвращаюсь не с пустыми руками. Поденщиков, наверно, похвалит меня за эту находку, он человек хозяйственный. По озеру шла небольшая рябь, но кругом было тихо и светло.
Поденщиков стоял на берегу с двумя винтовками.
— Чего это ты за пазуху напихал? — крикнул он.
— Целый ящик мыла нашел, — ответил я, подгребая к берегу. — Там еще много осталось. Может, еще рейс сделать?
— Не надо, — сказал он. — Что нам, спать на этом мыле, что ли? Давай я отнесу мыло к шалашу, а ты иди Абросимова смени.
Я оделся и пошел к бочкам.
— Идите отдыхать, — сказал я Абросимову. — Видали, сколько мыла я с лихтера притащил? Можете брать сколько угодно.
— Спасибо, спасибо, — рассеянно ответил он. — А как вы думаете, сменят нас сегодня? Если сменят, то сегодня и на аэродром вернемся. Я уверен, что мне есть письмо.
— Не знаю, — ответил я. — Что-то мне холодно, там на озере ветер сильнее, чем здесь. Здесь почти и не чувствуешь ветра, а на озере ветер сильнее.
Часа через два нас сменили. Пришло восемь человек. Абросимов очень огорчился, что ему нет письма.
— Может, вы просто не захватили, решили, что раз мы вернуться сегодня должны?.. — спросил он одного из сменивших нас.
— У меня к вам разговор есть, — сказал Поденщиков. — Идемте вот туда, в сторонку.
Вскоре Абросимов вышел из лесу и сел к костру. Казалось, он долго стоял на морозе, лицо у него словно окостенело. Он не плакал и ничего не говорил, а только жался к огню и чуть-чуть вздрагивал. Так сидел он долго.
— Идти пора, — сказал Поденщиков, тронув его за плечо. — Идем, в ходьбе человеку легче.
Мы навьючили на себя свое имущество и вошли в лес. Я забежал в сторону и прошел через то место возле старой сосны, где Абросимов вырезал свой кораблик, где он любил сидеть и думать о своем. Кораблик лежал на земле. Я подобрал его, зачем-то подбежал к ручью и пустил его по течению. И вода понесла кораблик в озеро, и, может быть, он и сейчас плавает где-то. Может быть, он в океане.
Потом я нагнал Поденщикова и Абросимова. Абросимов шел молча. Он не отставал — наоборот, нам приходилось равнять шаг по нему. Щеки у него были как слежавшийся снег, а глаза — как стынущие проруби, но жесткая целеустремленность угадывалась в неподвижности его лица. Нет, не хотел бы я быть немецким солдатом и встретиться ему теперь на пути.
— Стой, — сказал вдруг Поденщиков, обращаясь не то ко мне, не то к самому себе. — Никак я атлас свой у шалаша забыл? Так и есть!
— Хотите, я сбегаю? Вы тут скатку мою и вещмешок посторожите, а я сбегаю. Мы еще недалеко ушли.
— Эх, чего уж там, — помедлив, решил он. — Пошли дальше.
И мы молча пошли своим путем. Война только разгоралась.