Шехтман Вениамин

Инклюз

Дождливая осенняя ночь редко когда бывает хороша. По крайней мере, я с трудом припоминаю не более пары-тройки ночей, когда и ледяной дождь был уместен, и пронзительный ветер не сулил простуду. А уж если ты на чужбине, в городе, где нет ни одного знакомого лица, исключая портье и буфетчика, но первый недоверчив, а к услугам второго не можешь прибегнуть ввиду финансовой несостоятельности — такая ночь совсем уж безрадостна. Благо, хоть не бесприютна. На эту ночь, весь следующий день и еще одну ночь в моем распоряжении комната, аккуратно выкрашенная бежевым, с кроватью под покрывалом того же цвета орехового комля, что и стул, на котором я сижу, и шкаф, в котором стоит мой чемодан и висит куртка на теплой подкладке. Итак, комната есть, и я могу сидеть в комнате, а не прятаться от дождя, скажем, под козырьком бакалейного, будто я жду открытия, чтобы первым купить свежее мыло или цветок, с упрятанными в торфяной брикет корнями. Впрочем, это бы мне не грозило в любом случае: козырьки на ночь скатывают и, подняв, укрепляют в зажимах. Если отдернуть штору, можно смотреть на циклопическую спину мокрого Вильгельма I. Но не хочется — страшно.

Ночь в самом разгаре, как и непогода. Долго еще мне сидеть, дожидаясь рассвета, слушая постылый ливень, и размышляя, как же угораздило меня, весьма немолодого и не очень уже здорового субъекта, сорваться с места и броситься через череду ночей, приведшую к этой вот: в бежевой комнате на окраине чудного города Кобленца, стоящего у слияния Рейна и Мозеля. Прекрасного летним днем, особенно для того, кто молод, любим и быстроног: здесь есть, где походить и на что посмотреть. Скажем, цеховые часы в виде лица. Оно шевелит глазами.

Мне же, не обладающему вышеуказанными качествами, да к тому же не имеющему в распоряжении летнего дня, и крайне, чрезвычайно даже не желающему думать о своем ближайшем будущем, остается лишь вспоминать прошлое.

Прошлое обширно и богато подробностями. У меня же сегодняшнего подробностей толком и нет, даже лицо рядовое без не то что особых примет, но даже и без сколько-нибудь запоминающихся черт. У меня есть только я сам, моя куртка и чемодан. Ну и его содержимое, разумеется.

Когда-то я не без удовольствия читал довлатовскую повесть, которая так и называлась: "Чемодан". Как же я сейчас завидую ему! Не только таланту, с которым он излагал историю всякой вещи, хранившейся в его чемодане, превращая носки или платок в зачин для смешной или трагикомичной истории. А тому, что его чемодан был заполнен вещами старыми, каждая из которых что-то да значила для него, служила проводницей в мир прошлого, туда, где остались люди, места и события ныне далекие.

Мой чемодан не таков. Он полупуст, а большинство предметов в нем — абсолютно новые, купленные в аэропортах и на вокзалах, купленные не по случаю или для радости, а лишь в силу их первейшей необходимости. Они ни о чем и ни о ком не напоминают. Если кто-то, кому придет такая блажь, подменит их на другие, но способные выполнять те же функции, я лишь пожму плечами, ничуть не расстроясь, а только удивляясь подобной прихоти гипотетического подменщика.

Лишь два предмета в чемодане иного рода и имеют для меня ценность, в том числе и сентиментальную. Это помазок с ручкой из неровного янтаря-инклюза и перчатка (увы, непарная).

***

Ночь нарождающейся осени прекрасна. Прекрасен воздух, напоенный спелостью и предчувствием морозного покоя, пока еще настолько далекого, что ничуть не пугающего, не будящего воспоминаний о слипающихся от наледи ресницах, о горле, обдираемом каждым вздохом, выхолаживающим тело до самой диафрагмы. Нет-нет, это предчувствие лишь уверяет, что пухлое, рыхлое, перенасыщенное движением и запахами лето позади, и ничто не будет грубо отвлекать, неуместно возбуждать, бросать от пресыщенности к голоду чувств и страстей. Настало время спокойной красоты и стройной радости.

Поверьте, ни о чем подобном я не думал, гуляя об руку с Ириной по набережной города Саратова в первую декаду сентября восемьдесят четвертого года. Я думал о ней, только о ней и, лишь самую малость, о нашей совместной работе. Но эти мысли я гнал, стремясь раствориться в ее рыжих волосах, удивительных волосах, при взгляде на которые кажется, что их сделали из обмотки электромотора, натерев для блеска минеральным маслом. Когда склоняешься к ним, нос готов обонять раскаленную медь, и в первую секунду глаза обманывают обоняние, и этот запах является, но мгновенно исчезает, сменяясь терпким, сладким, как "Сахра", ароматом инжира и, столь уместных именно сейчас, палых листьев каштана.

Удивительные волосы, тем более для города, где волосы большинства женщин пахнут рекой и детским мылом.

— Скажи, — обратилась Ирина ко мне в тот момент, когда я уже был готов прижаться щекой к ее волосам в том месте, где нежный пух, золотящийся на шее, встречается с тяжелыми прядями, падающими металлическим водопадом от затылка, — Скажи мне, ты уверен в том, что на их расчеты можно положиться? Все-таки они противоречат тем, которыми мы располагали до приезда сюда, а ими обеспечил нас головной институт, а не какая-то местная тетка с вытравленной скипидаром "авророй"?

Я усмехнулся сразу трем вещам. Тому, как презрительно Ирина отнеслась к Тамаре Степановне — весьма уважаемой (авторитет ее и в том самом головном институте был признаваем и мало кем оспариваем), но, увы, крашеной особе. Снобизм Ирины базировался на полном и абсолютном презрении юной обладательницы дикой рыжей гривы к утратившей уже и вторую ягодность мученице перекиси водорода (кстати, допускаю, что Ирина и вправду не знала, чем обесцвечивают волосы: скипидар, перекись — какая разница?). По тому, какой серьезный тон и какой пустячный повод выбрала Ирина, для того, чтобы отбить мое посягательство на ее прическу (да и вряд ли ее волновала прическа как таковая), я знал, что она боится сближения и особенно опасается поддаться внезапному порыву в таком людном (условно, конечно, ведь ночь) месте, как набережная. Отчего-то она стеснялась своей взрывной натуры. Напичканная предрассудками, она всякий раз сдавалась тому внутреннему напору, что охватывал ее, пробегая раскаленной волной от щек к чреслам и вздымал, как легкую лодку на пенистый столп хокусаевской волны любви такого накала, что впору бояться, как бы не взорвались, рассыпавшись сапфировыми осколками, натянутые басовыми струнами вены на ее бледных, изукрашенных нежными веснушками, руках и, покрасневших одновременно со щеками, бедрах. А сдавшись, лишь краткое время нежилась в радужном потоке, и, едва он исчезал, впитавшись щекотными каплями в поры, превратившегося в свежеподнятую плугом страсти пашню, Ирину охватывал стыд, которому не было объяснения отличного от разницы между ее ощущениями вживе и тем, что, согласно ее внутреннему ментору, обязана испытывать женщина ее круга устремлений и воспитания.

А третье, чему я усмехнулся, было тривиально: я не сомневался в расчетах. Я был в них уверен. Я был тогда очень уверенным.

Ответив на вопрос лишь кивком, я увлек Ирину в густую и нежную тень платана, чей ствол, у самых корней стесненный фигурными оковами, внедренными в брусчатку, своей корой, впитавшей тепло летних дней так, словно каждый из них был горячей ладонью влюбленного, призывал к тому, чтобы руки Ирины, заведенные за спину, касались его, а мои, воздетые над ее, прижатыми к дереву, плечами, упирались в кору так, словно ладони мои пышут жаром летнего дня.

Сентябрьская ночь слишком тепла для того, чтобы обременять себя множеством одежд. Едва губы наши, окончив поцелуй, расстались, чуть дрогнув от боли, ведь они были так крепко сцеплены, что, расходясь, уносили лоскутки друг друга, наши тела расстались с одеждой. Ни один из нас не помогал другому, принося заботу в жертву жажде скорейшего обладания тем, что не скрывали больше ни льняное платье с вырезом нецеломудренным, но ничуть не распутным, ни костюм-двойка из голубоватой шерсти афганских коз, которых некоторые ошибочно называют ангорскими.

Стоит ли описывать соитие двух влюбленных, если оно не первое и даже не сотое? Пожалуй, не стоит: ведь в нем нет уже бесшабашной неуклюжести незнакомцев, но еще далеко до милой рутины долгих совместно прожитых лет, когда вышелушено все случайное и осталось только главное для обоих, отрадное, но предсказуемое и краткое.

— А помнишь, как это было впервые? Помнишь реку? Жару и айран, льющийся из одних губ в другие?

— Я помню, какой ты был колючий. Тощий и черный, весь в поту, и твой пот пах кандымом. И ты сказал, что не станешь бриться, пока мы не вернемся, потому что бриться здесь все равно, что выдирать с корнем солянки, растущие над рекой. Знаешь, я никогда не забывала об этом, и у меня есть для тебя подарок…

— Завтра, — перебил я ее — Твой сегодняшний подарок уже со мной и всякий другой будет, как та баранка после трех калачей.

Знал ли я, что, так решительно отринув ее подарок, получу его вскоре при столь драматических обстоятельствах? Нет, не знал. Как не знал и того, что день завтрашний будет отличаться от нынешней ночи куда больше, нежели просто день от ночи.

И все же хорошо, что я не взял ее подарка тогда. Ведь то, чем она уже одарила меня, все равно значило и значит для меня куда больше любого материального объекта, даже самого судьбоносного.

***

Образ моих мыслей таков, что я преспокойно могу делить поток мыслей надвое, одновременно с делом, долженствующим поглощать меня целиком, размышляя о вещах отстраненных, нимало не умеряя при том своей деловитости. Даже при решении математических задач, я способен мысленно воспроизводить тронувший меня пейзаж или обдумывать слова, которые прозвучали за моей спиной во время прогулки. И ответ к задаче я получу, затратив не больше времени, нежели если бы посвятил ей себя целиком.

Благо сейчас речь шла не о математике (когда я говорю, что время не было бы большим, это вовсе не значит, что оно не было бы большим), а всего лишь о политике. Я договаривался о поездке на испытательный полигон, мое присутствие на котором, в силу ряда обстоятельств, было оскорбительным для лиц, ответственных за его эксплуатацию здесь, в Саратове. Такая ситуация сложилась без моего участия, но при моем попустительстве. Деликатное дело, однако, но я все же одновременно думал о том, как бы развить наши отношения с Ириной, застрявшие на странном этапе: мы любим, мы тяготеем друг к другу, однако не просто не живем совместно, но и встречаемся только в обстоятельствах пусть косвенно, но связанных с работой. И тут, как часто бывает в подобных случаях, произошел озарение, объединяющее обе проблемы и превращающее их во взаиморешаемые.

— Андрей Гамлетович, поверьте, я не за себя ратую. Но ведь Ирина Кольчина, хотя и талантливый, но еще не очень опытный специалист.

— Причем? Почему Кольчина? — настороженно, но резковато спросил, чуть подергивающий волосатым указательным пальцем над инвентарной папкой, успевший к девяти утра устать Андрей Гамлетович Потеян.

— Но ведь на полигон в первую голову нужно ей. У вас ведь нет на этот счет никаких возражений?

— Нет, разумеется, пусть едет. Зайдет к Силовиной, ей оформят заявку на машину, и поедет еще до обеда.

— Мне бы крайне не хотелось отпускать ее одну. Право, я не буду принимать никаких решений, не напишу ни единой строчки. Только лишь присмотрю, чтобы она все оформляла правильно и, самое главное, обращала внимание на то, на что стоит, а не всякие знаете… интересности. Это ведь только с опытом приходит.

— Да ну, — махнул рукой Андрей Гамлетович — перестраховываетесь! Нормальным образом она одна съездит.

Коль уж слова сами по себе не помогали, я призвал на помощь все свои скромные лицедейские способности и изобразил лицом и всей позой нижайшую мольбу, тем более убедительную, что ей якобы противилось все мое гордое естество.

Андрей Гамлетович хохотнул и произнес:

— Да полно вам! Правда, так переживаете? Бог с вами, поезжайте с ней, контролируйте вволю. Но! — Андрей Гамлетович замер всем телом, только нос его пошевелился непривычным для человека образом. — Помните! Сами пообещали: ни строчки! Кольчина будет оформлена главной — прямо вам говорю.

Со всей сердечностью поблагодарив Потеяна, я поспешил к Ирине.

Застав ее готовой к отъезду, я был изрядно удивлен. На мой же вопрос о том, не на полигон ли она собралась, Ирина ответила утвердительно и с улыбкой сказала:

— Я же превосходно тебя знаю! Несложно было догадаться, что ты выставишь меня вперед, а сам прикинешься дуэньем. Не так?

— Так, — признал я, — только дуэнья — обязательно "она", а если уж "он", то какой-нибудь чичисбей.

Уже через пару часов мы в серой ведомственной "волге" ходко, насколько позволяла не худшая в области дорога, двигались к полигону. Ирина, совершенно игнорируя шофера, и не впервой удивляла меня этаким псевдоаристократическим отношением к обслуживающему персоналу: неизменная вежливость при необходимости общения (отдаче распоряжений если быть точным) и полная отстраненность во всякое иное время. Она в полный голос обсуждала наши рабочие проблемы и излагала свое к ним отношение. И начала так рьяно, что я не успел остановить ее. Теперь же сделать это мягко было затруднительно, и я только надеялся, что шофер принадлежит к тому исчезающе малому проценту водителей, которые не выносят услышанное за пределы кабины. Впрочем, уповать на это не стоило; да и в пределах кабины мало ли кто окажется — не собирается же он брать расчет сразу же после окончания нашей поездки.

По прошествии малого времени, Ирина заерзала знакомым мне образом. Она обладает странной, иногда приятной и уместной, но порой докучающей привычкой. Ирина уверена, что в дороге нужно есть. Как бы ни мимолетна была поездка, у нее всегда есть, чем перекусить; как правило, количество еды пропорционально продолжительности пути. Если бы нам выпало проехать пару остановок в трамвае, она угостила бы меня ириской "Золотой ключик" или конфетой "Коровка". Сейчас же Ирина достала из сумки две бутылки "Жигулевского", которыми без сомнения разжилась в буфете треста, и протянула их мне. Отодвинувшись насколько позволяло сиденье, Ирина расстелила между нами сложенную вчетверо газету, на которую выложила нарезанный батон "рижского", кусок халвы в коричневой бумаге и последней — аккуратно разделанную с вынутыми костями, запеленутую в несколько слоев кальки, сельдь.

"Керченская" — прокомментировала она, разворачивая селедку.

Разумеется, есть руками не предполагалось. У Ирины имелся туристский столовый прибор. В закрытом виде щучка из синей низкосортной пластмассы длиной с карандаш. А если потянуть рыбку за нос и хвост, в одной руке окажется ложка размером чуть больше чайной с плосковатым черпалом, а в другой — трезубая вилка. Задумано мило, исполнено — посредственно.

После трапезы (водителю был пожертвован бутерброд с селедкой, а всю халву Ирина съела сама), которую мы запили теплым пивом, Ирина тщательно собрала крошки, завернула их в бумагу и спрятала в сумку вместе с оставшейся невостребованной второй бутылкой. Мусорить, выбрасывая объедки из окна, было не в ее правилах. Чувствуя послеобеденную истому, я принялся глазеть в лобовое стекло, благо сидел справа, и водитель не загораживал мне обзор.

Панорамы Поволжья живописны во всякое время; разумеется, ранняя осень не исключение и даже более того. Увы, привлечь внимание Ирины к минуемым нами полям, часть которых топорщилась стерней, а часть еще изнемогала от урожая в ожидании жатвы, оказалось невозможно. Но сам я с удовольствием тешил себя всеми оттенками желтого и особым зеленым, в котором уже гнездится намек на буровато-багровый скорого увядания, но пока еще только придает ему насыщенность и разнообразие. Ровно на траверзе нашей машины держался жаворонок. Не знаю, поют ли они сейчас, да и не услышать его за фырчаньем мотора и шинным шорохом, однако, я представлял себе его поющим — это было бы уместно. Тем более, кучевые облака белы и нежны, как комки ягнячьего пуха.

Обладай я индифферентностью Ирины к присутствию шофера, я заговорил бы о своих чувствах и мыслях по этому поводу, но так и не осмелился на это. Так в молчании прошла моя поездка и, лишь помогая Ирине подняться с продавленного заднего сиденья, я сказал: "Постараемся тут разобраться побыстрее: у меня есть разговор, который будет особенно хорош здесь, среди гремящих механизмов и грубых людей.

— Почему же? — приготовилась улыбнуться Ирина.

— Потому что слова будут легки, а смысл приятен и нежен.

— Тогда поторопимся! — воскликнула она.

— В меру, — согласился я, — не будем забывать о делах до момента, когда забыть о них будет самое время.

Окончив эту фразу, я повернулся и обнаружил прямо перед собой человека, о котором никто бы не подумал: "грубый". О таких людях вообще редко думают, так они невыразительны в своей внешности и образе мыслей. Затрудняюсь описать его, даже не стану утверждать, что он был одет, хотя наверняка был. Но таково уж свойство таких субъектов — невыразительность; что еще тут можно добавить?

Тем не менее, обращенные ко мне слова были вполне запоминающимися.

— Ответьте: документация по ВСП-11Е при вас? — эта часть его речи была неожиданной, но далеко не настолько, как продолжение: — Отдайте ее мне за четыре тысячи рублей. Копии меня не устроят, мне нужен единственный экземпляр.

— Не бывает документации по СП в единственном экземпляре, — сказал я, подумав, что это либо неуравновешенный эмоционально тип, возомнивший себя шпионом, либо начинающий сотрудник госбезопасности, плохо изучивший искусство провокации и отправленный совершенствоваться в далеко не самое подходящее место.

У невыразительного был ответ на мои слова:

— Те, что в архиве и в проектном управлении, уже уничтожены. Остались ваш и тот, что на рассмотрении у Белько.

— Вот к Белько и обратитесь, — саркастически посоветовал я.

— К нему обратятся, — заверил меня невыразительный и требовательно протянул правую руку ладонью вверх. — Давайте же! Деньги переведут вам на сберкнижку, номер мы знаем.

— Это шпион? — спросила меня настороженно подтянутая Ирина.

— Возможно, — согласился я, — хотя и очень странный шпион. Я бы назвал его ненастоящим шпионом. Престидижитатором от шпионажа.

— Можете называть меня Леопольдом, — перебил невыразительный.

— А я вот тебя никак не назову, а монтировкой вот огрею, да свезу в первый отдел! — вмешался в ровное течение нашей беседы шофер. Он действительно держал в руках крестовину монтировки и демонстративно воздел ее над головой.

Правая рука Леопольда осталась неподвижной в упомянутой просительной ипостаси, левая же выхватила из-за брючного ремня укрытый до того полой пиджака маузер. Не рафинированно-грозный красавец М-9, а тот курносый аппарат, какими вооружали перед войной избранных старших офицеров.

Первая пуля пробила шоферу лоб чуть выше брови, поэтому больше ни одна не покинула ствол. Мы с Ириной пораженно молчали. Она не была склонна к истерикам и визгу, я и подавно. Будучи несколько ошарашен произошедшим, я все-таки нашел в себе силы удивиться тому, что представитель вневедомственной охраны, сидевший рядом с преграждающим въезд на полигон шлагбаумом в каких-нибудь пяти-семи метрах от нас, сделал нечто, наименее соответствующее его должности и обстоятельствам. Он одобрительно покачал головой. Мне показалось, что он чем-то похож на Леопольда: вроде бы мимикой и чертами лица, такими же, впрочем, невыразительными.

Ободряюще взяв Ирину за руку, я едва заметным нажатием побудил ее медленно сдвигаться к машине.

Руку мою оттягивал портфель с бумагами. Вероятно, им можно было бы обезоружить Леопольда, однако я ума не мог приложить — как именно? Поэтому я просто надел его ручку на все еще протянутую ко мне ладонь и сказал: "Забирайте. Деньги лучше как-то передать ассигнациями, на сберкнижку нежелательно".

Убрав пистолет, Леопольд открыл портфель и, не вытаскивая их наружу, перебрал бумаги пальцами. Я же спиной втолкнул Ирину во все еще открытую заднюю дверь машины, сам же, перепрыгнув через тело шофера, нырнул за руль и, преодолев сопротивление коробки, воткнул первую передачу и, грубовато бросив сцепление, развернул автомобиль практически на пяточке. Хорошо, что шофер не был склонен экономить казенное горючее и не заглушил мотор сразу же по остановке.

Когда шлагбаум остался далеко позади (кстати, приставленный к нему вневедомственный цербер не стал стрелять нам вслед, как и Леопольд, хотя оба подняли оружие и прицелились) Ирина пресекающимся голосом спросила:

— Там не было документов по одиннадцатому "Е" ведь да? Ты их обманул?

— Как не было? Разумеется они в портфеле! Не вижу причин им там не быть.

— Но ведь теперь они у них?

Перегнувшись назад (дорога была прямой и достаточно ровной), я успокаивающе улыбнулся и предложил:

— Может быть, нам оставить этот диалог из сплошных местоимений? ВСП11Е не более чем курьез. Нет никаких оснований для волнения по поводу того, что он попадет, и даже не он сам, а лишь документация, которую еще надо воплотить материально, в чьи-либо руки, даже, если эти руки запятнаны кровью.

Не желая успокаиваться, Ирина настаивала:

— Даже если курьез, хотя это и легкомысленно с твое стороны так говорить, ну и что? Почему мы должны его отдать!? Вызвать милицию! Но ближайший телефон… Давай! — глаза ее загорелись. — Давай вернемся и отнимем! Ты ведь сильный, мы сможем!

Конечно, я довольно силен. Могу без стеснения утверждать, что это так. И, говоря по правде, авантюристское предложение Ирины нашло в моей душе некий энтузиастический (такой формы слова не существует) отклик.

— Это опасное и неоправданно-рискованное приключение. Ты уверена, что хочешь, чтобы я ввязался?

— Мы ввяжемся! — непреклонно тряхнула волосами Ирина. — Я непременно буду рядом с тобой. Обязательно.

Как я мог отказать любимой? Вторично развернув автомобиль, я устремился обратно к полигону, продумывая одновременно план действий и то, когда же мне удастся поговорить с Ириной об изменении характера наших отношений.

Была и третья мысль или точнее чувство, в котором удивление и, признаться, восхищение, с которым Ирина кинулась в омут приключения, смешивались с опаской за нее. Полагаю, что удивление было несколько избыточным: я знал, что Ирине критически (может — катастрофически?) не хватает острых ощущений, и что ей никак не удается унять этот врожденный голод. Уравновешенная и не склонная к бурной экзальтации, она (по ее рассказам) всегда тщилась добавить в жизнь "огня и перца". Но в детстве спорт (фигурное катание и гандбол, поскольку горные лыжи или яхты были недоступны, а в прыжки в воду ее не взяли) оказался не столько приключением и борьбой, сколько утомительной работой, расплачивающейся лишь скупыми дозами эндорфинов, а переломить семейную традицию и стать не инженером, а врачом неотложки или актрисой ей почему-то не удалось.

Одобряю собственное легкомыслие: пустячный повод, чтобы вступить в авантюру, призом за удачный выход из которой будет только полученное нами в процессе удовольствие (в некоторых областях жизни, должен отметить, чтобы избежать необъективности, такая награда — норма). Ведь существование мое пресновато и небольшая встряска только на пользу как мне, так и Ирине, для которой и вовсе подобные передряги внове.

Я вырулил к шлагбауму, ожидаемо не обнаружив возле него ни Леопольда ни охранника. Все же я был не настолько самонадеян, чтобы въезжать через главный вход. Резко свернув, я, не щадя подвески, поехал между невысоких тополей через лесопосадку, укрывавшую полигон от досужих глаз.

Остановив машину впритирку к бетонному забору, увенчанному, но отнюдь не украшенному, ржавой спиралью Бруно, и вылезши из машины, я встал ногами на капот и подобранной веткой несколько примял спираль. Разумеется, мне не удалось бы таким способом сделать ее безопасной для форсирующего забор, но это вопреки уверенности Ирины, которая в нетерпении ожидала, когда я подам ей руку, с тем чтобы помочь вскарабкаться на машину, в мои планы не входило.

Создав видимость того, что некие лица (мы) преодолели бетонно-проволочную преграду, я взял Ирину за руку и повлек вдоль самой стены. Там при неаккуратной, как это водится, установке забора остались ныне застывшие потеки цемента. Аккуратно ступая по ним, мы почти не оставляли следов, и неопытному следопыту без собаки ни за что не удалось бы установить, что мы ушли прочь, а не полезли через забор. Предпринимать меры, которые сбили бы с толку опытного следопыта или обученного пса, я счел излишним, да и сказать правду, лишь теоретически знал, как проделать подобное.

Пройдя чуть менее полукилометра, что ввиду неудобства избранного способа передвижения заняло приличное время, я нашел то, что искал, и что не найти не мог — секцию забора, установленную без должного тщания. Пожелтевшая раньше и интенсивнее остальных, она чуть сползла одним краем из-за того, что земля под ней была подмыта дождями и стоком талых вод, а должный фундамент подведен не был: одна лишь видимость из смеси цемента с гравием.

Что плохо снизу, то и сверху редко бывает хорошо. Подтянувшись, я убедился, что спираль Бруно закреплена проржавевшими скобками, едва цепляющимися за крошащийся бетон. С помощью перочинного ножа, снабженного особым лезвием для открывания консервов (именно оно было наиболее уместно для такой работы), я помог им полностью утратить сцепление, а затем без особых хлопот приподнял освобожденный участок спирали рогулькой из тополевой ветки. Создав, таким образом, треугольный лаз над забором вполне достаточный, чтобы через него можно было пробраться, не зацепившись, я сперва помог Ирине, а затем и сам перелез и приземлился на корточки по ту сторону забора.

Таясь (в буквальном смысле — стремясь не выходить из затененных областей) и призывая к тому же мою спутницу, я направился к зданиям и вагончикам, олицетворявшим обжитую часть полигона: просмотровый пункт, жилой сектор, склады, кухню и бризовочную.

Никогда не бывши здесь ранее, я все же не опасался заблудиться. Моим ориентиром был звук работающих механизмов. Сейчас масштабные испытания были почти свернуты, и вряд ли кто-то погнал бы технику в дальние части полигона.

Показавшийся вскоре грейдер подтвердил мою правоту. Похоже, он просто чистил территорию, разлохмаченную прошедшими здесь до него тягачами.

Собираясь использовать грейдер как укрытие, я подобрался поближе и прыгнул в тень его колоссальных колес. Здесь я встал в полный рост, а Ирина последовала моему примеру. Говорить мы не пытались: это было невозможно — шум машины заглушал слова, а дизельный выхлоп принуждал держать рот закрытым. Не самым культурным образом, попросту пальцем, указав ей на виднеющиеся между колесами постройки, и жестом позвав за собой, снова пригнувшись, я трусцой оббежал грейдер, оказавшись позади кабины. Уже готовый продолжить движение, я мельком глянул на различимого сквозь довольно чистое стекло водителя грейдера. Не могу утверждать, что сразу же узнал его, скорее меня смутила неуместность белой рубашки с проглядывающим из-под воротника краем галстука. Я замер, пораженный догадкой; и в то же мгновение Леопольд, словно уколотый моим взглядом, обернулся. Его лицо приобрело выражение довольства и некоей устрашающей радости. Уверен, находись под его управлением не грейдер, а легковой автомобиль или, пуще того, мотоцикл с коляской, он резко сдал бы назад или даже поднял свой экипаж на дыбы и, развернул, с тем, чтобы раздавить нас. К счастью это было ему недоступно.

Бесцеремонно нажав Ирине на шею, я принудил спутницу упасть. Выведя её таким образом, из зоны поражения (не будем забывать — Леопольд вооружен, я получил возможность действовать на свой страх и риск. Призвав все свое мужество, буквально взбежал по медленно движущемуся колесу грейдера, цепляясь за желтоватый металл моторного отсека, и бросился всем телом на стекло кабины, чая испугать Леопольда и выиграть, таким образом, секунду-другую. Стекло неожиданно поддалось, так как оказалось не собственно стеклом, а прозрачным плексигласом, иначе говоря — оргстеклом. Превосходное изобретение Отто Рема было закреплено на тонких винтах, проектировавшихся, естественно, без расчета на то, чтобы выдержать удар восьмидесятикилограммового тела. Упав вместе с плексигласом внутрь кабины и изрядно ушибшись, я прижал Леопольда к рычагам управления. Будучи куда менее корпулентным, мой противник оказался в положении гербарного экспоната. Не в силах дотянуться до оружия, он что-то кричал, но его заглушал звук двигателя. Оплевав все оргстекло напротив своего лица, он побледнел и успокоился. Понадеявшись, что он задохнулся, я ослабил нажим, и, выполнив весьма непростой трюк, сумел протиснуться к нему, оттеснив плексиглас в сторону.

Вотще я уже торжествовал победу. Леопольд, едва я оказался рядом, оскалился и рванул маузер из-за спины. Что мне оставалось делать? Прижавшись к нему как можно теснее, я подхватил его за бедра (несуразная двусмысленность подобной позы пришла мне на ум лишь много позже), дернул вверх и вторично ринулся на стекло. Разница была в том, что стекло на этот раз лобовое, а передо мной как щит и амортизатор — Леопольд.

Лобовой плексиглас был закреплен не лучше тыльного, однако просто выпасть он не мог — мешал металлический окоем окна. Однако, совместной массы нас, противников, оказалось достаточно, чтобы он лопнул и не разбился; это все-таки неподходящее слово, но раскололся или разломался.

Леопольд выпал вперед на широкую балку, ведшую к передним колесам и несущую под собой отвальный нож, а я повис животом на тех самых рычагах, к которым ранее прижимал Леопольда спиной. Право, вряд ли я что-то выиграл от своего маневра. Теперь Леопольду достаточно достать-таки пистолет и вот он я — стою открытый по пояс в метре от него.

Ожидая скорого ранения, если не смерти, я вцепился руками в рычаги и засучил ногами в отчаянной попытке перебраться на балку и продолжить бой, вполне осознавая, что желанию этому осуществиться не суждено, не достанет времени. Суетясь, я потерял из виду Леопольда, а когда снова нашел его взглядом, он собирался поступить наиболее странным в его положении образом.

Демонстративно держа пистолет за предохранительную скобу, он прокрутил его на пальце и отпустил, причем пистолет свалился вниз и более не мог быть им использован. Я решил, было, что это некий ритуализированный безмолвный вызов на честный бой "зубами и кулаками". Я ошибался.

Отдав мне пренебрежительный салют, Леопольд так отчетливо, что я смог это считать, проартикулировал губами: "ВСП — предлог, а цель ты, и ты попался!", он закрыл глаза и солдатиком прыгнул вниз прямо под нож грейдера. К счастью, я не видел, что стало с его телом, и не слышал его криков, если таковые раздавались. С огорчением я подумал, что Ирина, вероятно, лишена моего преимущества: ведь она лежит внизу в считанных метрах от наверняка страшно изувеченного трупа. Истинно, я не желал для нее подобного зрелища.

Машинально, словно это было моей каждодневной обязанностью, я остановил грейдер и выключил двигатель. Спустившись на землю по бортовой лесенке, не заглянув под нож (у меня и мысли не мелькнуло, что Леопольд мог выжить, к слову для тех, кто ожидает сенсации в кинематографическом духе — он действительно умер тогда полностью и окончательно я подбежал к Ирине и, ни слова ей не говоря, потянул за руку к постройкам.

Проделать весь путь молча мне не удалось, пришлось дать некоторые объяснения: Ирина проявила настойчивость, а также заверить ее, что портфеля с бумагами при Леопольде не было (могу поручиться, не заметить его в кабине было невозможно).

Что-то (возможно, осторожность) подсказывало мне, что следует подползти к постройкам по-пластунски, но что-то иное (вероятно, здравый смысл) отсоветовало ползти ужами, и мы вскоре приблизились к складу, перебегая и, то и дело, застывая, чтобы прислушаться и присмотреться.

Склад казался необитаемым, что необычайно странно. Все же, не доверяя своему первому впечатлению, оставив Ирину в темном закутке между ящиками и стеллажами, я довольно подробно исследовал это помещение или, правильнее сказать, ангар, так как он был похож на половинку цилиндра, лежащую на боку, и выстроен из гофрированных алюминиевых листов.

Не обнаружив никого, я вернулся за Ириной и — о, какое досадное непослушание с ее стороны! — она не осталась там, где я просил, а вышла наружу. Это было явственно видно по следам, оставленным ее туфлями, измазавшимися в жирном суглинке по дороге от забора к ангару.

Встревоженный, я выскочил за дверь, готовясь к самому страшному: тому, что Ирина захвачена врагом (кто он? Возможно, привратник, поддержавший ранее действия Леопольда?) Но нет, Ирина просто сидела на корточках возле стены и наблюдала за окнами кухни-столовой, сама разумно оставаясь укрытой от взглядов.

Слегка попеняв ей, я попросил впредь согласовывать действия. Ирина терпеливо выслушала мое порицание, вслед за чем сказала:

— Не гунди, пожалуйста. Там кто-то ходит. Один. И больше, по-моему, здесь нет ни души. Чудно? И не слышно никого.

— Чудно, — согласился я. — однако то, что больше мы никого не заметили не означает, что их здесь нет. Отсутствие доказательств — не доказательство отсутствия.

Пристроившись рядом, я, в свою очередь, принялся наблюдать, полагая, что, возможно, то, что не открылось взгляду Ирины, будет доступно моему. Обнаружив, что Иринин талант наблюдателя ни в чем не уступает моему, а, проще говоря, что кроме слоняющегося по кухне человека, больше никого не видно, я принял решение проникнуть туда и выяснить, кто этот человек и не у него ли мой портфель (раз уж именно портфель был поводом для нашего предприятия, хотя слов Леопольда я не забыл).

Переходить открытое место, где нас легко можно заметить через окна, было бы неверно, и мы сперва обошли ангар-склад, затем миновали жилые вагончики и вышли к кухне со стороны торца, где не было окон, а только дверь.

Мы не стали проверять заперта ли она, все равно входить так — значит подставиться. Над дверью имелся бетонный козырек с фонарем, полагающимся для освещения крыльца в вечернее время. На этот козырек я сперва подсадил Ирину, причем в какой-то момент это напоминало балетное па или элемент фигурного катания (козырек располагался высоко, а Ирина не хрупкого, но легкого сложения), а затем не без ее помощи вполз сам.

Добраться до крыши, стоя на козырьке, не составило никакого труда, практически, как шагнуть на высоковатую ступеньку. Уже занесши ногу для этого шага, я был остановлен Ириной. Хвала ее сообразительности! Крыша была крыта железом, и шаги обутого человека были бы явственно слышны внутри. Мы разулись, после чего, бросив взгляд на грязную с выступающими задирами и потеками неприятного вида крышу, я отдал Ирине свои носки, чтобы она надела их поверх чулок (мы были достаточно близки, она не побрезговала).

Так, ступив босиком на крышу, и, стараясь ступать нежно, как крадущееся животное, я, не обращая внимание на чувство отвращения, возникавшее, когда я наступал в птичий помет и иные не определяемые с такой уверенностью субстанции, добрался до люка, ведшего (лучше "ведущего") вниз в кухню. Ирина неотступно следовала за мной.

Последний раз, как мне кажется, люком пользовались при покраске крыши, а, судя по ее состоянию, это случилось не меньше года назад. Снабженный прямоугольной ручкой из железного прута, люк не поддался ни моим усилиям (хотя я и напрягал все силы), ни нашим совместным. Пришлось, скрепя сердце, выколупывать ржавчину из щели под крышкой люка лезвием перочинного ножа. Нож придется затачивать и полировать заново, зато после этой утомительной операции мне удалось открыть люк. Крышка, благодаря плавности моего усилия, открылась медленно и скрипнула едва слышно.

Просунув голову в люк и убедившись, что ни под ним, ни поблизости никого нет, я сел на его край и соскользнул, придерживаясь руками, вниз. Поступая нечестно, но из соображений лучшего, я не стал помогать спускаться Ирине, понадеявшись, что она вынуждена будет ожидать меня на крыше пока я произвожу рекогносцировку. Забегая вперед — напрасно я думал, что мои слова, обращенные к ней у стены склада, возымели свое действие.

Полигон обслуживало (не в этот странный день, а обычно) изрядное количество людей, питание которых было организовано централизованно. Следствием чего являлся размер плит и баков, увиденных мной, когда через приоткрытую дверь я проник в варочное помещение. Кастрюли были армейского образца: массивные пароварки, утопленные в цилиндрическое основание, способные к наклону, но не к перемещению (и похожие на смышленого робота из ставшей вскоре популярной кинотрилогии.) А также простые алюминиевые баки вместимостью около сорока литров, помеченные сочетанием букв и римских цифр, нанесенных на их наружные стенки красной краской. На той надписи, что была обращена прямо ко мне, с неясной угрозой значилось "мясо". Угроза, вероятно, исходила не от самого слова, а от пьяноватой лихости, с которым оно было начертано краплаком на сером кастрюльном боку.

Среди этих циклопический инструментов кухарского дела бродил он самый — хранитель шлагбаума. Он производил впечатление человека, который не вполне понимает, чего он ждет, однако ждет упорно, все больше раздражаясь необходимостью ожидания и неясностью его цели.

Он ничего не бормотал, ходил взад-вперед молча, хотя к его немолодому брюзгливому лицу и нескладной, широкой не там, где надо, фигуре, бормотание, возможно, даже скабрезное, подошло бы, как нельзя лучше. Одетый в положенное ему по должности обмундирование, он отчетливо тяготился им, ему было неудобно, он часто поправлял китель и сдвигал кобуру на поясе то на живот, то на бок.

Опустившись пониже так, чтобы моя голова не возвышалась над кастрюлями (от них резко пахло ацетоном, и я решил, что им должно быть только что разводили краску, которой нумеровали кастрюли), я быстро приблизился к нему сзади и схватил руками за щиколотку в то самое время, когда он собирался поднять вторую ногу, чтобы продолжить свой скрашивающий ожидание путь туда-сюда. Вздернув его ногу вверх, я не отпускал ее, пока он не упал прямо лицом, успев только выставить одну руку. Тут же я оказался сидящим у него на спине, моя рука опустилась на его кисть и выломила вверх указательный и средний пальцы. Он завыл и невероятным при его внешности ловким и быстрым движением сбросил меня с себя. Инстинктивно прижимая к себе покалеченную руку, он попробовал откатиться, но в узком проходе это невозможно, и тогда он неуклюже, как брыкающийся ребенок, но весьма болезненно заколотил по мне, лежащему рядом с ним, ногами.

Прикрывая голову, и, в свою очередь, отпихиваясь от него ногами, я встал и, дернув за ручку, опрокинул на него одну из кастрюль.

Его не обварило супом или киселем. В кастрюле был ацетон и ничего больше. Это сделалось очевидно, как благодаря мгновенно усилившемуся запаху, так и тому, что часть ацетона попала ему в глаза с самыми разрушительными последствиями. Позволю себе не описывать, как это выглядело: таких описаний следует избегать.

Отпрянув от хрипящего, прижимающего к лицу обе (даже поврежденную) руки, я с непониманием уставился на Ирину, появившуюся в испачканном, кое-где разорванном платье за спиной у моей жертвы. Обеими руками она сжимала деревянную киянку с кустарно выполненной насечкой на бойке — должно быть ее держали на кухне для отбивания бифштексов (хотя вряд ли здесь готовили бифштексы, скорее просто отбивали жилистое низкосортное мясо для придания ему хоть какой-то съедобности).

Цинично было бы сравнивать голову моего противника с мясом для лангета, но что делать? Ирина нанесла удар, и из-под киянки раздался неприятный, именно мясистый треск. Ослепленный и нокаутированный охранник шлагбаума затих, а Ирина бросилась в мои объятья. Проявив себя наилучшим образом, она не издала ни звука, только дрожала, но готов утверждать, это, наверное, не от страха перед содеянным, а от избытка гормона, что выделяется в подобных случаях у отважных людей.

Схватив ее за талию, я впился своими губами в ее губы. Но она была не готова разделить мой порыв, и я не могу ее осуждать — запах ацетона был невыносим, от него кружилась голова и возникали спазмы в желудке и пищеводе. Вместо того, чтобы ответить на поцелуй, Ирина стала подталкивать меня к двери, ведшей прочь из кухни. И я уже был готов покориться и вышел бы вон вместе с ней, если бы не произошло следующее.

Охранник очнулся. Словно не чувствуя боли, он сел на полу и, уставившись незрячими глазами в нашу сторону, но как-то мимо, словно смотрел на угол плиты чем-то приковавший его внимание, сипло заговорил.

— Сведи их, соедини. Меньший давно исчез, он не чувствует его. Ты вырвал его, забрал, выпустил, ты можешь соединить снова. Сделай и он забудет, не станет тебя искать.

Слова были плохо различимы, они терялись между слипающимися от крови губами, а обожженное горло не могло с силой выталкивать воздух.

Найдя в себе силы для иронии, я ответил:

— Ты путаешь. Это твой приятель забрал принадлежащий мне портфель. У него его не оказалось, и я намерен взыскать портфель со всем содержимым с тебя!

— Отказ? Он отказался! — еще тише проговорил охранник. Механическими движениями он встал на колени, взялся руками за плиты по обеим сторонам от себя и, болтая головой так, словно она крепилась каучуковой лентой, медленно разогнул колени.

Склонив голову на грудь, он пошарил в карманах и вытащил желтую зажигалку, вероятно латунную.

Ирина раньше меня поняла, что произойдет. Изо всех сил она толкнула меня обеими руками в грудь. Не имея сил позволить ей спасти меня ценой своей жизни, я невероятным образом схватил ее за руку и мы полу-выбежали, полу-выпали в дверь. Над Ирининой головой я увидел растущий шар химического пламени.

Волна отшвырнула меня далеко и приложила спиной о землю. В глазах пульсировало и билось синевато-зеленое пламя, то самое, что я увидел; только сейчас я не видел ничего. В ушах стоял равномерный гул. Зрение вернулось лишь, когда я досчитал почти до трехсот (а чем еще занять себя, если лежишь ослепленный и оглушенный?). Обретши зрение, первое, что я увидел, был план пожарной эвакуации, сорванный взрывом со стены кухни и лежавший сейчас у меня на груди. Не оценив иронии ситуации, я просто смахнул его на землю. Идти я не мог, но споро подполз к Ирине, лежавшей в нескольких метрах от меня.

Моя спутница была контужена, но никаких повреждений я не заметил. Однако контузия — это крайне неприятное состояние. Ирину беспрестанно рвало, она явно не была в ясном сознании и все же машинально приподнималась, чтобы не испачкать рвотой платье. Поддерживая ее за плечи, я дождался прекращения рвоты. Ее сотрясали судороги, начался бред.

— В кармане. Подарок. Бриться. Умираю, — так велика была ее любовь, что, даже находясь на краю смерти по ее убеждению, и в бредовом состоянии, вызванном ушибом мозга, в действительности она думала лишь обо мне и моих нуждах.

Мог ли я в тот момент не отыскать то, о чем она говорила, сперва озаботившись тем, чтобы обеспечить ее медицинской помощью? Когда поступать правильно, а когда правильно по законам любви? Я ощупал ее и вынул из накладного кармашка платья маленький сверток.

Зубами разорвал ленточку, и из развернувшейся бумаги на ладони мне выкатился помазок с неровной, чуть угловатой ручкой из серого с одного бока янтаря с пузырьком воздуха, заключенным в нем ближе к серебряному кольцу, охватывавшему у основания пучок щетины.

Не могу выразить, какие чувства охватили меня при виде этого предмета. Я сжал его в кулаке, подхватил Ирину на руки и побежал к выходу с полигона.

Через два месяца, проведенных в больнице, Ирина полностью оправилась. Но наши отношения не получили развития, а, напротив, полностью прекратились, так как мне пришлось бежать. Об этом расставании я буду скорбеть до конца своих дней (возможно, это не так уж долго). Разумеется, причиной моего бегства ни в коей мере не была утрата документации на ВСП-11Е. Я и думать забыл о жалкой стопке бумаги в старом портфеле. Куда он делся? Возможно, сгорел или до сих пор валяется где-то на полигоне. Мне это не интересно!

Помазок с ручкой из янтаря я так и не выпустил из рук, пока не доставил Ирину в больницу. Он о многом напомнил мне, но в первую очередь о лете 1918 года.

***

Июль был жарок и долог. Я ждал своего друга Якова Блюмкина, который обещал прибыть на Украину летом. Дождался я его только осенью, но нисколько не жалею о потраченном на ожидание времени. Ждать трудно, когда дни долги, оттого что их нечем занять. А когда каждый день невероятно длинен, потому что в него умещается столько, сколько иной раз и в месяц не поместится… ха! Так ждать можно сколько угодно.

Мне повезло. Не напросись я на маневровый паровоз, везший разное кой-чево из Екатеринославского депо к полустанку Бровное, где это самое кой-чево должен был забрать доверенный человек, Дыбенко, не повстречал бы… ну чего, я вот сейчас и расскажу о них, о встречных.

У меня в этом Бровном и дел-то никаких не было. Просто скучно было сидеть на одном месте, вот и мотался, куда путь ляжет. Нестись на паровозе, скакать верхом, встречать лихих людей — что может лучше скрасить ожидание, а?

Машинист был на паровозе один: дело-то секретное. Поэтому он с удовольствием взял в попутчики, курящего на выезде из депо человека с незлым лицом и широкой спиной, меня то есть. И уголь помочь покидать, и поговорить, и махоркой, а то и табаком угоститься. Я даже мог ему показать документы: фиолетовых от расплывшихся чернил мандатов у меня было с десяток. Но когда я предложил машинисту взглянуть на них, он только махнул перемазанной тавотом рукой: кто ж у живого человека документы спрашивает, если он сам человек?

Верст тридцать мы отмахали скоро, а после пришлось замедлиться: рельсы пошли под горку, а так как живого путевого обходчика встретить здесь было сложнее, чем, к примеру, двухголовую корову, оттормаживались мы отчаянно — рельсы-то одной только ржавчиной на перекошенных шпалах держатся.

Я так и не заметил, когда это нас на паровозе стало трое. Откуда на тендере взялся тощий рыжий парень с короткой американской винтовкой? Зато, как к нам прибавился четвертый — помню прекрасно: из-за крохотного куста, где и курице не затаиться, вылетела наметом курносая девица с двумя длинными косами и с двумя саблями, которыми она, как казак перед рубкой лозы, вертела на скаку.

Девка, поравнявшись с паровозом, и даже не перелезая на него, а просто скача рядом, с таким нахальством замелькала клинком перед моим носом, что я собрался было ее пристрелить. Но рыжий клацнул скобой Генри, и стрелять я не стал, только с намеком показал девке наган с взведенным курком. Она захохотала хорошим густым голосом, а рыжий, враскачку подойдя по тендеру ближе, приказал:

— Крути, давай тормоз. Видишь пулемет? Вот не вздумай наехать на него.

Привычный к нынешней жизни машинист пожал плечами и обеими руками закрутил штурвал тормоза, а я с интересом оглянулся в поисках пулемета.

