— Дай шекель! — интонация требовательная, не допускающая отказа. А речь невнятная, будто полон рот горячей овсянки.
Роюсь в кошельке, достаю шекель. Никакого «спасибо» в ответ. Смотрит подозрительно, чтобы не сказать враждебно. Сколько ей может быть лет? Как минимум под пятьдесят. Кургузая юбчонка — по самое некуда — топорщится на крутых боках, ноги перевиты фиолетовыми веревками вен, волосы почти того же цвета, что и эти вены, а на щеках два аккуратно нарисованных круга свекольного отлива — и где только люди выискивают такие дикие краски?
Автобуса все нет, и мне поневоле приходится слушать нескончаемый и нескладный монолог.
— Вот купила мороженое, концентрат пудинга, плитку шоколада, персики и халу, надо отвезти сестре, а денег на билет не хватает… А который час? А что у тебя за часы такие? Заграничные? Смотри, не потеряй!.. А ты на работу? С твоим ивритом — где это ты можешь работать? И чего вы все сюда понаехали, без вас плохо было? — речь ее понемногу затухает, она начинает бормотать что-то совсем уж невразумительное.
Вот я сейчас ей отвечу, объясню, что знаю два-три языка, которых она и названий-то в своей жизни не слыхала… Не удается: к остановке приближается мужчина, я его знаю, он тут за углом живет, тоже каждое утро ждет автобуса в Тель-Авив, иногда мы перекидываемся словом — другим насчет погоды, повышения цен и последних кульбитов правительства. Моя собеседница принимает охотничью стойку и, как только он подходит к нам, требовательно произносит:
— Дай шекель!
— Не дам.
— Почему?! — удивляется она.
— Ты мне еще вчерашний не вернула, — пренебрежительно бросает он и отворачивается.
— Подумаешь! Отдам я тебе! Не думай, все отдам. Я ж вот купила мороженое, концентрат пудинга… — затягивает она снова свою песню, — и на билет не хватает.
— А ты бы не покупала черт знает что, так и хватило бы, — краска заливает его лицо цвета недожаренных кофейных зерен, ярко-синие глаза мечут молнии.
Она набирает полную грудь воздуха — вот сейчас прогремит отповедь.
Но тут из окна напротив раздается истошный крик:
— Шу-у-ля-а!
Она поднимает свою ярко размалеванную физиономию к окну, машет рукой, той, свободной, в другой у нее небольшой пакетик в синем стандартном мешочке — такие дают в любой лавке. Ее дряблые губы растягивает радостная улыбка, она тянется к окну всем своим несуразным рыхлым телом. Там, в раме окна — мальчик лет двенадцати, рыженький, весь какой-то прозрачный.
— Что тебе, сладенький мой? — умильно откликается она.
— Приходи скорее, мне без тебя скучно… — голос у него резкий, пронзительный, как у павлина, слова звучат нечетко, так говорят совсем маленькие, еще не овладевшие речью. Больной?
— Приду, детка, скоро приду…
Окно захлопывается. На глазах у Шули — настоящие, непритворные слезы. Они свободно текут, как вода по обочине, по густо накрашенным щекам женщины, оставляя сине-красно-фиолетовые дорожки, капая на блеклую майку невнятными пятнами, словно вылинявшие горошины. Она утирает лицо тыльной стороной ладони, потом вытирает руку о юбку не первой чистоты. Вся косметика перемешивается на ее круглой физиономии, и общий тон становится синевато-красным, каким-то зловещим. Угрюмо-подозрительное выражение возвращается к ней, но охота объясняться насчет вчерашнего шекеля, видимо, пропала. Она молчит до самого прихода автобуса и в автобусе тоже сидит беззвучно, как мышь под веником, но я вижу, что билет ей покупать не надо — у нее проездной.
Не жаль шекеля, хоть их у меня и немного, а вот противно, когда тебя за дурочку держат. И кто!..
На другое утро, еще не подойдя к остановке, слышу требовательный голос:
— Дай шекель!
— Не дам, — мстительно отвечаю я.
— Почему?! — в ее тоне привычное возмущение.
— Потому что у меня есть кому давать без тебя, — злорадно объясняю ей и, довольная собой, впрыгиваю в автобус. Шуля не успевает со мной пособачиться.
А вечером, вернувшись с работы, застаю у дома против автобусной остановки небольшую молчаливую толпу. Тут же и участник недавней мелкой стычки — мой мимолетный знакомый.
— Что случилось?
— Шуля… — он виновато крутит коротко остриженной головой, серьга в ухе мотается, как язык колокола.
— Что Шуля?
— …умерла.
— Как умерла?..
— Как все умирают. Сидела на остановке, собирала свой «налог», кто даст, кто откажет… Вдруг упала, захрипела — и нет ее.
— Совсем еще молодая, — подхватывает кто-то из толпы. — Это болезнь, да нужда не красит, а ей и тридцати еще не было, помню, как они родились — они ведь двойняшки с сестрой. Та, бедняга, уже сколько лет как в больнице, и вряд ли выйдет, никого кроме сестры не узнает. Эту хоть братик держал, да… не удержал вот. И что с ним, горемыкой, теперь будет?
— Ох-хо-хо, за что только Господь так карает?
— Выморочные они какие-то. Вся семья такая. И родители тоже были крученые — то без работы, без хлеба, а то вдруг хватаются дом покупать — в лото большие деньги выиграли. Так и кончили свою жизнь непутевую, оставили троих сирот-инвалидов. Шуля из них еще вроде разумная была, она и братишку досматривала, теперь он, как перст, один остался…
— Зато с домом…
— А кому этот дом теперь нужен? Что с парнем будет?
— А ничего не будет, есть организации, позаботятся.
— Позаботятся, как же… Пусть бы они заботились, когда родители-наркоманы детей-калек строгают…
— Зря ты, никакие они не наркоманы. Просто головой всегда некрепки были, а этот выигрыш в лото совсем с колеи свел…
Я бреду от остановки к своему подъезду, шекель в кармане жжет пальцы, как каленый уголек.