Непростой приказ отдал рыжий! Пулемет, а с ним и пулеметчик лежали на рельсах чуть не в сотне саженей от паровозного скотоотбойника, и расстояние быстро сокращалось. Но машинист не нервничал, пулеметчик был спокоен, а мне-то тогда чего волноваться? В лучшем виде паровоз встал колом сажени за три от дула "Льюиса". Скрипел, выл, чуть не развалился, но встал же!

— Вылазьте, давайте! — поторопил нас с машинистом рыжий. Мы спрыгнули на щебень насыпи, и нас чуть не стоптала своим чалым жеребцом курносая. Рыжий спрыгнул вслед за нами, и, подняв винтовку, оттолкнул меня подальше от паровоза. Мои сапоги заскользили по щебню, подковки брызнули искрами, отчего чалый вздрогнул и заплясал.

— Я те дам лошадку пугать! — гаркнула курносая девка и замахнулась на меня саблей, правда, вроде как не всерьез. Я уж видал, как всерьез замахиваются — не спутаю.

— Хватит, а? — прикрикнул я на нее — Груз берете? Ну, так лезьте на паровоз и берите, а нам дальше ехать.

— Мы уже взяли груз; избегайте ненужных советов, товарищ или сударь, по вам не поймешь, — промурлыкал плавно, словно бы стекший с паровоза юноша в серой гимназической куртке.

Я тогда сразу понял, а позже и, наверное, узнал: они с рыжим еще в депо спрятались на паровозе, и так с нами и ехали. Но где? Где на маневровом паровозе можно так спрятаться? Их же ни механики не нашли, ни машинист, пока котел перед отправкой грел.

Так меня это заинтересовало, что я сразу и спросил рыжего, а, где мол прятались? Только он мне не ответил, потому что вместо с курносой и серым стал смотреть, что же в здоровенном саквояже, который им в добычу достался, интересного. А пулеметчик не подошел, так и лежал, пошевеливая дулом. Это он нам с машинистом так намекал, чтобы тихонько себя вели. Мы и вели.

А те трое, наоборот, шумели. Ну, а кто б не шумел! К Дыбенко-то чуть не полпуда кокаина ехало, несколько дюжин морфина в довоенных мерковских и байеровских ампулках и четыре бутыли нитроглицерина, запеленутые в тряпье и солому. Знал бы, что столько гремучки везем, на руках бы всю дорогу саквояж держал!

Да машинист-то не знал, что за груз, вот и мне не сказал. Мы б потом, может, и полезли б — любопытно ведь, но не сразу же!

Добыче налетчики были рады; они и до того-то были не злые, а стали и вовсе добрые. Машиниста по плечу хлопнули, угостили ломтем хлеба с салом, велели передать Дыбенке, что старые знакомые ему кланяются. Хлеб машинист в карман тужурки сунул, плечами опять пожал и пошел паровик разгонять. А я на паровоз не полез. Помахал машинисту и стал знакомиться с налетчиками. Объяснил про себя, мол, дружен с эсэрами, но человек вольный. Про них-то сразу понятно было: анархисты из самых идейных. Не тех, которые Кропоткина начитались, и не матросни пьянущей, которая рада что со своих броненосцев живой утекла и теперь шараболится во весь клеш, а такие вот люди, которые свободу не узнали и не поняли, а сами они свобода и есть.

Вот сказал про матросню, а матрос-то среди них был один. Подошел к нам, когда паровоз уехал. До того, оказывается, на горушке поодаль с драгункой лежал, и, если не врет, в любое время мог нам с машинистом головы отщелкать.

— Зачем же секрет делать, если мы и так под пулеметом лежим? — это я поинтересовался.

— Видишь, дорогой человек, нас пятеро, — ответил матрос, — и об тот год было пятеро, и хорошо бы, чтобы и на будий год тоже. Много, знаешь кого, чтоб в степи впятером буянили и все живы были? А мы вот живехоньки, потому что друг об друге переживаем, как говорится — страхуем.

И пояснил, что страховка — это, когда в цирке за веревку артиста держат, чтоб не расшибся.

Пулеметчик, как оказалось, не просто так на путях лежал, а на складной дрезине-качалке. Мне, как гостю, первым качать выпало, а остальные пока пассажирами ехали. Кроме курносой: она как с коня не слезала так и не слезла, верхом вперед умелась. Я подумал: кухарить там, самовар ставить. Ошибся.

Кухарить пошел матрос, а курносая, обогнав нас, только разведала: нет ли засады на обезлюдевшем после Шкуро немецком хуторе, от которого не выгорел только каретный сараек. Хороший сарай в удобном месте. Огня снаружи не видно, а изнутри, если надо, полстепи в бинокль разглядеть можно. Там в сарае они и жили вместе с десятком коней. Отменных коней, командирских.

Я люблю истории послушать, а они-то все друг другу по семь раз на круг пересказали за полтора-то года. Вот теперь мне все и выкладывали под мою сливянку, которую один грек в Екатеринослав привез продавать, да мне даром досталась, и дыбенковский кокаин.

***

Рыжего звали Борькой, родом он был из Тифлиса и был он жулик. Семи лет от роду Борька умел скидывать карты из-под колоды и вызолачивать медные кольца. А все потому, что повезло с соседом по буйному и громкому тифлисскому двору. Старик Бешалидзе вернулся с каторги умным и осторожным, стал подделывать поручительства, а с мелочевкой не связывался. Но руки все помнили, а голова требовала передать полученное когда-то на тифлисском рынке и умноженное аж на сахалинской каторге. В неуемном рыжем мальчишке, переехавшем с родителями из Авлабара вниз, к Шайтан-базару, Бешалидзе сразу и вслух признал себя в детстве. Якобы он тоже был рыжим, хотя теперь сверкал лысиной, а тех, кто помнил его детство, в живых не осталось — не проверишь. С родителями, ссорившимися из-за внезапной бедности, Борьке было скучно; к старым друзьям в Авлабар не набегаешься, новых еще поди заведи, а старик Бешалидзе вот он и умеет учить такому, с чем бедность никогда и близко не подойдет.

В десять Борька вовсю мухлевал по маленькой на Шайтан-базаре. Мог бы торговать хитрыми вещами, цена которым полушка, а не всматриваясь, дадут полтинник и рады будут, но торговать не любил. Бешалидзе намекал, что торговое дело выгодное, особенно, если покупать краденное, а продавать как привезенное из Истамбула и Парижа. Но, поняв, что Борька спокойной жизни не ищет, сказал ему: " Бичо, ты такой умный, а такой глупый бобут ворро! Но я тебя, мэрат коним, люблю, ты мой внук, хотя бабку твою я и в глаза не видел и не хочу, понимаешь меня? Внук сердца, э?

— И чего? — спросил Борька.

— И того, слушай, что жизнь твоя будет опасная. Поэтому пойдем к моему другу Вагизу, он мне кое-чем обязан или жить не будет, сука такая!

Вагиз Цария — абхаз и не столько друг, сколько бывший конкурент Бешалидзе, пошел в свое время отличной от него дорогой. Бешалидзе завязал с мелким мошенничеством, потому что попался и уехал на Сахалин мучиться и страдать. Цария страдать не хотел, поэтому бросил мошенничество, и сперва стакнувшись со своей горной родней, а потом один двадцать лет разбойничал между Сванетским хребтом и рекой Риони. Богатств не нажил, но и не попался. Когда понял, что стар, купил маленький дом в Тифлисе и жил с толстой женой и тощей внучкой Антицей. Борька всем нравился (как всякий прирожденный жулик), понравился и Вагизу. Нашлись на чердаке и винтовка, и старые капсюльные еще пистолеты, а чтобы научить Борьку драться, Вагизу и вовсе ничего, кроме обмотанной тряпкой палки, не понадобилось. К четырнадцати Борька ездил верхом, как кахетинец, стрелял, как латыш, подкрадывался, как время возвращать долг, а прятался, как крыса пасмурной ночью. И совершенно ничего и никого не боялся, потому что его всему выучили два старика, а раз уж они до старости дожили, каждый со своей половинкой его знания, то он и вовсе будет жить вечно.

События пятого года Борька не вполне осознал, зато февральская и октябрьская революции в 1917-м, который наступил чуть позже, чем Борьке самому стукнуло 17, оглушили его. Царь — не царь — это ему в Тифлисе было все равно, тут князей и потомков царей больше, чем безродных приблуд раза так в три. А вот то, что в Петербурге прямо в городе крейсер стрелял и у власти не пойми кто, натолкнули его на мысль: "А почему не я?". Власть над другими Борьку не интересовала, а вот идея распоряжаться собой без оглядки на кого-либо и творить, что в голову взбредет, даже для жулика и башибузука оказалась революционной.

Что Борька вытворял, он и сам потом не помнил. В полном бардаке, творившемся вокруг, он сумел всего за десять дней добраться до Питера. По дороге его пытались грабить, и так он обзавелся новым оружием взамен капсульных пистолетов. В холодном и дождливом Питере он не задержался, только взглянул на людей, устроивших все это роскошество. Побывал в Смольном и остался недоволен. С Лениным говорить не стал, даже не поверил, что тот человек чуть ли не самый главный революционер. Поговорил с Бонч-Бруевичем, ничему не поверил и мало что понял. Украл пару хороших ботинок и ушел прочь, собираясь отправиться в края потеплее. На вокзале его пытался задержать патруль. Не за ботинки, конечно, а за демонстративно засунутый за пояс револьвер. Так у Борьки появились две гранаты. Одну из них он опробовал, бросив в реку с крыши поезда, шедшего в Полтаву. С тех пор гранаты стали его любимым инструментом. Пользовался он ими редко, но всегда носил с собой и с удовольствием показывал людям, которые ему не нравились.

Помня рассказы Вагиза Цария, Борька стал подкарауливать людей. В степи это куда сложнее, чем в горах, но он справлялся. Грабил он тех, кто был ему несимпатичен. Симпатичных он обманывал. Но уже через пару месяцев Борька стал тосковать. У него было самое главное — свобода, но не было с кем ее разделить.

Однажды Борька караулил проезжающих, лежа в тени на уступе в середине глубокого сухого оврага, через который проходил когда-то наезженный, но и теперь частенько посещаемый тракт.

День близился к полудню, когда Борька заметил облако пыли. Облако было великовато для одинокого путника и даже для пары возов. И быстро росло, приближаясь. Когда в театральный бинокль (другого у Борьки не было) стало видно, что перед облаком скачут чуть ли не два десятка всадников, Борька решил, что лучше уйти. Но любопытство победило: он только поглубже забился в тень и накинул на голову рыжевато-серую куртку, чтобы бинокль не бликовал. Вскоре он понял, что остался не зря. Первым, опережавшим остальных метров (Борька был инстинктивным франкофилом) на двести пятьдесят, всадником была женщина выдающейся на неопытный (Антицу-то он когда-то уговорил, но и все) Борькин взгляд красоты. Красоты для него экзотической: с желтыми косами, курносая и с огромными голубыми глазами. Конь у нее тоже был выдающийся. Чалый англо-араб, бог весть как попавший к ней в руки. Но в лошадях Борька и вовсе ничего не смыслил. Зато он отлично разбирался в том, как кидать гранаты.

Всадница беспрепятственно проскакала мимо Борьки, а вот ее преследователям не повезло. Трое погибли сразу, еще с полдюжины покалечило осколками и копытами разбившихся лошадей. Борька добавил, и преследователей стало еще меньше. Гранат было только три, но и третья нашла, кого разорвать в клочья, а кого только посечь осколками. Борька взялся за винтовку, но это было уже лишнее — уцелевшие (меньше десятка) развернули коней и помчались, откуда приехали.

К Борькиному огорчению красавица не стала дожидаться развязки и благодарить его. Все, что он увидел в бинокль — круп ее коня в дальнем конце оврага. Тогда он решил ее выследить.

Читать следы в степи в отличие от грабежа, наоборот, куда проще, чем в горах. Два дня Борька шел, а потом полдня ждал. И дождался.

Когда женщина, приехавшая к своему жилищу — шалашу в леске возле ручья расседлала и отпустила коня, Борька выполз из ракитника, в котором прятался, взял женщину на мушку, представился и напомнил о неожиданном спасении в овраге.

Обернувшись, женщина уже держала в одной руке маузер, а в другой саблю. Но, увидев ствол винтовки и палец на спуске, согласилась познакомиться. И никогда потом об этом не жалела.

***

Кто была Маруся родом и где родилась-выросла, она так никому и не рассказала. Лицом и крепким телом — крестьянка из зажиточных, но спина прямая, руки без мозолей и походка быстрая и резкая — вовсе не та, что вырабатывается от хождения под коромыслом. Когда к ним с Борькой присоединился бывший гимназист Лев, он пробовал гадать: "Поповична?", но угадал ли — неизвестно. Неизвестно и то, где научилась она ездить верхом, стрелять и рубиться. Ухватки вроде казачьи, только где же казаки девок ратному делу учат?

Зато не отказывалась Маруся рассказывать, как гуляла она по степи от Евпатории до Черкасс. Сперва с отрядом чокнутых институток — эмансипэ числом до тридцати. Но женский отряд просуществовал недолго, аккурат до встречи с бандой атамана Бультяя. На предложение дамы ответили отказом, а через два часа выжившие его приняли, но уже не по своей воле. Только Маруся и сумела сбежать, а что потом стало с ее соратницами, представления не имела, но не думала что что-то хорошее. Прослышав о своей тезке Марусе Никифоровой, она сама сколотила небольшой отряд из десятка рыл (именно так она их называла) больше для форсу, чтобы не являться к знаменитой уже анархистке одной-одинешеньке. А так, все достойно: "Принимай в свое войско мой отряд под моей же командой!". Но Никифорова Марусю отвергла, как неподкованную идейно. Маруся не стерпела и облаяла анархистку, да еще и в драку полезла, за что та распорядилась ее расстрелять. Расстреливать сразу было не в заводе, полагался суд и разбор (с предсказуемым результатом) и Марусю заперли до утра, приставив конвойного.

От конвойного она на рассвете откупилась женским способом. Сняла с него задремавшего саблю и маузер, прокралась к коновязи и выбрала коня получше. Но случайно всполошила остальных, и пришлось ей удирать, надеясь, что коня она выбрала правильно. Ни в коне, ни в решении удирать по оврагу она, как мы уже знаем, не ошиблась.

***

Третьим в их компании стал Лев. Полный тезка одного из вождей революции к 17-му году достиг куда более скромных успехов. Он, всего лишь, оканчивал гимназию и готовился поступать в Киевский университет. Родители так этого хотели, что выкрестились сразу после его рождения и переехали в Киев из Бессарабии. Беда обходила их стороной в страшных 11-м и 16-м годах, но ранней весной семнадцатого пришла во всей силе и ужасе.

Родителей убили, пока Лева шел домой от приятеля. Скорее всего, это были обычные грабители, но Лева все понял по — своему. Он оставил записку для соседей, взял нож, которым мама резала мясо, и пошел на улицу. Первый же человек, сказавший ему: "Чё рыщешь, жиденок?" умер. Лев отыскал сходку Союза Михаила Архангела. Там было много людей, в том числе вооруженных, но Леву словно сам Михаил хранил и направлял. Он ушел оттуда на своих ногах, а больше не ушел никто.

Зализав раны, Лев задумался о том, куда идти. Узнал о Махно, о еврейской роте и пошел к Батьке. Но не дошел; связался с командой бронепоезда "Булава народного гнiву". Сдружился с бывшим егерем Лобытько, прижился, воевал с гетманом и Петлюрой.

Отряд распался, когда комиссар Берлах выменял у братвы бронепоезд за ведро кокаина. Общий дом и общее оружие исчезло, исчез и отряд, остались только две сотни диких людей. Выжившие в резне, закипевшей уже к вечеру того же дня, разошлись в разные стороны. Лев и Лобытько, по инициативе последнего, пошли к красным. Лобытько сказал, что, если красные все такие хитрожопые, как Берлах, с ними не пропадешь и они-то всех и сожрут.

Но у красных выдавали форму и отдавали приказы, а Лева не собирался снимать свою гимназическую куртку, да и приказы выполнять не любил. От красных он сбежал. А Лобытько остался, подарив Льву, на память кольт 1911, в пару к тому, что у Левы уже был после того, как их бронепоезд расстрелял батарею, охранявшую петлюровский склад. На складе была уйма оружия из разных стран, но Льву понравилось американское. На дележе он добыл себе пистолет и винчестер под револьверный патрон.

Снова Лев стал искать Махно, но нашел Марусю и Борьку. Они подкараулили его и приняли за беженца (спасибо куртке и мешку из-под картошки наполовину заполненному патронами и хлебом).

Маруся вышла с саблей, Борька с гранатой, которую вовсе не собирался пускать в ход, и оба не предполагали, что на предложение отдать мешок им ответят пальбой из двух пистолетов и им придется, бросив оружие, просить пощады. В итоге все выжили и стали есть и говорить. И сами не заметили, как их стало не двое плюс новый знакомый, а трое.

Винчестер Лев подарил Борьке.

***

Степан Бужинин родился в цирковой семье. И в цирке же вырос. Его вместе с четырьмя братьями готовили делать эквилибр и силовую гимнастику. Цирковая работа — труд адский. И тут уж нужен либо талант и стремление, либо наоборот — непробиваемая тупость. Но тупых, тех, кто берет одной воловьей выносливостью, в цирке немного и высот они не достигают. Талант — надежнее. Степан же был вполне смышленым, а вот с талантом и стремлением как-то не повезло.

"Что ж ты на манеже вялый такой, хуже Дульсинеи!" — ругал Степана шталмейстер Егоров. Дульсинеей звали сорокасемилетнюю слониху, которую утром окатывали водой и терли шваброй, чтобы только убедить выйти из стойла.

Цирковые от своих избавляются неохотно. Будь в Степановой работе хоть какая-то уникальность, его б так и терпели, поругивая. Но для работы нижним он, здоровенный парень, вполне подходил. Но старший брат Иван был шире в кости и мощнее. Прирожденным верхним уродился средний брат Дмитрий — легкий и гибкий, как девочка. Так что Степан работал в середине вместе с Петром и Василием — его погодками близнецами. Близнецы акробаты смотрятся хорошо да и нравилось им, в отличие от Степана, до кровавых мозолей крутиться на трапеции и швырять друг друга на трамплине-качелях, пока связки не лопнут.

Происхождения Бужинин старший был дворянского, хотя и самого мелкопоместного. Ничего, кроме дворянской грамоты, ему в наследство не досталось. Однако дворянство, какое ни на есть, а всё преимущество. Поэтому, когда стало ясно, что одного из сыновей придется отдавать на службу, папаша Бужинин, хоть и не раздумывал, кого именно, но все же расстарался и пристроил Степана не в пехоту или саперы, а в гвардейский Морской Корпус.

Толком познать морскую службу, пропитаться солью и всласть надраить медяшку Степан не успел: началась Первая Мировая. Вместо яхт и корветов Степан познакомился с гаубичным обстрелом газами, повальной дизентерией (самого его к счастью эта хворь миновала). Корпус кинули ходить в штыковую атаку. А чуть позже переформировали так, что Степан неожиданно для себя оказался в прожекторной команде. Когда команду за ненадобностью расформировали, Степан, не ладивший с казначеем, вылетел из корпуса и оказался матросом без специальности на эсминеце "Подвижный".

Вся, предшествовавшая этому перемещению, служба произвела на Степана двойственное впечатление. С одной стороны, его совершенно не устраивала флотская дисциплина. Он достаточно наслушался приказов от родни, чтобы еще подчиняться приказам чужих людей, даже, если у них лампасы. С другой — мир за пределами цирка оказался огромен и прекрасен, существовать в нем было тоже прекрасно, даже если это отягощалось необходимостью есть конскую требуху (как-то раз почти неделю) и убивать людей. Что же до риска самому оказаться убитым, это на Степана впечатления не производило. Бывает, падают люди из-под купола — и что? Он искренне недоумевал паническим настроениям, иногда овладевавшим его сослуживцами. За это его не любили, не веря в то, что ему и вправду не страшно.

Перевод на эсминец дал Степану, мечтавшему о свободе, непокорному, но инертному, отличную встряску. Экипаж готовился к бунту и забунтовал всерьез, выкинув за борт офицеров, за исключением второго помощника, судового врача и орудийного мастера. Этих троих команда любила; их просто ссадили на берег. Корабли бунтовали один за другим, но восстания еще подавлялись, причем довольно жестоко. Быстро стало понятно, что на корабле оставаться нельзя — подойдут канонерки и расстреляют. А уйти они, не знающие толком навигации, могут только вдоль берега. А вдоль берега далеко ли уйдешь?

Экипаж бежал с "Подвижного" в январе 1916-го и превратился в банду, вскоре распавшуюся на несколько более мелких. Но Степана к тому времени среди них уже не было. Потому что даже в банде наверху главарь, а кто ниже — делай, что велено. В главари Степан не годился, да и не рвался, а исполнять приказы больше не собирался. Ничьи. Когда, легко взявший верх в банде, пользовавшийся еще на корабле большим авторитетом, моторист Бочков по прозвищу "Бочка" попытался навязать Степану свою власть силой, он быстро убедился, что натренированные трапецией пальцы оторвать от своего горла невозможно. Задушенному унаследовал другой любимец команды, а Степан ушел, причем за Бочкова, несмотря на его былую харизму, мстить никто не захотел.

Решив, что навоевался пока, Степан осел под Херсоном у одной вдовы. Где и провел некоторое время, с интересом узнавая крестьянский быт, знания которого раньше был совершенно лишен. Впрочем, пахать и сеять оказалось неинтересно, поэтому Степан убедил кузнеца взять его помощником-молотобойцем. Вдова согласилась, что так даже лучше (исправлять то, что напахал-насеял с неофитским упорством Степан, приходилось ей).

Спокойная жизнь продлилась недостаточно долго, чтобы надоесть. Власти то исчезали, то их становилось так много, что и не понять, кто же и кем правит. Степан не обращал на это внимания. Но, когда в деревню стали наведываться банды, не обращать внимания стало невозможно. Кузнец попробовал сколотить отряд самообороны, но поддержки не получил: мужики, кого не забрали на войну, и те, кто с нее дезертировал, воевать не хотели, и получил пулю, когда они втроем со Степаном и еще одним пришлым оказали отпор передовому разъезду атамана Свинюка. Кузнец и пришлый погибли, Степану пуля проехала вдоль ребер, а из разъезда двое выжили и удрали. Следовало ждать карательного набега на огрызнувшуюся деревню. Деревенские Степана пожурили, но связываться с ним, даже раненым, поопасались. Собрали, что могли, и ушли, уводя скот и попрощавшись с урожаем, который, как они подозревали, Свинюк сожжет вместе с деревней. Вдова ушла с остальными, призывая Степана последовать ее примеру. Но он вдруг взбеленился и заявил, что сроду ни от кого не бегал.

Что на него накатило, он и сам не понимал. Вырядился в бушлат и бескозырку, собрал какое было оружие, и залег в стогу ждать Свинюка.

В стогу его и скрал Борька, который вместе с Марусей и Львом заинтересовался, что это за деревня такая — целая, а ни собаки не лают, ни дыма, хоть бы из одной печи, нету. Пока Лев с Марусей обшаривали избы (быстро стало понятно, что люди ушли не из-за мора, а так-с испугу), Борька вытропил по следам сперва в пыли, а затем на стерне (это, кстати, искусство особое) единственного здешнего обитателя. Немного удивившись тому, что обитатель этот — матрос, Борька аккуратно оглушил его прикладом.

Приведенный в чувство Степан сказал:

— Руки-то развяжите! Чего я вам без оружья сделаю? Я ж раненный!

— Я б сказал, без оружия ты нам кинешься головы кулаками проламывать, потому что размер этих кулаков вполне позволяет. И мы тебя застрелим, а что делать? Свои головы ведь дороже? — ответил ему Лев. — Но мы бы тебя сначала послушали. Это ведь интересно, почему в деревне пусто, а у околицы матрос с тремя винтовками и наганом, причем лежит он сапогами к деревне, а значит, не он из нее всех прогнал.

Степан рассказал. А что скрывать, да и зачем скрывать? Люди, вроде, не из худших.

Пленители выслушали рассказ и, переглянувшись, укрепили Степаново мнение о них, как о возможно хороших людях, объявив, что погонять Свинюка им будет только в радость. Позицию в стогу Борька раскритиковал, обозвав "засадой на один выстрел".

— А потом поймут, откуда пальнули — одна граната и нет тебя. Смещаться-то некуда. Ты матрос стреляешь-то хорошо?

Степан ответил честно. Стрелял он неплохо, но не более того. Зрение отменное, руки сроду не дрожали, но ветер читать не умеет и прочих снайперских хитростей не знает. Так что до двух сотен аршин — куда целит, туда и попадает, а дальше ручаться не может.

— Дальше и не надо, — заверил Степана Борька и, с молчаливого согласия остальных, расставил всех так, как ему подсказывал собственный и воспринятый от старика Цария опыт.

Весь свой, без малого двухсотенный, отряд Свинюк на деревню не повел. Отрядил эскадрон в сорок сабель и сам с ними поехал, для большего форса — в двуколке.

Рысью подошли к деревне и подивились тишине, Свинюк понял, что насельники деревни сбежали, пришел в ярость и с криком "Жги — ломай!" махнул саблей, поднимая эскадрон в галоп.

Когда первые всадники влетели в деревню, Маруся дернула врученную ей Борькой веревку, и крайние мазанки взлетели на воздух — Борька не пожалел всех восьми гранат, что были у него с собой, чтобы устроить такой фейерверк, а собранные по хатам керосин, масло и мелкий железный лом усугубили дело.

Кого убило взрывом, а кого только оглушило — было не понять. Маруся шныряла в дыму и пыли, стреляя в любого, шевелящегося, а неподвижных тыкала саблей. Но эскадрон шел неплотно, в деревню входил не разом, большинство осталось цело и в седлах. Часть из них ринулась через дым, топча пострадавших и мертвых. Другие пошли в обход, врываясь в деревню, проламывая конями плетни. Атаман Свинюк развернул двуколку и поставил на сложенный тент авиационный "Виккерс".

Маруся, когда вторая волна всадников рванула туда, где она добивала первую, шарахнулась к стене и, оставшись незамеченной в пыледымовой кутерьме, пристегнула к маузеру кобуру-приклад. Десятью выстрелами она свалила с коней шестерых и, поскольку стреляла в спину, успела, пока остальные разворачивались, нырнуть в хату, а оттуда через дальнее окно снова на улицу.

Ее высмотрели-таки, и трое бандитов погнало коней вслед за бегущей девкой, пытающейся перезарядить на ходу маузер. Конечно, они бы ее догнали и зарубили. Если бы перед ними не вырос Лев, которому Борька вменил за всеми присматривать и прикрывать каждого, не ввязываясь в самостоятельный бой.

С двух рук, в каждой по кольту, Лева обрушил короткий, но смертоносный шквал пуль на троих всадников. Двое получили по несколько тупоносых пуль.45-го калибра, и жить перестали сразу. Третьему повезло: мотнувший головой конь принял огонь на себя. Но, упав, придавил наездника, а перезарядить кольт — секундное дело.

Расправившись с теми, кто гнался за Марусей, Лев снова исчез и появился уже возле Борьки, который, пользуясь скорострельностью и многозарядностью своего винчестера, сновал между горящими (он же и зажег) мазанками и не столько убивал, сколько сбивал врагов с толку — поди, пойми откуда стреляют и сколько их. Неожиданно для обоих за спиной у Борьки оказался бандит. Будь он готов стрелять сразу, тут бы Борьке и конец, но Лев успел раньше, и бандит откинулся на круп лошади с пробитой в четырех местах грудью.

Cтепан не принимал участия в схватке: у него была своя задача. Прикрытый мешковиной, проткнутой соломой так, что с десяти сажен в нем не признать было человека — бугор со стерней, да и все, он по вершку по полпальца подползал к двуколке Свинюка.

Атаман Свинюк испытывал большое искушение начать палить из пулемета прямо туда, где в дыму и пыли слышалась пальба, где орудовал невидимый противник. Но Свинюк, хотя и не испытывал привязанности к своим людям, все же не считал возможным самолично скосить их из пулемета (пока они на его стороне, конечно). Поэтому он курил старую пересушенную папиросу и ждал, оглядываясь и нервно поправляя что-то в пулемете.

Степан тоже ждал. Он уже приблизился аршин на восемьдесят и теперь дожидался только того, что Свинюк перестанет вертеться. И когда тот, наконец, выбросил окурок и замер, вглядываясь в деревню, Степан прицелился и выстрелил, и попал Свинюку чуть ниже иссиня-черной богатой папахи.

Перерезав постромки (лошади незнакомые, кто их знает, как поведут себя?) и, вытолкнув труп Свинюка из двуколки, сел за пулемет.

Аппарат был для него новым, ему вообще толком с пулеметом дела иметь не доводилось, но Свинюк все подготовил — найди спуск и строчи. А уж с этим Степан справился.

Первая очередь, как и сговаривались, прошла выше крыш и послужила сигналом друзьям: "в хаты и на пол". Вторая — на случай, если кто не услышал. А уж после этого Степан долбил, пока лента не кончилась, а дырчатый кожух на стволе не раскалился так, что воздух вокруг дрожал и плыл. Только и старался, чтобы ствол вверх не задирало.

Скольких он положил — бог весть. Пулеметные пули прошивали стены, рвали крыши, ну а если встречали кого живого — делали мертвым.

Менять ленту Степан не умел; учиться было недосуг. Он выскочил из двуколки и, пригибаясь, побежал в деревню помогать друзьям кончать с деморализованными пулеметным огнем, которым их же командир их вроде бы и накрыл.

Справились. Никого из деревни не выпустили. А сами ушли, чего дожидаться? Когда жители вернутся и спросят, кто это тут все пожег-повзорвал пулями раскрошил?

Вот какие четыре истории я услышал в тот раз. А пятой так и не дождался.

— Он о себе, наш Теоретчик, рассказывать не любит. О чем — другом — заткнуться не заставишь, а о себе — не а. Сами толком ничего не знаем. Понятное дело, воевал он с германцами, а дальше и до того — бог весть. Мы его нашли, когда он от тифа, или еще какой заразы помирал. Ну и выходили — уж очень бредил интересно. Познавательно. Видишь, вроде выздоровел, только мерзнет с тех пор все время момут ворро, — и Борька, замолчав, кивнул на пятого из них, действительно, несмотря на жару, одетого в шинель с оторванными рукавами.

— Почему Теоретчик-то?

Борька хмыкнул.

— Теории любит разводить. Но пулеметчик — первый на всю степь, а скорее на весь мир.

О как! Ну, авось посмотрю его в деле, а с расспросами, так и быть, приставать не стану. Да и что там у него такого интересного может быть? Понятно же, войну отбарабанил, пошел домой, по дороге в вагоне "сорок или восемь", а может на вокзале, где спят вповалку — тиф. Вот, небось, и вся история.

Звезды над степью яркие, как не лечь спать под ними? Так я и поступил, когда разговор и сливовица исчерпались до донышка. А утром рыжий Борька, не глядя мне в глаза, произнес: "Тебе, поди, тоже с нами охота? Только мы не возьмем. Мужик ты неплохой, но… не настолько ты нам к сердцу пришелся".

Я кивнул и, скинув рубашку, пошел умываться. Чистый и малость продрогший вернулся и сказал:

— Может вам это обидно покажется, только я б с вами и не остался. Кабы других дел не было, и будь на то ваше согласие, маленько бы погуляли вместе. Но есть у меня к вам предложение…

Пять пар глаз посмотрели на меня. Жующий яблоко Борька — с интересом, Лев — внимательно, Маруся, чинившая трензель, стукая по нему камнем-окатышем — равнодушно, а Теоретчик, занятый смазкой "Льюиса", и будто бы никому в отдельности, а так, в воздух, рассуждающий о способах изготовления минерального масла — мазнул взглядом и снова отвел его.

— Так вот что, — сказал я, завладев более-менее их вниманием, — я тут жду одного человека, ему надо будет переправить кой-какие бумаги в Турцию. Что за бумаги, если любопытно, сами спросите. Ответит — хорошо, а нет, значит, никому знать не надо. Сам он с бумагами пойти не может, будет отвлекать тех, кто на них глаз положил. Сделает вид, что покружил, да и повезёт их через Бессарабию.

— Хочешь, чтобы мы его бумажки туркам отправили? — догадался Борька.

— Ага. Именно мы. Вы и я. Дело опасное, одному бы мне солоно пришлось. А вместе — весело сходим.

Маруся отложила камень и, отряхнув руки, поинтересовалась:

— А нам что за то будет? Мы, ясное дело, не торгаши какие, но за интерес оно… интереснее.

— Законный вопрос, — согласился я — так поступим: когда с делом покончим, просите чего надо. Я много кой-чего могу, если окажется среди этого то, чего вы пожелали — ура. А не окажется — увы. Такой интерес интересный?

— Дурацкий, — хмыкнул Лев. — Но интригует. Что, поможем дядьке?

Голоса против никто не подал.

Ну, с этим я и уехал. Мне одолжили дрезину, которую я пообещал оставить возле железки верстах в двадцати от Екатеринослава, не ближе. Так что, последние верст двадцать-двадцать пять я шел пешком. И радовался этому, потому что руки я себе коромыслом дрезины отмотал так, что даже закурить не мог: болтались как тряпки.

До приезда Блюмкина оставался еще месяц, который я намеревался провести у ограбленного Дыбенко. Широкой души человек, не стал бы он подозревать после того, как я исчез вместе со следовавшим к нему грузом, что был я участником сговора. Легко бы поверил в любую враку, вроде того что, мол, допросили и вытолкнули по дороге, прямо с насыпи скинули.

Кто ж знал, что Дыбенко через пару дней арестуют? Не вышло веселой жизни, осел я под Екатеринославом и, бездельничая, дождался Блюмкина безо всяких приключений. А хотелось приключений-то!

Яков пришел поутру и сразу же, как он умел, окунул меня в такие дебри интриг, заговоров и секретных заданий, что я еле выплыл. И, понятно, что ничего такого, что было действительно тайной, он мне не рассказал: он свои тайны крепко держал. Но от этих названий: Акко, Лхаса, Бутан, Нийслэл хурээ, от отравленных авторучек, булавок с секретом, тайных марьяжей, закоренелых врагов и многоступенчатых предательств всех всеми в голове делалось жарко и буйно, хотелось немедленно включиться в Игру.

Увы и ах, Блюмкин играл один. Попросить помочь, потрепаться, подставить — сколько угодно. Вот и сейчас он положил на стол папку толстой кожи перетянутую смоленой бечевкой с сургучными пломбами на узлах. Подмигнул и напомнил, что передать ее нужно непременно Накиюддин-беку — доверенному человеку Мустафы Кемаля.

— Этот Мустафа так поднимется, так, тебе скажу, как мало кто поднимался. Турецкий Ленин будет.

Я про турецкие дела понимал слабо, поэтому только пожал плечами и кивнул. А что я возражать буду? Блюмкин в людях разбирается, раз говорит — либо не врет, либо врет, но с целью. А мне ему врать незачем, значит и вправду о Кемале еще многие услышат.

Блюмкин говорил до утра, а на рассвете исчез. Он это умеет. А я сунул эту его папку в вещмешок и, сторожась, дошел до каретного сарая дяди Коли (кто был в том году в Екатеринославе, знает, что это за фигура, а прочим — не объяснишь), сунул в щель под дверью плотненькую колбаску серебряных полтинников еще того царя и стал ждать. А чего? Так у дяди Коли поставлено было, спорить без толку.

Ворота, не скрипнув, открылись ровно настолько, чтобы мрачный парень вывел под уздцы тачанку на дутых колесах, запряженную четверкой рыжих лошадей, как по мне, так здоровых и резвых. Парень, не глядя на меня, накрутил вожжи на тормозной рычаг и ушел. Ворота закрылись.

Я люблю править лошадьми. Даже больше, чем верхом ездить. Но гнать коняшек не стал, еще набегаются. То шагом, то легкой рысью дотрюхал до того самого хутора, где расстался с "настоящими анархистами", — так я их про себя определил.

Хутор был пуст. Я распряг коней, стреножил и отпустил, а сам, прикопав мешок с папкой, лег спать под тачанкой. Аккуратно лег. Но недостаточно аккуратно, похоже. Когда проснулся, Борька сидел у колеса, курил и вроде как вовсе не скрывался. Только шума от него не было ни во время, ни до. Я уж знаю, я от любого шороха проснуться должен, однако не проснулся. Как он закуривал, спичкой не чиркнув?

— Приехал? Привез?

— Ага, — зевая, ответил я.

— Ну, так рожу умой да поехали. Мы-то готовы. Теоретчик со Степой с тобой в тачанке будут, а мы трое верхами. Вылазь спод телеги-то.

Сюда я ехал не спеша, а отсюда пришлось подогнать лошадок. Темп задавала Маруся, а ее англо-араб словно железный был. Пройдет версту наметом, ернется рысью, а сам сухой, даже из — под седла пот не течет.

Шли резво и чисто. Людей не встречали. Ничего мою дорогу не омрачало, кроме Теоретчика, подробно излагавшего, как, по его мнению, научились люди коней запрягать, и во что это все выльется. Ни слова из этого пересказывать не стану — до горлышка достал. Ведь не беседовал, не разговор вел, просто вещал. Поначалу интересно даже, но через пару часов — хоть из тачанки лезь!

Шли мы так в покое, ночь пришла — заночевали. А утром — началось. Объехали бы того парнишку или конями стоптали — началось бы попозже. Но кто его, чумазого в расчет брал? Хорошо, хоть Теоретчик обернулся, увидел, как парень за нашими спинами кому-то зеркалом сигналит. Его уж трогать не стали, пусть живет, чай не надолго, но коней подняли вскачь.

И только мы миновали одну деревеньку, под названием Нижние Рымницы, как из лесополосы показалась конная лава. Сабель под сотню; они не то, чтобы погнались за нами, но поехали следом. На рысях, не загоняясь.

Маруся поравнялась с тачанкой и крикнула:

— Гонят нас на кого-то! Подбери вожжи!

А то они у меня будто до дышла висели.

Что мне понравилось — не нервничали анархисты. Так, будто даже радовались маленько. Степан ко мне пересел, чтобы сменить, если что, а Теоретчик развернул промасленный мешок и поставил на задок тачанки свой "Льюис". Щелкая железным, он рассуждал о прозрачности воздуха и как, благодаря этому, удобно делать поправки в прицеле. И как пришлось бы поступать, будь воздух не прозрачным, а, скажем, дымчатым, как богемские слезки, которые есть отход производства богемского стекла, которое делают в Богемии, которая — часть Австро-Венгрии, но не сама Австрия, тогда как в Австрии не только умеют варить хорошую сталь, но и делать из нее хорошие стволы, жаль только не для пулеметов, в этом вторая большая Австрийская ошибка, а первая — что Сараево заняли, никакого им от этого профита не было, только убыль эрцгерцогов, а за ней и вся эта котовасия.

Эх, не хотел же, а вот, хоть вкратце, да пересказал! Благо хоть без рассуждений.

Меж тем к тачанке снова подлетела Маруся.

— В тот лог не едь! Там засада, Борька сказал. Он бы сам ее там поставил!

Ну, сказать "не едь" — чего легче. Но тропка, по которой мы шли, вела прямо в лог, и свернуть с нее, притом не перевернувшись прямо в траву, в злаки какие-то, удалось не сразу. Лава за нашей спиной перешла в галоп, заметив наш маневр. Я мотнул головой, оглянувшись на Теоретчика: подумал, пора бы ему пострелять. Но он, похоже, знал лучше. Сидел себе, придерживая приклад рукой, даже не вкладываясь пока.

Тут Борька на скаку развернул коня, подняв его на свечку, и пропустил тачанку вперед. Что он сделал, я не видел, но догадался легко. Один за другим грянули два взрыва, а вслед за тем Борька снова обогнал нас. И тут же сквозь еще забитые взрывом уши прорвалась пулеметная очередь. Короткая. За ней еще одна. Теоретчик не строчил, а, по три — четыре патрона с интервалом в секунду, сеял смерть в преследующей нас лаве. Сам-то я, понятно, этого не видел, догадался по тому, как одобрительно крякал матрос.

Гикнув, я погнал лошадок во всю дурь. Матрос Степан снова одобрительно крякнул, теперь уже в мой адрес.

По всему выходило, что проредил кавалерию Теоретчик изрядно. Когда я снова нашел время оглянуться, оставшиеся в строю вольтили на месте и продолжать преследование не собирались. Но мы все же сохраняли темп еще версты четыре, и только потом чуть притишились.

На ночлег стали на пригорке, костра не жгли, дежурили по двое. Никто не спросил, кто это нас преследовал и зачем. А чего спрашивать? Надо людям и гнались, обычное дело.

Следующий день выпал спокойным и еще один. Потому что степь была ровная, как ладошка. То есть распадки и горки есть, но такие мелкие, что не спрячешься, не подкараулишь. А ночью к нам пришел человек в серой бурке и сообщил, что ему велели передать: "Папку на землю ложьте, а сами едьте, куда хотите — уедете живые".

Маруся, заливавшая скуку самогоном, рубанула его так, что от бурки клочья полетели. Вот мы и не узнали, был ли он только посланцем, ничего не знающим, кроме заученных слов, или кем поважнее.

С той ночи дорога стала тревожной. Что ни день, видели мы наблюдающих за нами людей, но обыватели они или соглядатаи выяснять было некогда. Мы гнали вперед со всей скоростью, которую можно взять, не имея сменных лошадей. По ночам было ощущение, что мы в широком, но кольце. До боя ни разу больше не дошло, хотя и возникали какие-то отряды то впереди, то сзади. Но кто ж знает, по нашу они душу или так… бандиты, красные, гетман.

Зато к цели — устью Телигульского лимана, вышли куда раньше, чем я закладывался.

Здесь нам предстояло договориться с рыбаками, которые отвезут нас на паровой баркас, ждущий на рейде. Ну, Блюмкин обещал, что баркас будет.

К рыбакам меня Борька не взял, что-то он про них знал. Вдвоем с Львом они ушли на несколько часов, вернулись затемно, и сразу вслед за ними подплыла низкосидящая талалайка с косым парусом. Глянув на управлявшего ею рыбака, я даже хохотнул. Рыбак, ага. Если нормальные рыбаки бычков ловят, кефаль или камбалу, то с такой рожей только утопленников вываживать. Но цену он взял нормальную.

В лодке я с мешком за плечами сел на нос. Рыбак попытался меня согнать, ему де неудобно, но уж подрядился — вези, так я ответил, в таком духе. Анархисты пристроились, кто где, без видимого порядка, только Теоретчик со своим пулеметом занял осмысленное место — на корме на неширокой дощатой площадке. "Квартердеке" подсказал мне красивое слово матрос Степан.

С ночью нам повезло. Безлунная, хотя и звездная, море спокойное, но зыбь есть. Морской гнус уже отсветился и теперь не выдавал нас, вспыхивая, когда его касался нос лодки. В такую ночь заметить нас с берега — такой хороший бинокль надо, что ни у кого такого нет.

Баркасов на рейде хватало — контрабанда шла вовсю. И с каждого подавали сигналы фонарем. Лодчонки, вроде нашей, сновали к ним от берега и, осев под грузом, телепались обратно. Хорошо Блюмкин договорился, что фонарь будет с красным стеклом.

Взобравшись по веревочному трапу вслед за Борькой и Марусей, я поискал глазами Зуба, так поименовал капитана Блюмкин. Выбор был невелик: или тощий дядька, придерживавший трап багром пока мы карабкались, или старик с черным лицом, стоящий у пыльного бокового иллюминатора рубки, или человек в бушлате, лица которого видно не было — падала тень от войлочной шляпы.

— Зуб! — так и не определившись к кому, обратился я.

Чернолицый старик, блеснув серебряной фиксой, ответил:

— Что? Щас погрузитесь и отойдем. Утра ждать не будем, не боись.

Нам предложили спуститься в грузовой трюм, там, мол, болтанка меньше, но Степан только хмыкнул и повел нас на нос. Там на ветру и холоде, которые мгновенно появились, едва баркас набрал ход, между насмоленной шлюпкой и лебедками мы и расположились. Хотелось сидеть потеснее, спрятаться от брызг. Это, когда купаешься, они приятные, а на палубу прилетают совсем другие — ледяные и жесткие. Но блюсти осторожность надо, поэтому сидели розно, каждый принюхивался и прислушивался к своему сектору — баркас шел, не зажигая огней, на палубе была хоть не полная темень, все же звезды в небе, но такое невнятное серое месиво, что все равно ничего не разберешь.

— Часов 12, а то и больше проболтаемся, — заметил Степан.

— Тоже интересно. Круиз, — качнул головой Лев.

И на несколько часов судно погрузилось в молчание. А чего говорить — следить надо, моряки народ ненадежный.

— А вот, чей это движок стучит у нас на траверзе? Близко стучит, — снова первым подал голос Степан.

— Надо у капитана спросить. У Зуба, — я поднялся, но Борька дернул меня за рукав, посадив обратно.

— Сюда его позови.

На окрик Зуб не появился. Я все же встал, и обнаружил, что свет в рубке погашен. От этого известия Борька скрипнул зубами и рванулся к тому борту, со стороны которого слышался чужой движок. Лев неслышно (на баркасе вообще слышно плохо) сказал что-то и двинулся к рубке, на ходу приведя в боевое положение оба пистолета. Он заколотил по двери, выбил ее, и, вернувшись, сказал:

— Спрятались. Степа, где на корабле прячутся?

— В машинном отделении, — Степан прошел на корму, дернул что-то и крикнул: "Заперлись!"

После чего навалил на люк две бухты троса и какой-то ящик.

— Пусть тогда и сидят там, может, когда и выпустим. А сами пусть не вылазиют.

И оставшись на корме, снял с плеча винтовку и опустился на колено возле фальшборта.

Еще с полчаса мы прождали, прежде чем звук чужого двигателя начал усиливаться, и вскоре, стал различим баркас: ночью — близнец нашего. На баке у него стоял человек в шинели без погонов и освещал себя фонарем. Лицо его было мне совершенно незнакомо. А может, и видел где? Обычное такое лицо… ну как у всякого — не запомнишь.

— Эй, на барже! Чего надо? — сложив ладони рупором, проорал Борька.

— Не тебя! — гаркнул в ответ фонарщик.

— Меня, что-ли? — испытанным этими двумя способом спросил я.

— Да!

— И груз мой?

— Всего тебя со всей начинкой!

Я вытащил наган, как мог на качающейся палубе прицелился, и выстрелил. Не попал, но мой выстрел надоумил Степана поступить также, и его пуля, войдя в живот, заставила фонарщика сделать пару неконтролируемых шагов и рухнуть за борт. Едва он перевалился через фальшборт, Теоретчик полоснул по чужому баркасу длинной очередью. Никуда особо не целясь, он провел грохочущую линию от носа к корме и обратно. Баркас взвыл машиной и отвалил в сторону. Дождавшись, когда его станет неслышно, мы пошли выковыривать команду нашего баркаса из их убежища.

— Выходьте, убивать не будем! — ласково говорила Маруся.

— Правда не убьем, кто без вас баркас поведет! — вторил ей Борька.

— Или расхерачим тут все гранатами, вас покрошим, а сами на шлюпке поплывем, — предупреждал Лев.

Наконец, поддавшись на убеждения, Зуб вылез.

— Баркас не ломайте, а? — не глядя на нас, попросил он. — И этих не надо… того… они ж не в курсе: что я приказал, то и сделали. А я сделал, что мне приказали.

Выслушав его, Маруся и Степан одновременно вздохнули и врезали ему одновременно под дых и по хребту. Когда Зуб отхрипелся и отлежался, Борька сказал ему: "Все, зови своих, не тронем".

Команда, к огорчению Теоретчика, снова заняла свои места. Он-то уже рассуждал, как поведут баркас: он — человек понимающий принципы инженерии, и Степан, как бывший моряк. Степан возразил было, что он в машинное сроду не спускался, а к штурвалу, кто б его пустил? Теоретчик пропустил мимо ушей.

Ввиду мыса Баба Зуб вышел из рубки и, пряча глаза, спросил:

— Доберетесь на шлюпке? Там пограничники, а светло ведь, боязно.

Против шлюпки я не возражал, но пограничники турецкие, про них разное рассказывают. Так что Зубу я велел болтаться до темноты в море. А куда ему деваться? Болтался, только ныл, что мазута на обратный путь не хватит. Вот как, а я думал баркас углем топят, как паровоз.

В темноте баркас, как мог, прижался к берегу, команда спустила шлюпку, мы погрузились и, держа баркас под прицелом пулемета и двух винтовок, погребли (я погреб) к берегу.

Борька бдительно глядел вперед, никакой опасности не заметил и я ввел шлюпку в крохотную бухточку, где мы попрыгали в воду и вброд пошли к берегу.

Много чего говорят про турецких пограничников, а вот о том, что они сладко спят в секрете — умалчивают. На двоих таких спящих мы и вылезли. Пока они продирали глаза, Маруся вогнала обе сабли в грудь одному из них, а второго свалил, ударив прикладом в лоб, Степан.

Подобрав маузеровскую винтовку одного из них (у второго был однозарядный Спенсер, который хорош не во всяких руках — не в моих точно) и, сняв подсумки, я хотел было возглавить отряд, но мне снова не дали. Анархисты серьезно подошли к моей охране. Прямо янычары.

По темноте, не зная толком дороги, карты-то нет, мы выбрались на какой-то откос, откуда услышали шум поезда.

— Либо в Измит идет, либо в Эреель. Нам бы лучше в Измит, — сообщил я Анархистам.

— Измит на западе? — уточнил Борька.

И, услышав, что да, повел нас к железке.

Оказалось, что звук тут обманывает. Мы протопали чёрт те сколько, прежде, чем увидели огни станции. А шли верно, поезда ходили часто, чуть не раз в час.

— Война у них, что ли? — задумчиво спросила Маруся.

— Если и нет, то будет, — уверенно заявил Лев. — У всех война, чем они лучше? Или думают, Мировая окончилась так и все?

— А ведь нас-то со всеми этими делами — кивнул я на пулемет Теоретчика и прочее железо — в пассажирский не пустят.

Смотревший на железку в бинокль, Борька задумчиво проговорил:

— Стало быть, поедем на каком-то ином…

Лежа в засаде возле полотна, анархисты подкреплялись из фляг и табакерок, а я ("Тебе ж это первому надо так?") отойдя к повороту, высматривал поезд, который не вез бы ни пассажиров, ни войска. Ну и пошел такой. Матово-черный крауссовский паровоз тянет четыре желтых вагона. Окон в вагонах нет, а раз так, то внутри не люди.

Отбежав, так чтобы анархисты меня увидели, я трижды махнул над головой курткой. Тотчас они закопошились и Теоретчик, расчехлив "Льюис", улегся с ним на путях, а Лев с Борькой неспешно пошли по шпалам к приближающемуся поезду.

Я побежал к ним и успел как раз к моменту, когда Борька достал гранату и поднял ее над головой. Паровоз уже подходил.

— Помахай еще. Теперь ему, — велел Борька, и я, снова, сняв куртку, стал сигналить машинисту. Как положено: кругами перед собой.

Паровоз начал тормозить и Лев спросил:

— Ты по-турецки говоришь?

Я помотал головой (ну какое это знание — полторы сотни расхожих фраз?) и спросил в свою очередь:

— А ты?

— Одну поговорку знаю: "Ахмед не взял, а Махмед бы и не дал".

— Маловато.

Но слова не понадобились. Машинист с помощником, увидев гранату, а в сотне ярдов за ней — пулемет, остановили машину и вылезли, показывая пустые руки.

Лев проверил, не осталось ли кого на паровозе, и махнул рукой, приглашая. Мы все погрузились, и машинист снова взялся за рычаги и штурвалы, а кочегар заработал лопатой.

Маруся пыталась выспросить у машиниста, что в вагонах. Он вроде понимал, и даже отвечал, вот только она смысл ответов уяснить не могла.

— Кони, что-ли? — растерянно переспрашивала Маруся, когда машинист в очередной раз перекидывал ногу через воображаемую спину и "тпррукал" губами, вытянув руки вперед.

Я смотрел, как они рядятся — смешно же, и вдруг догадался.

— Мотоциклы? Motorcycles? Motorrad? Motocyclette?

Машинист затряс головой так, что чуть ли не бил себя подбородком в грудь.

— Это что, навроде велосипеда с мотором? — с сомнением спросил у Теоретчика Борька.

Тот, разумеется, разразился речью о мотоциклах, их коротком прошлом и вечном будущем. Что они, мол, скоро и вовсе полетят. Анархисты заслушались, а я отвернулся и вскоре заметил, что машинист тянет руку к тормозному штурвалу.

— Ты чё это?

Слов он не знал, но интонацию понял прекрасно. И вытянутым пальцем указал вперед, туда, где на путях что-то темнело. Я потряс за плечо Борьку.

Он посмотрел в бинокль и со словами: "А быстро они пограничников нашли…" привлек к себе внимание машиниста, после чего запрещающе помотал головой и нахмурился. Машинист залепетал что-то, но тормоз крутить не стал. Без слов понявшая в чем дело, Маруся вытянула саблю и потыкала ей воздух возле кочегара. Тот зажмурился и быстрее заработал лопатой.

— Лезь, я тебе машинку подам, — сказал Степан Теоретчику, который, замолчав, высунулся из кабины и высматривал путь на крышу. Я же в Борькин бинокль высматривал, кто же нам преграждает путь.

Чудная там была компания! С десяток турецких солдат с ефрейтором, которые как-то неуверенно топтались, возя прикладами по щебню. Трое пастухов или крестьян в овчинных жилетах и фесках. Этим троим, показывая на сваленные рядом лопаты и заступы, что-то объяснял человек очень похожий на того, что утонул со Степановой пулей в животе. Я даже подумал: "Фонарщик выплыл?", но все-таки это был не он. Этот и ростом поменьше, и собой покруглее.

В чем-то он крестьян убедил, и те, разобрав лопаты, стали кидать щебень поверх уже наваленных на рельсы мешков.

— Шибче давай! С ходу пройдем! — рявкал на машиниста Борька, а Маруся делала кочегару страшные глаза и поигрывала саблей.

Когда до заставы осталось всего ничего и турки поняли, что паровоз не остановится, солдаты упали на одно колено и по команде ефрейтора прицелились. Но не успели они дать залп, как с крыши застучали короткие очереди, а следом такая длинная, что должно быть Теоретчик весь диск высадил.

Посмотреть было любопытно, и я, встав ногой на проем двери, подтянулся и глянул, что там на крыше. Ух! Это было красиво! Теоретчик стоял во весь рост, шинель развивалась, а он, чуть пригнувшись вперед, снова бил длинной очередью в сторону турок. Мне чиркнула по голове отлетевшая гильза, и я убрался. А, посмотрев вперед, обнаружил, что убрались и турки. Так толком и не постреляв, солдаты разбежались и залегли поодаль от насыпи. Крестьян и вовсе видно не было. Только толстячок стоял одной ногой на рельсе и, положив руку с пистолетом на сгиб второй руки, стрелял из артиллерийского Люгера.

Он так и не отошел, когда паровоз въехал в баррикаду, разметал ее, едва не сойдя с рельсов, и продолжил путь. Оглядываться на труп толстячка никто не стал. Чего интересного-то?

Через пару часов машинист замахал руками и стал повторять, делая руками отгоняющие жесты: "Измит! Измит!"

— Чего он?

— Хочет, Маруся, чтобы мы сваливали, потому, как к Измиту подъезжаем. Так я думаю, — перевел Степан, и все согласились. Я жестами приказал машинисту крутить тормоз, а, когда поезд остановился, Маруся и Лев споро связали машиниста с кочегаром спиной к спине.

— Не, ехать вам пока нельзя, — объяснил Лев, принуждая этих двоих потешно продвигаться боком прочь от паровоза. — И остаться нехорошо. Другой поезд поедет, не заметит, что вы стоите, и будут последствия. А люди вы неплохие — живите.

Теоретчик же сбил пломбы с вагона и разглядывал, стоящие рядом, закрепленные в дощатых козлах мотоциклы. Их было три, все одинаковые: вытянутые, с рыжим седлом, похожим на деревянный брус.

— "Арейлетт" английские! Свечи вкручены, баки полные — садись да ехай!

— Водить умеешь? — спросил я его. — Я вот умею.

— И я сумею. Теорию знаю, ничего сложного.

Кроме нас двоих управлять мотоциклом никто не вызвался. Лев объяснил, что знаком с велосипедом, но знакомство это не слишком близкое.

А Теоретчик вскоре уяснил всю разницу между вождением мотоцикла в теории и на практике. Но ничего, он смышленый, за меньше часа наблатыкался.

Легкие "Арейлетты", хоть и не рассчитаны на такое, но выдюжили нагрузку в три седока каждый. Только ехали едва-едва быстрее идущего человека.

— Зато ноги не бьем, — уговаривал себя и прочих Теоретчик. И вскоре перечеркнул свое утверждение, завалив мотоцикл на бок и отбив колено.

— Нам в самый Измит надо? — спросил зажатый между мной и Степаном Борька.

— В самый-самый. Там ночевать надо. Если три дня Накиюддин-бек не объявится, рвать домой, причем спешно. Это значит взяли его, а турки спрашивать умеют, больше трех дней никто не промолчит.

"Но папку все равно беречь пуще себя. Если берут тебя, жги запальный конец, он из корешка выторчен, и клади ровно всех кто с тобой". — Добавлял к этой инструкции Блюмкин. Но Борьке это знать необязательно.

— Нормальный город. Вроде, как и не турки живут, а наши или греки какие-нибудь, — сообщил свое мнение Степан, когда показались беленые дома с черепичными крышами и пирамидальные тополя.

— А ты че думал, они на дереве живут? Или в норах? — усмехнулся Теоретчик. — Измит город старый. Тут еще всякие византийцы жили, а до них…

Мне повезло, про Измит Теоретчик знал не так много: всего минут на пять, да и то вместе с его собственными соображениями.

— Бросать надо машины, — с участием глядя на Теоретчика, сказал Борька. Заметные они очень. Да и мы тоже. Закатим в кущеру (что это за слово?) и станем ночи ждать.

Когда стемнело, я провел всех по улочкам предместий к желтоватому дому, возле которого рос карагач с отпиленной верхушкой. Дорогу я вызубрил по блюмкинским наставлениям, а вот с карагачем он мне удружил. Тут у половины верхушек не было, обычай, наверное, резать их, а росли карагачи у каждого, считай, десятого дома.

Постучав частым, как велено было, стуком, я дождался, когда в воротном глазке появится чья-то голова.

"Мафуз. Абдалик" — сказал я.

Под именем Мафуза тут знали Блюмкина, а Абдалик должен был предоставить нам гостеприимство.

Этот Абдалик оказался боязливым мужичком, который решил, что прятать нас в сарае — самое гостеприимство. Правда, кормил хорошо.

Всю ночь и весь день мы в этом сарае на хорошей сухой овчине валялись, а под вечер следующего дня Абдалик с поклоном ввел в сарай пожилого турка в сером европейском костюме. По описанию — как раз Накиюддин-бека.

Я потянулся за мешком, в котором хранил папку, как вдруг со двора раздались крики, топот и гомон. Накиюддин-бек побелел, а Борька высунул голову за дверь.

— Вели твоего бека! — с усмешкой сказал он мне, — весь двор солдатами забит. Кавалерия. Спешиваются, щас рыскать начнут.

Я втолкнул Накиюддин-бека в руки Степану.

— Береги его!

Затем, перебросившись парой фраз, анархисты приготовились. Прошло несколько минут, и дверь сарая распахнулась. На пороге толпились солдаты с нацеленными в темноту (ламповый фитиль Лев прикрутил едва началась суматоха) карабинами, задевая друг друга ножнами сабель.

Из темноты грянули выстрелы. Пулемет, три винтовки и три пистолета буквально выбросили солдат во двор, а вслед за ними, не давая и секундной передышки, ринулись мы.

Мы палили во всякого не из нашей компании, палили плотно и яростно. Боюсь, Абдалика тоже завалили под горячую руку, ну, а что делать?

Зато нам удалось оттеснить солдат в дом, завладеть их лошадьми и, пока Теоретчик поливал дом огнем, остальные с гиканьем вылетели на улицу. Степан держал у себя на седле Накиюддин-бека, который пытался указывать дорогу, но бек делал это по-французски и Степан, несмотря на свое прошлое, мало что понимал. Цирковых терминов бек не употреблял.

Находу перекинув бека мне, Степан задержался, чтобы прикрыть уходящего со двора Теоретчика, но того все-таки достали пулей, огрызающиеся из дома турки. Правда, потом стало ясно, что вскользь.

Не все, кто пришли нас арестовывать, вошли во двор. Ну, а как же? Несколько всадников караулили парадный выезд, но их мы смяли, причем Марусины сабли вдоволь нагулялась по турецким башлыкам.

Оставались те, кто караулил черный ход. Они не погнались за нами верхами, а спешились и стреляли вслед. Нам оставалось только прижимать шенкеля.

Наметом мы вылетели из города, и я, по просьбе бека, направил наш отряд под гору к морю. Но и здесь нас ждала засада. Навстречу шел эскадрон турок в бордовых мундирах, наклонивших вперед пики навроде казачьих. И тут я увидел такое, что забуду не скоро.

Теоретчик бросил пулемет Степану, а тот, поймав его, погнал коня прямо на эскадрон. Держась рукой за луку, он каким-то обезьяньим образом изогнулся, весь уйдя за конскую шею. И, летя навстречу врагам, стал поливать их из пулемета, который удерживал одной рукой.

След — вслед за ним неслась Маруся, вертящая на скаку саблями и визжащая, как пила, налетевшая в бревне на гвоздь.

Если б на меня неслась стреляющая из пулемета лошадь, я бы спятил. Турки оказались не лучше. Часть завольтила лошадей, отворачивая прочь, остальные рассыпались, уходя из-под обстрела. Пулеметного обстрела. А вот от винтовочного, которому предались остальные мы, за исключением Льва, уйти они так быстро не могли. Соскользнув с коней, и опираясь ложами на седла, мы отщелкивали их по одному. Боевой дух им это не укрепило, ага.

А уж, когда Степан, пройдя эскадрон насквозь, развернулся на второй заход, навстречу Льву, палящему с двух рук из кольтов, а в середине — Маруся с клинками, турки бросились врассыпную. Хотя решительного ущерба не понесли. Ну, может полдюжины убитых и пара дюжин раненных.

Не собираясь ждать, пока они расхрабрятся, мы понеслись вперед и скрылись от них за оливковой рощей. Отсюда мы пошли вдоль моря, пока не приехали в крошечную деревеньку, населенную рыбками-талышами.

Бек убедил нас довериться опеке деревенского старосты. Коней наших увели, а нас провели в домишко, так ловко расположенный, что ни с суши, ни с моря не видать, если не знаешь, что он есть. Но Борька все-таки внутрь не пошел, а исчез в колючих кустах, встал на стражу. Я же до того, как идти угощаться (турки угощать любят), посмотрел, как ребятня заметает наши следы, чтобы никто не узнал, что в деревню въехали шесть лошадей.

Когда я вошел в дом, анархистов и вправду угощали. Какой-то мелкой соленой рыбой и плоским хлебом. Староста сидел на корточках возле стула Накиюддин-бека и на маленькой жаровенке варил кофе. Пахло вкусно, хотя я кофе… не очень.

Сунув в руки беку мешок с папкой, я спросил:

— Ну, как, все нормально? Все довольны?

Он медленно кивнул. Бек вообще вел себя очень достойно и важно. Уж и не вспомнишь, что давеча в сарае такой был белый — все думали, обделается.

— Можете остаться здесь на несколько дней, а потом Сумаш поможет вам переправиться домой.

Бек подтолкнул старосту туфлей и тот согласно закивал, хотя вряд ли понимал, о чем разговор. А может, и понимал — французский язык простой его кто угодно выучить может, да и глаза у старосты хитрые.

— А кто этот Мустафа Кемаль, ради которого ты так подставляешься бек? — спросил Лев.

Бек закатил глаза и серьезно сказал:

— Он великий человек. Я знаю его с детства и уверен, что, если кто и сможет привести Турцию в Европу, сделать так, что про нас перестанут думать, как о дикарях в фесках, то это Кемаль. Он станет отцом нации, если останется жив. А то, что вы привезли, остановит многих его врагов и жизнь Мустафы Кемаля продлится.

— Расскажи еще! — попросил Лев, и они с беком уединились в дальней комнате.

Когда бек ушел, а Борька, наоборот, пришел, я спросил:

— Ну, так чем я могу вам отплатить? Работа наша кончилась, ага.

Анархисты пошушукались, и Борька ответил.

— А, слушай! Считай, даром съездили, по дружбе. Но ты нас не забывай, если чего по мелочи понадобится — обратимся. Кстати, ночевать мы здесь не будем. В горы отойдем, а утром вернемся. Не доверяю я этим гражданам — рыбаки же.

Утром я умылся из горного ручейка и подошел к брившемуся неподалеку Теоретчику.

— Бритву не одолжишь? А то обронил где-то.

— Надо следить. На, попользуйся, но верни. И не думай, что я жадный, дареная бритва.

Теоретчик чуть помедлил и продолжил:

— Ты вот помазок насовсем себе бери. На память. Хороший помазок, сносу не знает. А бритву верни потом, от дорогого мне человека память.

И вложил мне в руки золингеновскую бритву с роговой рукояткой и помазок с рукоятью из янтаря. Из серого с одного бока янтаря с пузырьком воздуха, замершим внутри.

С тоской и ужасом глядел я на эту вещь, но Теоретчик этого не заметил — он уже ополаскивал лицо в ручье. Бриться я в тот день не стал.

Эти анархисты полюбились мне, хорошие они были люди. И про то, как сложилась их дальнейшая судьба, я кое-что знаю.

Еще год или два они гуляли по всей степи, когда одни, когда вместе с Махно, который их тоже полюбил, хотя и терпел с трудом.

А потом разошлись, потому что степная воля закончилась. Лев вернулся в Турцию, сманив с собой Марусю и Борьку. Они воевали за Ата-Тюрка, а позже Лев остался, а те двое уплыли в Новый Свет, где обнаружили, что в плане воли пампасы мало уступают степи. Воевали в той войне, что дала свободу латиноамериканским странам, вышибив оттуда европейских буржуев. Марусю последний раз видели в Боливии вместе с одним знаменитым партизаном. Она вовсе не ушла от Борьки, просто он тогда воевал в Эквадоре. А потом в Аргентине.

Степан неожиданно решил, что нагулялся, и стал чекистом, потому что, кем еще ему было стать, привыкшему творить, что хочется? Служил в Одессе вместе в Левкой Задовым. Но прежде, чем всю их братию пустили в распыл, Степан исчез, и больше его не видели.

А Теоретчик погиб. Напоследок еще полной командой они наведались в Румынию, и уходили оттуда скверно. Теоретчик остался прикрывать Борьку на переправе. Говорят, у него был голландский "Льюис" и восемь дисков к нему. Он успел опорожнить их все без осечек и перекосов и промахивался он редко. Восемь дисков это 776 патронов. Только Теоретчик мог заставить пулемет работать так долго. Они вернулись за ним все вместе, но опоздали.

Все это я узнал позже. А в тот день я мог думать только о зажатом в моем кулаке куске янтаря с присобаченным к нему пучком щетины. И вспоминать далекую весну 1799 года, когда Наполеон стоял у стен Акко.

***

— Хорошо, что у него мало пушек.

— Да Абих, это хорошо.

Этот короткий разговор произошел между мной и коротышкой Абих Мамедом, которого я неделю назад нанял в услужение. Полагаю, той удаче, что он согласился на мизерную плату я обязан тому, что Абих Мамед был соглядатаем. Но соглядатай для европейца в Акко — неизбежное зло, а Абих был расторопен и ненавязчив. Что же до соглядатаев, полагаю, даже английские офицеры с кораблей, охранявших Акко с моря, всегда находились под бдительным присмотром.

Абих был прав: пушек у Наполеона было явно недостаточно. Сейчас никто уже не сомневался, что он уйдет не солоно хлебавши, да еще и с большими потерями. Вольно же ему было пренебречь разведкой и поверить, что Акко окружен лишь старой, времен Аль-Омара, стеной. Жаль, нельзя подойти ближе и посмотреть, что творится в лагере осаждающих, каково им обнаружить на месте одной стены — две, да еще и с артиллерийскими батареями. Но штатских на стену не пускают, а красться тайком — верный способ заработать обвинение в шпионаже и подготовке диверсии. Смилуются же небеса над тем, кому так не повезет. Нынешний паша гордится тем, что его прозвали "мясник", а прозвали его отнюдь не авансом. Даже вернейшему своему советнику, сведущему, как в политике, так и в экономике, Хаиму Фархи, он отрезал ухо и вырвал ноздри, рассердившись по поводу, если не пустячному, то уж не настолько серьезному, что требовалась бы подобная расправа. Таким образом, сама мысль о том, чтобы прокрасться на стену для удовлетворения своего любопытства, приводила меня в трепет, вызванный отнюдь не предвкушением.

— Пойдемте, эфенди. Скоро время намаза, мне не хотелось бы пропустить его, но сперва я должен подать вам ужин.

Окинув взглядом бледно-голубое небо, едва только начавшее подкрашиваться розовым, я с улыбкой ответил:

— Ступай, Абих, не тяготись своими обязанностями. Я погуляю, а, может быть, зайду к Маруфу, где перекушу и смогу дотерпеть до ужина, который ты подашь после намаза.

Поклонившись, Абих Мамед не стал настаивать и, отступив из вежливости на три шага, развернулся и бодрой походкой зашагал к Эль-Франджи хану. Там я поселился, несмотря на то, что выстроенный когда-то французами постоялый двор, сейчас пришел в некоторый упадок. В Акко было два новых хана, но их строили турки, и строили сообразно своим вкусам. Ничего дурного об их вкусе сказать не могу, но все же старый Эль-Франджи казался мне привычнее и уютнее.

Когда Абих исчез из виду, я поступил именно так, как сообщил ранее ему. Прогулялся по мощеной дороге к порту, посмотрел на рыбаков, играющих в нарды и фияль, и сетующих на осаду, лишившую их возможности нормально вести промысел. Их жалобы, на мой взгляд, не имели достаточных оснований. Наполеон не смог блокировать Акко с моря — помешали англичане, чьи роскошные корабли сейчас стояли на рейде. Однако рыбакам и этого было довольно. Они сетовали, что большие суда отгоняют рыбу и осьминогов от берега, а залпы их орудий заставляют морских обитателей уходить на глубину. По крайней мере, так я понял из подслушанного разговора. Мой арабский неплох, но его здешний диалект пестрит столькими заимствованиями из турецкого, еврейского и французского, что следить за нитью чужой беседы часто затруднительно.

Выполняя вторую часть моего рассказа Абиху, касательно моих ближайших планов, я поднялся обратно в город и, пройдя мимо рынка, заглянул в заведение Маруфа. Как и все в Акко, ориентированное на европейцев, оно переживало не лучшие времена. Раньше здесь в подвальчике, обставленном в соответствии с привычками французских купцов и инженеров, было необычайно многолюдно. Заведение было модным, сюда заходили люди всех вероисповеданий. Одним тут было комфортно, другим любопытно. Сейчас же, кроме европейцев, Маруфу было обслуживать некого. Местные арабы и турки избегали здесь появляться, чтобы не навлечь подозрений и не разбудить лихо. Всевозможным албанцам и боснийцам, которых привел с собой ал-Джазар, тут было скучно без родной музыки и привычных блюд, а евреи и раньше не особенно часто наведывались сюда и никогда не оставались надолго. По-моему, им просто чуждо удовольствие, получаемое от изысканных блюд и старых вин. Они домоседы и радуются ужину в кругу семьи, а не среди незнакомцев.

Таким образом, всё, на что мог рассчитывать Маруф — прекрасный повар, выучившийся в Париже и державший когда-то трактир в Софии, но польстившийся на звонкие кошельки и необъятные купеческие желудки здесь, на раскаленном берегу Палестины — это верность его старых завсегдатаев — фаренги и тоску по привычному укладу английских моряков. В угоду последним, со стен исчезли лилии, а их место заняли львы.

Сев за столик, я дождался пока Маруф самолично подойдет ко мне. Бедняге пришлось рассчитать официантов, чтобы сводить концы с концами. Но он не унывал или, по крайней мере, не показывал этого посетителям. С улыбкой приветствовав меня, Маруф выслушал заказ (мидии, оладьи наршараб, арак, соте из телятины и ревень помягче), и, не записывая его, поспешил на кухню, чтобы отдать указания помощнику подать, то, что не требовало участия шефа; сам же взялся за сотейники и жаровни.

В ожидании пищи я ответил на поклон капитана Вудбрейна, сидевшего за соседним столом, также в ожидании. Помахал рукой лейтенанту-бомбардиру Изихенду, необычайно приветливому и веселому молодому человеку, увы, в свои юные лета почти глухому. Он сидел, привалившись к стене, и лакомился дынным лукумом.

Возможно, я продолжил бы осматриваться в поисках знакомых, но мне подали блюдо с мидиями и щипчики. Немедленно увлекшись едой, я едва не пропустил вложенный в одну из раковин комок сероватой бумаги. Хорош бы я был, отправив его в рот до того, как прочитаю! Впрочем, после прочтения ему все равно надлежит быть съеденным.

Непринужденно развернув его прямо на блюде, я прочитал: "Эта полночь. Выжди час. Красная борода. "Зулеб". И, не медля, присовокупил бумагу к следующей мидии, отправив их в рот совместно.

Проведя у Маруфа еще около часа, я сполна насладился его кулинарным талантом, отвергнув из заказанного только арак и ревень. Терпеть его не могу, но что делать, если фантазия подвела?

Оставив Маруфу изрядный презент сверх положенного, потяжелевший и приобретший в движениях плавность, свойственную человеку, не умерившему свой пыл в еде, я побрел к своему жилищу, всем телом ощущая довольство и сытость. Даже канонада, которая стала уже еженощным правилом, не раздражала меня.

Абих, уже сотворивший и намаз и ужин, подал мне умывальные принадлежности. Прекрасный слуга, он всегда знал, когда подогреть воду для умывания, а когда оставить ее прохладной в зависимости от моего самочувствия.

Ужин, как обычно, если я предварительно заходил к Маруфу, был сугубо символическим. Тончайшие друзские лепешки и кисловатый зеленый виноград, прекрасно сочетающиеся друг с другом.

Пока Абих прибирался, я готовился отойти ко сну обычным манером. Курил кальян (излишне сибаритская, более подходящая изнеженным аборигенам Востока привычка, я осознаю это) и читал, одолженную мне недавно капитаном Вудбрейном книгу "Потерянный рай" Мильтона. Едва начав читать ее, я понял — это великая поэма, хотя и до мозга костей пуританская. И читать ее надлежит именно так: понемногу каждый вечер, растягивая удовольствие.

Услышав, что Абих приготовил мою постель и заперся в своей каморке, а это уже перестало меня удивлять, должно быть, он был трусоват и опасался ночных воров, я отложил книгу, накрыл колпачком чашку кальяна и, скинув одежду на стул, рухнул в кровать. Это особое удовольствие — падать в кровать. Не ложиться, а кидаться в нее всем телом. Разумеется, оно доступно только, если кровать крепка, а тюфяки и перины хорошо взбиты. Но тут я вполне доверял Абиху, он не простил бы себе плохо застеленную постель хозяина.

Вы, наверное, обратили внимание на то, как часто я поминаю своего слугу и какое большое место он занимает в моей жизни? Также вы, вероятно, помните, что я подозреваю его в доносительстве. Одно сопрягается с другим и, понятно, что я вынужден постоянно действовать с оглядкой на Абиха. Вот и сейчас я лежал и прислушивался. Когда же из его комнаты начал доноситься равномерный, но неназойливый тихий храп, я бесшумно поднялся и оделся, не запалив лампу.

В одних чулках я прошел в комнату, и положил в один карман Мильтона, а в другой крохотный бельгийский пистолет: изящное изделие мастеров Ронже. Изящное и смертоносное, но не вселяющее уверенности в силу своих размеров. С тоской подумал я о хранящемся в комоде мушкетоне, но греметь ящиками было крайне неуместно. Поэтому, беззвучно вздохнув, я вылез в окно, держа сапоги в зубах.

Не обуваясь, чтобы не быть услышанным, я обошел, держась в тени, галерею и вышел к дверям моих комнат. Здесь я, затеплив потайной фонарь, читал Мильтона вплоть до указанного часа, когда некая фигура осторожно направилась в мою сторону. Осветив его, и приметив отчетливую рыжебородость, я шагнул навстречу. Повернув фонарь к себе, чтобы пришелец мог разглядеть мое лицо, я сделал еще шаг и прошептал: "Кто ты?"

— Меня прозвали Зулеб, — раздался ответный шепот.

— Веди же меня Агенобарб, — приказал я и с сапогами в руках вышел из караван-сарая.

Мой провожатый определенно умел двигаться так, что ни шорох одежды, ни звук шагов не выдавали его присутствия. Мне даже стало как-то не по себе, пока я следовал за этим призраком через ночной город. Следя за тем, чтобы оба мы оставались в тени, Зулеб вывел меня к новой, построенной нынешним пашой, стене.

Разумеется, я слышал о том, что эта стена соединена с внешней подземным ходом. Однако я полагал, что ход этот строго охраняется и используется исключительно для военных нужд. Всякий же праздношатающийся, которому вздумается приблизиться к этому весьма важному в стратегическом плане сооружению, жестоко поплатится.

Но нет, мы беспрепятственно проследовали мимо распахнутой двери из просмоленных плах, а единственный охранник лишь кивнул Зулебу, но даже и не подумал наставить на нас французский мушкет, который так грозно лежал у него на согнутой руке.

Сквозь выложенное кирпичом нутро подземного хода, никем не тревожимые, мы споро прошагали до внешней стены, а там Зулеб дернул меня за рукав и жестом велел пригнуться. Пригнувшись, сам он вдруг исчез, и я не сразу понял, куда и как. Но в благословенном свете Луны я обратил внимание на то, что одна из теней глубже и чернее прочих. Разумеется, это был тайный лаз, по которому человек не слишком корпулентный и готовый передвигаться на четвереньках мог, как покинуть осажденный город, так и проникнуть в него.

Лаз был устроен так разумно, что нас, воспользовавшихся им, не заметили ни турецкие патрули, ни французские. Почти бегом пересекши открытое место, мы углубились в оливковую рощу, где царила темнота, исчерченная серебристыми сполохами лунного света на серебряных листьях олив. Необычайная красота, насладиться которой я вполне успел, невзирая на то, что беспрестанно спотыкался.

Боюсь, в таких условиях свое чувство времени несовершенно. И все же полагаю, что прошло не более четверти часа до того момента, когда деревья поредели и сменились жестким низкорослым кустарником, а тропинка пошла в гору.

— Обуйтесь, — обернувшись, посоветовал Зулеб.

Только сейчас я обнаружил, что от волнения забыл натянуть сапоги и так и шел, держа их в руках. Стоит ли говорить, что от чулков к тому времени остались одни лохмотья, да и ноги, возможно, были поранены. Но это меня не занимало.

Прохладной ночью преодолеть пару десятков миль, пусть даже в гору, делающуюся все круче, для здоровых и сильных мужчин даже не утомительно. Мы с Зулебом были как раз таковыми, и потому задыхаться я начал только, когда до вершины горы Кармель оставалось идти считанные минуты. И все же Зулеб, заметив мое состояние, дал мне передышку. Он сел на камень, который сперва обмахнул полой своего наряда. "Скорпионы" — таково было его пояснение.

— Наверное, дорого, — начал я, отдышавшись, — стоит такое равнодушие стражи? Я имею в виду солдата, охранявшего подземный ход.

— Какие счеты между родственниками!? — отмахнулся Зулеб.

Я удивленно поднял бровь, так как солдат определенно был турком, тогда как Зулеб, напротив, турком определенно не был. Впрочем, вряд ли он приметил мое удивление: ночь.

Когда Зулеб поднялся с камня, я тоже был готов продолжать путь. Вскоре мы вступили под сень "Стела Марис": восхитительно нового, только что отстроенного, что казалось большой дерзостью на этой древней земле, усеянной развалинами времен иудейских царей и даже более раннего времени, если я не путаю, эпохи судей.

— Идите дальше один. Вас встретит каноник Ожье, — сказал мне Зулеб и сел на корточки у монастырских ворот. Потянув на себя бронзовое кольцо, я бесшумно отворил калитку. Свежесмазанные петли и, что важнее, отсутствие запора, такое неосмотрительное в это опасное время, убедили меня в том, что я тут ждан, но визит мой — тайный.

Сразу же меня взял под руку монах, ожидавший с потушенным фонарем. Он так его и не зажег, пока мы проходили через двор. Но едва за нами медленно затворилась подвальная дверь, как он сдвинул медную заслонку и желтый свет, сперва заставивший меня зажмуриться, явил мне внешность моего нового проводника.

Средних лет и среднего роста он привлекал внимание лишь своим прямым длинным носом, торчащим, словно клюв дятла.

— Приятно познакомиться, каноник, — кивнул я.

"Дятел" поморщился.

— Этот Зулеб… Каноник — единственное, что он запомнил из церковных должностей и иерархии. А я не член капитула. Я… называйте меня просто брат Ожье.

Кивнув, я выразил полное согласие. Брат Ожье стал спускаться по ступеням, которым следовало бы хранить память тысяч ног, вытоптавших в неподатливом камне за неисчислимые годы вмятины в форме подошв, но ввиду молодости монастыря, новых и шершавых. Я последовал за ним, ведомый светом фонаря.

Пропуская меня вперед, брат Ожье открыл передо мной сводчатую дверь, украшенную маленьким витражом с Богородицей. Чуть пригнувшись, я прошел под низковатой притолокой и оказался в подвальном зале, где вдоль стен стояли слабо различимые лари и сундуки. В центре вокруг светлого стола из акации сидело на табуретах четверо монахов в таких же бурых рясах, как у брата Ожье, и с такими же коричневыми скапуляриями, перекинутыми через плечо. Одно отличало их — все четверо были много старше. Самому юному наверняка было ближе к шестому десятку, нежели к пятому. А старейший и вовсе выглядел дряхлым старцем, которого удерживают на табурете лишь бессчетные годы монастырской дисциплины.

Ему-то я и поклонился, представившись. Но он промолчал, а слово взял сухой с ветхими волосами и желтой кожей старик, сидевший справа от старца.

— Благодарю, что выказал уважение брату Луи — старейшине Босых Кармелитов. Но так как он, во-первых, принял обет молчания, а, во-вторых, гость здесь, говорить буду я. Брат Камилл.

Всем своим видом я выразил, что ничего не имею против.

— Сестре ммм, впрочем, лучше обойдемся без имен, — продолжил брат Камилл. — Одной особой монахине из некой женской обители нашего ордена было видение. Отнюдь не божественное откровение, скорее, ее обуял демон. И ее устами он пообещал, что Стела Марис ждет беда. Не хотелось бы нам прислушиваться к голосу нечестивой сущности, но, поскольку это было не предупреждение, а именно злорадное обещание, мы решили принять его к сведению. И поступить соответственно. А именно, вывезти для спасения главное наше достояние. Но, увы, не это ли обещанная беда? Наша реликвия исчезла. И теперь прежде, чем спасать, ее необходимо найти.

Я поднял палец, указывая на то, что хочу задать вопрос. Брат Камилл немедленно замолчал.

— Боюсь что мои сыскные таланты сильно преувеличенны. Это, если о них вообще кто-либо что-либо вам говорил. Говоря в простоте, их нет. Я не сыщик и не владею сыщицкими навыками.

— Это нестрашно, — наклонил голову брат Камилл, — потому что место, где находится или вскоре окажется наша реликвия, известно. Она всегда попадает именно туда. Так было семьдесят лет назад и сто восемь лет назад. Наверняка то же самое произойдет и сейчас. Нужно лишь попасть в это место и принести реликвию обратно. И сделать это может лишь человек, не имеющий сана. Увы, таковы обстоятельства, превозмочь которые невозможно.

— Так, где же это место? — спросил я уже без всякого упреждающего вопрос жеста.

— Взгляните сюда, — с этими словами брат Камилл разостлал на столе, начерченную на холсте карту, до той поры свернутую в свиток и укрытую в рукаве его рясы.

Влекомый любопытством, я приготовился рассматривать карту, но после первого же беглого взгляда недоуменно отстранился.

— Я, разумеется, не Меркатор, но ведь на этой карте море! Неужели ваша реликвия канула в морской пучине? Признаться, я мог бы при известном старании организовать водолазные работы, но это требует средств больших, нежели те, которыми я сейчас располагаю. Постройка колокола, наем рабочих, поиски отважных, которые согласятся стать водолазами — все это делает подобную затею и дорогой и долгой. К тому же, мы сможем начать лишь, когда осада будет так или иначе снята.

Спокойно выслушав меня, брат Камилл слегка улыбнулся.

— Не горячитесь. Вы ошиблись, уверяю вас. На карте не море, а озеро. Тивериадское озеро. То самое, рыбу в котором удили апостолы, а господь наш пересекал, аки посуху, являя чудо водохождения. Колокол и прочие водолазные снасти не понадобятся, реликвия на суше.

— На берегу?

— На острове, — поправил меня брат Камилл.

— Н-но в Тивериадском озере нет островов! — помедлив секунду, чтобы переворошить воспоминания и убедиться, что слова мои истинны, воскликнул я.

— Нет, — согласился брат кармелит и вздохнул. — Но все-таки есть.

Вот только увидеть его под силу лишь брату или сестре нашего ордена.

— Как же мне искать невидимый остров? — чуть насмешливо спросил я своего собеседника.

— Вам не надо его искать, — мягко ответил он. — Вас приведут к нему. Любой кармелит может увидеть остров, но ни один не может ступить на него. А равно и любой другой посвященный какого-либо культа. Таков рок, довлеющий над нами, и это-то и осложняет обретение реликвии.

Подумав над его словами, я решил, что дальнейшие расспросы сейчас бессмысленны. Даже при том, сколь бессмысленной кажется мне история о невидимом острове. Смысл был, я уверен, он будет обретен позже, а ныне — время действий.

— Кто же из вас составит мне компанию в этом путешествии? Оно, стоит заметить, может быть опасным и нелегким для, простите мне мои слова, людей столь немолодых.

Кармелиты переглянулись. Брат Луи грозно зашевелил седыми бровями. Похоже, он, несмотря на возраст и обет молчания, готов был сам отправиться в путь. Уважительными, но твердыми словами брат Камилл быстро отговорил его. Видимо, это был не первый подобный разговор. Когда молчаливый бунт был подавлен, брат Камилл простер руку и указал на стоявшего у двери брата Ожье. Остальные согласно склонили головы. Включая и меня. Не то, чтобы брат Ожье был мне особенно симпатичен, но и человеком скверным он не казался.

Сразу же последовала продолжительная молитва, которой монахи отдались со всем жаром, бережно касаясь своих скапуляриев. Я же сидел, опустив лицо на руки, и размышлял о грядущей экспедиции.

Третьим в нашем путешествии стал Зулеб. Когда, спустя час-полтора, на самом рассвете мы с братом Ожье вышли за ворота монастыря, Зулеб сидел у стены ровно в той позе, в какой я его запомнил, входя в калитку. И удивительным образом преобразился. На голове вместо капюшона распласталась войлочная шляпа, на бедре лежал туго набитый двойной заплечный мешок из тех, что севернее, в Бухаре и Ургенче зовут хурджинами. Возле правого плеча к стене прислонен английский мушкет. Не армейский, а дорогой охотничий с местами повыбитой, но еще различимой костяной инкрустацией на ложе.

Брат Ожье без приязни взглянул на Зулеба и прошел к купе тополей, за которой обнаружился соломенный навес, под ним топтались трое осликов. Отвязав одного, брат Ожье, не оборачиваясь, пошел под гору, ведя осла в поводу. Зулеб, поприветствовавший меня покачиванием бороды, потрепал по голове более крупного из оставшихся ослов. Шепнув ему что-то в ухо, Зулеб сел на круп и, поджав ноги, издал губами звук, воспроизвести который на письме я не решаюсь. Ослик бодро побежал вслед за монахом, уводящим его товарища.

Не торопясь последовать за моими провожатыми, я обследовал навес и нашел свернутую попону и комплект подпружных ремней. Седла не было, но я обошелся и попоной. Из веревки накинутой оставшемуся ослику на шею, я соорудил недоуздок и повод. Увы, мне нечем было угостить моего скакуна, а я всегда стремлюсь начинать знакомство с четвероногими с лакомства.

Верховая езда относится к числу ценимых мной удовольствий, но ослы — прелестные создания, весьма слабо приспособленные для скачек. При моем росте (а я вовсе не великан, множество людей куда более рослые) мне пришлось поджать ноги, обхватив круглую бочку ослиного живота. Сидеть, сместившись к хвосту, также не слишком комфортно, но какой остается выбор? Ведь у этого животного нет седловины!

Пока я жаловался сам себе, мой скакун или, вернее, скакунчик догнал своих собратьев и моих спутников частой рысцой. Он оказался довольно резв.

Широкая тропинка петляла среди невысоких деревьев, и брат Ожье, с которым я поравнялся, поделился со мной надеждой, что лет через двадцать здесь будет превосходный сад, разбитый и взлелеянный братьями. Если на то будет воля Господа и не будет препятствий со стороны властей. Пока что ордену не позволили выкупить землю вокруг монастыря.

Утро вступало в свои права; нам же, как я думаю, к счастью, никто еще не попался навстречу: ни человек, ни зверь. От этого ли, а может, от того, что утро сделалось поистине приятным и свежим, брат Ожье разговорился.

— Мы, кармелиты, не самый выдающийся из орденов матери нашей католической церкви. Мы не слишком усердны в околомирских делах. Нет у нас грозной славы Тевтонцев, мы не стяжали сокровищ Тампля, Госпитальеры куда успешнее нас на ниве служения людям, да и Францисканцы превосходят нас делами своими. Да, во много раз превосходят. И все же, наш орден наиболее искренен в вере своей и в служении Господу. Что с того, что даже числом мы уступаем прочим? Сила веры нашей, наша любовь к Богородице превосходит все, на что способны иные. И именно потому была дарована нам наша реликвия. Удерживать которую от исчезновения и возвращения в небытие — первейшая наша задача. Пока она с нами — она озаряет и гору Кармель, и всякое место, где есть хоть один кармелит. Вера и добро истекают от нее и бальзамом умащивают всякую душу. Но стоит нам дать слабину, стоит утратить стальное острие веры, попустить на нем хоть каплю ржавчины, и реликвия уйдет из наших рук. Так бывало, когда мы еще ютились в Иоанновой пещере, так произошло и сейчас. Кто-то из братьев, либо же все мы, виноваты в случившемся, но никто не ищет виновного. Дело каждого сейчас — укреплять веру свою, трудиться на общее благо. Духом трудиться и телом от зари до зари.

Речь его была прочувствованной и, без всякого сомнения, искренней, но вопреки моей воле навевала неудержимый сон. Чтобы не свалиться сонным с осла, я прибег к хитрости и сделал вид, что животное взбунтовалось. Это дало мне повод поотстать и избавиться от навязчивого красноречия брата Ожье.

Но тут рядом со мной оказался Зулеб, которого что-то тоже заставило разговориться.

— Болтает? — подразумевая кармелита, спросил он и, не дожидаясь ответа, хмыкнул. — Любит порассуждать. Не со мной, конечно. Мне они не доверяют, а ведь я все их секреты знаю и храню. Но не доверяют, даже постриг принять не предложили, в веру свою не переманивали. Думают, что я магометанин.

— Разве это не так? — скорее из вежливости, а не из подлинного интереса спросил я.

— Совершенно не так. По рождению я должен бы поклоняться Митре. Но солнечный бог оказался нехорош, — тут Зулеб зыркнул на меня и замолчал, а когда продолжил, говорил уже о другом.

— Не верю в эту монашку. Предсказания, демоны это все не для католиков.

Мысленно я с ним согласился. Давным-давно мне довелось побывать в женской обители кармелитов, но все, с чем она у меня ассоциировалась — ускользающий аромат духов и явственный запах хвои. В таком месте одержимости и мрачным пророчествам места не было.

Зулеб продолжал ворчать, но я не слушал. Стало жарко, а воды я не захватил. В хурджине краснобородого она наверняка была, но просить не хотелось. Сонное настроение охватывало меня. Я задремал.

Из дремы меня вырвали крики. Все наше предприятие несло печать опасности, и я спросонья возомнил невесть что. Никакой беды не было. Стадо вислоухих коз загородило нам дорогу. Брат Ожье, окруженный блеющими любопытными созданиями, раздраженно молился, а спешившийся Зулеб раздавал пинки козам и грозил тем же самым пастуху. Тот крепкий, но не слишком смелый парень, отошел подальше и потрясал посохом, отлаивался, но ринуться в бой не решался.

— Прекратите! — велел я, хотя и непонятно кому, — никто меня не слушал. Веревкой и пятками я сумел заставить своего ослика выбраться из гущи коз, тянувшихся губами к моей одежде, и поскорее миновать их. Не желая разбираться с проблемами моих спутников, я поехал вперед и через несколько минут увидел светлую воду, в которой отражалось белесое небо. Тивериадское озеро лежало передо мной, и на его поверхности не было и намека на остров.

— Лодку добудет Зулеб, — сообщил подъехавший брат Ожье.

Так и вышло. Зулеб пригнал откуда-то плоский челнок, но прежде, чем отправиться в плавание, мы сделали небольшой привал и подкрепились прохладной водой из меха, соленым сыром, оливками, хлебом и, к особенному злорадству моих спутников, сушеной козлятиной (которую, впрочем, брат Ожье не ел согласно уставу ордена). Хурджин Зулеба похудел после нашей трапезы лишь самую малость. Должно быть, он рассчитывал, что наше приключение займет не один день. Мне бы, меж тем, этого не хотелось.

Хотя я не испытываю особой страсти к гребле, мне пришлось взяться за весла. Зулеб, несмотря на впечатление человека крайне практического и обладающего самыми разнообразными навыками. ю которое он на меня произвел, греб скверно. Брат Ожье грести не умел вовсе.

Некоторая физическая разминка пошла на пользу моему телу, скрючившемуся и затекшему на ослиной спине. Я взбодрился и с любопытством наблюдал за кармелитом, который, стоя на корме и опасно раскачивая лодку, устроил некое странное представление. Он зорко щурился и в тоже время водил перед собой руками, будто лишенный зрения. Все тело его подрагивало от напряжения, пальцы ходили ходуном, скрючивались, как у страдающего хореей.

Зулеб, также смотревший на него, нагнулся и сказал, уткнувшись мне в ухо жесткой бородой: "Он ищет остров". Пожалуй, другого объяснения поведению брата Ожье не было.

Тут же с ним произошла некоторая перемена. Взгляд его застыл, тело успокоилось. Приняв это за знак того, что он отыскал незримую сушу, я, проследив направление его взгляда, принялся табанить левым веслом, с тем, чтобы взять курс на видимый только монаху остров.

Во время выполнения маневра я был несколько излишне энергичен, отчего произошел забавный казус. Брат Ожье пошатнулся, когда лодка развернулась, и, не сделав ни малейшей попытки удержаться, плашмя выпал за борт. Проявивший незаурядную скорость реакции, Зулеб успел прыгнуть к нему и поймать за пояс рясы. Но схватил он монаха поздновато, и в результате кармелит головой и плечами оказался в воде, тогда как нижняя часть его туловища удерживалась Зулебом над поверхностью озера. Со сторонней точки зрения, все это могло выглядеть, как попытка утопления монаха бородатым злодеем, а с моей же представлялось таким потешным, что я бросил весла и расхохотался.

Все то время, что потребовалось Зулебу, чтобы втащить пришедшего в себя и запаниковавшего кармелита в лодку, я провел, не принимая ни малейшего участия в спасении брата Ожье, а лишь хохоча, как ополоумевший.

Мокрый и испуганный монах поведал нам, каково ему пришлось, когда он ощутил, что вместо воздуха в легкие ему устремляется озерная вода, и мою веселость, как рукой сняло. Хорошо еще, что выверить курс я успел, и теперь, по словам кармелита, мне оставалось только грести пока лодка не уткнется в землю, которой мы с Зклебом не увидим, но толчок и скрежет киля по дну несомненно ощутим.

Несколько минут гребли, и предсказанное монахом произошло на самом деле. До сей поры, во мне не было абсолютной уверенности, что история о невидимом острове сколько-нибудь реальна. Судя по изумленному лицу Зулеба, такие же сомнения одолевали ранее и его. Но теперь, когда неверие наше было рассеяно, мы с ним вышли из лодки и собрались втащить ее на берег. Странное же это ощущение: чувствовать ногами каменистый склон, а видеть лишь водную гладь! Остановил нас предостерегающий крик брата Ожье:

— Ни в коем случае! Я не могу ступить на этот остров, и трудно представить, что произойдет, если вы попытаетесь поместить туда силой, вытаскивая вместе с лодкой.

— Ну, так прыгай за борт и плавай кругами, — пробормотал Зулеб.

Я же, как не вовлеченный в их антагонизм, не разделял его цинизма и предложил монаху лечь в дрейф возле берега, только следить, чтобы лодка не удалялась от берега. Ведь для этого уметь грести необязательно, он наверняка справится.

Не оценивший моей заботы монах с сарказмом ответил:

— А вы, надо думать, прекрасно представляете, куда идти и что делать?

— Нет, — терпеливо сказал я, — понятия не имею. Однако думаю, что раз вам путь заказан, мне придется разобраться самому.

— Ни в чем вы не разберетесь, — довольно грубо заявил Кармелит. — Постойте оба и послушайте.

Зулеб со вздохом опустился на невидимый берег и подпер щеку кулаком, изготовившись слушать. Я же остался стоять, надеясь, что инструкции будут не слишком пространными.

— Выслушайте историю истинную и значимую, — начал брат Ожье с некоторой заунывностью и я, поняв, что надеждам сбыться не суждено, уселся рядом с Зулебом, в точности повторив его вздох.

— В лето господне 1156-е святой Бертольд Калабрийский, основатель и учредитель ордена нашего, стал счастливцем, которому было явлено второе за его жизнь чудо господне. Про первое — явление Господа над осажденной Антиохией — ведомо всем. Второе же, не менее дивное — тайна, хранимая капитулом ордена и теми из прочих, кого сочтут достойным.

Что это за чудо, спросите вы? Ответствую, не дожидаясь вопроса. Когда святой Бертольд помогал рыбакам здесь на Тивериадском озере, и так утомился, что заснул прямо в лодке, несомый ветром и баюкаемый зыбью, к нему явилась пресвятая Богородица. Поддержав его в решимости основать орден на святой горе Кармель, она даровала ему знание о чудном острове, хранящем святыню, которую она сама туда возложила при посредстве ангелов господних.

Видя путь к острову, словно бы прочерченный перед глазами его раскаленным до красна стилом, святой Бертольд направил свой челн к невидимым берегам. Лишь ему одному открылся остров и позволил ступить на него. Ни до, ни после никто, кроме ангелов господних, не свершал такого, чтобы и видеть остров Богородицы и ощущать его во плоти.

Выйдя на остров, святой Бертольд обратился к Пресветлой Деве с молитвой. Окончив же ее, сбросил на землю плащ и взошел на ствол акации, что растет в самом высоком месте острова. И,когда ведомый верой, сделал он шаг выше вершины, свершилось необычайное: вместо того, чтобы рухнуть вниз к подножью дерева, святой ступил на мраморные плиты и перенесся в пещеру, в точности такую, как пещера Иоанна, где начинали свое радение отцы нашего ордена, только изукрашенную и исполненную великого духа.

Не касаясь ни стен, ни предметов, прошел святой Бертольд к стене пещеры и из указанного ему Богородицей кедрового ларца достал предназначенную ему реликвию. С великим почтением укрыл он ее у себя на груди, и, после жаркой молитвы Богородице и сыну ее, ушел прочь вершить подвижничество свое.

Реликвия же сия наполняет сердца братьев ордена милосердием и споспешествует тому, чтобы взлелеивали они в себе веру в горнее и сострадание к земному.

Когда же в лето господне 1187-е настало время для святого Бертольда взойти к трону Господню, поведал он братьям се.

Не навеки дарована реликвия, а лишь пока верны братья заветам и чаяниям основателя орденского и уставу священному, заверенному папой Гонорием III (о последнем не говорил святой, но подразумевал). И в любой момент может сгинуть она и снова придется свершить паломничество на тайный остров, с тем, чтобы вернуть ее. Но никому из братьев, ибо все они повинны в пропаже, не дозволенно будет ступить на святую землю острова. А равно и прочим служителям церкви Господней. Только мирянину будет дозволено это. Но ни ныне, ни в грядущем не откроется остров никому, кроме братьев ордена для всякого прочего невидим есмь.

— Ха! Ну, так что? Схожу — ка я за этой вещью и тронемся в обратный путь, — вставая заговорил Зулеб. Но брат Ожье взглядом вернул его на место.

— Ты не сможешь совершить это деяние, Зулеб. Если бы ты не перебил меня, то вскоре услышал бы, что магометанину не дастся в руки реликвия.

— Я не магометанин, я уже говорил, — вытолкнул сквозь зубы Зулеб, но кармелит уже обращался ко мне.

— Только добрый христианин, человек почитающий папу и славящий Иисуса, сможет помочь ордену вновь обрести драгоценную святыню.

— Э-мм… — смущенно начал я, но кармелит продолжал:

— Ибо сказал святой Бертольд, что никакой язычник, никто, кто поклоняется ложным идолам, не достоен войти в благословенную пещеру и рука его не возляжет на чудесный ларец. То ему открыла Богородица и явила образ ангела, сторожащего реликвию от сатанопоклоннических и языческих рук.

По окончании его тирады я кивнул. Такая формулировка меня устраивала.

— Идите же и добудьте нам искомое! Зулеб поможет вам влезть на дерево и проследит, чтобы вы смогли благополучно спуститься.

— Подождите, брат Ожье! А что представляет собой ваша реликвия? Что мне забирать, из, если я правильно запомнил, кедрового ларца?

Кармелит с благоговением коснулся своего скапулярия, будто черпая из него силу, и ответил:

— На взгляд непосвященного в ларце хранится кусок ветхой снежно-белой ткани с желтоватыми разводами. Но это ничто иное, как сбереженное богородицей покрывало, которым оборачивала она младенца Христа.

— Пеленка? — уточнил Зулеб.

— Именно, — подтвердил монах и так закаменел лицом, что Зулеб и не подумал шутить.

Как оказалось, передвигаться по невидимому острову сделалось необычайно легко, стоило лишь закрыть глаза. Тогда диссонанс между видимым и чувствуемым исчезал, и все превращалось в обычную прогулку безлунной ночью. Ноги сразу поняли, где подъем, а где спуск, и быстро вознесли меня на самую вершину пологого, усыпанного щебнем и поросшего жесткой травой холма, каковым был остров Богородицы. Не знаю, закрывал ли глаза Зулеб, но он оказался даже проворнее меня, потому что первым нашел дерево. И хорошо, что это был он. Дерево отличалось изрядными для акации колючками и крайне твердой корой. Зулеб ударился локтем о ствол и, судя по его шипению, это было больно.

Нащупав ствол руками, я определил, где находятся нижние ветки и, подталкиваемый и поддерживаемый Зулебом, принялся карабкаться по акации, не видя ее, но чувствуя, как шипы рвут мои манжеты и цепляются за панталоны.

Дерево по мере моего подъема становилось тоньше, ствол начал раскачиваться. Заподозрив, что падение с невидимого дерева может принести те же увечья, что и падение с дерева обыкновенного, я стал осторожнее.

Когда, вытянув руку, я обнаружил, что стою на последней ветке способной выдержать мой вес, а выше лишь тонкая верхушка и небеса над ней, мне пришла в голову неприятная мысль: в какую сторону я должен шагнуть чтобы оказаться в пещере, а не на земле со сломанными ногами?

Цепляясь одной рукой за верхушку акации, я принялся шарить вокруг, надеясь, что упомянутые монахом "мраморные ступени" проявятся. Увы, надлежало быть решительным и довериться истинности слов святого Бертольда. Глубоко вздохнув, я отпустил руки и сделал шаг в пустоту, готовый сгруппироваться и покатиться, едва мои ноги коснуться земли.

Так я и сделал. Но ноги мои коснулись не щебнистой почвы, а полированного мрамора. Комичный должно быть был у меня вид, когда я катился по гладким плитам, на которые даже не рухнул откуда-то сверху, а ступил ровно с той высоты, с какой всегда ступает идущий человек.

Я открыл глаза. Чудо состоялось, вокруг была пещера и я ее видел. Она не впечатлила меня так, как святого Бертольда. Здесь было довольно тесно, а свет, падавший через щели в каменном своде, тускловатый и словно свечной, позволял видеть, что помещение, если и было обитаемым, то давно. Несмотря на то, что ни пыль, ни грязь не скопились на убранстве и утвари, человеческого дыхания тут явно не хватало.

Зато сразу делалось понятно, что долго искать реликвию не придется. В пещере был только стол, два карла, длинная лавка, плетеный из лозы сундук и ларец. Вероятно, кедровый, но лак на нем так почернел от времени, что рисунок дерева совершенно не проглядывался.

Машинально обтерев руки платком, я склонился перед ларцом и с немалым трепетом приподнял крышку. С трудом провернулись бронзовые петли, крышка распахнулась, и я смог заглянуть внутрь ларца. Дыхание, которое я от волнения задержал, склонившись над вместилищем реликвии, с шумом восстановилось. Ларец был пуст.

Оторопело помотав головой, я заглянул в плетеный сундук. Там тоже ничего не было. Даже каких-нибудь крошек или дохлых мышей — совсем ничего. Полагаю, весть, которую я принесу брату Ожье, поставит его в тупик. Бедолага кармелит!

Брата Ожье мое сообщение так ошарашило, что сперва он просто отказался мне поверить. Я отнес его дерзость на счет нервического самочувствия и подтвердил, что все обстоит именно так: ларец на месте, пеленки — как ни бывало.

Кармелит погрузился в тягостное молчание. Мы расселись по своим местам в лодке, и я приналег на весла. Как бы там ни было, а продлевать свое отсутствие в Акко, сверх необходимого, резонов у меня не было. Устав от интенсивной гребли, я ненадолго уложил весла вдоль бортов и стал встряхивать руками и крутить поясницей, чтобы снять напряжение. Во время одного из поворотов я заметил на берегу любопытную фигуру.

— Кто это, Зулеб?

— Какой-то старик-монах, — Человек, подпрыгивающий у кромки воды, явно не слишком занимал Зулеба. Должно быть, он никогда его раньше не видел. О себе я такого сказать не могу, поскольку опознал в человеке ни кого иного, как брата Луи — патриарха молчальника босых кармелитов. Когда я обратил на него внимание брата Ожье, тот несколько оживился и попросил меня скорее причалить к берегу. Напрягши спину, я выполнил его просьбу.

Брат Луи, стоя обутыми в сандалии ногами в воде, кричал сиплым голосом человека отвыкшего от речи:

— Вы привезли ее?

Весть о том, что реликвия исчезла, его опечалила, но не удивила.

— Так я и знал. Бог да проклянет этих интриганов! Пречистая дева да отвратит от них свой лик! Сатана во всей мерзости своей да выпотрошит их черева, а турецкие нехристи да оскопят их своими желтыми ногтями!

Старик, похоже, долго сдерживал свои ругательские таланты и теперь дал им выход.

— Да отсохнут их уды и ятра, и да прольются их глаза на землю гнойными каплями! Проклинаю их самое и породивших их, и труды их, и дни, и след каждого из них, и пищу его, соль его, и огонь его! Паки и паки проклинаю их, да пожрут их Белиал и Астарот!

На этом месте старец, сообразив, до чего он договорился, захлопнул себе руками рот.

— Поаккуратнее, — буркнул Зулеб. — С такими именами не шутят.

А брат Ожье, весь побелевший, с проступившими на висках жилами (так старался он держать себя в руках) холодно попросил:

— Брат Луи, расскажите нам, что вам известно о пропаже реликвии, почему вы здесь и почему нарушили обет молчания?

Старец прополоскал рот озерной водой, и, собираясь с мыслями, пригладил мокрой ладонью редкий пух вокруг тонзуры. Или лысины, в таком возрасте ей уже приличествует быть.

— Это все Камилл, проклятье ему, — голос старика стал глуховат, словно он был не совсем уверен в своих словах. — На заседании Капитула он обронил, что только общая беда сплотит сейчас орден.

— Это было до предсказания одержимой? — поинтересовался я.

— До. И сказать по правде, думаю, не было никакого предсказания. Все рассказы о нем идут от Камилла или близких к нему братьев. Придумал он это, а потом подстроил пропажу. Но такие штуки с реликвиями с рук не сходят! — старик почти визжал, потрясая тощим, как птичья лапка, кулаком.

— Странная версия, — я пожал плечами. — К чему ему тогда обращаться ко мне за помощью? Потянул бы время, сплотил орден, а потом бы реликвия "нашлась".

Пряча глаза, старик ответил:

— Вас должны были убить. Такая трагедия! Спаситель реликвии не добрался до цели, где нам искать нового!? Он был таким любопытным и доброжелательным, хотел помочь ордену, мир его праху!

— Абсурд! — слова старца возмутили меня. — Не верю, что кто-то из братьев, включая Камилла, пошел бы на убийство! Пусть я не знаю его, но я разбираюсь в людях!

— О, нет, — выставил перед собой ладони старик, — конечно, Камилл не стал бы брать на душу такой грех! Думаю, он полагал, что вас убьет совсем другой человек и по другому поводу.

— Да кто же!?

— Он, — брат Луи указал куда-то в прибрежные кусты.

Тут же Зулеб сорвался с места и раньше, чем я успел понять, на что указывает старый монах, ворвался в заросли, откуда тут же донесся крик и звуки ударов.

Через минуту Зулеб бросил к нашим ногам моего слугу Абих Мамеда.

— Абих? — я склонился над оглушенным телом и приложил руку к тому месту на шее, где в такт ударам сердца пульсирует жилка. Удары были редкими, но сильными, из чего следовало, что Абих жив и лишь оглушен, да и то скоро очнется.

— Да-да, он самый. Соглядатай и наверняка убийца, — веско заговорил брат Луи. — Вы тайно покинули город, стало быть, вы шпион французов. Он выследил вас и прятался. А зачем? Разумеется, чтобы убить. Наверное, у него есть удавка. Турки любят душить. Накинут петлю на горло и скручивают ее. У слабого сломается шея, сильный задохнется.

Не слушая кровожадного старца, я по собственному почину обыскал Абиха, но никакой удавки не нашел. Только широкий нож. Ну и что? Кто же выходит из города без ножа? У меня тоже в кармане лежит нож, правда складной и с гораздо менее устрашающим клинком.

— Ловкий, — уважительно сообщил Зулеб. — Если б старик его не углядел, так бы я его и не заметил. И как он за нами шел, я не чуял. Очень ловкий.

Он пошевелил Абиха ногой, и тот ответил тихим стоном.

— Отойдите! — распорядился я. Зачерпнув руками воды, я выплеснул ее на лицо Абиху. Это не произвело особого эффекта, пришлось повторить еще дважды прежде, чем он разлепил глаза и, постанывая, огляделся.

— Полагаю, ты шел за мной, чтобы сообщить о том, что завтрак готов?

— Примерно так, эфенди, — не поведясь на иронию, прошептал Абих.

— Он доносчик, — веско сказал Зулеб. — Я перережу ему горло и, раздев, брошу в кусты. Днем там никто на труп не наткнется, а за ночь шакалы растащат его. В одежду завернем камни и бросим в воду.

— Мы не станем так поступать. Да, он соглядатай, и что с того? Он умелый слуга, и пусть таковым и остается. А доносить об этой истории он не станет, так мне кажется. Потому что перерезать ему горло можно и после того, как он предъявит доклад о моем отсутствии в Акко.

— Лучше сразу. Надежнее, — мрачно настаивал Зулеб, но я, ставя точку, покачал пальцем перед его носом.

— Он мой слуга и мне решать, как обойтись с ним.

Ни жив, ни мертв, Абих слушал наши препирательства, переводя еще мутный от удара взор с моего лица на бороду Зулеба и обратно.

Присев на корточки, я спросил:

— Неужели было недостаточно убедиться, что я покинул город? Зачем было следить за мной дальше? Ты такой хороший шпион?

Абих с трудом сглотнул и ответил:

— Хороший. Но не потому, что мне нравится шпионить, эфенди. Это занятие то скучное, то опасное, но никогда — приятное. Но так уж повелось — хочешь работу слуги, бери в довесок вторую — соглядатая.

— Хотите знать, эфенди, врет ли вам старик в бурой гелабии?

— Рясе, — машинально поправил я, и тут же утвердительно кивнул в том смысле, что знать правду хочу. — Говори, и я пощажу тебя. Не будет даже побоев.

— Я не знаю. Откуда мне знать про их дела? — и широко улыбнувшись, Абих закрыл глаза. Должно быть, удар по голове искалечил его чувство юмора, и его слова показались произнесшему их смешными.

— В любом случае, следует как можно быстрее вернуться в стены монастыря, — заявил брат Ожье.

— Сразу же после молитвы, — поправил его брат Луи. — Впервые за четыре года я буду молиться вслух, — задумчиво добавил он.

Пока над озером разносилась "Ave Maria gratia plena", Зулеб привел наших ослов. Полагаю, брат Ожье уступит своего осла брату Луи и составит Абиху компанию в пешем путешествии.

Вышло чуть иначе. Оказалось, что у старца был привязан невдалеке мул, на которого он с помощью Абиха (я велел ему) уселся и возглавил наше шествие. Сам Абих изрядно затормаживал наше движение, так как еще не до конца оправился от рауш-наркоза и ноги у него заплетались.

Не доехав до монастыря с четверть лье, мы услышали некий шум, доносившийся из обители. Спешившись, мы осторожно подошли ближе, стараясь не слишком выделяться.

Причиной шума оказалось вполне богоугодное дело. Каким-то образом в монастырь попало полтора десятка раненых французов. Кармелиты сновали по двору, унося носилки с ранеными во внутренние помещения и врачуя на месте тех, чье состояние переноска могла ухудшить.

Среди лекарей мы увидели и брата Камилла. Сам он не касался раненых, но направлял прочих братьев. Со всей серьезностью мы подошли к нему, и я напрямую спросил, что он думает о версии отца Луи, и как намерен оправдываться.

То, что брат Камилл все отрицал, меня не удивило. Но поразил пыл, с которым он это делал, и его очевидная искренность. Мне осталось только развести руками. Но не таков был брат Луи. Мы еле успели оттеснить его к дверям (как оказалось прачечной) и втиснуть его в них, чтобы он не устроил прилюдного скандала. Брат Камилл последовал за ним и честно выслушал весь поток обвинений и проклятий.

Два монаха стояли на расстоянии руки и один из них кричал и плевался, а второй оставался спокоен и сдержан. Мы, прочие, удержались от искушения окружить их и наблюдать вблизи и, отойдя к стенам, оперлись на баки и вальки. И молча ждали, пока старец не иссякнет.

Выслушав патриарха босых кармелитов с каменным лицом, брат Камилл сказал:

— Обвинения беспочвенны и смехотворны, но тяжки. Мое уважение к вам, брат Луи, так велико, что я готов доказывать свою невиновность.

— Как вы намерены сделать это? — саркастически вопросил брат Луи.

— Единственным безошибочным способом. При помощи ритуала Руки Лжеиоанна.

Выпучив глаза, брат Луи отступил от своего оппонента.

— Одумайтесь! Это безбожно и опасно!

— Нет. Ритуал состоится. Пусть все, кто принимал участие в поисках реликвии, проследуют с нами, чтобы засвидетельствовать то, что будет происходить с нами.

Мне никогда раньше не доводилось слышать о подобном ритуале. Надо ли говорить, как разгорячили мое любопытство слова брата Луи о его безбожности и опасности? Я всегда полагал, что монахи знают многое сверх того, что открывают мирянам. Пришло время увидеть кое-что своими глазами!

Пешком под жарким вечерним солнцем в душном воздухе, насыщенном запахом сухой травы и овечьих экскрементов, мы, даже не пообедав, спешили в пещеру Иоанна. Священное для кармелитов место, где зародился их орден, требовало немалой выносливости от того, кто задумал его посетить.

Перед черным зевом брат Камилл остановился и зажег лампу. Все мы поступили также, поскольку ламп и масла кастелян монастыря выдал нам в достатке.

Раньше мне не доводилось бывать здесь, но пещера казалась удивительно знакомой. Не сразу (уж слишком непохожим было убранство и освещение), но я понял причину своего дежавю: точную копию этой пещеры посетил я сегодня на острове Богородицы.

Брат Луи, заметно дрожа, приблизился к каменному столу и замер, положив на него ладони. Брат же Камилл начал приготовления, как по мне, то самого мрачного толка. Из принесенного с собой мешка он достал деревянную чашу, которую наполнил овечьей кровью. Не дрогнув, он перерезал горло ягненку, которого по дороге купил у пастухов, и, высоко вздев его за задние ноги, дал крови свободно истекать из тела животного. Ягненок еще бился, сердце его сокращалось, оттого кровь покидала тело толчками, не только наполняя сосуд, но и разлетаясь тяжелыми каплями. Несколько красных клякс осталось на руках брата Луи, но тот не убрал их, только вздрогнул.

Выронив обескровленную тушку на пол, откуда ее немедленно подобрал и засунул в хурджин Зулеб, возможно, он собирался позже использовать ее в пищу, брат Камилл собрал огарки свечей, которые во множестве копились по углам пещеры долгие годы. Каждый из них он обмакнул основанием в кровь, а затем расставил вокруг чаши, собрав в некий сложный узор, отдаленно напоминающий три проникающие друг в друга пентаграммы. Зажигать он их не стал, а снова залез в свой мешок и вытащил из него почерневшую от времени человеческую кисть. Когда-то она принадлежала крупному мужчине с волосатыми запястьями и коротко обгрызенными ногтями.

Чуть помедлив, брат Камилл погрузил руку в чашу так, чтобы кровь полностью скрыла ее. Пару секунд он удерживал мощи, а когда отпустил, рука всплыла вся влажная, блестящая в свете ламп.

Запалив от лампы лучинку, кармелит собрался зажечь свечные огарки. Увидев это, брат Луи затрепетал.

— А как же защита? — пролепетал он.

— Мне она ни к чему, я чист, — заявил брат Камилл. После этого он поглядел на старца с легким презрением и добавил:

— Впрочем, я могу установить малый круг.

— И только? — робко спросил брат Луи.

— Да. На большее не хватит моих умений. Да и зачем?

— Но если… — не унимался старик

— Не следует предъявлять обвинения, если не уверен в них и не готов отстаивать свою правоту, — отрезал брат Камилл.

Почесав в раздумье нос, он снял веревку, которой был перепоясан, и, что-то бормоча, окружил ею стол. Связав концы ткацким узлом, начертил на полу ножом знак Азатот так, чтобы узел лежал прямо на нем. Выпрямился и, глубоко вздохнув, зажег свечи, старясь не касаться огнем тех, что уже горели. Затоптал лучину, и положил на стол свои ладони прямо напротив ладоней старца.

Оба монаха стояли выпрямившись, с напряженными лицами. Но ничего не происходило. Тут брат Камилл тихонько запел, а брат Луи принялся ему вторить. Не без труда разобрал я, что поют они "Actus Spei", но с извращенными, перевранными словами. Не думал я, что эти двое способны на подобное богохульство!

— Что за конечность положил в чашу брат Камилл? — прошептал я, утомившись слушать вызывающее пение, на ухо брату Ожье.

Так же шепотом он ответил: — Десница некоего мерзавца, выдававшего себя за святого Иоанна. Он был казнен лютой смертью, но перед тем успел смутить немало невинных душ и совершить множество злодеяний.

Пение все длилось, на лицах монахов выступил обильный пот, голоса начали срываться.

Взгляд мой, до того обращенный на них, упал на чашу. Кровь вела себя словно закипающее молоко. Пузырилась, поднималась вверх розовой пенной шапкой.

Монахи застыли. Они уже не пели, а тянули одну высокую ноту, голоса их дрожали. Так воют шакалы на берегах Кенерета с отчаянием и предвкушением.

Кровавая пена вытолкнула из себя руку. Словно флюгер она стала вращаться, стоя на обрубке запястья. Вой оборвался, и брат Камилл отрывисто пролаял: "Чья правда? Указуй лжеца!"

Рука замерла, потом сделала еще один оборот и остановилась, указывая скрюченными пальцами на старого монаха. Тот, враз обессилив, весь обмяк и присел на дрожащих ногах. Глаза его закатились, нижняя губа отвисла, по ней пробежала струйка слюны. Розовой слюны: брат Луи, вероятно, прикусил язык.

— Решено, — объявил вновь окрепшим голосом брат Камилл. — Доказано, что твои измышления — ложь и навет.

Он совершенно обыденным движением потянулся к чаше, намереваясь спрятать руку в мешок. Брат Луи вскрикнул: "Запирающее слово! Ты не сказал его!"

Брат Камилл дернулся назад, но зацепил рукавом рясы за край чаши и одновременно наступил на окружавшую стол веревку.

Все мы отпрянули к стенам, напуганные выражением лиц монахов. Кровь в чаше закипела пуще, перелилась через край, а из пены все выше возносилась кисть, сидящая теперь на призрачном багровом предплечье. Плече, торсе. Чаша лопнула, а прямо из стола поднимался призрак цвета свернувшейся крови с головой мужчины и ослиным хвостом. На лице его не было глаз, вместо ушей болтались клочья призрачной плоти, но рот, рот его был огромен и в нем торчали острые пеньки обломанных зубов.

Завизжал, отползая на спине, брат Луи, вздохнул и заледенел брат Ожье, метнулся в панике к выходу Абих. Только Зулеб, я, да брат Камилл остались в здравом рассудке. Впрочем, Зулеб поступил не слишком здраво. Он выпалил в спину призраку из мушкета. Невредимый призрак повернулся и ринулся на бородача. Он окутал его, щелкнув зубами, и тут же Зулеб застонал, словно из него вытягивали саму жизнь.

Мое знакомство с колдовством поверхностно, в экзорцизме же я и вовсе не сведущ. Все, что я мог, это кричать "Азатот! Азатот!", но не похоже, чтобы от моих криков проистекала какая-то польза. Брат Камилл вытащил из мешка флягу, в которой, вероятно, была святая вода, и плеснул ею на призрака. Вотще. Какая святость могла сохраниться в воде после тех безбожных непотребств, которые вытворяли здесь монахи?

Брат Камилл заметался, явно не зная, как поступить дальше. И тут мне пришла в голову мысль, которую я немедленно воплотил в действие: сорвав с монаха скапулярий, я хлестнул им демона. И, как я и полагал, это принесло плоды. Святая вода — вещь ненадежная, а вот скапулярий, первый из которых был дарован Богородицей — другое дело. Там, где он коснулся призрака, багровая видимость плоти исчезла, словно ее и не было. Я продолжил избивать призрака скапулярием, а он, щерясь и кривляясь, не решался напасть, а, напротив, только уворачивался. Но он был бессилен перед священным предметом. Вскоре все, что от него осталось — высохшая и будто бы обугленная кисть правой руки. Ее я пинком ноги забросил на стол прямо в пламя свечных огарков. Завоняло горелым пергаментом, рука вспыхнула и долго еще чадила на столе. Я же поднял с пола беспомощного Зулеба. Он выглядел и, полагаю, чувствовал себя, как перенесший припадок падучей. Мышцы его были вялы, голова свободно качалась на шее.

— Абих! — крикнул я, но слуга не ответил на мой призыв. Тогда сам, напрягши силы, я вскинул Зулеба на плечи и понес к выходу. Брат Ожье подобрал его хурджин и мушкет.

Чуть покачиваясь под весом бородача, я вышел из пещеры и тут же почувствовал, как что-то сильно ударило меня по… Зулебу. Будучи не в силах просто повернуть голову, я резко развернулся всем телом. Так резко, что расслабленное тело Зулеба распрямилось, и его голова врезалась в кого-то, а ноги кого-то повалили. Кого именно, я понял лишь мгновением позже, когда прямо перед моим лицом замаячило дуло ружья.

Турецкий солдат чуть не ударил меня стволом в лицо. Но я вовремя шагнул назад, одновременно всем своим видом давая понять, что не собираюсь оказывать сопротивления. С бесчувственным телом на плечах поднять руки слишком трудно, поэтому я дал Зулебу соскользнуть на землю. Плавно чтобы он не покалечился.

Теперь, хоть и с поднятыми руками, я мог оглядеться и понять, что происходит. А происходило следующее: Абих сидел на земле со связанными руками и ртом забитым скомканной тряпкой. Возле выхода из пещеры стоял брат Ожье в позе, копирующей мою, и лежало двое турецких солдат: один оглушенный, а второй был в сознании и тер руками лицо. Судя по всему, первый получил удар Зулебовой головой, а второй его же ногами. Но самое неприятное — трое турецких солдат, которые были совершенно невредимы, но злы и целились в меня.

Тот из них, у которого вместо ружья был пистолет, наверняка их командир. Я как-то не удосужился разобраться в том, как отличать друг от друга турецких нижних чинов, вероятно, это был аналог сержанта. На первый взгляд кроме оружия от прочих его отличали только усы — иссиня черные от басмы и очень ухоженные. У рядовых усы были поплоше.

— Могу ли я спросить, почему вы нас арестовали? — мягко, но достойно спросил я "сержанта".

Усач оглянулся на вход в пещеру и ответил, буквально выплевывая вместе со словами едкую злобу.

— Ты шпион и пособник колдунов. Вы все предстанете перед судом ал-Джаззара!

Я ведь уже говорил, что нынешний паша гордился своим прозвищем "мясник"? А уж за глаза его так именовали даже солдаты.

Надо выкручиваться! Все что угодно лучше суда, который вершит ал-Джаззар.

— Но я вовсе не колдун и не пособник. Я всего лишь наблюдал особый обряд, к которому изредка прибегают монахи. Всего лишь любопытство.

— Расскажи об этом "мяснику", когда он отрежет твой язык, — предложил усач.

Тут из пещеры показались братья Камилл и Луи. Младший придерживал за локоть старшего. Все оружие тут же отвернулось от меня и нацелилось на них. Кто же упрекнет меня в том, что я воспользовался таким удобным моментом, чтобы прыгнуть за дерево, перекатится, вломиться в колючий куст, снова вскочить на ноги и, петляя, кинуться прочь? Только тот, кто сочтет, что я бросил товарищей. Но вынужден обратить внимание на то, что товарищем мне из них был, да и то с натяжкой, только Абих. С остальными же я был знаком недавно и испытывал уважение, даже симпатию, но не дружескую привязанность.

За моей спиной грянуло два выстрела, но, поскольку пули нигде поблизости не просвистели, и никуда невдалеке от меня, не говоря уже обо мне самом, не попали, стреляли явно наугад, не заметив толком, куда я скрылся.

Сказать откровенно, хоть оставшиеся возле пещеры и не были мне друзьями, оставлять их в таком плачевном положении не хотелось, и я решил что-нибудь предпринять.

Для этого я заложил широкую петлю и вышел к пещере совсем с другой стороны. Я не мастер красться, как Зулеб или Абих, но, чтобы тихо двигаться здесь, где нет ни палой листвы, ни мелких веточек, устилающих землю и готовых хрустнуть под каблуком, особого умения не надо.

Где на четвереньках, где ползком (о мое платье!) я подобрался достаточно, чтобы все видеть и слышать.

Теперь уже все мои спутники сидели на земле и всем им, кроме Зулеба, связали руки. Зулеб был еще так слаб, что его просто привалили к скале. Солдаты все пятеро были на ногах. Четверо рядовых слушали распоряжения сержанта, который велел связать пленников между собой общей веревкой. Обо мне не вспоминали, отправляться на поиски не собирались, наверное, сочли фигурой малозначимой.

Когда рядовые выполнили поручение сержанта, пленников принудили встать и повели в сторону Акко. Рядовой, шедший последним, самый дюжий из всех, нес мушкет Зулеба, а прочие вещи навьючили на пленников. Я заметил, что хурджин стал совсем тощим. Похоже, все ценное или вкусное солдаты уже разграбили.

Потихоньку идя вслед за конвоем, я несколько поотстал, и услышал, что за рощей, вдоль которой мы шли, раздается перестук копыт. Рискнув оставить конвой без пригляда, я пробежал рощу насквозь и увидел то, что не могло не обрадовать меня в ту минуту. Конный французский патруль. Серые мундиры, ментики с меховой оторочкой — гусары. Числом около десятка. Я выбежал, держа пустые руки на виду. При этом я не слишком рисковал. Гусары реагируют на неожиданность не выстрелом, а саблей; выскочил же я в дюжине шагов от них. Клинки мгновенно покинули ножны, но, разглядев во мне штатского и европейца, гусары не стали рубить меня, а вольно прислонили сабли обушками к плечам.

— Господа! — вскричал я по-французски. — Господин лейтенант (а вот во французских знаках отличия разобраться легко)! Пятеро турецких солдат ведут монахов-кармелитов, тех, что лечат французских раненных, на расправу в Акко! Они за рощей в четверти лье впереди вас!

Французский офицер, не раздумывая, поднял патруль в галоп. Он предварил это только тем, что дал знак одному из солдат остаться и следить за мной.

Когда, спустя четверть часа, мы с моим "опекуном" пришли к месту, где французы нагнали турок, было несложно восстановить ход сражения. Гусары свалились на турок неожиданно и раньше, чем те успели что-либо понять, зарубили четверых. Пятый — усатый "сержант" выстрелил из пистолета и ранил лошадь, но тут кто-то прикончил и его, рассекши голову так, что один ус остался, а второй вместе с частью щеки и нижней челюстью отпал от лица.

Французы предложили сопроводить нас в монастырь, и мы не стали отказываться. Проезжая мимо пещеры Иоанна, лейтенант хотел сделать привал и помолиться там вместе с монахами, но брат Камилл сказал:

— Не стоит этого делать. Пещера осквернена немыслимым способом. Потребуются усилия многих святых отцов, чтобы очистить ее довольно для того, чтобы там снова можно было молиться, и молитва не стала бы богохульством.

— Турки! — с пониманием покачал головой лейтенант.

Брат Камилл уклончиво вздохнул, но лейтенант уже все для себя решил.

— Видал я их гнусности! Перед храмом святой Варвары они опорожняли свои языческие кишечники, а в виду монастыря Святого Духа устраивали языческие молебны целым полком!

Отказавшись отдохнуть в монастырских пределах, наши спасители отбыли продолжать патрулирование. Позже брат Луи упомянул, что гусар, взявший его на круп своей лошади, проговорился и сообщил, что они — последний патруль. Наполеон снимает осаду и уходит. Не зная, как к этому отнестись, я тогда просто промолчал.

Мы же собрались в пустой в этот час трапезной.

— Скажите, брат Камилл, — спросил я, — зачем вы устроили такую ммм… неприятную…

— Пожалуй, я был не прав. Я не мог допустить, чтобы обо мне распускали слухи подобные той околесице, что навыдумывал брат Луи. Я захотел доказать свою невиновность так, чтобы никто и никогда не усомнился в ней. Увы, поддавшись греху гордыни, я свершил грех еще более тяжкий. Тяжкий потому, что затрагивает не только мою душу, но и души всех моих братьев. Пещера святого Иоанна осквернена, и кто знает, что случилось с ее отражением — пещерой на острове Богородицы.

— Ничего с ней не случится, — буркнул брат Луи, — пещера на острове под охраной ангела. Она благословлена Девой Марией. Ты, брат Камилл, сам подумай, кто ангел, а кто Лжеиоанн. Для пещеры на острове это все тьфу.

И старец действительно плюнул на пол.

— Ты успокоил меня, брат, я благодарен тебе. Однако же то, что не я похитил реликвию, еще не значит, что ее не похитил кто-то другой. Вы — обратился он ко мне — готовы поклясться, что в ларце было пусто?

— Если для этого надо повторить ритуал с рукой, то я, пожалуй, воздержусь от клятв.

— Полноте, — поморщился брат Камилл, просто скажите.

— Если так, то да. Присягаю, что ларец был пуст.

— И все же, я не могу в это поверить. Рискуя обидеть вас, вынужден сказать: нужно отправиться туда еще раз. И на этот раз нам нужен второй мирянин-христианин. Возможно, вас подвело зрение, на вас напустили морок, возможно все, кроме одного — что реликвии нет в ларце.

— Я видел его лицо, когда он с дерева слез, — сообщил Зулеб. — Да я свою бороду сбрею, если он солгал и ваша реликвия там!

— Сожалею, но ничье ручательство не может служить здесь гарантией, — холодно заявил брат Камилл.

— Мне позволено будет не ходить в этот раз? — спросил брат Ожье — Я хотел бы посвятить себя уходу за страждущими.

— Благословляю тебя на это, — махнул рукой брат Камилл. — Но где же нам найти нового посланца? Я готов посвятить в нашу тайну кого угодно, даже одного из раненых, что находятся у нас на излечении. Только они все слишком слабы.

Абих, до того молча сидевший и перебиравший руками край одежды, вдруг несмело сказал:

— По рождению я христианин. Копт. И не принимал магометанство по обычаю, не славил трижды Аллаха и Мухаммеда. Просто жить последователем Пророка в Акко куда проще, чем кем-то иной веры.

Брат Камилл внимательно посмотрел на него.

— Святой Бертольд ничего не говорил о том, что реликвия может быть взята только рукой праведника. Ты сгодишься, вероотступник и соглядатай.

Настроившийся на то, что наша вторая экспедиция будет такой же молниеносной, как и первая, я был сильно разочарован. Вероятно, так уж нам повезло в первый раз, что озеро было практически безлюдно. Ныне же на его берегах и водах занималась разнообразными делами и бездельничала тьма народа. По водной глади ползали рыбачьи лодки и плоты. Пляжи были усеяны сборщиками. Что именно они собирали, я, признаться, не понял. Однако люди с обнаженными ногами и всей одеждой закатанной выше бедер, бродили вдоль уреза воды, наклонялись и складывали что-то в корзины. На пляжах отдыхали, собравшись по трое-четверо, пастухи, временно слившие свои стада и загнавшие их пастись в кустарник и перелески.

Брат Камилл безапелляционно заявил, что он не допустит того, чтобы наши поиски острова привлекли внимание, а затем и вызвали сенсацию, что непременно случиться, примись мы за них немедленно.

Он настоял, чтобы мы, арендовав за ничтожную плату (я внес ее самолично) шалаш сторожа при роще смоковниц, выжидали там до темноты. Однако возникло следующее препятствие: ночь выдалась пасмурной, отправляться в плавание сделалось невозможным. Что ж, проводить время на берегу оказалось совсем неплохо. Ночью я отлично выспался на мешке набитом свежей листвой, а днем мы купили фруктов, лепешек (пресные лепешки — отличная еда в отличие от дрожжевого хлеба), сыра и половинку овцы у пастухов и крестьян, после чего наше ожидание превратилось в подобие пикника. Даже монахи, проведя день в безделье, но у воды, подставляя лица свежему ветру, а головы нежаркому солнцу, как-то успокоились, черты их лиц, обострившиеся за время наших злоключений, разгладились. Нечего и говорить о том, как славно было мне, Зулебу и Абиху. Обет не сдерживал нас в употреблении скоромного, а, поедая свежее хрустящее подгоревшими краями вулканически-горячее мясо и запивая его пусть кислым, но бодрящим белым вином, можно провести сколько угодно времени, и время это не будет потрачено напрасно. Простые радости ни чем не хуже сложных, их "радостность" — равнозначна.

И вновь ночь не годилась для плавания. Я сменил свой тюфяк и, вытащив его из шалаша, прекрасно спал, не тревожимый светом звезд, а шакалы с их тявканьем и взвизгами сработали, будто колыбельная кормилицы.

Вчерашнее мясо годится разве только для завтрака. Ничего не имея против баранины, я все же решил повременить с ней. Мы с Абихом прошлись по окрестностям и приобрели некоторое количество снеди, включая филейную часть молодого осла. Немногие любят такое мясо, но немногим же и доводилось поесть его таким, каким умеет приготовить его Абих. Тут все дело в вымачивании и дереве для углей, но в подробности я никогда не вникал. Результат всегда стоит любой похвалы, и она не будет чрезмерна.

Монахи сидели возле шалаша и то молились, то размышляли, а Зулеб, пока мы отсутствовали, раздобыл индюка. На вопрос о его происхождении бородач ответил: "Я хороший охотник" и качнул стволами своего мушкета. Разумеется, никаких следов смерти от пули на индюке не было, да и не доводилось мне слышать об индюках как о дичи.

Но его грехи — его дело, главное, что пикник стал почти пиром, и второй день промчался много быстрее первого.

Ночь наконец-то выдалась ясная. Как заслуженный гребец, я сел на весла, хотя, возможно, Абих вполне мог бы занять мое место, не знаю. Я греб, а кармелиты высматривали остров. Делали они это не так эффектно, как брат Ожье. Брат Камилл просто сидел и поводил головой, словно не высматривал, а вынюхивал потаенную землю. Старец же брат Луи и вовсе спокойно смотрел в одну точку. Именно в этом направлении брат Камилл и распорядился держать бушприт. Подозреваю, что брат Луи не впервой разыскивал остров Богородицы.

В инструкциях мы теперь не нуждались. Разве что Абих, но с ним я объяснился по пути. Забавно было наблюдать, как он ведет себя на невидимом берегу. Ему тоже пришло в голову закрыть глаза, и после этого он почувствовал себя куда увереннее.

В пещере Абиха обуяла дрожь. Велев ему взять себя в руки, я указал ему на ларец, с тем, чтобы он поскорее убедился в том, что хранилище реликвии пустует.

На подгибающихся ногах Абих, в котором я никогда не подозревал религиозного трепета, тем более удивительного, поскольку он фактически отрекся от своей веры, открыл ларец и изумление мое еще более возросло.

Он опустил в ларец дрожащие руки и вытащил нечто невидимое, что, покинув кедровые стены, стало свернутой треугольником ветхой, но очень чистой тряпицей.

Подняв на меня взгляд наполненных слезами глаз, Абих прошептал:

— Никогда мне не было так хорошо, эфенди.

Крайне удивленный и сильно раздраженный возвратился я к лодке, оставив Абиха бережно нести реликвию. По-моему, он так и держал ее двумя руками, даже когда спускался с дерева.

Кармелиты же, увидев тряпицу, только что в пляс не пустились. Брат Луи плакал навзрыд, улыбаясь во весь двузубый рот. Брат Камилл баюкал древнюю пеленку и возносил хвалу Пречистой Деве, равную которой по искренности мне слышать не доводилось.

— Так вы надурили монахов? — спросил. Зулеб — Или и никакой вы не христианин, а язычник вроде меня?

— Чушь! — отрезал я. — Вовсе я не язычник. Никогда я не поклонялся ни идолам, ни ложным богам.

— Я тоже в растерянности, — мягко, все еще не отводя от реликвии глаз, сказал брат Камилл. Мы всегда полагали вас человеком истинной веры. Да и обманывать нас, да еще в таком важном для нас и незначительном для вас деле нет никаких резонов. Но не будем омрачать такой день судилищем и подозрениями. Реликвия нашлась, хвала Богородице!

Зулеб посмотрел на меня с сомнением и даже сожалением, а вскоре, когда весла донесли нас до берега, мы все отправились под сень Стела Марис. Прогонять меня никто не стал.

Наше приподнятое настроение испарилось, когда вместо стен монастыря мы увидели сперва дым, а потом и пепелище на развалинах, откуда он поднимался.

Совершенно не хочу приводить никаких подробностей. Скажу лишь, что монастырь был разрушен до основания, а единственное живое существо, которое, скуля, скиталось по развалинам, было оборванным, покрытым ожогами братом Ожье.

Не глядя на братьев-кармелитов, он устремился ко мне. Весь он дышал гневом, отчаянием и уверенностью безумца.

— Ты! Ты виноват в этом! Ты миновал убийц и пусть не сам, а руками своего клеврета, но вернул ее!

Подхватив с земли турецкое ружье с обломанным прикладом, он взвел курок и выстрелил, уперев обломки дерева в живот, раньше, чем я успел сунуть руку в карман.

Бедный Абих! Не уверен, что он собирался заслонить меня. Скорее все вышло случайно. Так или иначе, пуля пробила не мою грудь, а его. Застряла в позвоночнике и причинила моему слуге быструю, но болезненную смерть.

Истратив боезапас, да еще и получив болезненный удар в живот отдачей ружья, брат Ожье лишился боевого пыла и даже не сопротивлялся, когда Зулеб выкрутил ему руку и повалил на землю. Он был готов говорить. Рассказывать о происшедшем и о том, почему он считает меня виновником трагедии. Вот что он рассказал за вычетом лакун, заполненных совсем уж непотребной бранью и выкриками.

— Предсказание — это горняя весть! Оно не может не исполниться! Пророчество было произнесено, но ничего не свершилось! День за днем, а все без изменений! Я выкрал реликвию и унес прочь. Она не может вернуться в монастырь сама, только на остров! Убийцы туги-душители должны были покончить с тобой и с этим рыжим…

При этих словах Зулеб усмехнулся, и мне показалось, что он знал о тугах нечто, ограждавшее его от их посягательств.

— С ним тоже, он слишком хитер, зачем он все время трется возле монастыря? Зачем мы пользуемся его услугами, ему нельзя доверять! Туги бросили бы вас птицам и шакалам, а я снова спрятал бы реликвию и скрылся. Поджидал бы каждого, кто отправится за ней, и предавал бы его тело земле. Без реликвии монастырь не мыслим! Братья разошлись бы по другим обителям, но остались бы живы!

Он перевел дух и затих, но вскоре глаза его вновь загорелись, и кармелит продолжил:

— Но ты вернулся и сделал так, что двое из нас осквернили ни что иное, как саму пещеру Иоанна! Зачем тебе это? Почему ты не нашел реликвию в первый раз? Я ничего уже не понимал, я не знал даже где нанятые мной туги. Они великие убийцы и сами предложили свои услуги. Их лица невозможно запомнить, кто бы ни стал свидетелем, он не смог бы опознать их уже через день. Где же они? Один высокий и второй немного полный, где?

Тут Зулеб снова усмехнулся.

— Я отправил послание туркам, они давно точат зуб на наш монастырь. Я рассказал, что братья прибегнут к колдовству, чтобы навести порчу на пашу. Но вас спасли, ты привел французов. Что мне было делать? Твой слуга был готов взвалить твою ношу, и я уже не знал, как остановить вас.

Я бросился к туркам, я даже взял их деньги. Но они не стали искать вас. Они пришли с порохом и штыками. Они разрушили обитель. Они убили даже раненых, уходу за которыми я хотел посвятить себя, чтобы замолить свои грехи. Пророчество свершилось! Но виновник того, что пришла не беда, а трагедия — ты!

Тут он завыл, а потом стал бредить, требуя, чтобы его повесили на осине.

— Дурак какой! — глядя на брата Ожье со смесью восхищения и сарказма сказал Зулеб.

Мы похоронили тела тех, кого нашли среди развалин, а заодно и Абиха Мамеда. На доске, бывшей когда-то столешницей, брат Камилл написал имена тех, кого знал. Жаль, нам не было известно имя, которое получил Абих при крещении.

Ночевать среди руин мы не стали. Отошли в сторону Хайфы и заночевали в реденьком горном лесу. Наутро мы разойдемся. Братья Камилл и Луи пойдут своим путем, захватив с собой брата Ожье. Должно быть, суровая выйдет ему епитимья.

Зулеб скроется на своих загадочных тропах. А куда идти мне — непонятно совершенно. Но в Акко возвращаться было бы крайне неосмотрительно и опасно.

С такими мыслями я натянул одежду на голову и уснул прямо на теплом камне. К утру он остынет, но мое крепкое здоровье убережет меня от простуды.

На рассвете, когда холод пробрал меня до костей, я встал и обнаружил: место, где с вечера обосновался Зулеб, пустует. Однако хурджин его и мушкет лежали там, где он их положил, отходя ко сну.

Прохаживаясь, чтобы согреться, я услышал журчание ручья и решил, что будет уместно прополоскать рот от ночной несвежести.

Возле ручья на корточках сидел Зулеб. Он брился, глядясь в крохотное стеклянное зеркало неправильной формы — осколок большого.

— Холодно, — вместо приветствия сказал Зулеб. — Я же дал клятву, что сбрею бороду, если ты наврал и кармелитская пеленка в ларце. Вот сбриваю.

Я сел напротив и стал смотреть, как он вершит нелюбезное ему дело. Удивительным образом кожа под бородой у Зулеба была почти такой же смуглой, как и на остальном лице. А я думал, он почернел от солнца, а не родился таким.

Убрав бритву, Зулеб подмигнул мне.

— Ладно, я не сержусь. Я тебя разгадал. Ты гармианец, да? Встречал таких, ваша вера близка к моей. На вот, на память. Сам когда-то сделал.

И он перебросил мне некий предмет, при взгляде на который мне расхотелось что-либо говорить насчет примстившегося Зулебу моего поклонения Гарму, да и о чем — либо еще.

К более чем хорошо знакомому мне куску янтаря с серым боком и пузырьком воздуха внутри, посредством серебряного кольца приделан был пучок щетины. Помазок. Зулеб слукавил, сказав, что сделал его сам. Максимум — починил.

Не давая себе уплыть в воспоминания, я задумался о том, чем отдарить Зулеба. Бельгийским пистолетом (а еще лучше — ха-ха, пулей из него)? Но отдавать единственное оружие перед долгой дорогой — безумие. Поэтому я протянул Зулебу Мильтона. В конце концов, отдать книгу владельцу я не смогу, так как в Акко не вернусь.

Рыжий посмотрел на обложку, взвесил книгу на ладони и в задумчивости почесал свежеобритый подбородок.

А я сжал в кулаке помазок. Менее всего на свете я хотел сейчас держать в руках эту вещь. Многое разбередила она в моей душе. Особенно же осень далекого года и замок Иртвель.

***

Я стоял у доверенной мне бойницы, перебирал стрелы в туле и молчал вместе со всеми. Такой тут был обычай — перед боем молчать. Никаких шуток, никаких песенок, никакого "если что, передай моей…". Все это или накануне или после. Но никакого "после" не предвиделось. Все знали, что, когда красное солнце прикоснется к вершинам черных елей, нам останется жить меньше времени, чем потребуется солнцу, чтобы вынырнуть из-за синих гор.

Впрочем, я забежал вперед, и сильно. Стоит начать с того дня, когда я вошел в окованные желтоватой бронзой ворота замка Иртвель. Вошел как бродяга, ищущий куска хлеба и кружку молока в обмен на тяжкую, но недолгую работу или, если повезет, даром.

И в первый же день я полюбил этот замок, который стал мне домом, и людей, населявших его, которые стали мне друзьями и братьями. Но я снова тороплюсь.

Все, что у меня было хорошего — крепкие сапоги и удобный посох, стянутый посередке и у концов гречишной бечевкой. Всеми этими тремя предметами я и прогрохотал по гулким доскам моста. Стоявший у ворота долговязый стражник в кольчуге и яке с рисунком, повторяющим весящий над воротами герб, не стал преграждать мне дорогу копьем, не стал даже ни о чем спрашивать. Только внимательно оглядел пока я шел по мосту и кивнул.

— Нет ли какой работы? — спросил я кузнеца, притулившегося со своей кузней под внешней стеной неподалеку от ворот. Поерзав по лбу головной повязкой, чтобы впитался выступивший над бровями пот, кузнец махнул клещами.

— Там вон в узле, что от обеда осталось. Поешь сперва, а потом уж посмотрим. Спина у тебя широкая, уж меха качать всяко сгодишься. А мелкий пусть купаться бежит, давно просится.

Повернув голову туда, куда он указывал, я сглотнул слюну при виде куска холодного мяса в полуразвязанном узелке, лежащем на колоде, и перехватил полный надежды взгляд коренастого подростка, тянувшего за веревку меха.

Утолив голод и напившись воды из бочки, я скинул лохмотья, служившие мне рубахой, и сменил парнишку у мехов. Поблагодарив меня кивком и смехом, он рванул через ворота и, судя по всплеску, прямо с моста прыгнул в ров.

Качать меха — как раз та работа, на которую я рассчитывал. Изматывает, а голову оставляет свободной. С час я то тянул, то отпускал оттертый руками до жирного блеска канат, а кузнец, покряхтывая, правил мятый толстостенный цервельер.

Отложив молот, кузнец покрутил шлем на клещах и с сомнением присвистнул.

— Глупая вещь. Делать его — в полдня управишься. А чинить да выправлять — весь день уйдет. Тебе — он оценивающе окинул взглядом мой торс и руки — доводилось ведь нашивать такие?

— Нет. По мне так тоже глупая вещь. Лучше уж мисюрка с репьем и крепкой бармицей.

— Тут такого не сыщешь, — усмехнулся кузнец. — Но! — он поднял вверх клещи — свой основной инструмент жестикуляции, — что-нибудь тебе эрлов каморник разыщет. Ежели захочешь в дружину поступить. А чего не поступить? Ты ж воин, сразу видать — мышца не та, что наша кузнечная. Лучник, поди?

— Я кивнул и вслух восхитился его наблюдательностью.

— Угу. Я приметливый, — согласился кузнец и, покачав клещами, дал мне понять, что горн остывает, пора бы вновь привести меха в движение. За работой он помалкивал.

— Лучник? Это неплохо, но щитники нам нужнее. В пешем строю работал? В железе с копьем?

Я скромно отвечал, а Гунно — коморник эрла Векса Бьяна почесывал щетинистый подбородок и вздыхал в такт моим ответам.

— Сможешь, но толку немного будет? Верю. Тут раж нужен, у лучников не то. Иди в казарму к Беспалому. Ох, к капитану Варру, конечно! И не называй его Беспалым, по крайней мере, до того, как подерешься с годик под его командой. За глаза я имею в виду. А в глаза — никогда. Иди, а потом снова ко мне.

Капитан Варр не стал спрашивать меня, где и за кого я воевал, только предупредил, что в замке есть обычаи, которые никогда не нарушаются. Один из прекраснейших по его словам обычаев заключался в утоплении воров и мародеров посредством удержания головы в лохани с квашней, а за неимением — в нужнике.

Слова его меня не напугали, ведь воровал я только тогда, когда не было другого способа поесть и одеться, а мародерством не занимался никогда.

Капитан вытащил из сундука проклеенный жилами лук и две стрелы и, позвав меня за собой, вышел вместе со мной за замковую стену.

— Одна на дальность, вторая на меткость. Стреляй вдоль леса.

Лук был мне длинноват, я привык к более коротким, зато растягивался с приятной плавностью. Дальностью полета стрелы капитан остался доволен.

— В то дерево! — приказал Варр, указав на чуть выступавшую за общую границу леса ель. Я прикинул расстояние и ветер, взял три пальца поправки и отпустил стрелу, рассчитав, чтобы она пришла в ствол на уровне сердца. Ошибся я совсем немного, причем с высотой угадал, вот только стрела не осталась в дереве, а, содрав кору с его бока, ушла в лес.

Капитан качнул седеющей головой и вынес вердикт:

— Годишься. Каждый раз надеюсь наткнуться на такого стрелка, чтобы из ряда вон, но и просто хорошему найдется заделье. Получи оружие, доспех и подъемные, спать приходи в казарму. С утра — на стену, днем упражняться, ночью спать. Со следующей недели спать утром, на стену ночью. Еще через неделю — вместо стены в патруль. Так по кругу.

— Понял, очень благодарен.

Коморник разрешил мне самому выбрать лук. К счастью мне удалось найти привычный мне зифар. Еще Гунно предложил мне взять подъемные не деньгами, а одеждой, и я согласился. Крепкие штаны и рубаха, овчинный плащ — все это поначалу нужнее, чем возможность пить в свободное от службы время. Ратнику и так поднесут. А вот бесштанному могут и за деньги не налить.

Дежурства на стене оказались невероятно скучны. Раньше мне никогда не приходилось так много времени проводить на одном месте. Причем, месте размером в два шага на полтора. Я даже не обязан был вглядываться в подходы к замку. Просто быть готовым к стрельбе, когда раздастся сигнал: с донжона затрубит рог и вывесят желтый гвидон.

Но в остальное время я с удовольствием упражнялся с луком, без особого удовольствия, но с пользой — с топором, щитом и копьем. А главное, общался с людьми, окружавшими меня. И как сразу удивился, так и продолжал изумляться и радоваться тому, как мне с ними повезло.

В дружине, выполнявшей роль замковой стражи и войска, не было, вопреки обыкновению, людей совершенно безмозглых. Подлецов и прочих мерзавцев на первый взгляд не было вовсе, но так-то уж точно не бывает. А были веселые, смелые мужики и парни, с некоторыми из которых я быстро сдружился накрепко.

Первым и самым любимым из друзей стал балагур и рассказчик Олив, которого обычно называли уменьшительно — Ольвин. Плосколицый и весь малость растянутый в ширину, с руками на ладонь длиннее моих, при том, что я на голову выше, Олив был как раз тем исключительно умелым лучником, какого искал капитан. Почему Варр не признавал его талант за выдающийся — ума ни приложу. Может быть потому, что сам Олив свое мастерство почитал случайным и при каждом выстреле, равного которому не сыскать, пожимал плечами и с хохотом говорил: "Опа! Снова повезло!".

Мы с ним часто попадали в пересменку, и каждый раз тот, кто уходил с поста, задерживался, чтобы немного поболтать. Разговоры о луках и стрельбе Олив держал за скучные, предпочитал истории о местной шлюхе, жене каменщика Буара Сивлии. Сивлия — женщина неуемная, вечно попадала в диковинные ситуации, а спасал ее непременно верный Буар. Историй этих Олив знал множество, и нипочем не поверю, что уж половину-то он не придумал сам.

Вторым моим приятелем, а затем и другом стал Мелкий — племянник кузнеца. Имя у него какое-то было, но к четырнадцати годам успело потеряться за ненадобностью. Не по годам крепкому Мелкому наверняка еще предстоит стерпеть немало насмешек насчет своего прозвища, когда он превратится в семифутового здоровяка. Все задатки у него были. Разговорчивостью Мелкий не отличался, зато был идеальным слушателем и товарищем для путешествий. Он никогда ничего не забывал, не позволял повторять байки, что способствует развитию фантазии и красноречия. Но главное, он был так наблюдателен, что, как собака, умел угадать движение или желание спутника до того, как тот сам понимал, что собирается сделать или чего хочет. Угадывал и неизменно выражал предупредительность и радостную готовность помочь.

Вот только ел много. Если мы выбирались побродить в окрестностях замка, провизии для перекуса приходилось брать из расчета на четверых, а ведь ходили мы вдвоем.

Третьим, с кем мне повезло близко сойтись, оказался ветеран-щитник Старший Равли. Приставка "Старший" сохранялась уже долгие годы, несмотря на то, что его тезка Меньший Равли давно покинул замок, сорвавшись вместе с бродячей жонглершей.

Старший Равли стал моим наставником в пешем бою, упражняться в котором должны были и мы, лучники, и легкая кавалерия, и скауты. Поначалу Равли был молчалив, но, обнаружив во мне усердного и одаренного ученика, обладающего к тому же некоторым практическим опытом, потеплел. Искусный в бое копьем, топором, кистенем, он научил меня множеству приемов и хитростей, которые не только помогали поразить противника, но и позволяли драться эффективно, экономя силы и оставаясь подолгу свежим, даже в затянувшейся схватке. После упражнений мы часто вместе шли к пивовару Гаузу, где угощались свежайшим пивом и "тайным" увлечением Гауза — сладкими наливками из всего, что можно заставить забродить. Равли любил влить в кружку, прямо в пену, мерку крыжовенной, а я предпочитал потихоньку цедить прозрачную из ревеня.

Когда пришло мое время присоединиться к патрулям, вышло так удачно, что вместе со мной лес и поля обходил Олив. Ну и, бывало, что к нам присоединялся Мелкий, хотя это и не приветствовалось старшим патруля. Но гнать его не гнали, с чего бы?

Лес, черные сосны которого окружали холм, на котором стоял замок с запада, стоит того, чтобы рассказать о нем. Патрули за долгие годы вытоптали в нем тропинки и на первый взгляд они были единственным доказательством того, что в лесу бывает кто-то, кто ходит на двух ногах, но не умеет летать. Уже в первом же патруле я узнал, что это не так. Началось все с того, что на полуденном привале наш командир десятник Шлог не одобрил рвения, с которым я принялся собирать валежник.

— Костер нельзя! — прикрикнул он на меня, а когда я уронил хворост на землю и поинтересовался причиной запрета, объяснил:

— Духобабы дыма не любят. А чего они не любят, то и эльфам не по сердцу.

— Тут живут эльфы? — поразился я, оглядывая непроглядную чащобу, куда не проникал толком свет солнца и всегда было свежо и сыровато.

Десятник выпучил глаза.

— Да как им тут жить? Они любят, чтобы светло, листья, орехи. А тут просто патрулируют, как и мы. Кто какой непорядок заметит, тот своему правителю скорей сообщает, если сам устранить не смог. Мы эрлу Вексу, а они своему старейшине Дагру Огенрану. А уж эрл со старейшиной потом договариваются, как быть. По родственному.

— Как так?

— Ну, эрл-то Огенрану внук, не то правнук. Ты что, не приметил, какие у эрла глаза да уши?

— Так я его и не видел пока толком.

— Увидишь. Как время большой охоты придет, так и увидишь. И, ежели глаз у тебя лучницкий, приметишь, что уши-то без мочек и врозь растут, а глаза с золотыми ободьями вкруг радужки. Потому, что эрл наш, как есть на одну четверть эльф. И со сродственниками дружен. Вишь, как нам повезло! А ты хочешь подкузьмить с костром.

Отряхнув руки от налипшей с хвороста коры и паутины, я помотал головой.

— Совершенно не хочу.

— Тогда подтяни пояс, да пошли. Пока болтали, так даже поесть не успели.

Тут он был не совсем прав. Как только выдвинулись, Олив сунул мне кусок хлеба с вареной печенкой.

Жуя печенку, (хлеб я вернул, не люблю хлеб) я перебирал в памяти странности замка Иртвель. Что люди сплошь приятные — это полбеды, а вот дружба с эльфами… В других землях люди с ними, конечно, тоже не воевали. С эльфами воевать дело зряшное. Походом на них идти? Если войско большое, растворятся эльфы в лесах — не найдешь. Можно их селения жечь, а что толку, если они новые вырастят, да не прикладая рук, только на дудочках наигрывая. А малому войску — самому конец. Перестреляют издали, передушат в чащобе живыми удавками. Короче, не воюют с эльфами. Но и дружбы особой не водят. Торговлишка есть, но хилая, меновая. Хотя, с другой стороны, если эльф девку обрюхатит, то никто ее порицать не будет. Уж очень детишки получаются смышленые, и не болеют никогда. Только вот сами эльфы их за своих отпрысков редко признают, а тут не сына даже, а внука эльфийский старейшина признал. Удивительно!

Но еще удивительнее мне стало, когда через два дня, во втором своем патруле, на той самой полянке, где мне десятник про эрла объяснял, застали мы не кого-нибудь, а один из тех самых эльфийских патрулей, про которые Шлог толковал.

Трое эльфов сидели по птичьи на нависающей над краем поляны толстой еловой ветви, и, передавая друг другу, слизывали сок с надрезанной маковой головки. Головка была с полкулака, где такую нашли?

При виде нас эльфы встряхнули рыжими косами, вроде как поздоровались. И тут же, встав, растворились среди хвои. Причем они не таились, просто умеют.

— Видал? — сказал Олив. — Они ж, вроде, по ночам только тут того.

— Шаманы ихние что-то почуяли, — разъяснил Шлог. — Что-то нагадали, или как там у них. Вот, Огенран своих и кинул нам на усиление. Ешьте, парни, отдыхайте. Но уж как выйдем — молчок, и смотрите-слушайте во все четыре!

Десятник зря б говорить не стал, мы это уже знали. И потому слуха и зрения не щадили. Но ничего угрожающего так и не встретили. Лес был таким же, как и в прошлый раз. Кто-то мелкий понизу шуршит, кто-то клювастый или зубастый над головами шишки лущит, кто-то косматый шерсть на коре оставляет.

Следующую неделю нам с Оливом снова в очередь пришлось на стене стоять. Я скучал по патрулям, Олив кивал головой и говорил:

— О, понял! Вроде и скукота по лесу бродить, а уж на что интересней, чем здесь торчать.

Утешало нас то, что на конец недели эрл запланировал большую охоту. Такую, что кроме егерей и псарей найдется заделье и части дружины. Мы как лучники рассчитывали в эту самую часть попасть.

О том, что мне повезло, я узнал от Старшего Равли.

— Ты верхом ездишь? — спросил он у меня, когда я пришел на занятия. Сегодня у нас был день копейного боя. Утомительного и однообразного. Всяких финтов и кручений Равли не уважал, предпочитая до бесконечности отрабатывать прямые уколы и уход за шит.

— Еще как езжу! — хвастливо ответил я. Мне было, чем похвастаться, с конем я управлялся получше многих рыцарей, только дорог конь, не про мою честь.

— Тогда до копий сегодня не дойдет, — вздохнул Равли. — Что ж ты так? Научился где-то этой дурости лошадиной, а я теперь один пей? Иди, давай, к конюшням, там тебе подберут меринка, станешь его до охоты чистить, положено так, чтобы привык.

— Не обижайся, — я хлопнул Равли по плечу. Коня чистить дело быстрое, у Гауза раньше тебя буду!

По дороге к конюшням я забежал за Оливом.

— Не, верхом это не по мне, — помотал головой мой друг. Телегой править могу, а в седле сроду не сидел. Конная нынче охота, жаль.

Он махнул рукой и вернулся в казарму, а я вскоре познакомился с Бушем, как верно угадал Равли, мерином.

Буш мне понравился. Привыкший менять наездников, он не упрямился, был спокойным и ласковым коньком. Хоть и всего пяти локтей ростом, Буш, наверняка, был резвым: ноги сухие, мышцы под кожей, как морские волны — все время движутся, перекатываются.

Дружелюбный и при том годный к настоящему делу конь — редкость. Я с удовольствием вычистил Буша, погонял на корде и, к сожалению, нарушил слово, не только не придя к Гаузу раньше Равли, но и вообще забыв об этом. Когда вспомнил, Равли от пивовара уже ушел и, по словам последнего, только пригубил, да и то без удовольствия.

Чтобы загладить вину перед другом, я уговорами и хитростью вымутил у Гауза две полные фляги крыжовенной наливки, запасся копченой рулькой и перченым рулетом из сала с ливером, и, подгадав время, когда мы все четверо были свободны, позвал друзей на Лисью горку.

Такое имя носил холм в миле от замка, окруженный кленовой рощей, неведомо как сохранившейся между распаханных полей. На холме жила лисья семья, которую по обычаю не трогали. Лисы тут обитали смышленые, и курокрадством людей не провоцировали. Мышковали себе, да кроликов ловили. Места спокойнее и красивее я в округе не знал.

Мы пили и болтали, сидя на занесенном кем-то на вершину холма, как нарочно для подобных посиделок, толстенном бревне. Равли следил, чтобы Мелкий на налегал на наливку, а запивал бы еду сидром.

Внизу весело краснели кленовые листья, а здесь на желтом от увядающей травы холме, если чего и не хватало, так только лис, которые обычно сновали неподалеку в расчете на остатки еды. Сейчас бы их рыжие спины должны были то и дело показываться из желтой травы.

— Где лиски-то? — первым не выдержал Мелкий.

Мы с Оливом пожали плечами, а Равли облизал хрящ на рульке и задумался.

— Вообще нехорошо, — сказал он через некоторое время. — Может, я щас пустого страху нагоню…

— Нагоняй! — жадно потребовал Мелкий и приготовился внимать.

Равли сплюнул под ноги, постучал жестким пальцем по бревну, на котором мы сидели.

— Силу набирает.

— Бревно? — удивленно вскинул брови Мелкий.

— Это он так бревно, а перевернешь — идол. Скверный идол. Его отец нашего эрла своими руками сковырнул. Никто ему помочь не решился. Потом уж, когда ясно стало, что силы в идоле нет, стали его простым бревном считать. Удобное бревно, не гниет, а зимой снег на нем не держится, скатывается сразу. Сиди, кто хочешь. А лет полста тому не то было. Вру, не полста, сто с гаком.

— Так отец или дед эрла? Век назад, какой отец, эрл-то не старый совсем. Его вон лет, считай. — Ольвин указал на меня пальцем.

— Дык, полуэльфы ж! — Воскликнул раздраженный недогадливостью друга Равли. — Жизнь ихняя, считай, как наших две-три. Говорю отец, значит отец! Сам он кайлом да лопатой идола повалил, и еще, говорят, наговорил над ним.

— Эльфийским наговором? — уточнил Ольвин.

— Не, он же тока на половину эльф. Обычным, человечьим. Но сильным. А допреж, как он управился, стоял этот идол да на всех зыркал. Кто глаз не отведет, тому худо придется. Того он зыркал, что голодный был. Еще тому раньше кормили его.

— Чем? — прошептал, уже готовый к ответу, Мелкий.

— А чем такого идола кормить, как не кровушкой нашей? — не подвел его Равли. — В исстарние времена прям резали людей-то. Но позже народ одумался, мужики, кто покрепче, сами приходили, жилы себе резали да идолу на язык кровь спускали. Потом веревкой перетянут вот тут, — Равли ухватил себя за локоть, — и кто своим ходом до дому дойдет, а кого под руки сведут. Слабнет человек без крови. Были и такие, кого идол принуживал: те всю кровь до капли отдавали. Но редко, ему и так хватало. Хотя злился, что не насмерть людей режут, не так ему сладка кровь, когда тот, кто дал ее, живой остался.

— А ну перевернем его! Глянем каков! — загорелся Мелкий, но Равли приложил палец к губам и замотал головой.

— Нипочем! Помалкивай про такое! И эрлу неуважение, и дело опасное. Говорю вам, оттого лисы не кажутся, что снова в идоле сила завелась. Мы не чуем, а у лис нюх особый! Как бы навовсе не ушли отсюда-то!

— А кто этого идола поставил? И зачем? — спросил я.

— Кто… люди ж и поставили. Пращуры наши. Затем поставили, чтобы жисть себе облегчить.

— Какое облегчение от кровожадного идола?

— А такое, — вздохнул Равли, — что, ежели идола поставить, то тот, кого из бревна искусники вырезали, реже станет живьем являться. Идол, он навроде языка или рта. Мы вот рот от себя отдельно оставить не можем, и он у нас один, больше не положено. А тот, чей идол, он же не таков. У него, может, таких идолов дюжина была, и с каждого он кормился. Удобно. Самому шастать не надо, тока, если охота придет беды людям наделать.

— А вот это и вправду страшновато, — я даже передернулся, представляя то, о чем говорил Равли. — Кто ж он такой-то?

Равли развел руками.

— Имени не знаю. Не положено было вслух говорить, что б не накликать. Все и так знали. Но года-то шли. Кто знал, молчал, а кто не знал, так и не услыхал. Кануло имя. Да и сам он пропал. Все уж думали насовсем. Но ежели идол силу набирает, стало быть, ворочается он. Помнишь, — Равли помрачнел, — вы мне сказывали, как эльфов в лесу днем увидали? И десятник ваш решил, что эрлов дед чего-то наворожил? Вот, мне сдается, прав он, десятник. Почуяли эльфы, что беда идет. И лисы вот тоже. У эльфов шаманство ихнее, у лис чутье природное. Тока мы обделенные, тогда только чухаемся, когда прям в нос нам суют.

— Да ну, не пугайся и нас не пугай! — хмыкнул Ольвин. — Раньше-то понятно жили, в лесу молились колесу. Всякий обидеть мог. А теперь мы есть — дружина. Сотня с десятком, да рыцарей трое, да сам эрл. Кто нашей кровушки захочет — живым не уйдет!

— Угу. Кабы так славно бы, — покачал головой Равли. — Ладно вечереет. Пойдем?

— Мы побросали кости на землю для лис. Может, придут по темноте, а сами поспешили в замок. У каждого были дела поближе идолов и тех, кого они представляют.

Говорят, нет зрелища роскошнее королевской охоты. Вот не возьмусь спорить, не видал.

Наш эрл (я ем его хлеб, потому да считаю своим) Векс охоту любил. Уж раз в четыре-пять дней непременно уходил в лес с копьем, луком и кем-нибудь из опоясанных приятелей. И непременно возвращался, если не с косулей, так хоть с фазаном. Но большие охоты были в Иртвеле редкостью. Старший Равли помнил: меньше дюжины, а ведь жил в замке четвертый десяток лет. К такому бы событию готовиться, да что-то я особой суеты не замечал. И, несмотря на это, когда настало утро охоты, все было готово, и это самое "все" было таково, что и король от зависти камушки с собственной короны пообкусывает (или зубы об них в труху стешет).

Мое место было скромное, зато с хорошим обзором. Нас, конных стрелков, еще при волчьих хвостах выгнали за ворота с тем, чтобы мы, растянувшись редкой цепью, перегородили свежесжатое поле напротив замка. На флангах стояли десятники, а меня, новичка, воткнули в середку, где, если что, вреда поменьше будет.

Держа Буша под уздцы, я любовался на то, как выезжает на рассвете из замка эрл с остальной охотой.

Первыми показались егеря, все в зеленом, разукрашенном медными пряжками и оловянными значками, непременно в виде дубовых листьев. Каждый в отставленной руке нес рог, и как будто все время готовился в него затрубить. Но этого, конечно, до поры не случится. Кони их ступали медленно, но видно было, что все они — отличные Гюнтеры, крепкошеии, с сухими бабками.

За егерями бежали псари, и каждый вел на сворке трех-четырех псов, рыжих и пегих клыкачей из тех, что в одиночку управляются с подсвинком, а слаженной сворой валят оленя или держат невредимым до прихода охотника — как прикажут.

За псарями ехали оруженосцы с флажками, а сразу следом — рыцари в яках, разрисованных головами зверья, и щитами в парусиновых чехлах, на которых были нарисованы следы медведя или кабана.

Егеря уже миновали нашу цепь, когда из ворот показался эрл с супругой. Оба они несли у седла короткие копья с крестовиной позади широкого жала, а у эрла плюс к тому висел на луке легкий лабрис на длинной ручке. Раньше я не особенно обращал внимание, во что эрл одевается, а сегодня рассмотрел, что на нем поверх кольчуги сюрко цвета давленой клюквы.

Его жену я видел впервые. Хорошего роста, с волосами, забранными под берет одетая в платье того же цвета, что и сюрко мужа. Платье плохо мялось, когда она двигалась, и я подумал, что, на самом деле, это бригантина. Не сразу удалось мне вспомнить ее имя — Ошенн.

Приказ десятника я помнил лучше, поэтому, едва рыцари проехали мимо, я вскочил на Буша и, ровно в тот момент, когда караковая кобыла эрла поравнялась со мной, сжал шенкели, и развернул Буша на месте так энергично, что он всхрапнул. Нам, стрелкам, положено следовать в полусотне шагов позади эрла.

Солнце всходило, а мы рысью продвигались через поле, вспугивая перепелок и кроликов. Ни тем, ни другим сегодня ничего не угрожало, но пестрые птицы вспархивали из под копыт со звуком распарываемого шелка, кролики же бесшумно улепетывали зигзагами и затаивались, но всадники были повсюду и зверьки снова убегали, слишком глупые для того, чтобы просто переждать.

Хотя нас и подняли, чуть ли не затемно, не мы были первыми. Еще с вечера по холмам рассыпались подростки, которые выглядывали (вернее выслушивали и вынюхивали) кабаньи лежки, не тревожа секачей и маток, а только запоминая. Сейчас они подавали сигналы флажками, а оруженосцы дублировали их для эрла и рыцарей.

Поле кончилось, начались перелески. Цепь утратила правильность формы, но мы все же старались выдерживать дистанцию, не допуская больших дырок в "сети" и не сбиваясь в кучу. Передо мной и чуть правее маячили красные спины эрла и его жены. Я не выпускал их из виду, одновременно понуждая Буша продираться через подлесок.

Затрубил первый егерский рог. Почти сразу же ему начал вторить второй. Гул рогов начался на левом фланге, прошел правее, но, не дойдя центра цепи, стал возвращаться. Эрл обогнал рыцарей и галопом, удивительным в зарослях живокости и бузины, понесся туда, где егеря заметили зверя. Ошенн отставала от него на пару лошадиных корпусов.

Выполняя неотрепетированный маневр, цепь смялась; только настоящие охотники: рыцари, псари и егеря не оплошали. Псов спустили со сворок так грамотно, что они, не тратя время на свары друг с другом, сработанными тройками помчались к зверю. А мы, стрелки, опозорились.

Десятникам не удалось быстро восстановить цепь из-за чего те, кто держался в седле уверенно, кинулись догонять эрла, а прочие, каких оказалось большинство, остались на месте, воюя с собственными лошадьми.

Видя это, я решил, что неплохо бы взглянуть, как благородные охотники управятся с кабаном, и погнал Буша прямо за ними. Не успел. Все, что я увидел, это псов с окровавленными мордами, кружащих вокруг черной туши, которую, одобрительно качая головой, потрошил один из егерей. Двое других готовили подобие носилок из жердей, чтобы подвесить кабана между двумя вьючными лошадьми и отправить в замок. По обычаю Иртвеля, первая добыча большой охоты отдавалась вдовам и сиротам. То, что вдов в замке сейчас было всего четыре, включая мать рыцаря Бсая, а не вошедших в возраст сирот не наблюдалось вовсе, значения не имело.

Постаравшись не обращать (да и кто бы обратил?) на себя внимания, я развернул Буша и вернулся на свое место в цепи, которая к тому времени более-менее восстановилась.

Перелески сменялись полями, затем пошли невозделанные пустоши, заросшие купырем, корневища которого, хоть и не излюбленная, но приемлемая кабаном пища. Мы поднимались все выше в холмы, за которыми маячили настоящие горы, в которых мне бывать еще не доводилось. Вряд ли доведется и в этот раз, горы всегда кажутся ближе, чем есть на самом деле.

Снова мне была видна вся охота целиком, благодаря тому, что наша цепь двигалась ниже по склону, нежели все остальные.

Коротко хрюкнул рог, но охотники продолжили движение, ведь это был сигнал того, что поднята дичь приличная, но не достойная эрла. Этой дичью оказались две косули, одна из которых исчезла за гребнем холма, а вторая, ополоумев, метнулась прямо в просвет между охотниками. Собак на нее не спустили, добыть этого зверя — задача стрелков.

Спрыгнув с седла, я накинул стрелу на тетиву, и, натянув последнюю почти до щеки, замер. Когда косуля приблизилась шагов на сорок, одним отработанным движением я, чуть подкручивая, дотянул тетиву и выпрямил пальцы.

Гуднув оперением, стрела ударила косулю в шею, но только оцарапала. Этого хватило, чтобы зверь потерял равновесие и замешкался. В тот же миг в крестец ей вонзилась стрела, оперение которой было примотано желтой ниткой. Так со стрелами поступал парень, имя которого я всегда забывал, хотя и частенько перекидывался парой слов, и, как-то раз, мы вместе были в патруле.

Вскоре он подбежал, тяня за повод серого мерина, имя которого я как раз помнил — Баук.

— А чего не сам? — спросил парень, перерезая косуле глотку.

— Твоя стрела тебе и добивать, — улыбнулся я.

Он небрежно махнул запачканной кровью рукой.

— Э, мы ж не из этих, нам этикет соблюдать не обязательно. Тем более, ты ж тоже попал.

— Почти, — уточнил я, подходя и помогая рассечь тушу на куски.

Мы распихали куски косули по седельным сумкам, бросив на месте голову, бутор, и ноги от колена и ниже. Наши меринки, пока мы разделывали добычу, стояли смирно, а потом охотно помогли догнать остальных.

Оказывается, эрл успел расправиться еще с одним кабаном. Говорили, что он убил его с одного удара, направив копье сразу за горбом и разъяв позвоночник секача. Кабан был еще крупнее первого, и, вопреки расхожему мнению, мясо у него не было ни жестким, ни вонючим. В этом я смог вскоре убедиться, так как эрл объявил привал.

Живо развели костры, ведь как оказалось, запас дров на такой случай был загодя приготовлен. Осталось только съездить к ближайшей из десятка, рассредоточенных по окрестностям замка, присыпанной от дождя папоротником, груде бревен.

Поваров на охоту не брали. Егеря освежевали тушу, рассекли ее на части и попросту раздали так, чтобы всем хватило. Жарили мясо, насадив на колья, не дожидаясь углей на открытом огне. И это чуть подгорелое снаружи, сочащееся соком мясо, было восхитительно, тем более после нескольких часов в седле. О косуле никто не вспомнил, и парень, имя которого я снова забыл, подмигнул мне, намекая на то, что она так и достанется нам целиком, став отличным ужином для тех, кто остался в казарме.

После еды, которую мы запивали сидром, а рыцари и чета владельцев замка — вином, охота продолжилась не сразу. Почти часовая передышка пришлась по вкусу всем, особенно лошадям. Но отдых кончился, и мы снова тронулись в путь.

Холмы становились все выше, а распадки между ними все глубже и дичее. В одном таком обнаружился старый зубр, неведомо как забредший сюда. Его не тронули, охота обтекла его, а он остался пастись, встревоженный запахами, но ничего не разглядевший. Оба его глаза затянули старческие бельма. Только сейчас я понял, что поблизости от замка совершенно не было волков. Отсутствие ночного воя меня на эту мысль не навело, а вот, доживший до столь преклонных лет зубр — да. Само по себе, это неудивительно. Но в замке мне никогда не попадались на глаза волчьи шкуры или головы, повешенные, как трофеи, на стены. Хотя в жилых помещениях я не бывал, может статься, эрл держит их у себя в покоях.

Послеполуденная охота не была такой же удачной, как утренняя. Мы сновали по холмам, утомляя лошадей, а егерские рога все молчали. Солнце давно миновало зенит, люди тоже начали уставать. Стройные порядки смешались, только эрл и его жена выглядели такими же свежими, как на рассвете.

Смирившись с тем, что увидеть охотников в деле мне сегодня не удастся, я потихоньку клевал носом, ссутулившись на спине Буша. Сам не знаю, как оказался возле правящей четы, и почему все остальные остались поодаль. Тем более не знаю, почему громадного кабана, огромного, словно древний носорог, не заметил никто до тех пор, пока он, черно-седой, похожий на рой африканский шершней, не вылетел, стуча по земле копытами размером с мужскую ладонь, прямо наперерез нашим лошадям.

Я понятия не имел, что делать в такой ситуации. Эрл же мгновенно заставил свою кобылу прыгнуть вслед кабану. Уже во время прыжка он занес над головой копье. Я предвкушал, что сейчас увижу великолепнейший удар, который остановит вепря, а может даже убьет наповал.

Эрла подвела кобыла. Я никогда не любил ездить на них — они ненадежны. Эрл не разделял моей точки зрения, за что и поплатился. Как заурядная кляча, кобыла эрла подвернула ногу и грохнулась на бок. Ее наездник был слишком умел, чтобы упасть вместе с ней. Он успел соскочить и лишь пробежал несколько шагов, чтобы унять инерцию, сохраняя равновесие. Но пешком ему было не угнаться за зверем.

Жена эрла — отважная охотница, бросила лишь один взгляд, чтобы убедиться, что с мужем все в порядке и, пришпорив коня, прильнула к конской шее, начав погоню.

Наверное, я должен был спешиться и предложить эрлу Буша. Но азарт погнал меня вслед за кабаном и Ошенн. Они скакали гораздо быстрее нас с Бушем и мы изрядно отстали, но продолжали преследование.

Нагнать супругу эрла мне удалось только милю спустя, на вершине лысого, поросшего лишь вянущей травой, холма. Я не опоздал, но был близок к тому.

Этот вепрь должно быть умел наводить порчу на лошадей, поскольку первый, кого я встретил, был конь Ошенн со свисающей с морды пеной, панически скакавший навстречу. Сжав шенкели (шпор у меня не было), я заставил Буша прибавить ходу.

Кружась на вершине холма, Ошенн отвлекала внимание зверя обломком древка. Остальное, вместе с половиной жала, торчало из кабаньего бока. Рана привела его в ярость, но кровь текла слабо, сил он не терял, и раз за разом атаковал женщину, кружащуюся в предсмертном танце. Сколько бы ни было у нее храбрости, не пройдет и минуты, как вепрь расправится с ней.

Пытаться сразу втиснуться между Ошенн и кабаном было бы безнадежным начинанием — зверь просто откинул бы низкорослого Буша.

Я не слишком ловко стреляю с седла, но уж с дюжины шагов не промахнусь. Сперва одна стрела, а вслед за ней вторая завязли в крестце вепря.

Кабан взвизгнул, должно быть одна из стрел уколола его в нервное сплетение. Развернувшись, он бросился на меня. Но я ожидал этого, а хладнокровный Буш, не паникуя и слушаясь повода, вильнул в сторону, сделал пару прыжков и загородил собой Ошенн.

— Прочь с холма! — крикнул я, скатываясь с седла, крикнул неразборчиво, так как во рту у меня были зажаты древки двух стрел. Третью я держал той же рукой, что и лук. Ошенн, не тратя времени на ответ, запрыгнула на Буша и погнала его прочь.

Отбежав, я успел выпустить стрелу раньше, чем кабан развернулся ко мне мордой. Толстая же у него была шкура, если бы не ее крепость, наконечник наверняка достал бы до почек.

Но он не достал, и кабан, глядя на меня из-под жесткой челки, ринулся вперед прямо на меня. Из его ноздрей капала кровь, но в сочетании с холкой, дыбящейся на уровне моих ребер, короткими острыми клыками толщиной в три пальца и ногами много мощнее моих это вовсе не предвещало его скорой кончины, а только пугало.

Хорошо, что я никогда не обмираю от страха. Пребывая в ужасе оттого, что встречу смерть от гигантских копыт и зловонных (я чувствовал его дыхание) клыков, я, тем не менее, резво отбежал в сторону, натягивая лук.

У меня был лишь миг до того, как он снова развернется, ведь стрелять в ороговевшее рыло или пытаться попасть в крошечный глаз совершенно бессмысленно. Миг этот мне удалось использовать наилучшим образом: выстрелить и попасть в сустав передней ноги. Охромевший кабан не прекратил своих попыток добраться до меня, но теперь мое преимущество в скорости сделалось явным. Учитывая, что у меня осталась единственная стрела, это было более чем важно.

Хотелось бы мне сказать, что этой последней стрелой я поразил вепря прямо в сердце, "за локоток", но не стану обманывать: она попала выше лопатки, застряв в жире. Попал я скверно, теперь одна надежда: дадут знать о себе предыдущие раны, и кабан обессилит раньше меня, невредимого. Из оружия у меня оставался только кинжал, довольно длинный и тяжелый, но вряд ли способный оборонить от этого монстра.

Я метался туда-сюда по закругленной вершине холма, а кабан следовал за мной и раны его все же были слишком поверхностны: темпа он не сбавлял. Не знаю, сколько длилась эта беготня. Может минуту, а может и три-четыре. Но развязка наступила, и тем способом, о котором я и подумать забыл.

На холм взлетели эрл, кто-то из рыцарей и двое егерей. Разумеется, эрл был первым. Судя по статям его коня, ему отдал своего кто-то из егерей. Мгновенно оценив обстановку, эрл взял копье под мышку и, как на турнире, налетел на вепря, вогнав копье до самой крестовины, и совокупным весом своим и коня опрокинул зверя на бок. Немедленно покинув седло, эрл взмахнул лабрисом и рассек рыло пониже глаз. Поток крови захлестнул его, чуть ли не до шеи и тут же второй удар лабриса покончил с кабаном.

Я сел на землю и, положив руки на колени, попробовал унять их дрожь. Эрл же, оставив тушу на попечение своих спутников, подошел ко мне и положил окровавленную руку на мое плечо.

— Ни я, ни Ошенн не забудем этого. На завтрашнем пиру тебя посадят слева от меня и поднесут лучшее, что удастся приготовить из этой свиньи. Но это только символ. Истинная же моя благодарность куда глубже, поверь.

Я поверил.

Пир, посвященный окончанию охоты, оказался как раз таким, каким мне хотелось бы, чтобы был всякий пир, на котором мне доводилось есть и пить. Без излишнего церемониала, но и без пьяных бесчинств. За длинным столом в каминном зале (я был тут впервые) уместились все, кто участвовал в охоте, а остальной дружине выкатили по бочке пива и сидра прямо в казарме. Туда же отправили холодец из кабаньих копыт и хрящей. Косуля, добытая нами с парнем, имя которого так и не всплыло в моей памяти, тоже отправилась туда.

Скатертей не стелили, просто отскоблили стол и сплошь заставили его блюдами от серебряных на том конце, где сидели эрл с женой, рыцари и я, через медные и оловянные у егерей и псарей до деревянных, доставшихся конным стрелкам и рыцарским оруженосцам.

Если бы угощение составляли только три кабана, добытых вчера, то и их хватило бы всем, чтобы наесться досыта. Но ведь кроме кабанины во всех мыслимых видах: печеной, жареной на решетке, рубленой и смешанной с салом, не говоря уж о шкварках, свежей колбасе с чесноком и куркумой. Так вот, кроме нее замковые повара наготовили еще уйму всяческой еды, основа для которой была подстрелена в лесу или выловлена в черных лесных реках. Ни домашней птицы, ни убоины из домашнего же скота, по обычаю, не подавали.

Стоит ли удивляться, что я в первые часы застолья практически не обращал внимания на сотрапезников, увлекшись паштетами из рыбьей молоди и кабаньими ребрами. Лишь во время тостов, которые произносили рыцари и старшина егерей, я переводил взгляд на тех, кому были адресованы здравицы — эрла Векса и его жену Ошенн. Оба они чуть запаздывали, вставая в ответ на славословия, но вовсе не из жеманства. Они не важничали, просто у обоих был отменный аппетит. Однако когда завязки штанов были распущены (ничего неприличного в этом никто не видел), а сидеть прямо не стало сил, я откинулся, вытянув под столом ноги, и, сдерживая отрыжку, принялся любоваться людьми, большинство из которых со всей страстью предавалось еде и напиткам.

Обращало на себя глаза то, что никто не старался как-то упорядочить питье. Вперемешку пили и вина, и сидр, и крепкую яблочную, и пиво, смешанное с наливками, наподобие того, как предпочитал пить Старший Равли. И пока что, никто не был пьян. Слишком много жирной еды и мало тяги к скотству в людях — больше мне нечем это объяснить.

Оглядывая раскрасневшиеся от перца и горячего мяса лица, я несколько раз скользнул глазами по одному из егерей. Совершенно не помню, чтобы видел его на охоте. Впрочем, лицо у него было настолько никакое, совершенно лишенное ярких черт, что я вполне мог и позабыть его. Я и сейчас, менее чем через минуту после того, как разглядывал его, не смог бы ни описать, ни узнать среди сколько-нибудь схожих с ним. Отыскав его глазами еще раз, что удалось мне только потому, что рядом с ним сидел одноглазый псарь, я попытался поймать его взгляд. И потерпел неудачу. Он смотрел куда угодно, но только не на меня. Отхлебнув из кубка, я забыл о нем.

И не вспоминал больше в тот вечер, поскольку вскоре у меня появился объект для разглядывания куда более интересный, чем какой-то егерь.

Появление удивительного гостя предварила подача главного блюда — того самого вепря, в убиении которого я принял некоторое участие. Его внесли на ясеневой столешнице, и, как я, да и наверняка многие другие, подумали — неошкуренным. Но едва вепря водрузили на стол, как главный замковый повар — плотный нестарый дядька в белой блузе, энергично дернул за косматую холку обеими руками, обнажив свое творение. Должно быть, немногие повара способны сотворить такое. Под шкурой вепрь был не просто зажарен, он был поделен на части, каждую из которых приготовили своим особым способом, ни разу не повторенным. Мне уже не вспомнить всего, но язык был замаринован в кислых сливах, щеканина перед жаркой натерта острым хреном, одно ребро сварено с крапивой и щавелем, второе — запечено в меду, третье — зажарено в золе без всяких приправ, кроме самой золы, солоноватой и ароматной, четвертое — утушено в яблочном соусе с розмарином, пятое… Ого, я, оказывается, до сих пор помню, как было приготовлено каждое из ребер! Впрочем, это ведь наиболее любимая мною часть свиньи.

Повар недолго наслаждался триумфом и выслушивал лестные слова от пирующих. Поблагодарив его кивком и легкими аплодисментами, эрл взял слово и восславил ни кого иного, как меня.

— Ты спас жизнь моей жены, а стало быть, и мою. Я не мыслю жизни без нее и потому считаю себя обязанным тебе как моему собственному спасителю. По обычаю я готов выполнить любое твое желание. Совершенно любое. Не торопись, это твое право — пожизненное. Ни через год, ни через десять я не отменю его. Благодарю тебя и назначаю телохранителем Ошенн.

Я сидел ни жив, ни мертв от смущения, а эрл кланялся мне и поднимал в мою честь кубок. Остальные же стучали кубками по столам и веселым гулом выражали мне свое одобрение и приязнь. Ошенн широко улыбалась и сопровождала каждую фразу мужа грациозным кивком. А под локоть меня толкал поваренок, спешивший нагрузить мою тарелку кусками языка, ломтями окорока и слегка обжаренной печенкой, нанизанной на шпажки.

Встав, чтобы сказать ответное слово, хотя не имел ни малейшего представления, что говорить, я, к счастью, был прерван высоким, не по человечески мелодичным голосом, отчетливо слышным сквозь шум заполнявший зал:

— Правильно, внук, отблагодари его! У тебя нет сокровища дороже Ошенн, ничто не будет чрезмерной платой за ее спасение!

Все, вставая, повернулись на этот голос. В дверях зала стоял невысокий эльф в костюме из серебристой кожи, снятой с гигантской рыбины, или, возможно, ламии. Волосы его, как у всех эльфов, заплетенные в косы, были соломенного цвета, а, стало быть, лет ему исполнилось немало — эльфийские волосы не седеют, только выцветают и теряют огненный оттенок. Не приходилось сомневаться, что пришел Дагр Огенран — эльфийский старейшина, благоволящий своему человеческому потомку.

Эрл, покинув свое место, поспешил навстречу, и они с эльфом крепко обнялись. Все это происходило в полной удивления тишине; должно быть, никто раньше не присутствовал при визитах Огенрана в замок, если они вообще случались до этого дня.

Когда человек и эльф разжали объятья, Дагр Огенран оглядел зал и чуть осуждающе сказал:

— Опять ешь в тишине? А ведь музыка способствует тому, чтобы еда превращалась из топлива для тела в удовольствие!

Одними бровями он подал знак, и, хотя его наверняка не мог видеть никто, кто бы не находился спереди от него, двери приоткрылись и в зал скользнули двое эльфов, замерших за спиной старейшины. У одного за спиной висела волынка, а другой держал за гриф овальную девятиструнную скрипку — редкий инструмент, почти не известный людям.

Эрл рассмеялся и повел деда к столу. Один из рыцарей поспешно уступил место справа от Ошенн. Она пересела туда, а на ее карл эрл указал Дагру Огенрану. Тот, не чинясь, сел и мгновенно дочиста обглодал кабанье ребро, запив его сидром. Музыканты же, переглянувшись, заиграли песню, в которой не было слов, но скрипка пела, как женщина, а волынка отзывалась мужским баритоном. Пить и жевать никто не перестал, но все глаза были устремлены на музицирующих эльфов, а все уши, умей люди ими шевелить, без сомнения последовали бы за глазами.

Я к музыке равнодушен, хотя и обладаю неплохим слухом и могу заверить любого — эльфы играли виртуозно. Но мне показался более интересным разговор, который вели в полголоса эрл Векс и Дагр Огенран.

— Ты также хитер и тактичен как всегда, Дагр!

— А зачем тревожить твоих людей нашими разговорами, когда у них праздник? К тому же им не повредит сладость музыки перед той горечью, которую они скоро хлебнут полной ложкой.

Эрл вздохнул и, взяв со стола двузубую вилку, начал крутить ее в пальцах.

— Ты пришел сам и весть твоя так спешна, что ты не мог подождать, пока мы окажемся наедине. Раз так, тебе нет нужды произносить ее вслух. Он возвращается, и это точно.

Эльф склонил голову.

— Так. Я сказал, что Ошенн — главное твое сокровище, и у тебя есть шанс сохранить его. Вы можете бежать.

Эрл усмехнулся, а вилка в его пальцах слилась в серое пятно.

— Можете, но не станете, — продолжил Дагр Огенран. — Вы останетесь и примете битву, чтобы защитить второе твое сокровище — Иртвель и людей его населяющих. Я окажу тебе помощь. Бойцы и магия.

— А лес?

— Нет. Лес сам по себе. Даже для спасения собственного народа, я не стану призывать его сражаться на моей стороне.

— Речь и идет о спасении твоего народа. Думаешь, его удовлетворит замок и ближние земли? Он придет и к вам.

Эльф согласился.

— Конечно. Так же, как и раньше. Тогда мы откочуем подальше, и вырастим наши дома на новом месте. Внук, не взывай к моему патриотизму или к чувству ответственности, самосохранения и прочим глупостям. Я буду помогать тебе потому, что люблю тебя. Это достаточная причина. Но подумай о том, кто еще может помочь тебе?

Вращение вилки остановилось, крепкий большой палец отогнул сперва один зуб, потом другой.

— Больше никого нет. Я не присягал на верность королю, и хоть я и помогал ему занять трон, он не придет мне на помощь.

— Я говорю не о короле, — мягко заметил эльф.

Эрл молча помотал головой.

— Подумай! — настаивал Дагр.

Но его внук окаменел лицом и только продолжал мотать головой, давая понять, что разговор на эту тему он поддерживать не станет.

Эльф сделал кистью жест, вместо которого человек пожал бы плечами, и, глотнув сидра, взял кончиками пальцев кабанью лопатку и далее обгладывал ее так же чисто и аккуратно, как ранее ребро.

Пир продолжался до темноты; люди и бродившие под столом собаки не оставили после себя ничего, кроме бело-розовых костей расщепленных, для изъятия лакомого мозга и пустых бутылок, мехов и бочонков. Когда и куда делись эльфы, никто не заметил.

Когда пришло время расходиться, эрл поманил меня и сказал:

— В твои обязанности телохранителя не входит постоянная охрана Ошенн. В замке ей ничто не угрожает, как ты понимаешь. Но, когда она выходит за ворота — будь подле нее, неважно одна она, с кем-то из дружины или рыцарей, или даже со мной.

Выразив полное понимание, я вернулся в казарму, где выставил друзьям припрятанную на пиру глиняную флягу вина, и рассказал о той работе, что поручил мне эрл.

— Теперь-то в долг пить не придется! Телохранитель эрледи Ошенн, будь она здорова и долголетна, угостит! Он-то всегда при деньгах будет! — обрадовался Ольвин.

— Ох, старайся парень! — положил мне на плечо тяжелую руку Равли. — Если что с Ошенн случится — эрл пропадет, а мы все вместе с ним. Да, тьфу, не про нас речь! Охраняй ее, как пес овец охраняет и все!

— Не накачивай, Старший Равли, — попросил, приложившись к фляге, Ольвин — давайте я вам лучше расскажу, что выкинула Сивлия: она сошлась с точильщиком: этим, как его, лысым таким, а Буар узнал и пообещал вмуровать его лысую башку в тот овин, что он строит. А Сивлия…

— Погоди! — перебил я Ольвина, — а то забуду. Вы ж оба знаете, кто на пир приходил?

— Кто ж не знает? Весь замок знает, что вынырнул откуда-то Дагр Огенран и что привел с собой таких музыкантов, что нашим хоть вешайся на мосту, — подтвердил Равли.

— Так вот! — я поднял вверх палец, призывая друзей к вниманию — Они с эрлом толковали о том, что кто-то скоро явится и придется с ним воевать.

— Ну да, а как же, — согласился Равли. — Я ж вам толковал про идола. Явится дело ясное.

— Явится — встретим, — уверенно заявил Ольвин. — Мы и сами будь здоров, а уж с эльфами вместе — хо-хо!

— Хо-хо, — как-то невесело признал Равли.

Ольвин продолжил свою историю, а после мы разошлись спать, чего мне явно не хватало. Уснул, как в колодец ухнул.

Утром всю дружину построили перед казармой. Даже тех, кто был на стенах, вызвали вниз, оставив только одного из дюжины. Эрл вышел к нам без кольчуги, в желтом сюрко на голое тело.

— Расслабьтесь парни, — сказал он. — Перед битвой нужно расслабиться. Теперь я знаю, когда ждать нападения. Это произойдет через три дня. В том, кто на нас нападет, я тоже уверен, да и вам знать не помешает. Помните, страшные сказки, что вам рассказывали бабки? Пришло время им исполниться. Бывший хозяин наших земель возвращается.

Усиленные караулы и патрули отменяются. Отъедайтесь, много спите и тащите ваши топоры к точильщику. Если его еще не вмуровали в овин, — тут весь строй хохотнул, — а если уже поздно, точите сами. Скоро будем драться! — Эрл вскинул вверх покрытые шрамами кулаки, а мы отозвались бодрым рыком.

День пролетел быстро и суматошно. Никто, кроме разве что Старшего Равли и его сверстников ветеранов, отсыпаться не стал. Кое-кто пытался услать из замка семью, да только жены и дети не верили, что где-то будет безопаснее, чем за стенами Иртвеля. Наоборот, крестьяне, жившие вне замка, стекались по мосту внутрь, и у многих мужиков косы уже были пересажены торчком.

Едва начало темнеть, как кто-то мне крикнул, что Ошенн собирается покинуть замок. На всякий случай, я держал Буша оседланным, оставалось только подтянуть подпруги и взнуздать его. Все это я успел сделать раньше, чем эрледи пересекла по мосту ров.

— Я обязан сопровождать вас, — просто сказал я, притирая Буша к боку ее коня.

— Правильно, — одобрительно произнесла Ошенн.

— А куда мы поедем?

— В замок Ногтоль.

— А можно спросить, зачем?

— За помощью.

— Но эрл сказал, что помощи ниоткуда не будет.

— А ты подслушал.

— Подслушал, — признал я. — А еще я слышал, как эрл говорил о вас. Может быть, вам не нужно никуда ехать, если он так переживает за вашу безопасность?

— У меня никогда не было телохранителя, но мне доводилось слышать, что все они очень болтливы. Ты быстро приобретаешь навыки, присущие своей новой работе, — раздраженно процедила эрледи.

— Но я ведь прав?

Ошенн дернула повод и остановила коня. Покрасневшая от раздражения, она соскочила на землю, и, уперев руки в бока, посмотрела на меня поверх ушей Буша, смиренно склонившего перед ней голову.

— Мой муж готов рискнуть, чем угодно, лишь бы не обращаться к Таву, владельцу Ногтоля.

Я на секунду задумался и высказал предположение:

— Он ваш бывший возлюбленный? Или любовник?

Ошенн испепелила меня взглядом.

— Жених, — твердо произнесла она. — Не любовник и не возлюбленный. Просто жених. Я какое-то время колебалась, кому из них отдать свою руку. Колебалась, пока не поняла, что мое сердце уже принадлежит Вексу Бьяну и ничьим другим не будет. Может меня оболгали, а может таково мужское устройство, но Векс не верит, что между мной и Тавом никогда и ничего не было.

— И он придет на помощь тому, кто оказался удачливее его в любви?

— Да, — уверенно заявила Ошенн. — Я попрошу, и он поможет. Я написала ему письмо, но все же хочу передать его сама.

— Это лишнее, эрледи, — позволил себе увещевающий тон я. — Письма, как такового, должно хватить. Позвольте, я отвезу его.

Она некоторое время стояла в задумчивости, почесывая Бушу морду над глазами.

— Ты прав. Письма будет довольно.

Ошенн отцепила от седла кожаный кофр для свитков и вытянула из него письмо.

— Вези. И не вздумай пропасть дорогою, что бы ни преграждало тебе путь. Судьба моего мужа зависит от того, найдет ли он помощь помимо эльфов. А для меня нет ничего дороже его жизни и целей. Запоминай дорогу.

Со всем вниманием я выслушал ее, впечатывая в память каждую дорожную примету. Ехать предстояло всю ночь. Прости, Буш, твоим ногам придется поработать.

Раньше мне никогда не доводилось проезжать через черный лес верхом. К пешему патрульному лес приходит совсем другим, нежели к конному гонцу. Ноги в сапогах то гулко топают по утоптанным тропам, хрустя ветками, то проваливаются по щиколотку в мох, который, пружиня, заставляет покачиваться на влажной зеленой подушке. Ветви деревьев угрожают исколоть лицо хвоей, но не противятся, когда отводишь их рукой, и всего только и могут, что насыпать иголок за шиворот.

Буш рысью шел по пока еще знакомым мне тропинкам. Когда попадались мшаники, он спотыкался, тряс головой, начинал выплясывать, но вскоре успокаивался, особенно, если я позволял ему перейти на шаг. Густая грива, свисающая ниже глаз, защищала его от еловых лап. Увы, у меня такой зашиты не было, а шлем я оставил в кордегардии. Оставалось только прикрывать глаза тыльной стороной ладони и терпеть, когда сливающиеся друг с другом в темноте ветви хлестали меня по лицу.

Через гораздо более короткое время, чем я, привыкший к неторопливым шествиям в патрулях, ожидал, лес начал редеть. Мы миновали внешнюю его часть, которая оберегала лесное нутро от недостаточно настойчивых посетителей. Здесь стало немного светлее, началось привычное шуршание, оханье и посвист ночной живности и нежити. Последняя этой ночью разошлась, должно быть, радуясь одинокому гостю. Крохотные прозрачные скелетики — призраки мошников сновали по нижним ветвям верхом на ласках, бродячие огни собирались в шары и кольца, окружали ноги Буша, но мерин был не из пугливых, и они отставали.

Через эти знакомые, не раз хоженые места, я проезжал, даже не обращая внимания на приметы, которые мне перечислила Ошенн. Но когда известный мне лес кончился, и началась неизведанная его часть, мне пришлось останавливаться, и в масляном лунном свете выискивать искривленное особым образом дерево или изъеденные ржавчиной остатки кольчуги, наброшенные десятилетия назад на обгорелый пень.

Ошенн знала дорогу отлично и прекрасно умела объяснять. Ни разу не заплутав, я выехал на звериную тропу, которая вывела меня к тропе явно человечьей. Расширяясь, она превратилась в песчаную дорогу, серую ночью и, наверняка, приятно-желтую днем.

Буш довольно фыркнул и, поощряемый мной, прибавил скорости. Быстрой и немного тряской рысью он нес меня мимо стены леса. Эта дорога выведет меня к замку Ногтоль, если я буду следовать по ней, или к эльфам, если я повернусь к ней спиной и продерусь через ельник, нижний ярус которого, вопреки природе, заращен колючим терном.

Ночь не бесконечна, и я пустил Буша галопом, чтобы наверняка успеть добраться до Ногтоля к рассвету. Копыта, бесшумно отдаваясь в дороге, не шумом, а сотрясением, собирали со слежавшегося, подмокшего от ночной росы песка сотни шагов, складывающиеся в мили. Мой конь был не настолько резв, чтобы, уподобляясь жокею, прильнуть к гриве и привстать в стременах, но влажный воздух бил мне в лицо, раздувал волосы, свистел в ушах. Скачка захватила меня.

Будь Буш порезвее, или возьми они обычную веревку, а не эльфийскую, упоение скачкой стало бы последним переживанием в моей жизни. Не худшие финальные мгновения, но рановато.

Заметив легкое фиолетовое свечение над дорогой, я натянул повод так, что Буш захрипел, но врылся копытами в песок и затормозил, развернувшись мордой к лесу. Меня мотнуло вбок, но это к лучшему: так оказалось удобнее отцепить торок с луком, снабженным тетивой загодя перед выездом.

Выпрямился я уже с луком в правой руке и с ладонью левой, лежащей на оперении стрел в колчане. Многие люди тренируются только в одной лучной стойке, но я не из таких. Мне все равно, с какой руки стрелять — было бы ясно куда. Так, куда же?

"Куда?" Думал я, прячась за Бушевым боком, и гадая: правильно ли я определил, с какой стороны угрожает опасность. Уверенности не было, поэтому я вертелся вместе с конем, положив руку с луком на седло.

Слева. Это отлично! С правой стороны остались земли эльфов, а соревноваться с ними в ночной стрельбе — дело безнадежное до комизма. У эльфов не было ко мне никаких известных мне претензий, да и веревки их не такая уж редкая в человеческих руках вещь, а все же я побаивался.

— Хватит крутиться! — раздался голос как раз оттуда, где я только что разглядел что-то, напоминающее сидящего на корточках человека.

Стрел у меня было в достатке, поэтому я, не раздумывая, выстрелил в темный силуэт. Не попал, но заставил дернуться, что помогло мне точнее определить его местонахождение. Вторая стрела мимо не пролетит.

— Отдай нам письмо и проваливай! Положи его на дорогу и можешь спокойно уходить! А можешь нервничать и уходить, пятясь, прикрываясь конем, нам все равно! — Глупец снова подал голос, и я отпустил тетиву. Моя стрела вряд ли убила его, слишком уж сильно он заругался, однако рана это тоже неплохо. Но мне не давало покоя его "нам". Где же остальные?

Похоже, что человек с опушки решил, что с него довольно и попытался отползти вглубь леса. Еще одна стрела, и он снова заорал, признавшись, что я подстрелил его, причем, даже упомянул куда. Сочувствую, риск получить такое ранение, если ползешь прочь от опасности, есть всегда.

Остальные так ничем и не выдавали своего присутствия. У меня не хватило терпения ждать и я, рассчитав, что, скорее всего они затаились ближе к веревке, чем тот, что вступил со мной в переговоры, утянул свой живой щит к самому лесу, прыгнул в темноту между стволов и, не бросая лук, вытащил кинжал.

Острие кинжала я прижал к шее раненного, который все еще не оставлял надежд уползти, несмотря на парализовавшую движение левой ноги стрелу, и вторую, точнее первую, попавшую в правую ногу выше колена. Пинком перевернув раненного, взвывшего, когда древко "второй" стрелы уперлось в землю, я прижал его к земле коленом и снова приложил кинжал к его горлу. Он намека не понял и не заткнулся. Короткое движение, и мне пришлось откинуться назад, чтобы не перепачкаться в крови.

Должно быть, его приятели незаметно ушли. Сколько я не лазил по лесу возле дороги, больше ни на кого не наткнулся, и никто не наткнулся на меня. Схватив мертвеца за сапог, я выволок его на дорогу, где лунный свет позволял разобрать черты лица. Оно показалось мне немного знакомым, хотя я мог и ошибиться. Совершенно заурядное лицо, узнать такое, если видел недолго — невозможно. А вот одежда приметная. Так одевались егеря в нашем замке. Это крайне удивило меня. Откуда в Иртвеле — этой обители честности и благородства предатель? Или его послал эрл, чтобы перехватить письмо, а с веревкой они просто перестарались? Но ни эрл, ни они не могли заранее знать, что письмо повезет не эрледи, а ее телохранитель. А если не знали заранее, то, как опередили меня? Возможности ответить на все эти вопросы у меня сейчас не было. Смотав эльфийскую веревку и сунув за пазуху, я потрепал Буша по шее, извиняясь, что подвергал его риску, сел в седло и продолжил путь. Теперь я уже не несся, сломя голов, Буш скакал кентером, позволяя мне внимательно вглядываться в дорогу перед нами и лес по сторонам.

Но он и не думал скрываться. Всадник в длинном плаще, вооруженный пикой, занимал всю ширину дороги, а оружие свое грозно простер в мою сторону.

— Отдай письмо! — Не предлагая ничего взамен, приказал он зычным басом, когда я приблизился на полсотни шагов. Вполне достаточное расстояние, чтобы, не останавливаясь, вскинуть лук и прицельно выстрелить в лицо, оставаясь все еще далеко за пределом досягаемости его пики.

Этого я тоже не признал, черты его лица даже с торчащей ниже носа стрелой ни о чем не напоминали. Обычнейшее, если не считать рябинового древка, лицо. И незнакомая одежда. Коня его, рослого вороного жеребца, я привязал поводом к луке седла. Думал я при этом не об обогащении, сулимом таким ценным трофеем, а о том, что, имея заводную лошадь, доберусь обратно быстрей.

Дорога покинула лес и повела меня вдоль испещренного лунными бликами озера. У его дальнего конца виднелось что-то темное и громоздкое, выбивающееся из общего пейзажа. Замок Ногтоль.

Озеро оказалось обширным, но дорога все лучшела и никаких препятствий мне больше не встретилось. Три часа рыси попеременно с галопом и на рассвете я подъехал ко рву, мост над которым был поднят.

Пока я докричался до стражи, пока они опускали мост на визжащих цепях, у меня было время окинуть взглядом замок. Судя по всему, он был древнее Иртвеля не меньше, чем вдвое. Это выдавала форма башен — более приземистых, лишенных изящества. И состояние кладки.

Тав, титула которого я не знал, принял меня сразу же. В одной небеленой рубахе он сидел на покрытом бараньей шкурой карле, и по нему было ясно видно, что весть о моем прибытии разбудила его.

— Посланник из Иртвеля… впервые такое, — сказал он, сдерживая зевоту и растирая руками темное лицо. — Слушаю тебя, гонец, не зря ж ты скакал всю ночь через лес.

— Письмо.

Я подошел и, почтительно кивнув, вручил ему послание Ошенн.

— Свет поярче! — велел он, и один из стражников вынул из стенного кольца факел и встал с ним за спиной Тава.

Читал Тав долго, у меня сложилось впечатление, что он не слишком хорошо с этим справлялся. Или у Ошенн был скверный почерк.

Прочитав, наконец, письмо, Тав подпер щеки руками и задумался. Стражник с факелом помялся, и, не услышав никакой команды, отошел и вернул факел на место.

— Скачи и передай ответ: я сделаю то, о чем она просит.

С этими словами Тав поднялся и ушел.

А я несколько разочарованный тем, что мне не предложили ни еды, ни даже питья вернулся к Бушу и трофейному коню. Ничего, попью из озера. И Буша напою, а поеду на вороном.

Обратная дорога прошла без приключений, и еще до заката я прибыл в Иртвель. Ошенн ждала меня и, выслушав ответ Тава, спокойно кивнула.

— Если помощь придет, Векс не отвергнет ее. На это у него хватит здравомыслия.

Мне было отчего-то неловко слушать ее, поэтому я поспешил вернуться в конюшню, где грумы, обступив вороного, загибали ему губу и щупали бабки. Хорошо, о нем есть, кому позаботиться, и я смог уделить все внимание Бушу, растерев его пучком соломы и поменяв солонец.

— Что, ночные тявки тебя за ногу с коня не стащили? — Приветствовал мое возвращение Ольвин. Слишком усталый, чтобы поддерживать пикировку, я стащил с себя сапоги, расстегнул пояс и упал на койку лицом вниз.

Утром меня разбудил Равли. Его прислали учить новичков обращаться с настенными котлами, на случай, если придется заменить котельную команду. Сон смело прочь, когда я посмотрел, как, имитирующая на тренировке смолу, вода хлещет из косого желоба под перевернутым котлом прямо на воображаемых врагов. Захватывающее зрелище, редко доступное до изобретения ватерклозета.

— Нравится? Мне самому нравится. А уж, когда смола кипит! Но не лезьте сюда, когда тут работают котельщики. У вас свои посты. Лучникам из бойниц долбить, топорникам — лестницы рубить. Если будут лестницы. А если шесты или веревки — рубить все равно, — закончил наше обучение Старший Равли. — Все идите проверять доспехи и, кому положено — сортировать стрелы.

Мне стрелы сортировать положено не было, поэтому мы с Равли и Ольвином вышли за ворота и освежились сдобренным наливкой сидром.

— А что, думаешь, будут лестницы? — спросил Ольвин.

Равли развел руками.

— Должны. Кто он ни будь, а на стену ему как-то влезть надо.

— Может у него крылья, навроде как у… ну… — Ольвин затруднился с подбором сравнения.

— У идола крыльев нету.

— Так может, заленились вытесывать? — не сдавался Ольвин.

— Все может. Чего гадать? Скоро сами увидим, — Равли нахмурился. — Увидеть бы потом еще чего, вот бы, что неплохо.

Совершенно не видя себе места в этой беседе, я пошел на тренировочную площадку и стал смотреть, как щитники упражняются атаковать навалом одинокое чучело, снабженное длиннющими деревянными "руками".

Напряжение в замке росло, но ни паники, ни, наоборот, шапкозакидательских настроений (за исключением бравады Ольвина) я не замечал. Люди боялись, но боролись со своим страхом, не упиваясь допьяна или прячась в погребах, а, просто, стискивая зубы и подбадривая друг друга. Когда наступил вечер третьего дня, большая часть тех, кто мог носить оружие, стояли на стенах. Все женщины и дети были укрыты в покоях эрла и эрледи за каменными стенами толщиной в три локтя. Сам эрл инструктировал резервный отряд, задачей которого было закрывать бреши в обороне, если таковые возникнут. В этот отряд входил и Старший Райли.

А мы с Ольвином стояли у соседних бойниц и вглядывались в медленно темнеющее небо. Почему-то нам казалось, что враг появится именно оттуда. И молчали. Таков был обычай Иртвеля: перед боем — молчать.

Заметив движение на опушке леса, я перебрал стрелы и выбрал ту, что была чуть потяжелее прочих. Утвердив ее на тетиве, приготовился выстрелить, как только затрубит рог. Но вместо его вибрирующего рыка раздалась пронзительная музыка волынки. Из леса выходили эльфы.

Мы с Ольвеном переглянулись и одними губами одновременно прошептали: "Пришли!".

Будь это человеческое войско, кроме волынки мы бы непременно слышали топот сапог. Эльфы шли бесшумно. Строй по двое в ряд вытекал из леса, словно вода из-под камня, совсем не похоже на марширующую колонну. Да они и не маршировали, шли не в ногу, но очень быстро и, по — своему, угрожающе-красиво. На глаз, пар было более полусотни, все ярко-рыжие, одетые в зелено — и серо-коричневое лучники. Они приближались к замку со скоростью скачущего всадника, и я был несказанно рад, что они идут на помощь, а не в атаку. Замыкали строй четверо эльфийских колдунов. Знал я из них только одного — Дагра Огенрана. Еще двое тоже были эльфами в возрасте, судя по светлым волосам и посохам. Посох эльфийского колдуна растет вместе с ним, он живой. Так вот, у этих троих посохи были такой длины, что в воротах их пришлось сильно наклонить. А у четвертого колдуна посох едва доставал до груди. Потому что четвертый был подростком, едва вышедшим из детского возраста.

Эрл почтительно приветствовал спутников Дагра, самого же его крепко обнял. Руководимые разве что переливами волынки, эльфы рассредоточились по стене. Один из них занял бойницу слева от меня. Я кивнул ему, и эльф оскалился мелкими острыми зубами. Эдакая боевая улыбка. Колдуны остались внизу.

И снова потянулось ожидание.

И как это часто бывает, первым свидетельством того, что враг наступает, явились вовсе не боевые порядки, колотящие мечами в щиты.

— Сивлия! Где ты? — заходящимся от тревоги голосом завопил выбежавший под стену Буэр.

— Почему ты не в строю? — хмуро ответил ему вопросом эрл.

Буэр растерянно завертел головой, будто только что, осознав, что на нем кожаный поддоспешник, поверх которого надет железный нагрудник, а к поясу прицеплен боевой топор.

— Она ушла днем за ивовой корой. Для раненых. Кого-то же всегда ранят, — вместо ответа на вопрос сообщил Буэр. — Ушла днем, и я не могу ее найти. С женщинами ее нет.

Никто не отпустил напрашивающейся шутки, а эрл обеспокоено нахмурился.

— Сивлия!? Где ты? — снова завопил Буэр.

И словно отвечая ему, издалека донесся женский визг.

Буэр рванул к воротам, которые еще не закрыли, после того как впустили эльфов. Эрл Векс протянул руку в бок, и паж вложил в нее повод. Игнорируя стремена, эрл взлетел в седло и с места пустил коня наметом. Он быстро догнал Буэра, но, вопреки ожиданиям, не обогнал его сразу. Буэр, выбравшись за ворота, бежал так, что, казалось, у него вместо ног колеса. Размахивал руками, спотыкался, но бежал с такой скоростью, что эрлу понадобилось не меньше полуминуты, чтобы оставить его позади. А еще через полминуты ворота миновали рыцари. Так они и неслись: впереди эрл за ним пеший Буэр и последними рыцари, тяжеловесные кони которых никак не могли догнать каменщика. Так они и исчезли из виду.

Весь резервный отряд столпился у открытых ворот, а впереди них стояла, сжавшая кулаки, Ошенн. Когда она там появилась, никто не заметил. Всем нам хотелось броситься вслед за эрлом. Люди только что не приплясывали, волевым усилием оставаясь на своих постах. К счастью, ожидание продлилось недолго.

Темная масса, состоявшая из нескольких всадников, быстро приближалась. Вскоре стало возможным различить, что это рыцари. Через седло у одного из них был перекинут Буэр, а другой удерживал на седле перед собой Сивлию. Эрл невредимый, но с перекошенным лицом и обнаженным мечом, скакал чуть сзади, и все время оглядываясь.

Рыцарь, везший Буэра, передал его на руки воинам, столпившимся вокруг его коня. Каменщик, изрубленный и исколотый, едва дышал, и его легкие выталкивали кровавые хлопья с каждым выдохом. Откуда не возьмись, рядом оказался мальчик-эльф. Он прижал лицо к груди Буэра и сильно дунул. Каменщика затрясло, но через мгновение он расслабился и задышал глубоко и бескровно. Эльф отошел и тяжело оперся на свой посох. Оба они заметно дрожали.

Я увидел, что Равли перекинулся словом с десятником. Тот согласно кивнул, и Равли бегом побежал по пристенной лестнице. Вскоре он стоял между мной и Ольвином, торопливо рассказывая:

— Сивлия-то пошла в холмы. Там ручей, где ивы молодые. Ну и корябала кору, да, поди, мечтала, о чем всегда. И замечталась. Увидала, когда их-то, то сразу бегом и блажить. А наши как услышали — туда. Эрл он боевой, ему что. А Буэр здоровый, а сноровки нет и привычки. Про топор забыл, с кулаками кинулся, как увидел, что эти ее вот-вот за космы схватят. Их там мало было: передовой дозор. Эрл наш Векс всех и порубил. Но они-то успели Буэра истыкать, хотя вроде и он одного удавил. А рыцари, когда доскакали, все и кончилось уже. Но хорошо, что доскакали, а то, кто б каменщика с каменщицей довез а? Уж когда они назад повернули, видно стало этих, которые на нас идут. Тьма их, но пехом, коней нету.

Тут, стоявший рядом со мной эльф негромко свистнул, привлекая наше внимание. Он указывал туда, куда и нам полагалось смотреть — за стену.

Равли охнул и скатился по лестнице, торопясь вернуться на свое место в шеренге перед воротами. А мы остались смотреть, как от гор через холмы переваливается темно-серая масса. А впереди ее кружит невысоко в небе кто-то на черных крыльях.

Серый вал подходил все ближе, и эльф скрежетнул зубами. В первых рядах шли, быстро переступая негнущимися ногами, его практически соплеменники. Беловолосые эльфы, каких я никогда не видел, но слышал, что за горами как раз такие и живут. А за эльфами шли люди. Вооруженные ржавым железом, в доспехах старых времен. Умертвия.

Крылатая фигура выписывала круги перед мертвым войском, подробностей было не разобрать, но она и без того действовала угнетающе.

Шаг, еще шаг, враги приближались. Вдруг крылатый взлетел так, что стал виден не только со стен, но и со двора замка. Черные крылья распахнулись и замерли, закрыв падающее к горизонту солнце; крылатого словно вморозило в вечерний воздух. Он не шевелился, позволяя разглядывать себя. И ему это нравилось: углы яркого губастого рта ползли вверх. И не было во дворе и на стене никого, кто отвел бы сейчас от него взгляд.

Рот — единственное, что шевелилось, сразу приковывал внимание. Мясистый, влажный, с губами, созданными для того, чтобы высасывать жизнь вместе с кровью, высасывать из обезглавленных тел. Когда удавалось отвести взгляд ото рта, окинуть им фигуру целиком, крылатый сперва казался даже красивым. Длинные ноги с маленькими ступнями, худощавые руки. Только вглядевшись, можно было разобрать, что пальцы на ногах и руках все в кожных складках, словно наморщенный лоб. А уж почему так, стало ясно, только когда крылатый развел руки в стороны и растопырил враз удлинившиеся многосуставчатые пальцы. Ладонью он мог бы обхватить человека за пояс. И обезглавить, и выпить кровь, хлещущую из перерванного горла.

Трудно сказать, почему именно, при виде крылатого, приходили в голову мысли о кровопийстве. Каждая его черта вопияла о том, что это его страсть к удовлетворению, которой он приспособлен наилучшим образом

А в последнюю очередь замечалось, что у крылатого не было глаз. Под узкими жесткими бровями билась и пульсировала, пронизанная сосудами, белесая кожа, больше всего похожая на лягушачье брюхо.

Казалось, что весь замок был парализован зрелищем врага, демонстрирующего себя. Весь кроме эрла. Он взял из рук трубача рог, и хладнокровно протрубил сигнал лучникам. Словно во сне, мы вскинули луки и выпустили стрелы. Думаю каждый, как и я, метил в мерзкую пленку на месте глаз.

И никто не попал. Крылатый, не шевеля крыльями, принял назад, и стрелы пронеслись мимо. А потом он заговорил, и голос его имел эхо, рождающее в стенах замка новое эхо.

— Люди земель Иртвель! Вы принадлежите мне, и я пришел вас забрать! Мертвые мне не нужны, у меня их — в достатке! Покоритесь, живые! Ваши пращуры были послушны, станьте такими же. Или, как и им, вам придется служить мне после смерти. Вглядитесь в тех, кто стоит под стенами: там есть ваши прапрадеды. Рассыпающиеся скелеты — мусор, но они помнят свой долг, и пришли на мой зов. Сложите ваше оружие и покоритесь!

Ответом ему был новый сигнал рога и новый залп. Похоже, крылатый не был неуязвим, иначе, зачем бы он уклонялся от наших стрел? Кстати, в этот раз ему пришлось потруднее. Кое-кто (увы, не я), а особенно эльфы запомнили его предыдущий маневр и сделали при стрельбе поправку. Сместившись, крылатый едва успел сделать новый рывок — к месту, куда он сдвинулся в первый раз, уже летели десятки стрел.

Черные крылья с шипением взрезали воздух: крылатый взлетел над замком, а его, замершее было войско — сделало шаг вперед. Не знаю, что крылатый собирался сделать, но, когда он начал спускаться, навстречу ему из замкового двора протянулись четыре желтые, как кошачий глаз, медленные, но пышущие силой струи света. Обернувшись, я увидел, что эльфийские колдуны, упершись посохами в землю и, припав на одно колено, неотрывно смотрят в лицо крылатому. А он, натолкнувшись на желтый свет, передернулся всем телом, скривил в отвращении губы и отлетел подальше. А потом у меня не осталось времени оборачиваться. Стрелу за стрелой я выпускал в наступающих умертвий, и все лучники делали то же самое, но остановить этот неуклюже движущийся серый вал не могли. Умертвия падали пронзенные, а по их спинам шли остальные, и конца им не было.

Передние умертвия, несмотря на то, что их ряды редели с каждым нашим залпом, вошли в воду и утонули. За ними последовали другие еще и еще. И враги запрудили-таки ров и прошли по спинам и придвинулись вплотную к стене.

Вот они уже под стеной, котельная команда опрокинула потоки смолы на бесстрастные мертвые лица, на серые плечи, на головы с вылезшими за время лежания в домовинах волосами. Кто-то кинул вниз факел, поджог смолу. Хорошо, что это была смола, а не масло, иначе от невыносимого запаха я бы не смог стрелять. А так мог. И смогу еще только минуту-две, если мальчишки, снующие со стены во двор и обратно, не пополнят запас стрел. "Тиньк!" — тетива щелкнула и стрела опрокинула горящее умертвие, которое, не обращая внимания на огонь, встало на четвереньки, подставляя плечи идущему сзади.

У них не было ни лестниц, ни шестов. Они просто строили пирамиды из собственных тел. Умертвия-эльфы, не дожидаясь, когда пирамиды вырастут вровень со стенами, враскачку разбегались и карабкались вверх по стене, впиваясь отросшими в могилах ногтями в щели кладки.

Смола кончалась, а кипящая вода не давала нужного эффекта — умертвия не чувствительны к ожогам.

"Живые", а вернее сказать "мертвые" пирамиды достигли уже половины стены, а умертвия-эльфы начали подтягиваться и перелезать через гребень. Мечникам настало большое заделье, да и нам, лучникам, приходилось не столько стрелять, сколько бить кинжалами, кордами, топорами — у кого что было, по хрупким, но цепким, покрытым обрывками кожи рукам. Конечно, пока мы отбивались от верхолазов, остальные умертвия продолжали карабкаться друг по другу. И раньше, чем последний мертвый эльф, которых было много, но посильно, упал, обезрученный, вниз или был зарублен щитниками, через гребень стены начали перелезать мертвые люди. Куда более неуклюжие, но гораздо более многочисленные, они наползали на замок, как муравьи на горшок с медом.

Я саданул сапогом в лоб тому, кто появился в проеме моей бойницы. Он сорвался вниз, но и я потерял равновесие, и пока раскачивался на одной ноге, задубевшее от лежания в торфяной могиле умертвие появилось сбоку и навалилось на меня, ища добраться пальцами до моих глаз. Убирая лицо, я, как заведенный тыкал его в бок и шею кинжалом. Умертвие затряслось, я скатил его с себя и вскочил на ноги, чтобы тут же подвергнуться новой атаке. Вылинявший до прозрачной желтизны труп толстяка ударил меня в грудь палкой, кольчугу, разумеется, не пробил, но дыхание отшиб. Не в силах поднять руки, я отбежал назад, выиграл этим пару секунд, и, когда он сделал новый выпад, я уже достаточно восстановился, чтобы увернуться от палки, обогнуть толстяка и ударом под колено заставить его упасть на четвереньки. Повалить ничком, пнув в крестец, и закончить схватку, всадив кинжал ему в шею.

Долго слишком долго! Пока я боролся с этими двумя умертвиями, через стену их перелезло столько, что оставалось только колоть, резать, уклоняться (даже отбежать было уже некуда) и возносить хвалы времени, за то, что оно подточило их плоть, лишив прочности и силы.

Ольвин пробился поближе ко мне. Как и я, он был здорово побит, исцарапан, но пока еще цел и не измотан. Вдвоем стало полегче — есть, кому прикрыть спину, можно не вертеться, как заночевавшая в печной трубе крыса, проспавшая время готовки. Мой друг ругался и грозил умертвиям самыми странными карами, одновременно полосуя их кордом. Мне удалось свалить, едва не проткнувшего его острогой зелено-синюшного утопленника, а он выпотрошил, подкрадывавшегося ко мне коротышку, опасно целившегося мне в поясницу острым обломком кости.

В какой-то момент нам удалось расчистить вокруг себя пятачок шага в два, и мы смогли перемолвиться словом:

— Ты ж ночью за помощью ездил?

— Ездил.

— И где ж она?

Ответить мне было нечего. Сам я как-то не задумывался, когда придет обещанная Тавом помощь. Тут ведь только два варианта — или вовремя или слишком поздно.

— Придет, — заверил я Ольвина, и тут истекло время, отпущенное нам на разговор. Умертвия снова были на расстоянии руки, и все давили, все пытались прижать нас друг к другу и размазать, как ломоть мармелада в черством сандвиче. Кровь из порезов и царапин размазывалась по лицу, мешая смотреть, шея и поясница гудели от бесконечных уклонений. Мой кинжал накрепко застрял в ребрах какого-то бедолаги, я вооружился ржавым молотом на длинной ручке, упущенном умертвием — кузнецом, которому Ольвин в несколько ударов отрубил голову, так что она висела на одних сосудах и коже.

А помощь пришла. Хотя и не та, о которой спрашивал Ольвин, не такая основательная. Просто со двора пробилась к нам часть резервного отряда: щитники и замковое ополчение. Был с ними и Старший Равли, спасибо ему, его меч спас меня, когда мой устрашающий молот рассыпался в ржавую труху при ударе о чей-то костистый таз.

Расшвыривая врагов, резервный отряд сомкнутым строем прошел по всему периметру стены. Но там, откуда они уходили, вскоре снова все наводнялось равно готовыми убивать и обрести покой умертвиями.

В какой-то момент я бросил взгляд на небо и поразился тому, что закат еще не наступил. В глазах у меня давно потемнело, да и тело настаивало на том, что с начала боя прошел не один час. Каково же нам будет к утру? Мысли о том, что оно может не наступить, я не допускал.

Первым предвестником того, что что-то меняется, стал гул и сильнейшее давление в ушах. Будто нырнул в озеро на такую глубину, где сковывающий холод и илистая тьма. А затем порыв ветра вжал мне голову в плечи так, что шея хрустнула. И это была полнейшая ерунда, по сравнению с тем, что произошло с умертвиями. Их расшвыряло по всей стене, тела их рвало и корежило, кости обнажались и крошились. Ни один из тех, кто уже влез на стену или даже просто касался замка, не уцелел.

Пораженный я метнулся сперва к бойнице, а после свесился во двор, и там-то и обнаружил разгадку нашего чудесного спасения.

Четверо эльфийских колдунов стояли кругом, обнявшись, прижавшись голова к голове. Их шатало, живые посохи скрючились, пожухли, вялыми огуречными плетями легли на плечи хозяев. Вряд ли стоит ожидать от них теперь новых чудес. Но кто потребует этого от них после того, что они уже сделали?

Будь атакующие людьми, в их рядах царило бы смятение. Жуткая кончина нескольких сотен товарищей не оставила бы никого из живых равнодушным. А мертвым — все равно. Те умертвия, которые еще сохраняли подвижность, начали новый штурм. А мы не смогли отказать себе в минуте отдыха, ведь скорость, с которой умертвия окажутся на стене, была нам теперь известна.

Сев прямо на спину мертвеца — единственное, что от него осталось, это плотный торс — я искал глазами Ольвина. Вокруг легкораненые помогали спуститься во двор раненым тяжело, а те, в чьей помощи никто не нуждался, просто сидели, как и я, разминая натруженные руки и переговариваясь с соседями. Ольвин подошел в сопровождении раненого в ногу эльфа, опиравшегося о локоть моего друга.

— Он вот говорит, ихние колдуны еще не то могут! Мол, всех покрошат, а наше дело — дать им подумать, да заклятья пошептать.

Взглянув в лицо эльфу, я понял, что он выдает желаемое за действительное и даже старается убедить в этом самого себя.

— Я бы не рассчитывал, — не желая поддерживать иллюзии, я покачал головой.

— И зря, — осклабясь, заявил Ольвин. — Колдовство такая штука — поди, угадай, чего они взаправду могут.

Втайне надеясь, что он прав, я поднялся на ноги и шагнул к бойнице. Пока мы отдыхали, мальчишки натаскали стрел, а лично Мелкий, то ли сам догадался, то ли ему Равли подсказал, притащил нам с Ольвином по узкому топору на рябиновом топорище.

Новый штурм ничем не отличался от старого, не считая того, что мертвых эльфов уже не было, и нам дольше удавалось препятствовать проникновению умертвий на нашу сторону стены. Дольше, однако, не бесконечно. Там кто-то поскользнулся на осклизлом камне, здесь — замешкался, и вот умертвия, пользуясь прорехами в обороне, снова прорвались.

Рог прогудел дважды, а затем издал тонкий всхлипывающий звук. Отступление! Сбиваясь по двое-трое, тесными группами, мы пробивались к лестницам и отступали со стены. Но на последних ступенях вместе с щитниками и ополченцами мы держали оборону, не пропуская умертвий ниже.

Зачем все это, нам солдатам никто не объяснял, да вскоре мы сами все поняли. Отступавшие последними, бойцы котельной команды, раздобывшие во время передышки сколько-то смолы и масла, разлили их, но не выплеснули за стену на атакующих, а опрокинули котлы прямо себе под ноги. Смола и масло растеклись по стене и котловые подожгли их, а сами спрыгнули во двор на подвинутые по приказу эрла к самой стене копны сена.

Пламени, охватившему стену, было далеко по эффективности до эльфийского заклинания. Но оно сделало свое дело. Пусть медленно, но умертвия сгорали или вываливались с наружной либо внутренней стороны стены. Тех, кто падал во двор, тут же закалывали копьями.

Едва пламя угасло, мы ринулись вверх, разя тех из мертвецов, что перетерпели жар. Снова стена наша.

И тут мы, рассчитывавшие на новую передышку, увидели то, что окончательно подкосило надежду. Крылатый несся на нас во всей своей мощи, и некому было остановить его, ведь колдуны все также в полу-беспамятстве сидели во дворе и их посохи не обрели еще прежней упругости.

Да мы подняли луки и выстрелили. Но это не остановило его. Завывая в нелепом, но жутком веселье, он пикировал как будто прямо на меня. Не в силах избавиться от этого ощущения, я поднял топор и, покачиваясь из стороны в сторону, ждал. Топором крайне неудобно бить вверх, но хоть какой-то урон я причиню, хотя бы рассеку его мерзкий рот, сделаю из двух губ четыре.

Глаза в глаза мы все сближались и, хотя двигался только он, нас словно стягивало вместе, как бусины на низке. И чем пристальнее я смотрел в это пышущее ненавистью и предвкушением лицо, тем больше во мне крепло узнавание его обладателя, хотя ни одной из черт этого лица я, совершенно точно, никогда прежде не видел.

Растянутые мгновенья начали сжиматься, топор пошел вверх навстречу раззявленому рту. Бамс! Сочный, какой-то мясной звук.

Подобное тому, что произошло, я увидел лишь неисчислимые годы спустя. Майский жук, врезавшийся с разгона в стекло и сползающий по нему — вот на что это было похоже. Только жук огромен, человекоподобен и страшен, а вместо стекла лимонно-желтая пленка, окружившая вдруг замок. А источник ее — эльфийский мальчик колдун, короткий посох которого восстановился раньше, чем у стариков. Стоя посреди двора, мальчик держал посох крепко сжатыми руками над головой, как ручку зонта при сильном ветре. Остальные трое магов стояли у него за спиной и выставленными ладонями подпирали своего юного собрата, которого клонила назад непонятная непосвященным в магические таинства сила.

— Солнечный щит, — сообщил мне тот самый эльф, который обещал, что колдуны еще покажут, на что способны. — Пока горит хоть один луч солнца, щит не прорвать ни живому, ни мертвому.

Эльф внезапно расхохотался.

— Колдуны сделали свое, теперь вы держите солнце на небе! Умеете? — он прямо заходился от смеха, тряся головой и весь дрожа. Ольвин подошел и, нажав эльфу на плечи, усадил его и дал глотнуть воды.

— Я думал они спокойные.

— Обычные, — беседовать об эмоциональности эльфов я был не готов как-то, мне в голову не приходило об этом думать.

Я и сейчас не стал думать об этом. Глядя на горизонт, я гадал, сколько осталось до окончательной темноты. О том же думал и эрл Векс. Появившимся временем он распорядился самым разумным образом: раненым помогли, погибших унесли, боезапас пополнили. А теперь молча ждали, когда начнется бой, отдыхали и озирались. Посреди двора появилась маленькая акбаллиста, которую достали из дальнего угла цейхгауза. Не пользовались ей лет сто и, судя по выражению лиц тех, кто перетягивал сейчас на ней веревки, она равно могла, как выстрелить, так и сломаться при выстреле, покалечив ее расчет. Или же сломаться при взведении.

Я стоял, перебирая стрелы в туле, и смотрел на красное солнце. Смотреть на крылатого, с жадным ожиданием парящего над колдовским щитом, или на его войско, безмозгло напирающее на щит, совершенно не хотелось. Их я еще навидаюсь по гроб жизни. А вот увижу ли вновь солнце? Судя по всему — нет. Нас оставалось на ногах меньше половины от первоначального числа защитников замка и вряд ли были еще какие-то козыри в рукаве у эрла. Сам же Векс поднялся на стену, и стоял с мечом в руке в какой-то дюжине шагов от меня. Решительный и уверенный стоял наш эрл. Безусловно, он решил стоять до конца, и был уверен, что конец близок.

От солнца остался только огрызок вроде сырной корки. Крылатый, ликуя, нарезал круги в небе, и его длинная черная тень лизала замок, окрашиваясь в желчно-желтый цвет при прохождении через щит.

Сырная корка превратилась в красную нить. Эрл взмахнул мечом и затрубил рог. Это не был обычный сигнал вроде "Отступить!" или "В Атаку!". Рог пел. Прощаясь с замком и его обитателями, но предвещая тяжкую участь их врагам. Пел, заставляя сердца и зубы сжиматься. Пел минуту. Две. И когда он уже готов был оборвать песню, из леса ему ответил другой рог. Ответ был коротким: рог прогудел дважды и умолк, но в продолжении и не было нужды. Каким-то образом, взяв разгон еще в лесу, к замку скорой рысью неслись низкорослые гривастые лошади, несшие на себе потрясающих копьями воинов в толстых кожаных доспехах и отороченных мехом шлемах. Среди них несколько рыцарей на массивных боевых конях с пиками вдвое длиннее коня. Сотня, две, три, а вслед за ними выбегают пешие в похожих на наши доспехах с мечами и топорами.

Три события произошли одновременно: исчез щит и крылатый понесся на меня (я был в этом совершенно уверен), умертвия возобновили штурм замка, а на умертвий налетели, раскидывая их копьями и топча конями, всадники.

Должно быть, дела у прибывшей, как нельзя вовремя подмоги шли неплохо. Надеюсь на это. У меня — хуже. Крылатый падал, сложив крылья, воздух гудел так, как мне еще долго не доведется слышать. Примерно до 1942-го. А у меня все еще был в руках топор, который я не догадался сменить на копье или меч.

Может, не только одному мне казалось, что крылатый нацелился именно на него. Или же эрл готов был защитить любого из своих людей, даже приблудного лучника. Насколько я успел узнать эрла, второе более вероятно. И хорошо, потому что у него-то был меч.

В прыжке, начав удар от бедер, Векс столкнулся с крылатым, был отброшен огромной массой и напором, но успел вбить клинок на всю длину в губастую пасть. Кончик меча, вышедший из затылка, был вымазан чем-то густым и грязно-желтым, вроде каменного масла. Сила, с которой крылатый врезался в замок, была такова, что швы между камнями кладки разошлись, скреплявший их раствор брызнул наружу пыльными облачками. Вовсе не стараясь примазаться к победе эрла, а скорее машинально, я размахнулся и всадил топор в основание крыльев. Выдернул, и снова рубанул, услышав, как что-то хрустит и лопается под ударом.

Кто-то помог эрлу встать, он, покачиваясь, подошел, попытался перевернуть колоссальную тушу крылатого.

— Поди, меч наговоренный, — с уважением шепнул мне на ухо Ольвин.

— Рубят не топором, а руками, — не согласился я. — Не меч особый, а рука.

— Не без того, — признал Ольвин и стал помогать эрлу вызволить оружие из головы крылатого.

А я выглянул в бойницу и увидел, как лесные всадники дырявят копьями вяло сопротивляющихся умертвий, а пехота разводит костры, куда швыряет уже упокоенных и еще не вполне мертвецов.

— Как-то просто все вышло, а? — сказал Старший Равли, поднявшийся к нам на стену, когда стало ясно, что через ворота никто уже точно не прорвется. — Живы, а?

Я был с ним полностью согласен.

Эрл, обнимая за талию Ошенн, стоял над поверженным крылатым, которого за привязанные к ногам веревки собирались стянуть со стены. Тянуть его внутрь никто, конечно, и не думал. Хотели выкинуть наружу, но для этого пришлось устанавливать балки с блоками — крылатый был непомерно тяжел.

Стоя у бойницы, Векс косил глазом в сторону и вниз, туда, где распоряжался своими людьми Тав. Но молчал, ничего не говорил Ошенн, не сводившей глаз с мужа. А мне, повидавшему не так уж мало, все казалось, что еще ничего не кончилось, что что-то страшное вот-вот случится. Поэтому я и был первым, обнажившим оружие, когда, зацепившееся за что-то тело крылатого то ли из-за рывков, то ли по другой неведомой причине, пришло в движение, словно просыпалось. Оно тянулось, переворачивалось с боку на бок, и, раньше, чем моя стрела покинула тетиву, лопнуло по всей длине, обдав людей мерзкими брызгами.

Бескрылый, золотисто-желтый, покрытый не то сеткой, не то тиной, но, безусловно, сходный с тем, в теле кого он укрывался, чудовищный длиннорукий урод выпрыгнул высоко вверх, выбросив свои многосуставчатые руки в стороны и уволакивая в них, схватив за волосы эрледи и парнишку, который, естественно, оказался Мелким.

Стрела сломалась о его спину, а меч эрла не достал. Урод вскочил на гребень стены и ссутулился, готовясь прыгнуть вниз. Своих пленников он держал над головой и раскачивал ими, причем Мелкий дико орал и грыз вцепившуюся в него руку, а Ошенн лишилась сознания.

Описание долго, а движение кратко. Урод прыгнул. Эрл прыгнул, но не на него, а на протянутые через блоки тали, на которых должны были опускать крылатого. Я прыгнул, вытягивая из тула стрелу. А Старший Равли не прыгнул, а только протянул руку и схватил Мелкого за ногу. На плечи Равли взбежал Ольвин в невероятном для наблюдателя движении, осушивший урода обухом по локтю.

Урод разжал пальцы, потерял равновесие и вместо хищного прыжка получилось неуклюжее падение. Равли, Ольвин и Мелкий повалились друг на друга, возможно вывихнув кому-то из них руку или ногу, но все остались на стене никто не свалился вниз.

Эрл скользил по веревке, окрашивая ее в красный. Он сжимал ее одной рукой, а вторую вытянул так далеко, как только мог. Я выцеливал урода, но не стрелял, чтобы не поразить заодно и эрледи. Выстрелить и попасть мог бы Ольвин, его таланта на это хватило бы. Но он сейчас лежал в основании кучи-малы из моих друзей. А в самом низу, прямо под падающими, застыл Тав. Ему следовало сделать одну из двух вещей: выставить пику и пронзить урода или постараться перехватить Ошенн раньше, чем она ударится о землю. При этом его наверняка выбросило бы из седла. Мог бы и шею свернуть, рискуя спасти Ошенн.

Нет смысла гадать, как бы он поступил, поскольку Тав не сделал ни того, ни другого. Дернув повод, он принял лошадь вбок, выходя из-под падающих, и зажмурился.

Эрл Векс успел. Он схватил Ошенн за локоть, сжав пальцы на ее руке так, что чуть не раздробил кость. И его хватка оказалась крепче хватки урода. Унося с собой пряди волос, урод пронесся к земле и упал под копыта тавовой лошади, взметнув фонтан земли и песка, а эрл и эрледи закачались на веревке, на высоте, не более, чем в два-три человеческих роста от земли. С перекошенным лицом эрл проделал остаток пути и мягко опустил Ошенн на землю. Одна его рука была сожжена веревкой до мяса, вторая — вышла из сустава и он не мог шевелить плечом. Тав соскочил с коня и, подбежав, вправил эрлу руку. Тот во время короткой процедуры молчал и кривился, а после указал глазами на оглушенного урода. Тав кивнул и отдал приказ своим людям, которые скоро превратили урода топорами в кучу мяса и шкуры, на которые навалили горящие бревна.

А потом была тризна. Сорок человек, сорок отличных бойцов погибло в тот вечер на стенах замка. А после тризны — пир. Говорили и пили, ели и возносили хвалы. Эрла поила жена, руки его еще не слушались. На пиру сидели люди и эльфы, воины и их семьи. Осенний день выдался на славу — пировали во дворе замка. Там и заснули. Не все конечно, но многие из тех, кто, подобно нам со Старшим Равли, увлекался перемешиванием наливок с сидром.

Утром я встал и стал смотреть, как какая-то старушка бродит среди сваленных в кучи и еще не сожженных умертвий. Чем она занята было понятно, а оттого — грустно.

— Бодрей! Живы же! — хрипло приветствовал меня, открывший глаза, Старший Равли. Он с кряхтеньем поднялся и пошел к колодцу, поманив меня за собой. — Пошли, водой себя окатим. Бодрее будем.

Окатываться я не захотел, вместо этого сунул в ведро голову и пускал пузыри, чувствуя, как холодная вода приводит в порядок мозги. Должно быть, заливается через уши и охлаждает.

Когда я вынырнул, передо мной стоял Мелкий.

— Подарок тебе имеется, — сообщил он.

— Чего вдруг? — не понял я. — Это ж Ольвин с Равли тебя спасли.

Он хитро ухмыльнулся.

— Им само собой, еще бы! Но и ты ж мой друг. Тоже за меня дрался.

Мне стало стыдновато, и я буркнул.

— Так чего за подарок?

— Для рожи твоей. Не бреешь, заросла вся, бабы скоро шугацца начнут.

Не желая выслушивать поучения о бабах от четырнадцатилетнего, я протянул руку. Мелкий вложил в нее помазок.

— Сам сделал! Щетина знаешь чья? Того кабана, что вы с эрлом заохотили. Во! А ручку видал? Это морской камень янтарь. Он у меня давненько вот… — но я не слушал словоохотливого, как никогда, Мелкого. Мог ли я не узнать этот серый с одного бока, с пузырьком воздуха внутри, кусок янтаря? И мог ли радоваться такому подарку? Ведь перед моими глазами тут же встала зима того года, когда их никто еще не нумеровал, да и мало кто подозревал, что лет может быть больше двадцати. Или чего угодно другого может быть больше двадцати. Разве что, шестипалые догадывались, что бывает двадцать один.

***

В пещере было холодно. Даже Браа, волосатый сверх всякой меры, хотел бы обернуться медведем или пусть крысой, лишь бы иметь настоящую теплую шубу. Но оборачиваться сейчас нельзя. Не в эту ночь.

Ночь похоронных гаданий требует, чтобы всякий оставался в своем подлинном виде. Почему? А потому, что, если всем можно, то и гадателю тоже. А гадателю никак нельзя. Гадать ему про своих, а это только человечьей головой можно. У всякой головы своя мысль. Она своих понимает. Крысе про людей думать нельзя, не понимает она людей. И бобру нельзя. Ни про людей, ни про крысу. Про охоту гадать — обернись добычей и хорошо выйдет. Про путь через перешеек — обернись медведем. Но не простым, а долгоногим с плоской мордой. Тем, что рыжий, как трава, набежит в траве, схватит одного, другого лапой просто так, убьет. Обернись им при гадании — можешь гадать, скольких заберет, пока перешеек пройдем. Никто им оборачиваться не умеет, а то б гадали. А сегодня гадание самое важное. Вперед надолго думать трудно. Про завтра — понятно. Про дальше — тяжело. Но надо думать, а чтобы думать — знать. Потому гадатель гадает на мертвом. Чтобы живым сказать, что делать, а что не стоит. Мертвый, он наш. В нем мы все: кто родил, кто зачал, кто брат того, а кто этой. В каждом из нас все. Сейчас он в сторону ушел, оттуда видно хорошо, а сказать нельзя. Гадатель на него посмотрит, если хорошо посмотрит, поймет, что мертвый сказать хочет. Чтобы хорошо понять, нужна человечья голова.

Все это знали, потому все мерзли, но терпели. К огню нельзя подвинуться. Это не для живых огонь, а для мертвого, чтобы гадатель хорошо его видел. Гадателю хорошо, тепло.

Я втиснулся между Лрра, потому что он слабый и не возразит, и Грро, потому что она теплая. Много волос, много мяса, жаркая вся. Стал смотреть на гадателя. Гадателя никак не зовут, ему не надо. Он старый совсем, но сильный. Зубы все крепкие, сам мясо ест. Кто его гадать научил? Кто-то научил. Какой умный ни будь, кто-то научить должен. Гадатель не всегда с нами жил, уходил, ходил где-то. Научился. И я не всегда с нами жил. Пришел, стал жить. Очень сильный, не злой, мне рады были. Злых не любят. Может, лысые любят. Они сами злые, любят убивать раньше, чем все съедят. Их лысыми зовут за то, что волос редкий. И плохой, непрочный. Странные. Сами длинные, а нос маленький. Как нюхают? Наверно, оборачиваются, чтобы нюхать. Скоро придут сюда. Надо гадать: тут нам быть, когда придут, или уйти.

Гадатель мертвого на бок положил, ноги ему согнул, руки под щеку положил. Стал красить его. Не охрой красит, не киноварью. Нельзя камнем мертвого красить. Каменная краска для стен; для людей краска живая. Нажевать ягод и мазать. Рукой мазать, пальцем. Гадатель лицо мертвому покрасил, на ногах сделал пятна, на спине полосу кривую, потом еще одну. Часто-часто закрасил. Я смотрю на него и учусь. Может и не надо никуда уходить, чтобы научиться, может, так можно смотреть и все поймешь. Пока не понимаю. Просто мертвый. Как гадатель видит больше меня? У него же глаза хуже.

Камни стал класть. Один в ногах у мертвого, второй у головы. С боков много круглых камней. И вот черепа. Про черепа я понял. Черепа надо от тех, кто вкусный. Это мертвому приятно. Череп лани, череп сайгака, череп толстой птицы. Так положить, чтобы он как будто мозг ел, выел и рядом бросил. Теперь мертвый все скажет, раз как будто покушал.

Мертвый лежит и молчит. Но это для меня, для Браа и остальных. Не для гадателя. Гадатель шепчет мертвому в ухо, дергает его за волосы, чтобы помогал, не забывал, что он один из нас. И мертвый отвечает ему; гадатель пугается, отпрыгивает. Потом сидит и думает. Потом поет. Гадатель поет, не как мы говорим, там слов нет. То мычит, как овцебык, то трясет горлом и кудахчет. А все же песня. Голоса зверей делать, даже не оборачиваясь, всякий умеет. А тут не то. Тут каждый голос в нужном месте, и ни в каком другом быть не может. Очень приятно слушать, очень злит, что сам не можешь.

Гадатель берет череп лося с одним рогом, укрывает рогом мертвого. Непонятно зачем. Но мертвый снова с ним говорит. Хорошо говорит. Гадатель, слушает, кивает, загибает пальцы. Потом мажет мертвому губы жиром. Берет один самый плоский тяжелый камень и кладет на мертвого. Два других с боков приваливает. Третий в ногах ставит. Четвертый у головы. Гадание закончилось, надо уходить. В пещере, где гадание было, нельзя ни есть, ни спать, ни огнем греться.

Один за другим мы вышли из пещеры гадания. Страшно, когда ночью нельзя оборачиваться. Видно плохо, слышно плохо. Сперва Браа вышел, он боится много, но не любит бояться. За ним сразу я пошел, раз его не схватили сразу. У нас с Браа хорошие копья, лучшие из всех. Мы вышли, постояли, послушали. Разрешили остальным выходить. Гадатель в середине идет. Он и дальше пойдет в середине. Тех, кто с краю, может забрать зверь. А его нельзя, он нам всем нужен. С краю пусть Лрра идет. Его жалко будет, будем кричать, плакать. Но без него просто, а без гадателя очень сложно будет.

Быстро до своей пещеры дошли. Тихо, но быстро. Внутрь снова мы с Браа первые вошли. С копьями. А сзади огонь несут, чтобы нам видно было. Постояли, понюхали. Ни зверем, ни чужим человеком, ни лысым не пахнет. Все внутрь вошли, стали огонь палками кормить, в шкуры кутаться, греться. Я повыше залез, снял сверху мясо. Мясо в пещере всегда надо наверху держать. Ночью собаки придут, лисы, все, что внизу лежит, могут забрать, если спят все. А наверху не возьмут. И дым туда идет, от дыма мясо вкуснее.

Мы съели кроликов и облизали лосиные ребра. Ребра старые, но еще вкусные, и от них не болеешь. А кролики совсем свежие, сегодня дети их нашли и отогнали лис. Нас много, столько еды мало. Завтра надо еще найти. Но охоты хорошей не будет, не гадали на охоту. Будем искать мясо, которое другие убили. Волки лучше всего. Волков легко отогнать, они не бросятся, если нас много пришло. А медведю все равно; когда у него мясо забираешь, он может любого вместо мяса забрать.

Но сначала будем гадателя слушать. Он один полкролика съел, и печень от другого съел, и сердце. Ему можно. Вытер рот, чтобы хорошо говорить, стал говорить.

— Мертвый знает, когда лысые придут. Через ночь и ночь и ночь. Их много идет, больше, чем нас. Издалека идут, сильно злые. Нас, если найдут, то съедят.

— Можно лысых подстеречь и копьями заколоть, — сказал Браа.

— Нельзя. Много лысых. Каждому из нас надо много лысых заколоть, вот как их много.

Надо уходить. Через перешеек уходить. Но там тоже лысые, только другие. Хорошо взять лысых женщин, чтобы дети были, как лысые, потом. А потом еще, и снова дети совсем, как лысые. Станем сами лысые, не станут нас есть. Так надо делать, а то не станет нас.

— Сложно очень, — это я сказал.

— Ты лысую женщину найдешь. Будут лысые дети. Возьмешь лысую женщину и пойдешь за нами. С тобой Браа пойдет и Пырр. Тоже женщин найдут. Всем не найдете если, берите тебе. От Браа не скоро лысые дети будут. Сперва ему лысая девочку родит, потом эта девочка Браа тоже девочку родит, тогда, может, будет ребенок, как лысый. А от Пырра пока детей нет. Может совсем не бывает.

Браа вздохнул. Знает, что косматый очень. А я не такой косматый, поэтому гадатель хочет, чтобы я лысую взял. Он знает, ему мертвый сказал. Утром пойдем лысую искать. Пока надо есть. Я взял последнего кролика, порвал пополам, дал половину Браа и Пырру. Стал есть и думать, как наши пойдут, если трех самых сильных нет. Но дойдут, только много медведь заберет.

Когда проснулся, Браа не спал. Стали ждать. Когда Пырр проснулся, взяли копья и топор и огневые камни и пошли. Ночь гадания кончилась, можно оборачиваться. Пырр мне копье отдал, обернулся волком, вперед побежал. Станет нюхать, узнает, что впереди. Мы с Браа шли так: один идет, смотрит вокруг, второй идет, смотрит еду. Потом наоборот. Если так ходишь, никто не нападет и сытый все время. Ящерицы, жуки. Сразу не наешься, но вкусно. А за день наедаешься, будто целую лань съел один. Так не бывает, чтобы одному лань есть, но если бы съел, был бы такой же сытый.

Браа тронул меня копьем, а когда я посмотрел, сложил губы трубкой и сощурил глаза. Значит, унюхал волков. Не Пырра, других волков. Я показал ему руку ладонью вверх, поежился, помотал головой. Значит, снега нет, тепло еще, волкам мы не нужны. И нам волки не нужны. Браа кивнул, дальше идем.

Куда идем, я не думал. Пусть Пырр думает, он ведет. Пырр часто возвращался, отдыхал. Обернуться легко, терпеть трудно бывает. Все болит, хочет обратно человеком стать. Один раз Пырр прибежал, сказал: учуял лысых. Вечером уже. Что делать? Если лысые близко, а мы огонь зажжем — найдут нас. А если так спать станем, зверь или ночной заберет. Не будем спать, дойдем до реки, там место найдем, где подмыто, и корни, и вывернутые деревья. Можно навалить деревьев, а самим под корнями на песке без огня спать. А есть завтра.

Ночью кто-то между бревен пролез, но маленький горностай или ласка. Хотел еды украсть, а она у Браа. Он, когда еду хранит, прямо на ней спит. Животом прижал, навалился, никто не вытащит.

Утром я первый встал, обернулся лисой. Вокруг прошел — никого нет. Только облака плохие, давят. Снег будет. По снегу женщину воровать сложнее. Надо найти на кого следы скинуть.

Браа встал, костер развел, стал мясо жарить. Один кролик на всех. Мало, но, если кожу не сдирать, только мех спалить — достаточно. Пырр сказал, не может сегодня вести, очень устал. Я поведу.

Волком оборачиваться не стал: чем тяжелее ты, тем труднее долго в звере быть. Снова лисой обернулся, вперед побежал. На четырех ногах бежать хорошо, только низко. Все по-другому видно и цветов мало, все некрасивое. И голова хуже, думать трудно. Не больно, но не хочется. Зато нос лучше. Все запахи те же, а чуешь сильнее — мышковать хорошо. Лысых почуял, но запах старый, они сперва к нашим шли, потом отвернули. У реки были, но только пили, к морю пошли. Там, куда лысые пошли, раньше наши жили. Умели тюленя ловить, ракушки ели. Я ракушек не ел, и никто теперь из наших тюленя ловить не может. Не надо, тюлень только в море, а мы оттуда ушли. Гадатель говорит, он знает, как тюленя ловить. Но он много знает, надо будет — покажет.

За день до моря не дойти, снова надо ночевать. Я нашел удобное место, все поместимся и огонь можно жечь. С одной стороны — здоровенный выворотень, с другой — большие камни. И много не совсем больших, вдвоем поднять можно. Небольшими камнями проход заложили, только щель оставили. Ее потом, когда все внутрь влезли, Браа с Пырром обломками и совсем небольшими камнями загородили. И огонь перед этим завалом развели. Лысые не увидят, другой полезет — обожжется. Пырр пока шел, нашел кости: почти чистые, мяса на них мало, сильно гнилое. Обожгли до угля почти, съели. Кишки утром заболят, но не сильно, идти сможем.

Холодной ночью снег пошел. Замерзли. Браа медведем обернулся и так спал. А мы к нему прижались, нам трудно спать, обернувшись, мало кто так может. Утром Браа, как спал, так медведем наружу и вылез. Отогнал волков, им интересно было, кто в завале спит, но не напали бы. Браа в медведе, а медведь нетерпеливый, злой.

Мы смотрим, а Браа плохо. Дрожит весь, глаза в пленке желтой. Долго, обернувшись, спал. Сильный, а медведь сильней. Медведь себе голову Браа забирает. Помочь можно: надо кормить, чтобы силы были. Но медвежьей едой нельзя, человечья нужна. Пырр остался Браа беречь, смотреть, чтобы совсем не ушел, а я лисой перекинулся, побежал мясо искать. Мертвую птицу нашел, плохую. Перья вылезают, живот раздутый, глаза вытекли. Не годится такая. Браа вернет, но он болеть будет. Увидел птицу живую. Куропатка, мяса мало совсем. Долго крался на животе, даже уши к голове прижал, чтобы не заметила. Прыгнул, придавил лапами, в голову укусил и побежал к нашим. Пырр правильно сделал — костер разжег, уговаривает Браа к костру лечь. А тот чужится уже, боится огня, не нравится ему. Я человеком обернулся, огонь сбил на угли, птицу бросил. Перья воняют, зато быстро. Ободрал кожу вместе с пеньками перьев, печеную куропатку бросил прямо под нос Браа. Он фыркнул, но съел. Походил чуть, лег и смог в человека вернуться. Но усталый, очень спать надо.

Идти надо, а Браа спать надо. Стали с ним сидеть. Потом Пырр ушел еду искать. А я Браа сторожил. Солнце совсем поднялось, снег растаял, сыро стало. Я Браа шкурой накрыл, огонь побольше сделал. Когда солнце вверх идти перестало, Пырр пришел. Принес змей. Он их гнездо раскопал, где они клубком зимуют. Змеи не злые, прямо в руках нес. Только пот с них течет или что похожее, очень резко пахнет. Как дикий чеснок, но запах сильнее, хуже.

Разбудили Браа, стали все радоваться, что Пырр змей нашел. Без кожи их пекли, кожу пяткой копья скребли, потом вокруг древка оборачивали — сушить. Кожа у змеи слабая, но нужная. Завязки делать.

Вечером Браа совсем здоровый стал, но ночью страшно идти, опять ночевали. А утром пошли. Браа обернулся росомахой и вел. Я росомахой не люблю оборачиваться. Глаза не очень хорошие.

К вечеру море увидели. Серое, дышит. И тянет, и страшно. Лысые далеко впереди нас шли, запах свежее не становился. Мы во весь рост шли, разговаривали голосом. Взошли на сопку, стали на море смотреть. Двое на море, один вокруг. Видели оленя. Старый, плохой. И тюленя видели. Далеко в море, как палец вылазит, и глаза у него. Как его могли ловить? Непонятно, как. Не в воду же лезли?

Лысых не видно, злых зверей не видно, мы пошли к морю. Обернулись все трое волками и побежали. Копья в шкуры завернули, все нужное тоже и в зубах несем. Почти до моря добежали, до мокрых камней. Пырр стал лизать воду с одного из них. Заскулил, стал кашлять. Забыл, что про морскую воду говорят: нельзя пить, можно еду поливать. Если чуть полить, еда вкуснее. Если много полить, противно. Пить нельзя. Браа к самой воде подошел, встал передними лапами, потом, когда ночевали, сказал, что вода холодная и в ней живут жуки и мухи и все без крыльев. А я к воде не пошел, я смотрел вдоль моря. В само море страшно смотреть, оно качается, хочет, чтобы я зашел в него. Смотрел вдоль моря и увидел, как чайки над одним местом кружат. Сказал своим, мы туда побежали.

Большой зверь, больше всякого другого на берегу лежит. А его чайки клюют и лисы едят. А медведь не пришел еще. Обязательно придет, но пока не учуял. Недавно тут зверь днем пришел из воды и умер. Мы же в волков обернулись, сразу чуем.

Пырр вперед побежал, разогнал лис, распугал чаек, стал зверя есть. Пытался зубами в шкуру вгрызться — очень твердая, а под ней жира столько, что голова по плечи в него уходит. Тогда он стал там есть, где птицы расклевали. Мы с Браа людьми стали, взяли резки, отрезали жира, съели — волку нравится, а человеку не очень. Тогда нарезали побольше жира, мяса нарезали, на ремешки повесили. Много взяли, хорошо поедим и ночью, и потом. Браа на кость наткнулся, поскреб ее резкой, сказал кость хорошая. А я пошел зубы смотреть, подполз, а зубов у зверя нет. Или есть, но странные. Как трава замерзшая, но не трава и не замерзшая. Совсем непонятные зубы. Я копьем и резкой добыл кусок. Упругий зуб. Странный. Непонятно, зачем нужен, но хороший. Я его бросил и стал говорить Браа, что надо уходить, и Пырру тоже. Потому что такой зверь долго ничей лежать не может. Скоро медведи придут или лысые. А нас трое только. Нам за зверя драться не надо, пусть берут.

Пырр наелся, спать хочет. Но волк его голову не забрал. Пырр обратно обернулся, понял, что спать нельзя. Взяли мясо, пошли искать, где спать. Нашли место хорошее, берег видно и зверя видно. Интересно, что с ним будет. Ночью мясо ели, такое вкусное, как бизон или лось. И жир, если на палке у огня подержать — течет и вкусный. А если прямо в огонь сунуть, сильно горит, ярче, чем обычный жир. Ночью кто-то шумел, зверя ел.

Утром Браа первый проснулся, потому что с краю спал, а ночью снег шел. Замерз и проснулся. Стал на зверя смотреть. Увидел, как лысые пришли, медведя прогнали. Браа нас разбудил, показал, что нельзя говорить, нельзя вставать, нельзя огонь зажечь. Про огонь он правильно показал — хорошо, что он ночью погас, а то бы лысые дым почуяли. Ветер сменился: вечером был от моря, а ночью стал на море. И пока такой же. От нас ветер. Плохо.

Я на лысых смотрел, какие они странные. Браа и Пырр тоже. Они раньше лысых не видели. Я видел давно, когда еще к нашим не пришел. Эти лысые другие были. Больше шкур надето, шкура светлее, сами мельче. Браа смотрел на лысых и показывал пальцами, что он бы любого победил, если бы тот его съесть решил. Победил бы. Браа ниже лысых, но шире и все толще, сильнее. Руки толще, ноги, шея. Колени шире сильно. И я такой же. А Пырр еще ниже, и есть лысые, у которых руки толще. Он бы не всякого лысого победил. Но мы с Браа убежать бы от лысых не смогли бы. Ноги у нас сильно короче, а сами мы тяжелее. А Пырр бы убежал, он хорошо бегает. Или не убежал бы, не знаю. Мы еще не видели, как лысые бегают.

Браа обернулся лаской, побежал смотреть лысых поближе. Потом сказал, что копья у них не такие как у нас. Длиннее и древко тоньше. А резки похожи. Пока Браа там был, мы с Пырром смотрели: не могли понять, лысые женщины есть возле зверя или нет. Не поняли: они все в меха закутанные. Мы тоже, но меньше меха носим, на голову только совсем зимой надеваем. А им холодно, потому что лысые. Или пришли оттуда, где зима теплее. Я про это Браа и Пырру сказал, они не верят. Я был, где теплее, они не были. Сказали, поверят, если гадатель скажет.

Браа вернулся, стал тихо говорить про лысых. Тогда один лысый стал смотреть туда, где мы лежим. Мы сразу замолчали, только он нас слышать не мог — далеко до нас. Наверное, старый дым почуял или жир горелый. Мы стали бояться, что лысые к нам пойдут. Они не пошли. Набрали мяса, выломали зверю ребра, медленно туда пошли, откуда пришли. Целый день зверя разделывали, а мы лежали, не ели, не говорили громко, не оборачивались.

Сразу за ними не пошли. Поели, потом пошли. Уже закат был. Я лисой обернулся и вперед побежал. Пырр и Браа медленно шли, пригибались. Очень страшно в темноте ходить.

Лысые жили далеко. Те, кто мясо нес, два раза отдыхали. Ложились и лежали, говорили. Кто мяса не нес, не ложился, вокруг ходил. Никто не оборачивался, чтобы сторожить. Но лысые умеют, я знаю, хотя не видел. Браа и Пырр далеко шли, не видели. Я возвращался, рассказывал. Браа так шел, а Пырр оборачивался волком, нюхал: есть кто злой рядом или нет. Нечасто оборачивался, много оборачивались, пока сюда шли, теперь устать легко.

Лысые пришли к своим, уже когда совсем ночь, Луна высоко. Они там жили, где когда-то наши. Лысых много было, много больших семей. Наши тут в гроте жили, хороший грот, вход камнями завалить легко. А лысые там не стали жить. Натянули на палки и большие кости много шкур. Стало, как холмы. Сами под шкурами там жили. Очень страшно так жить — стену любой зверь порвет и войдет. Поэтому у лысых много, кто ночью не спит. Ходят вокруг, слушают, огонь жгут. А рядом прямо собаки спят. Ветер от них был, не учуяли меня. Прямо рядом с лысыми собаки. К нам так близко не походят. На охоту если идем, они следом бегут, мы им кишки бросаем, когда добычи много. А когда мало, они напасть хотят, но боятся. А у лысых совсем рядом с холмами из шкур собаки: если ребенок выйдет, старый выйдет — схватят и съедят, а лысые не боятся. Я ближе подполз, стал сильно нюхать: может не собаки, может лысые обернувшиеся? Нет, совсем собаки. Ближе не стал ползти. Собаки залают, за мной погонятся, лысые тоже погнаться могут. А там Пырр и Браа. Я стал женщин смотреть. Они вышли из-за холмов, когда лысый, который мяса не нес, закричал. Женщины выходили, а он им мясо давал, которое другие лысые принесли. Женщин у лысых много.

Я обратно побежал, остановил своих, сказал, что собаки, что нельзя дальше. Стал вокруг бегать, искать, где спать. Место нашел, где не найдут. Плохое место: щель в земле, сверху если кто схватит, непонятно, что делать. Стали спать не все сразу. Сперва один не спит, слушает, потом другой. Я, когда не спал, про лысых думал. Женщин у них много, женщины странные. Когда мясо делили, они ссорились, даже били друг друга. Наши так не делают. Очень редко. Это понятно, это потому, что лысые злые. Но они и смеялись много. Громко. Наши редко смеются. Смеяться хорошо, смеются, когда приятно. Лысые смеялись, когда мясо брали. Мясо дают — хорошо. И смеялись, когда одна другую за шею схватила, но упала сама и вторую повалила. Это не хорошо, неприятно такое смотреть.

Утром Пырр обернулся лаской, побежал на лысых смотреть. Когда пришел, сказал, что они все мясо жарят и приносят много дров, складывают большой костер. Не зажигают его, только складывают дрова. Пырр такого большого костра никогда не видел, не понимает зачем. Думает, хотят целиком того зверя приволочь и целиком жарить. Лысых много, но столько им не съесть.

Когда снова ночь настала, мы втроем обернулись лисами и подкрались к лысым. Про собак мы знали, боялись их разбудить. Только собаки не спали. Никто у лысых не спал. Они большой костер зажгли, такой большой, что все далеко видно. Мясо ели, какие-то корни ели, грибы ели. Потом долбленку принесли, оттуда пили и стали плясать и кричать. Красиво кричать. Одни коротко, громко кричат и по пустой долбленке бьют, другие воют, женщины визжат. Много лысых пляшет и кричит сразу. Очень странно смотреть, когда много пляшут. У нас один пляшет — все смотрят. Потом другой пляшет. А лысые не смотрят, все скачут, все руками машут, трясутся. Очень быстро пляшут. Некоторые падают. Еще долбленку принесли, они снова из нее пили, снова кричали.

Браа обернулся человеком, сказал, что надо сейчас женщин украсть, пока они в темноту не видят совсем, и пока собаки вокруг них бегают, мясо подбирают.

Мы хотели сделать, как он сказал, но стали думать, как женщину нести. Все же оберачивались — ни у кого шкуры нет, чтобы ей голову завязать. Пырр хотел побежать за шкурой, но остался. Стал смотреть, как один лысый к голове сайгачьи рога привязал, а лицо косульим тазом закрыл. Женщины его стали трогать руками, а руки в охре и в киновари с жиром. Он весь стал яркий и везде ладони. Рогатый к костру вышел, стал прыгать и кричать громче всех. Все тоже покричали, а потом замолчали. Сели на землю, а он прыгал и махал палкой. Потом к нему один лысый вышел. Рогатый вокруг него прыгал, кричал на него, шипел, извивался. Лысый сперва раскачиваться стал, а потом затрясся. Рогатый его палкой ударил, и лысый обернулся. Обернулся большой змеей, такой не бывает. Толще ноги и шею раздувает, делает плоской. Раскачивается и шипит. Нет таких змей.

Все лысые обрадовались, стали кричать. Рогатый другого лысого привел, долго вокруг ходил, на четвереньках ползал, пыхтел. Этот лысый обернулся медведем. Красным медведем, большим, как лось. На задние ноги встал, стал со змеей плясать. Плясал и ревел, как сразу много медведей ревут.

Потом другие лысые оборачиваться стали. Все звери у них не настоящие. Слишком большие. Очень страшно. Мы испугались и вернулись туда в щель, где ждали. Зажгли наверху маленький огонь, чтобы не так страшно, до рассвета спать не могли, боялись.

Утром Браа боялся, но пошел смотреть лысых. Сказал неправильных зверей нет, есть только лысые, и все спят. Собаки не спят, ходят, берут еду, там много осталось. Браа обратно ушел. Днем пришел, сказал: "Проснулись лысые". Много мужчин болеет. А женщины куда-то идти хотят. А он спать станет, устал очень.

Он спал, Пырр с ним сидел, а я пошел смотреть, куда женщины пойдут. Они взяли палки без наконечников, и пошли ковырять землю, выкапывать корни. Лысые любят есть корни. С ними двое мужчин пошло, не очень сильных, молодых.

Я своим сказал, надо сейчас женщин брать. Мы подкрались, стали смотреть на них. Они все дальше от других лысых уходили.

Браа сказал, что надо брать такую, у которой ребенок за плечом. Он вырастет, будет думать, что он не лысый, а человек. А Пырр сказал, что ему мать расскажет, и он вырастет злым. А я сказал, что гадатель не говорил, чтобы брали детей, только про женщин говорил.

Таких две было. Одна старая, не годится. Браа обрадовался, он лысую не хотел. Только у меня лысая будет, только одна без ребенка и не старая. Пырр обернулся лаской, стал бегать вокруг лысых мужчин. Один смотрел на него и смеялся, другой стал кидать камни. Пырр отбежал, мужчины за ним пошли, оба стали камни кидать и копьями тыкать, смеяться. Про женщин забыли. Когда они в овраг спустились, Браа медведем обернулся, побежал на женщин. Они испугались, стали кричать, побежали. Браа лысую без ребенка догнал и плечом ударил, повалил. Сам остальных погнал. Я к лысой подбежал, придавил. Накинул шкуру на голову и завязкой шею обвязал. Потом другой шкурой всю обмотал, завязал. Лысая совсем легкая. Я бежал с ней, с нашими копьями и не уставал. Потом меня Браа и Пырр догнали. Шкурой, которую Браа надевал, я лысую обернул. Браа мою хотел, но я не отдал. У него своего меха много, ему без шкуры проще. Он подумал, сказал да, проще.

Мы стали бежать, по очереди лысую несли, чтобы не уставать. А потом снег пошел. А мы еще не далеко убежали. Мы испугались, что лысые нас легко найдут, не пошли сразу к нашим, повернули. Бежали до реки, вошли в нее. Очень холодно, река глубокая, глубже колена. Браа хотел ждать в реке, когда снег перестанет идти и растает. Я сказал: нельзя. Снег может долго идти. Надо по реке идти, на тот берег перейти, но не здесь. Там, где отсюда не видно. Лысые не поймут, куда мы делись. Мы так сделали, и побежали очень быстро, потому что очень замерзли.

Но лысые бегают быстрее нас. Те двое, что с женщинами были, поняли, куда лысая пропала, поняли, как мы реку перешли, догнали нас.

Я лысую Пырру отдал, он побежал, а мы с Браа копья лысым показали. Они закричали, один бросил копье в Браа. Мы копья не кидаем, удивились. Но Браа уклонился, потом побежал копье поднимать. Там наконечник хороший, Браа думал, может, не сломался. Лысые увидели, что Браа побежал, решили, что мы испугались. Молодые не знают про нас. Тот, у которого копье было, подбежал ко мне близко и кинул копье. Я не ожидал, думал ткнет, не смог бы уклониться. Он плохо кинул. Копье меня не ранило, попало в шкуру, а шкура большая. Он думал в этом месте я, а там только шкура. Я его быстро ударил копьем и убил, шею пробил. А Браа услышал, что за ним бегут, обернулся медведем и ударил лысого лапой. Тот упал, Браа его еще раз ударил, убил.

С такими, как мы, обернувшимися, не дерутся. Потому что то, что убил обернувшись, надо съесть. Иначе не сможешь больше в этом звере охотиться. А людей есть невкусно, неприятно. Они как мы, как будто почти своего ешь. Лысые на нас не так похожи, Браа от лысого мяса набрал, взял себе его копье. Хорошо, что они нас догнали, у нас никакой еды, а до наших без отдыха не дойдешь. Мы, пока совсем не устали, бежали. Тогда нашли, где ночевать, маленький костер зажгли без дыма. Поели, и спать стали. Лысая тоже поела. Не знаю, едят лысые своих, или нет. Она не видела, откуда мясо.

До наших пещер дошли когда, сначала ничего не поняли. Где все? Потом вспомнили, что гадатель говорил. Наши все через перешеек пошли. Мы волновались, нас нет, плоскомордый медведь может многих забрать. Но ночь скоро, надо ночевать. Еды никакой не осталось, наши все с собой унесли, а мы лысого раньше доели. Без еды стали спать. Лысую отпустили, потому что Браа сказал, что без своей шкуры больше спать не сможет, холодно. У лысой шкуры теплые, но мы ей все равно сказали между нами лечь. Не понимает. Они не так говорят. Они щелкают и икают. Непохоже совсем. Я показал руками. Тоже не понимает. Тогда взял ее, положил рядом с Браа, сам с другой стороны лег, руки под голову положил, закрыл глаза. Открыл, показал на нее, снова закрыл. Она поняла. Показала, что ее зовут Иктяк. Не совсем так, там надо щелкнуть в середине, неудобно. Иктяк, поплакала и заснула. Может, по лысым скучала, а может, есть хотела.

Ночью Пырр проснулся, увидел, что Иктяк уйти хочет. Он ее обратно положил, сказал спать. А утром мы проснулись, а ее нет. Иктяк — молодая совсем, очень плохо думает. Снег же. Я обернулся волком, быстро ее догнал, обратно привел. Пока ходил, Браа и Пырр немного еды нашли. Оленья шкура и кости. Шкуру на огне обожгли, пожевали. Кости разбили, съели мозг. Вкусно, но мало.

Я через перешеек два раза ходил. Браа тоже два. А Пырр не ходил ни разу. Чтобы вчетвером дойти, надо с собой дрова нести. Тогда можно ночью костер жечь. Но это потом. До перешейка много дней идти. Если хорошо пойдем — не так много. Шли хорошо. Один раз видели овцебыков. Втроем никак их не взять. Иктяк совсем охотиться не умеет, умеет находить корни. Тоже хорошо. Ягод уже нет, только красные кислые. Их мало кто любит. Если только их есть, внутри болит. Корни, Иктяк показывает, какие так есть, а какие печь в золе. Некоторые вкусные. Нам очень хотелось овцебыка, стали рядом с ними жить, за ними ходить, ждать. Дождались — волки пришли. Перехитрили овцебыков, выманили одного из круга, заели. Волки выели кишки и шею, стали не такие злые. Тогда мы обернулись медведями и прогнали волков. Иктяк помогала шкуру снимать, скроила всем теплые обмотки на ноги. Мы мяса наелись, нарезали его много, с собой взяли. Ели помалу, на много дней хватило, почти до перешейка дошли. Тут хорошее место ночевать. Деревья кривые, толстые. Пять вместе переплелись, внутри как гнездо. Наши здесь ночевали, мы поняли. И мы там стали ночевать.

Ночью кто-то приходил, но мы жгли костер, он ушел. Утром смотрели следы — нету. Бывает такое, потом страшно. Иктяк принесла грибов, показала, что их надо есть, чтобы не бояться. Мы поели, и стало хуже. Браа боялся и Пырр боялся. И от страха стал плохо говорить о Браа. Браа ему объяснял, что так нехорошо, что ему плохо оттого, что Пырр так говорит. Иктяк смеяться стала, тогда Браа совсем расстроился, толкнул Пырра. Пырр удивился и побежал от Браа. Браа его догнал и снова толкнул. Ударил его. Я к ним подбежал, Браа оттолкнул, Пырра оттолкнул. Стал им говорить, что нельзя. Они слушать не стали. Браа схватил палку и ударил Пырра по голове. А Пырр присел. Я с ним говорил, палку не видел, она меня ударила. Очень сильно. Я сразу пить захотел, а потом упал, как уснул, только не спал, а совсем ничего не было.

Когда я пришел в себя, меня гладил по лицу приземистый неандерталец с шеей толще головы, дико волосатый и очень печальный. Я узнал Браа и обрадовался, что память мне не изменяет. А ведь после того удара, что я получил, удивляться этому не пришлось бы. Но, наоборот, рауш-наркоз сослужил мне добрую службу — вывел из интеллектуального оцепенения, куда я проваливался, все более и более сближаясь с теми, среди кого сейчас жил. Знал бы ты Браа, как я тебе благодарен!

Тощая кроманьонка, увидев что я очнулся, засмеялась. Она определенно была много изящнее моих друзей. Однако вовсе не выглядела привлекательной благодаря этому. Может быть, где-нибудь в теплых краях среди платанов или акаций она была бы уместней и гармоничней. Но не здесь: на границе с тундростепью, где небо всегда серое и низкое, и у всех толстая шкура и мощные мышцы.

Приподнявшись на локте, я заметил третьего своего спутника. Мелкий понурый неандерталец сидел к нам боком и всем своим видом выражал сожаление.

— Пырр не виноват. Грибы. Плохие грибы, — подстраиваясь к манере своих "соплеменников" заявил я. — Пырр немедленно расслабился и, подойдя, подтвердил: "Плохие грибы. Голова стала плохая, злая".

Да, от мухоморов так бывает. Нетипичная реакция, вряд ли кроманьонка подстроила ссору нарочно.

Призвав своих спутников собираться в дорогу, я задумался о том, сильно ли нам поможет мое "пробуждение". По всему выходило, что не слишком. Короткие мысли — быстрая реакция. Смогу ли с возвратившейся тягой к анализу, рефлексией и прочими бантиками на функционале мозга действовать также адекватно обстановке, как ранее? Увы, так или иначе, но мне придется в этом убедиться в ближайшее время. Голому собраться — только подпоясаться, а неандертальцу и вовсе легко — взял копье в руку и потопал.

Первые же недостатки моего нынешнего состояния проявились сразу же: общение перестало быть удовольствием. Мне приходилось делать усилие, чтобы отвечать в доступной пониманию моих спутников манере. Их же реплики вызывали раздражение своей краткостью и примитивным построением фраз. Удивительно, что, обладая таким малым словарным запасом, такой бедной невыразительной речью, они страстно любили поболтать. Не проходило и десяти минут, чтобы кто-нибудь чего-нибудь не сказал или не показал языком жестов. Право, лучше бы я шел один.

Вот и сейчас, искренне симпатичный мне Браа рассуждал о вероятности нападения короткомордого медведя, пользуясь не более чем полудюжиной слов.

Спору нет, риск встречи изрядный, а шансов уцелеть, не потеряв никого исчезающе мал. Но сколько можно это мусолить?

Если мои друзья занимались в пути только разговорами, (исключая того, кто уходил на разведку, воплотившись в какое-нибудь животное), то кроманьока Иктяк проводила время с большей пользой. Снарядившаяся в дорогу еловым сучком, она, не останавливаясь, по ведомым ей приметам, выцепляла из земли съедобные корешки и вкладывала за пазуху. Ассортимент их был беден, вид непригляден, но они были съедобны, а большего требовать не приходилось. Меня изумила ее наблюдательность. Даже там, где не было и следа надземных побегов, она каким-то образом угадывала корневища и клубни, прячущиеся под землей, и молниеносно их добывала. К чести ее, на ходу она не ела, очевидно, приберегая свои трофеи для вечерней трапезы.

Я заметил, что хотя и обрел способность излагать свои мысли в надлежащем разумному индивидууму качестве, мои раздумья неизбежно вертелись вокруг, ставших привычными и действительно постоянно актуальных, вещей: место для сна, еда, опасность. С первым у нас не было ни малейшей определенности, второе предстояло добыть, а третье… тут вся надежда на разведчика.

Я отчетливо помнил слова гадателя, безусловно наделенного мудростью, далеко превосходящей всякое представление его соплеменников. Он был совершенно прав: чтобы выжить, нам предстояло мимикрировать, а еще лучше ассимилироваться. Проблема в том, что кроманьонка нисколько не возбуждала меня. Она неумна, тоща, двигается без малейшего изящества. Женщины-неандерталки, на мой взгляд, были куда привлекательнее. Волосатые, приземистые, ширококостные они излучали спокойную доброту, а в сексе были жадны без навязчивости, покорны, но искренни. Впрочем, возможно у Иктяк в этой области найдутся какие-то неизвестные мне преимущества. Я ведь при взгляде на нее никогда бы не подумал, что она такая ловкая и обстоятельная заготовительница пищи. Этой ночью надо будет проверить, не таит ли она сюрпризов в области плотского общения.

Забегая вперед, скажу, что план мой сорвался. По особому чуткий к опасности Браа, не зря завел разговор о короткомордом. Едва солнце покинуло зенит, как разведчик-Пырр примчался с недобрыми вестями. Впереди на расстоянии, как я понял не более километра, он видел над травой плечи и голову короткомордого. Мы с Браа вздохнули и задумались, не делая вперед и шагу. О чем думал Браа, судить не берусь, мне же пришло в голову следующее. Если над травой были видны только плечи и голова, а в холке короткомордый много превосходит стоящего в полный рост неандертальца, значит припорошенная снегом трава, которая сейчас достигает нам до пояса, вскоре станет куда выше. В мокрые года так часто бывает. Обычно это не проблема. Мы отлично умеем двигаться в высокой траве, не замедляя хода и не производя особого шума. Но вот встретится в ней с таким опасным хищником, как короткомордый, это верная смерть. Догонит мгновенно, ведь одно дело идти по высокотравью, а совсем другое — бежать. На гладком-то месте шансов нет, а уж тут и вовсе вопрос пары секунд. Принять бой? Но оборачиваться короткомордым никто из нас не умеет, обычный медведь ему не соперник, а выступить против него в обычном обличье, это такая же верная смерть через пару же секунд.

Самым разумным было бы повернуть назад и обойти медведя по широкой дуге. Но мы уже вступили на перешеек изрезанный с обеих сторон узкими фьордами. Середина, по которой легко и удобно идти, шириной километров семь — десять. Все остальное — гористые берега, где легко заблудиться и подолгу блуждать, обходя фьорды и непреодолимые скалы.

Браа, очевидно, что-то надумал, потому что пошевелил губами, словно разминая их, и сказал:

— Утес есть. Я помню. Мало идти, трудно лезть. Видно далеко. Он пройдет, мы дальше пойдем. Он не полезет утес без еды.

Ну, вот, пока я предавался размышлением, Браа вспомнил об утесе, который я видел вдвое чаще его. И даже однажды ночевал на нем вместе с остальными неандертальцами, вынужденными пережидать пока пройдет гигантское, невиданное мной ни до, ни после стадо карибу.

Пырр, догадавшись, что остальным нечего возразить Браа, перевоплотился в поджарого рыжеватого волка и порысил в сторону утеса. Мы побежали за ним, и я тянул Иктяк за руку, поскольку она не владела неандертальской речью и представления не имела ни о том, что говорил Браа, ни собственно об утесе.

Округлый с одной стороны и круто обрывающийся с другой, конгломерат скал вскоре навис над нами. Вслед за Пырром, заверившим нас движениями головы и хвоста в том, что никакая опасность нас наверху не поджидает, (я переставил слова в предложении, чтобы было понятнее) мы все вскарабкались по округлому лбу утеса и укрылись от несущего жесткие снежинки ветра в глубокой щели. Влезть было непросто: мокрые от снега камни скользили под ногами, узкие пролазы вынуждали обдирать ногти на руках и кожу на локтях и коленях.

Пырр, уставший от чужого тела, обернулся человеком и, свернувшись в позе эмбриона, мгновенно заснул. Браа не выразил охоты идти наблюдать, и поэтому пошел я. Иктяк вовсе не хотела вылезать из убежища, она достала корешки и начала измельчать их кремневым рубилом. Браа с непониманием смотрел на нее. Оставив их за этим занятием, я, пригнувшись к самой скале, осторожно вылез и, подползши к краю утеса, начал высматривать короткомордого. Это занятие отняло у меня не меньше часа с лишним, но я был вознагражден за терпение и смирение (ветер выстудил меня так, что даже зубы болели). Однако награда была не сладкой.

Видимо, медведь долго постился. Он был худ, но еще не истощен, полон сил и желания поскорее оскоромиться. Как мы по пути сюда не встретили ничего живого крупнее куропатки, да и тех видели мельком и издали, так и он не учуял ничего привлекательнее четверых, недавно прошедших, людей. То, что неплохая добыча укрылась на утесе, куда ему влезть не удастся, короткомордому не понравилось, он мотал головой и, наверняка, недовольно фыркал, хотя этого я слышать никак не мог, нас разделяло больше километра.

Медведь приближался, вероятно, собираясь взять нас в осаду. Пищу на утесе взять было неоткуда, никаких запасов кроме корешков у нас не имелось. Утоляя жажду снегом, мы просидели бы на утесе неделю или две без особого риска заработать такое истощение, которое сделало бы невозможным дальнейший путь. Но утес гол, там ничего кроме лишайника не растет и, как следствие, совершенно нет топлива. Одна холодная ночевка это нестрашно. Но высидеть в каменной щели несколько дней можно, только усиленно питаясь. Даже если мы пожертвуем Иктяк, все равно через три — четыре дня мы либо околеем от переохлаждения, либо рискнем спуститься в надеже, что медведь удовольствуется кем-то одним из нас, а двое других получат шанс убежать.

Пока я наблюдал за ним, короткомордый успел дойти до утеса и, хорошо с ним знакомый, даже не попробовал взобраться. Он выбрал защищенное от ветра место у подножья, улегся там и посмотрел туда, где парой десяткой метров выше прятались мои друзья и кроманьонка.

Я понятия не имел, как долго вытерпит медведь, скоро ли он переключится на поиски падали или выслеживание более сговорчивой добычи. Если вокруг нет ни того, ни другого, он вернется за нами.

Пока же я вернулся к своим спутникам и рассказал им о той ситуации, в которую мы угодили.

— Э-аа… — взявшись руками за лицо, Пырр тряс головой и подвывал. Это вовсе не было выражением испуга или отчаяния. Он всего лишь "прочищал голову" спросонья, чтобы легче думалось. Вот, между прочим, хорошее место, чтобы упомянуть о том, что мои друзья, несмотря на скудный словарный запас и крохотный, по сравнению с моим, объем знаний, были вовсе не глупы. В способности анализировать, делать выводы, находить решения они нисколько не уступали ни мне, ни вам. Поэтому я всерьез рассчитывал на то, что они смогут найти выход из ситуации, который для меня сейчас был совершенно не очевиден.

— Пырр сайгаком обернется. Побежит. Медведь за ним. Пырр убежит, за ним медведь уйдет. Мы побежим. — Таково было предложение Браа. Слабенькая идея и, судя по его тону, он и сам это видел. Все тут было плохо. Не факт, что Пырр сможет убежать от медведя. Если убежит, куда ему деваться потом, когда устанет? Идти зимой голому, в одиночестве, снова мимо того же короткомордого? Если медведь не догонит Пырра, что ему помешает вернуться и пойти по нашим следам?

Пырр, также находя план Браа абсурдным, предложил свой:

— Все ласками обернемся и далеко от медведя слезем. Он не заметит. Ласку ему ловить сложно и не хочется: сил много надо, а еды мало будет.

— Она оборачиваться не умеет, — я указал на Иктяк.

— Не умеет, — признал Пырр. Он ведь, как и я, своими глазами видел, как сложно дается лысым перевоплощение в зверя. — Другую найдем? — с надеждой спросил Пырр. Он предпочитал женщин с черными волосами, и чем их больше на теле, тем лучше. Желтоволосая кроманьонка была ему мало, что не отвратительна.

— Не найдем, — покрутил головой Браа. — Где найдем? Обратно пойдем? Нет.

Он был совершенно прав, мне нечего было добавить. И предложить нечего. Я не видел иного выход, кроме как бросить Иктятк. Все погрузились в задумчивость, покрепче прижавшись друг к другу, чтобы не отвлекал холод. Даже Иктяк пучила глаза, изобретая что-то, хотя и вряд ли бы она смогла донести до нас свои идеи. Прошел без малого час, и Браа беспокойно заворочался. Насколько я его знал, он сейчас напрягал все, что у него было между надбровными дугами и черепным гребнем, чтобы поймать ускользающую разгадку.

Когда он заговорил, голос его, в отличие от прошлого раза, выражал уверенность в том, что придуманная им затея вполне осуществима. Эта уверенность передалась и нам. Говорил же я, что с мозгами у моих друзей все в порядке! По крайней мере, шанс выжить теперь есть у всех четверых.

Иктяк, не понимавшая слов, оказалась вполне понятливой к жестам, если использовать не принятые у неандертальцев символические обозначения, а простую имитацию того, что от нее требуется. Обвального снега пока не было, но на защищенных от ветра склонах и площадках утеса его было уже довольно. Иктяк собирала снег в оленью шкуру, которую снял с себя Браа. Ради спасения жизни можно денек и померзнуть. Пырр помогал ей, хотя это было и необязательно. Я собирал по всему утесу птичий помет, пыль, лишайник, занесенную ветром землю — все, чем можно конопатить и заделывать щели. А Браа, на правах руководителя проекта и прораба, сидел возле выступающего за край утеса камня, имевшего, в отличие от утеса, собственное имя, продиктованное его сходством в некоторых ракурсах с весьма важной частью тела в эрегированном состоянии. Браа совал пальцы в щели у подножья наклонной двухметровой стелы, жевал губами и, подперев кулаком голову, размышлял, обсасывая свою идею до блеска.

Когда кроманьонка собрала достаточно снега, они с Пырром занялись тем, что могло показаться сумасшествием, учитывая температуру воздуха и прочие обстоятельства. Раздевшись и свив что-то вроде гнезда из шкур, оба уселись прямо в снег. Они дышали на него, катались, сжимали в руках — все, что угодно, лишь бы превратить снег в воду, которая собиралась под ними и застаивалась лужицей (спасибо старухе Мурр, скверно мездрившей шкуру и Браа, зажиревшиму ее с изнанки до полной водонепроницаемости).

Я же в это время, под внимательным взглядом и руководящим движением пальца Браа, замазывал часть щелей, которыми было покрыто основание приметного камня так, чтобы вылитая в них вода в них же и осталась. Насколько я понял план Браа, он хотел добиться того, чтобы в подошве камня остался десяток глубоких "шахт", не связанных между собой и с соседними щелями. Сам он помогать не торопился, ограничившись тем, что на начальном этапе предоставил жидкость для размешивания в ней собранных мной твердых компонентов замазки. Спасибо и на этом, без него бы я в силу пустого мочевого пузыря не справился бы.

Пырр и кроманьонка закончили раньше, и теперь дрожали посреди быстро остывающей лужи. Увы, торопиться мне было нельзя. Одна недозамазанная щель и весь наш труд, и все надежды пойдут прахом. Когда же я счел дело сделанным, а прораб Браа подтвердил это, выждав пару часов, чтобы замазка схватилась морозом, мы все вчетвером принесли шкуру с водой и, сложив один угол, медленно влили воду в каждую из подготовленных щелей. Конечно, воды не хватило, но нехватка оказалась не критической.

Оттерев замерзших Иктяк и Пырра сухим мехом, мы забились в наше укрытие и, накрывшись шкурой Браа (разумеется сухой стороной вниз), стали ждать рассвета. По нашим прикидкам, всё решится именно тогда, когда перед восходом настанет самый лютый холод. У Иктяк еще оставалась пара корешков. Жесткие и безвкусные они все же скрасили нам ожидание.

Не выдержав ожидания, в расчетное время, Браа вылез из-под шкуры и поспешил к камню. Понять его несложно, но горячился он зря. Безлунной ночью увидеть что-либо ему все равно не удалось, а треск, известивший нас о том, что первая часть плана, скорее всего, выполнена, был прекрасно слышен и отсюда.

По первому свету мы все подбежали к игривому камню. Превосходно! В том, что вода, замерзнув, разорвет его, мы не сомневались. Опасность была в том, что он может под собственной тяжестью свалиться вниз. Этого не произошло. Потрогав камень, мы убедились, что он чуть покачивается и его можно столкнуть, если употребить достаточно сил. Я встал на краю утеса рядом с камнем и посмотрел вниз. Ни одного выступа никаких изгибов склона, ничего, что помешало бы камню упасть вниз отвесно и неудержимо.

Дальнейшее по большей части зависело от Пырра.

Обернувшись кабаргой, он сбежал по пологой стороне утеса и появился в считанных метрах от дремлющего короткомордого. Сон медведя был чуток, он потянул носом, распахнул глаза и с ловкостью, недоступной обычному медведю, мгновенно перешел от сна к бегу.

Будучи настороже, Пырр все равно упустил момент начала медвежьей атаки, и только фора в расстоянии спасла его и позволила разогнаться настолько, что медведь не мог сократить дистанцию в один-два прыжка. Они понеслись вскачь по дуге, огибая утес. Пырр скакал чуть выше по осыпающемуся склону, где его острые копытца намного превосходили медвежьи лапы по способности цепляться на бегу за крохотные выступы и ложбинки, не скользя по живым камням, а, вбиваясь в скалу под ними.

Но смотреть на них нам было некогда. Втроем мы подбежали к камню; Иктяк перевесилась вниз, чтобы подать сигнал, когда придет время действовать, а мы с Браа покрепче уперлись ногами в утес, а плечами в камень.

Скок-скок, Пырр несся уже не по склону, ставшему слишком крутым даже для него, а прямо по заваленной осколками скал земле у подножья утеса. Вряд ли кто-то позавидовал бы сейчас ему, из последних сил держащему дистанцию между собой и громадным зверем, легко перемахивающим на длинных косматых лапах через каменюки, которые Пырр вынужден оббегать.

— Ий-йии! — взвизгнула Иктяк отчаянно, замахав рукой. Я подумал было, что она потеряла равновесие и падает, но это был просто сигнал. Мы же не могли с ней договориться, что именно она будет кричать и делать.

К счастью Браа все понял правильно, и, пока я потерял секунду на то, чтобы взглянуть на Иктяк, он уже успел навалиться на камень и тот, зашуршав истираемым в пыль щебнем, покачнулся. Торопясь помочь, я так нажал на холодный базальтовый бок, что чуть не порвал мышцы на спине и плечах. Почти! Камень дрогнул и пополз, но попал в какую-то ямку и замер. Куда быстрее, чем все это проговаривается, мы, застонав от натуги, всем своим весом и всей силой нажали на камень. С треском и грохотом он повалился на бок, большая его часть перевесилась за край утеса и мы, едва успели отскочить, как камень, последний раз ударив по скале у наших ног и выбив из нее сноп мелких осколков, поворачиваясь в воздухе, полетел вниз.

Трудно вообразить, какая ловкость, какой глазомер и реакция понадобились Пырру, чтобы задержать своими прыжками и поворотами медведя прямо под тем местом, куда грянется камень, на те секунды, что понадобились нам, чтобы обеспечить это падение.

Когда мы с Браа присоединились к пялящейся вниз Иктяк, там, у подножья оседали каменная пыль и снег, поднятые в воздух ударившимся о землю "лингамом". Хочется надеяться, что не только о землю.

Интересно, неужели кто-нибудь сумел бы осуществить то же, что и мы, с большей меткостью? Да, когда пыль осела, стало ясно, что медведь не убит камнем. Очевидно, камень упал рядом, и зверя только оглушило, отколовшимися кусками базальта, и, что гораздо лучше, придавило ему правые лапы куском скалы, развернувшимся и осевшим при попадании в него нашего камня. Так или иначе, зверь был недвижим. Пырр, на всякий случай, мчался обратно к нам, а мы с Браа, вооружившись, спускались с утеса.

Утратив звериный облик прямо на бегу, запыхавшийся Пырр, растянулся на скальном склоне и, полуприкрыв глаза, стал слизывать с камня порошу. Иктяк накинула на него шкуру и пошла вслед за нами; вероятно, ей было любопытно, как мы будем расправляться со зверем, продержавшим нас два дня в голоде и холоде, теперь, когда он беззащитен.

Именно так (расправиться с ним) мы и намерены были поступить. Браа, стоя в удалении, метнул в голову медведю тяжелый камень. К сожалению, он попал не в лоб или переносицу, а выше. Камень рассек кожу с внутренней стороны уха, там, где она нежная и богатая сосудами. Брызнувшая кровь и острая боль привели короткомордого в чувство. Он заревел так, что мне захотелось окорачь умчаться обратно на утес, и там сидеть, никогда-преникогда не спускаясь. Такое же чувство вызвал этот рев и у Браа. Мы, не сговариваясь, крикнули в ответ и побежали к медведю, выставив копья перед собой. С разгона, атакуя одновременно, мы сможем глубоко всадить их в его тело, а он, еще не полностью отошедший после контузии и удерживаемый скалой, вряд ли сможет эффективно обороняться свободной правой лапой.

Тут мое чувство времени оказалось слишком неуклюжим, чтобы определить что произошло раньше, а что позже, и как долго продолжались события. Слишком быстро, слишком много всего сразу.

Наконечник моего копья пропорол толстую кожу и, окрасившись красным, продирался глубже, пока не встретил на пути кость. Медведь рванулся, выпростал левую лапу и наотмашь ударил ей. Браа пнул меня в бедро, уводя из-под удара, а сам выдернул свое копье, ранившее медведя в бок, и вогнал его зверю в шею. Медведь мотнул головой, схватил зубами за древко чуть позади царапнувшего его наконечника, и перекусил закаленную на огне палку толщиной с женское запястье. Он поднялся, бесновался, заливая все вокруг своей слюной и кровью. Откинув тыльной стороной лапы Браа, медведь сосредоточил все усилия на освобождении задней лапы. Браа обернулся лаской и проскользнул мимо медведя, заходя ему в тыл. Я имел глупость обернуться обычным медведем и ударить короткомордого. Мои когти разорвали ему шкуру, доконав поврежденное Браа ухо, снесли лоскут кожи с черепа, но все это только разозлило его и придало сил. Один рывок — и короткомордый полностью на свободе.

Распахнув пасть и предъявив желтые расходящиеся книзу, как у тигра, клыки, в качестве несомненного доказательства своей скорой победы, короткомордый прыгнул на меня. Все, что я успел — это свернуться меховым шаром и подкатиться под него так, чтобы сразу не попасть под зубы и когти. Где-то надо мной с той стороны огромной туши послышался утробный рык, переходящий в визг. Это Браа, обернувшись росомахой, и, вскочив на спину короткомордому, терзал его шею в надежде добраться до позвоночника или крупных сосудов. Визг сменился мясистым шлепком: судя по всему, медведь сбросил росомаху, и она всем телом приложилась о камни. Пока все это происходило, я искал возможность вцепиться в брюхо короткомордого зубами и когтями, но он так плотно навалился на меня, что я чувствовал себя связанным и засунутым в душный мешок. "Где же Пырр?" — подумал я, но сразу же понял, что, несмотря на такую плотность событий, вряд ли прошло больше нескольких секунд, и он при всем желании не успел бы сюда добраться.

Понятия не имею, что сделала Иктяк. Думаю, попросту бросила в медведя камнем или моим копьем — оно ведь отлетело куда-то прочь, я и не заметил когда. Неважно. Главное, когда раздался ее визг, короткомордый приподнялся на задние лапы, дав мне немного простора. Я тут же вонзил когти передних лап ему под диафрагму, задними же уперся куда-то в низ живота и распрямил их. Короткомордый прянул назад, снова придавив меня к земле, но по запаху свежей крови и содержимого кишок я понял, что вспорол ему брюхо. Вот только последнее, что я отчетливо услышал, прежде чем слипшаяся косматая шерсть кроткомордого забила мне уши, был отчетливый всхлип Иктяк. Такой, будто она смертельно ранена и не в силах даже кричать.

Давящий на меня вес возрос; это Браа, оказавшийся достаточно упрямым, несмотря на контузию, обернулся медведем и навалился на короткомордого сверху. Куча из трех буро-рыжих тел зашаталась и опрокинулась на бок. Я не мог сразу продолжать бой, нужно было сделать хоть пару глотков воздуха. Вывалив язык, я смотрел в небо, слыша, как возятся и стонут Браа и короткомордый. Небо закрыла мелькнувшая надо мной фигура, показавшаяся на фоне неба угольно-черной. Повернув голову, я обнаружил, что масть ее рыжая с проседью, а сама она — никто иной, как Пырр, обернувшийся мелким, но шустрым медведем. Разлеживаться более было никак невозможно, я со свистом втянул холодный воздух горячей пастью, перевернулся на живот, подобрал под себя лапы, и прыгнул, целясь на голову короткомордому.

Наш совокупный вес превышал вес короткомрдого, причем изрядно. Шевелиться ему было сложно, прижатый к земле тремя не слишком крупными, но разъяренными медведями, он мог только откусываться, вертя длинной шеей, но и это я пресек, вцепившись зубами ему в нижнюю челюсть. Прошло несколько, наполненных напряжением мышц, шумным дыханием, звуком разрываемой плоти и болью минут, и все было кончено. Короткомордый лежал под нами неподвижно. Мертвый.

Никогда еще людям не доводилось расправиться с этим хищником, лучшим в своем деле на всю тундростепь.

Вспомнив о всхлипе Иктяк, я обернулся человеком и подошел к ней. Жива. Но ранена. Уж не знаю, как и зачем она подставилась, но короткомордый зацепил ее лапой, распахав шею и грудь. Рана от уха до плеча сильно кровооточила, но особой опасности не представляла. С грудью было хуже. Ключица сломана, два верхних ребра тоже. Легкие не задеты — на губах не было розовых пузырей, но, все равно, такие ранения быстро не заживают, даже если в рану не попадет инфекция. Впрочем, конечно, не попадет. Я обернулся волком и зализал раны Иктяк, предоставив лизоциму делать свое дело. Сзади потянуло теплом.

Накрутив жгутов из сухой травы, мои друзья развели костер и готовились к пиршеству. Собственные раны их совсем не волновали. Да и не из-за чего было беспокоиться — ушибы, ссадины, порезы от когтей — вот, если не считать прокушенного бедра у Браа и расквашенного в лепешку носа у Пырра, вот и все, чем мы расплатились за победу над короткомордым. Взяв в руки кремневую "резку", как я ее по привычке называл, Браа снимал шкуру с задней ноги медведя.

— Сломанная нога. Камнем разадавило. Много осколков. Как дрался? Я бы не смог, — сообщил Браа, освободив голень от шкуры, и срезая полосами мясо.

— Поедим скорее. Кто поест, сможет обернуться! — предвкушал Пырр.

Это была чистая правда. Способность оборачиваться зверем появлялось только у того, кто отведал соответствующее животное, причем непременно добытое своими руками.

Устроив Иктятк возле огня, мы принялись лакомиться жестким и пресным, но таким желанным мясом. Похоже, еще одну ночь мы проведем на утесе, но уже в куда более комфортабельных условиях.

Так и вышло. До заката мы полностью ободрали короткомордого и втащили на утес его шкуру, мясо с частью костей и Иктяк. Кроманьонку закутали в мех и регулярно вылизывали (в образе волка или собаки, разумеется), а мясо жарили на травяных жгутах и ели почти до утра.

На наше счастье мяса было много, а травы вокруг утеса и вовсе неисчислимо, ведь нам пришлось сделать остановку на четверо суток. Жара у Иктяк не было, но самостоятельно идти ей не давала слабость и боль, мгновенно появлявшаяся при каждом движении.

Браа отремонтировал свое копье, а вот у Пырра копье, наоборот, отобрали и, укоротив, сделали из него посох для Иктяк. Идти нам все равно приходилось медленно, но теперь нас это не пугало. Отведав короткомордого, получив возможность оборачиваться им, да кто может встать у нас на пути? Бравировали мы, конечно, зря, но об этом позже. Раз уж я вспоминаю наше странствие день за днем, пусть так и остается, а дискретность оставим для другой истории.

Мы шли и ни в чем не испытывали особых затруднений. Это, если оставить за кадром Иктяк. Кроманьонка мучилась непрерывно, но что мы могли с этим поделать? Никаких деревьев с корой, облегчающей боль, никаких грибов, замутняющих сознание, никаких вызывающих эйфорию ягод здесь не было. Возможно, имелись какие-то местные целебные растения, но мы о них ничего не знали, а экспериментировать не решались. Иктяк стойко переносила страдания, только с тоской посматривала на землю вокруг себя. Похоже, здесь росли известные ей своей съедобностью корневища, но она была лишена возможности добывать их.

С едой дело обстояло терпимо. Обернувшись лисой, можно было добыть куропаток, а мне несколько раз удавалось без всяких ухищрений подбить зайца камнем. Кстати, Иктяк объяснила нам жестами и, чертя по снегу посохом, что ее соплеменники умеют кидать камни дальше и точнее, обвязывая их ремешками и раскручивая за свободные концы этих самых ремешков. По крайней мере, так мы ее поняли. Еще они вроде бы кидали какие-то легкие копья с помощью палки с ямкой, но как именно, она не сумела объяснить, да и копий таких у нас не было. Копья кроманьонцев и так были тоньше наших, куда уж еще легче? Эту мысль высказал Браа, гордившийся тем, что у него самое толстое копье в племени. То, что мое копье почти такое же толстое, было на несколько ладоней длиннее, его не смущало.

Утром третьего дня пути мы были разбужены, державшим рассветную вахту Пырром. Выбравшись из-под шкуры короткомордого, и выкопавшись из сугроба (снегопад усиливался с каждой ночью), я сперва не понял, на что именно он указывает. Заснеженная тундростепь, высящиеся впереди холмы. Но проморгавшись, я воспринял картину иначе. Мамонты! Стадо мамонтов брело перпендикулярно нашему маршруту. Десятка три взрослых и вчетверо меньше детенышей. Они неторопливо раскидывали снег бивнями, набивали рты травой, терлись головами друг о друга, в целом, вели себя соответственно своему статусу признанных повелителей снежных равнин. Еще бы! Кто мог составить им конкуренцию? Овцебыки, шерстистые носороги — все они были малышней по сравнению с серо-рыжими гигантами. Кто осмелится напасть? Нет такого зверя на суше, а в море мамонты не заходят, оно холодное.

Мне доводилось слышать о том, что толи какое-то из дальних неандертальских племен, то ли, наоборот, из кроманьонских овладело неким способом охоты на этих весьма заманчивых с гастрономической точки зрения животных. Но отчего-то мне не очень верилось. Слишком уж мал человек, пусть даже множество людей по сравнению со стадом мамонтов. Именно со стадом — они своих не бросают, драться будут все вместе. Как с ними справиться? Напугать и погнать на цепь охотников или под горный обвал? Но они ничего и никого не боятся. А характер у мамонтов вспыльчивый, даже за попытку напугать их они отплатят с жестокостью, и размер мести будет вполне пропорционален их собственному весу. Был случай: мамонты растоптали стоянку откочевывающих с той стороны перешейка неандертальцев, не пощадив никого, втоптав глубоко в землю все, вплоть до шкур и копий. Разбегавшихся они ловили хоботами или сбивали на землю бивнями. Не ушел никто, даже те, кто обернулся всякой мелочью вроде горностаев. Повезло только одному охотнику, который наблюдал разгром издали, и нашел силы жить после того, как все, кого он знал с рождения, погибли лютой смертью.

Иктяк, никогда раньше не видевшая мамонтов, и, похоже, даже не слышавшая о них, ощутимо напугалась. Она смотрела на гигантских зверей и что-то тараторила по-своему. Пырр, также никогда не видевший обволошенных слонов (равно как и никаких других), напротив, пришел в бурный восторг. Он, во что бы то ни стало, хотел рассмотреть их вблизи, для чего, не послушав наших с Браа уговоров, обернулся сайгаком и поскакал к стаду.

Вопреки нашим опасениям, мамонты его не тронули. Вероятно, травоядные не раздражали их, они согласны были мириться с одиноким сайгаком, снующим под ногами.

Внезапно Пырр вынырнул из стада и пустился вскачь по направлению к нам. Когда он обернулся самим собой, лицо и поза его выражали изумление и опаску.

— Что там? — спросил Браа.

— Лысые! Идут к мамонтам. Не боятся! Несут палки. На палках трава наверчена. Много лысых, больше чем с ней — он указал на Иктяк — было.

— Такие же лысые? — спросил я.

— Не такие, — замахал руками Пырр. — Волосы не желтые. Черные. Сами ниже, почти как мы. Руки толще. Лысые вроде нас, сильно похожи. Но лысые.

Интересно, кто же эти люди? Возможно, как раз те, кем собирался сделать наше племя гадатель — метисы неандертальцев с кроманьонцами. И зачем они идут к мамонтам? Впрочем, похоже ответ на последний вопрос я знаю.

Иктяк тараторила, тянула нас прочь, хватая каждого по очереди за руки. Но мы не тронулись с места, очень уж нас заинтриговал рассказ Пырра о черноволосых людях, бесстрашно направляющихся к мамонтам.

Отыскав место повыше, что непросто на плоском "фарватере" перешейка, мы, вытягивая шеи, вглядывались в стадо мамонтов. Пока видны были только сами мамонты — люди находились по другую сторону стада. Вдруг, за мамонтовыми спинами ввысь взметнулись полосы дыма, отлично заметные на фоне заснеженной равнины. Дымные струи слились в единое полотно, и мамонты встревожено закрутили головами, а самые крупные из них задрали хоботы и затрубили, собирая сородичей вокруг себя. Их беспокойство нетрудно было понять: где дым там и огонь, а пожара вынуждены опасаться даже эти гиганты. Должно быть, они не часто встречались со степным пожаром, да и с чего бы: летом трава влажная, зимой она покрыта толстым слоем снега, только в предзимье и в начале зимы есть риск огневого бедствия, вот только вызвать его нечему — грозы в это время года редки.

Похоже было на то, что напуганные мамонты сейчас ринутся прямо на нас. Может быть, Иктяк предчувствовала это и потому так нервничала? Но нет, из высокой травы с нашей стороны стада поднялся человек, умудрившийся все это время оставаться никем не замеченным. Он запалил факел и побежал, расшвыривая ногами снег и поджигая траву за собой. Освобожденная от гнета, она распрямлялась и охотно загоралась, выстреливая в небо сизые клубы дыма.

Зажатые меж двух огней, мамонты пришли в неистовство. Они метались, вставали на дыбы и кричали. Не трубили, а именно кричали. Мне показалось, что они вот-вот бросятся прямо сквозь огонь, ведь толщина огненной стены была совсем невелика. Однако могучие животные поступили иначе. Развернувшись туда, откуда пришли, они помчались тяжелым галопом, сотрясая землю, и все так же неистово крича. За ними прямо по золе, остающейся от сгоревшей травы, шли люди.

Те и другие быстро удалялись, нами же овладело такое любопытство, что мы, не сговариваясь, обернулись волками, помчались, держась на траверзе стада. Иктяк, не владевшая способностью оборачиваться, жалобно причитая, последовала за нами, все сильнее отставая с каждым нашим прыжком.

Через пару часов стало ясно, куда гнали мамонтов огненоносные загонщики. В этом месте узкий извилистый язык фьорда вклинивался в перешеек глубоко, как нигде. К нему вел ощутимый подъем, вода же в мелком русле едва прикрывала черные камни, торчащие из дна.

Ошеломленные мамонты сгрудились на краю обрыва, не видя пути ни вперед, ни вбок. Они бы повернули назад, но загонщики принялись забрасывать их факелами, которые не только пугали, но и, втыкаясь в засаленную шерсть, заставляли ее тлеть, и даже поджигали.

В стаде наступило настоящее столпотворение. И немудрено, что кого-то из мамонтов его соплеменники столкнули-таки вниз. Черноволосые охотники немедленно прекратили бомбардировать стадо факелами, отбежали в сторону и позволили сотрясаемым дрожью мамонтам покинуть обрыв.

Забыв об осторожности, мы подбежали к самому краю фьорда и уставились на разбившегося о камни мамонта, через тушу которого прокатывалась пена прибоя, окрашиваясь в розовый цвет.

Слишком поздно мы поняли, что черноволосые вернулись к своей добыче. Они стояли у нас за спиной, с недоумением разглядывая троих волков, которые с поражающей наглостью рассматривают свалившегося во фьорд мамонта. Многие держали наготове копья.

Конечно, обернись мы сейчас, скажем, ласками, бегство не составило бы труда. Но, во-первых, обернуться из одного зверя в другого, минуя человеческое обличье, невозможно, а во-вторых, длительный бег утомил нас, повторное превращение могло бы оказаться губительным. Прожить жизнь лаской — не лучшая перспектива. Все время голодно, да и лет не много отпущено. Но и получить копье в бок, оставаясь волком, хорошего мало. Тихо заскулив, Пырр первым вернулся в свой истинный облик. Мы последовали за ним с секундным запозданием.

Зрелище того, как три волка превратились в трех неандертальцев, черноволосых изумило, но ни следа страха на их лицах не читалось. Они только крепче сжали копья и, сдвинувшись плотной цепью, пошли на нас.

— Мамонт большой, нас не съедят, — подбодрил нас с Пырром Браа.

Не съели. По крайней мере, сразу. И даже не убили. Но стянули руки плетеными из травы веревками и связали между собой как рыбу на кукане. Трое черноволосых тычками усадили нас на землю, где мы и мерзли, наблюдая, как остальные по кускам вытягивают мамонта на обрыв.

Больше всего это напоминало работу муравьев. С полдюжины черноволосых спустились вниз и приступили к разделке туши, а остальные выстроились цепями от мясников к краю обрыва и передавали из рук в руки то, что мясники отделяли от туши.

Первым наверх вытащили хобот, затем съедобные внутренности, мясо, куски шкуры и, наконец, бивни и ребра. Никогда раньше моим спутникам не доводилось видеть такого количества мяса одновременно.

К тому времени, как разделка туши была закончена, мы, совершенно окоченели. Ведь наша одежда вместе с оружием и прочими вещами осталась там, где мы обернулись волками. Ничего, вскоре нам довелось согреться. Черноволосые решили использовать нас как тягловую силу и навьючили самыми неаппетитными частями добычи, вроде кишок. Да так навьючили, что мы шли, согнувшись в три погибели. Путь был долог, спины наши трещали, а колени начали дрожать от того, какую тяжесть нам выпало нести. И это не говоря о тех неудобствах, которые причиняла связывающая нас между собой веревка.

Мудрено ли что мы (по крайней мере — я) вспомнили об Иктяк только тогда, когда увидели ее. Кроманьонка тоже попалась, причем, судя по всему, ее пленил тот самый лазутчик, что поджигал траву с нашей стороны. По крайней мере, манера движения у человека, ведшего ее, была в точности такая же, а лица его мы во время поджога не видели.

Иктяк бросала на нас ненавидящие взгляды, и мне пришло в голову, что она знала об этих охотниках на мамонтов что-то скверное, о чем и пыталась нас предупредить. Что ж, она провела с нами достаточно времени, чтобы выучить пару десятков слов, среди которых наверняка были бы "люди" и "опасность", однако не сделала этого. А ведь пользы от этого было бы побольше, чем от сбора корешков. Хотя корешки и пригодились нам, пока мы отсиживались на утесе.

Наш путь пришел к завершению в самом необычном людском селении, какое мне доводилось видеть. Полусферические, похожие на холмики жилища были мне уже знакомы, благодаря наблюдению за сородичами Иктяк. Но здесь они были вдвое больше, в каждом человек мог бы стоять во весь рост, а главное, их было множество: несколько десятков! Второе, что бросалось в глаза: при всей своей многочисленности черноволосые были кочевниками. Об этом намекало отсутствие скоплений отходов возле их лагеря, и явственно говорили волокуши, прислоненные к каждому из домов. Дома располагались концентрическими кругами вокруг не врытого, а установленного с помощью подпорок столба, украшенного черепами людей и животных, а наверху перевитого полосами всевозможного меха. Были тут и шкурки серых лисиц, и рыжих, и меха медведя, рыси, куницы, а были и неизвестные в этих местах, почти полностью облысевшие от времени полосатые тигриные хвосты. Должно быть, черноволосые хранили их с незапамятных времен, когда их предки жили в весьма удаленных отсюда местах.

Мех явно изображал волосы, а под ними были закреплены два человеческих черепа, измазанных киноварью, изображающих чьи-то горящие глаза. Еще ниже — сложенные углом, лопатами друг к другу лосиные рога образовывали нос, а под ним сайгачьи и кабарожьи черепа с острыми рожками выстраивались в виде усаженного зубами рта. По бокам столба, как плоские руки с растопыренными пальцами, торчали рога ирландского лося.

Пырр при виде идола застучал зубами, а Браа скользнул равнодушным взглядом. Я же отметил про себя, что после того, как нас освободили от поклажи, унеся ее в один из домов (когда приоткрылся полог стало понятно, что остовом дому служат мамонтовые кости, а свод сложен переплетенными бивнями), нас повели, не развязывая, прямиком к столбу, возле которого, теряясь в его тени, сидел старый черноволосый. Такой старый, что большинство его волос уже проделало путь от черного к белому.

Укутанный в одеяло из беличьих и собольих шкурок, старик, двигая морщинистой шеей, рассматривал нас блеклыми желтовато-серыми, чуть выпученными глазами. А мы стояли перед ним, причем Пырр периодически пытался заговорить со стариком, но контролировавшие наше поведение черноволосые, державшиеся на шаг позади, намекали ему, что делать этого не стоит, несильно, но чувствительно тыкая древками копий в спину и ноги. Пырр каждый раз оборачивался, наталкивался на хмурые взгляды и умолкал.

Старик разглядывал нас довольно долго, но, наконец, что-то про себя решил, кивнул и заговорил. Мы его не поняли. Речь старика сильно походила на нашу, если не вслушиваться, то и вовсе была неотличима, даже отдельные, кажущиеся знакомыми, слова проскакивали. Но смысл ускользал начисто.

Обнаружив, что остается непонятым, старик пожевал синеватыми губами, подозвал одного из черноволосых и о чем-то попросил. Тот бегом кинулся в ближайший дом и принес оттуда обгорелую головешку и старую оленью шкуру, служившую, судя по тому, как был выбит мех, подстилкой.

Расстелив шкуру мездрой вверх, старик поднял глаза к небу, посидел так и, взяв двумя руками головешку, быстро и очень внятно нарисовал неандертальца. Именно неандертальца, с характерными для нас пропорциями, чертами лица, осанкой. Никогда прежде мне не доводилось видеть, чтобы человек обладал такими выдающимися художественными талантами и навыками. Не в силах сопротивляться желанию, я присел на корточки, чтобы рассмотреть рисунок вблизи. При этом я утянул за собой своих товарищей, поскольку веревку с наших шей не только не сняли, но даже укоротили. Черноволосые за нашими спинами, вероятно, хотели поднять нас и вернуть на место, но старик повелительно махнул головешкой, и никакой реакции стражи на нашу вольность не последовало.

Рядом с неандертальцем возник рисунок изображающий волка. А вслед за этим обе картинки соединили быстрые линии, так что стало казаться, будто они были чем-то одним, но только что разделились. Выглядело это потрясающе, но старику не понравилось. Он снова изобразил неандертальца и волка, но на этот раз неандерталец стоял на четвереньках, а штриховка передавала его стремление к волку, словно он собирался нырнуть в него. Таким изображением престарелый художник остался доволен и вопросительно посмотрел на нас.

Мы закивали, подтверждая, что оборачивались волками. Старик ткнул в нас указательными пальцами и лицом отчетливо изобразил вопрос "как?". Мы замялись, поскольку объяснить такое, да еще и без слов дело немыслимое. Как мы ходим? Как дышим, как чувствуем вкус или запах? Показать — легко, а вот объяснить…

Старик снисходительно отнесся к нашим затруднениям и с помощью жестов призвал нас, если не растолковать, то хоть продемонстрировать. Я ожидал, что он выберет Пырра, как самого слабого и наименее опасного. Но старик был умнее. Догадавшись, что у легконогого Пырра куда больше шансов удрать, нежели у нас с Браа, а опасности, притом, что на нас направлены копья — немного, он велел Браа стать демонстратором.

Наконечник копья просунулся сзади и перерезал веревку с двух сторон от шеи Браа (он был привязан в середине между мной и Пырром). Браа развернулся и протянул связанные руки. Перерезавший веревку черноволосый отказался полностью освободить его, медленно покачав головой. Тогда Браа повернулся к старику, сунул ему свои руки, и громко отчетливо произнося каждое слово, начал объяснять, что в таком виде обернуться невозможно. Не знаю, насколько старик его понял, но поверил. Что было вполне оправданно, ведь Браа говорил чистую правду. Острой пластинкой обсидиана, выуженной из-под одеяла, старик сам разрезал веревку, стягивающую запястья Браа, и, повелительно пошевелив пальцами, велел ему приступать.

Браа присел на корточки, закрыл ладонями лицо и обернулся волком. На сторонний взгляд никакого "процесса превращения" не было. Вот неандерталец. А вот волк. И все. Ровно также обстояло дело и с ощущениями. Вот ты неандерталец, а вот ты волк. Никакого перехода, никаких промежуточных стадий.

Старик остался недоволен. Дугообразным движением руки он велел Браа снова стать человеком. И снова волком. Опять человеком. Волком. За короткое время Браа обернулся туда сюда раз десять и конечно сильно устал. На очередной приказ старика он ответил отказом. Тот поглядел, как тяжело вздымается грудь Браа, как тот вспотел и запыхался, и разрешил ему отдохнуть. А заодно и нам с Пырром.

Отдых представлял собой все то же сидение на корточках напротив старика, только по его приказу нам принесли воды. Когда же, по мнению художника, отдых затянулся, а Браа все еще не был способен продолжать демонстрацию, он велел развязать меня, а на Браа снова наложили узы.

Я трижды обернулся волком и старик, отчаявшись, махнул рукой. Он нарисовал рядом с волком несколько неясных силуэтов и вопросительно посмотрел на меня. Поняв его так, что он интересуется, в кого еще мы можем оборачиваться, я вспомнил, что, возможно черноволосые видели Пырра в образе сайгака. Мои способности к рисованию невелики, но я взял у старика головешку и довольно внятно изобразил кабаргу, собаку и сайгака. После чего развел руками, давая понять, что этим наши способности ограничиваются.

Старик велел что-то конвоировавшим нас черноволосым. Нас всех троих подняли и увели в один из круглых домов. Оттуда вынесли дрова, утварь, все могущее служить оружием, оставили только несколько теплых шкур.

Пырр с его молодыми зубами первым расправился со своими веревками, а вскоре и мы с Браа сделались свободны. Свободны, но исключительно от пут. Снаружи скрипел снег под ногами часовых, а по их разговорам делалось ясно что сторожат нас крепко, не меньше дюжины человек вовлечены в охрану дома, где мы сидим, завернувшись в шкуры, и гадая, покормят нас или нет.

Еду так и не принесли, даже когда небо, видневшееся в дыре дымохода, потемнело. Случилось это скоро — дни все укорачивались. Заметив это, я встал и, быстро разобравшись, как это сделать с помощью веревок и кожаного клапана, дымоход закрыл. Ночью приморозит, терять тепло в отсутствие огня совершенно ни к чему.

Ночью началось странное. Сперва послышался бой барабанов. Не пустых колод, а барабанов с мембраной из кожи, гулких и звучных.

К барабанам присоединился непонятный вой, издаваемый явно не человеческим горлом. А за ним последовал свист, также перешедший в вой, но более высокого тона. Все звуки сливались в одну мелодию, тревожную и будоражащую. Браа вспомнил, что устраивали кроманьонцы, за которыми мы наблюдали, и немедленно поделился с нами этим воспоминанием. Я тоже склонен был думать, что за стенами дома происходит нечто подобное.

Гадать пришлось недолго. Полог распахнулся, в дом набилась уйма чероноволосых, нас схватили за руки и за ноги и поволокли на улицу. Мы с Браа инстинктивно отбивались, но нам не отвечали, только к держащим нас рукам присоединилось еще несколько. Пырр, запрокинув голову, верещал как убиваемый заяц. Несомненно, он рассчитывал на то, что его хоть на секунду отпустят, и тогда он успеет обернуться. Его не отпустили, а накинули на голову шкуру, так что его верещание превратилось в невнятный гул.

Я ожидал увидеть гигантский костер посреди лагеря, как это было у кроманьонцев, но вместо этого вокруг идола было разложено множество маленьких, дающих слабый свет, почти тлеющих костерков. Практически у каждого черноволосого, редко один на двоих-троих был свой огонь. Лунного света, да еще отражающегося от белого снега, было совершенно достаточно, чтобы видеть все, за исключением разве что мимики сидевших поодаль, но тут приходили на помощь костерки. Как раз лица черноволосых они, в основном, и освещали. Ведь большинство людей сидели, склоняясь над кострами и вдыхая дым. Их не смущали ни слезы, катящиеся из глаз, ни то, что, временами, они начинали задыхаться и мучительно кашлять. Продышавшись, черноволосые подкидывали в костры пригоршни сушеной травы, и снова втягивали в легкие едкий синеватый дым, плывущий уже над всем лагерем. От дыма в носу щекотало, а в голове туманилось, кололо в висках. Противное ощущение, а ведь я всего лишь проходил мимо, а не держал голову прямо в дыму.

Единственным, кто не дышал дымом, был старик, который вылез из своего одеяла и стоял перед идолом совершенно голый, сизый от холода, весь покрытый цыпками. Наверное, только голова у него не мерзла, ведь ее покрывала плоская шапка из десятков меховых лоскутков, свисающих ему на щеки и лоб. Спереди на шапке была закреплена лапа неизвестного мне животного. Два когтистых пальца смотрели вперед, а два назад. Только присмотревшись, я понял, что лапа птичья, принадлежала она когда-то огромной сове. Чтобы иметь такие лапы, сова должна быть размером с лебедя — никогда таких не видел. Теплые перья спускались до самых когтей, отчего и казалось, что лапа покрыта мехом.

По бокам старика стояли, сомнамбулически покачиваясь, двое черноволосых, каждый из которых держал в правой руке кость с головкой сустава, обернутой камусом, а в левой — отмездренный до прозрачности кусок кожи, натянутый на согнутую кольцом ветку — что-то вроде плоских барабанов. Зачем это нужно сделалось ясно, когда колотушки ударили в бубны и повели быстрый ритм. Старик, подрагивая в такт бубнам, пошел нам навстречу. Он замер в нерешительности, переводя взгляд с одного на другого, но тут Пырр сумел сбросить затыкавшую ему рот шкуру, и завопил. Палец старика немедленно указал на него.

Черноволосые, державшие Пырра, поволокли его к идолу. Туда же принесли откуда-то четыре мамонтовых бивня, украшавших и служивших когда-то явно животным выдающихся размеров — такие они были длинные и так сильно изогнуты. Из бивней соорудили нечто вроде клетки с редкими прутьями или остова здешних домов. Я подумал, что Пырра засунут внутрь, но его закинули лицом вниз на вершину сооружения и накрепко привязали ему руки и ноги к бивням. Пырр отчаянно вскрикнул, когда ударился животом о холодную желтую эмаль и замолчал.

Нас крепко держали, но держали так, что мы видели все происходящее. Под звуки бубнов и барабанов старик подошел к идолу и, кривляясь, произнес речь. Обращался он к изваянию, но часто поворачивался к людям, чтобы указать на них. Хотя я не понимал слов, у меня все же создалось впечатление, что смысл речи мне доступен. Так выразительны были интонации и движения, к которым прибегал старик.

Он говорил о том, что в обмен на заботу, которой тот, которого изображает идол, окружил их за то, что он перестал использовать черноволосых в пищу, и позволяет им плодиться и сытно питаться, он, старик, отдает ему не одно какое-то животное или человека, а нечто особенное — множество зверей запертых в едином теле.

Юркий подросток принес нечто завернутое в шкуру и развернул у ног старика. Там были рубила и резаки из кремня, кости, обсидиана, нефрита. От совсем грубых, хуже тех, что сделал бы неандертальский ребенок, до вещей превосходящих те, к которым я привык в нашем племени многократно. Старик, не глядя, взял один из каменных ножей. Перебрасывая его из руки в руку, он вошел в сооружение из бивней, оказавшись точно под Пырром.

Под одобрительный шипение доносившееся от костров, под ритм барабанов и бубнов, под вой, извлекаемый людьми из морских раковин с обломанными кончиками, рогов овцебыков и вращаемых над головами веревок с сайгачьими лопатками, привязанными к концам, он обеими руками сжал нож, и, не глядя, вскинул его над головой. Каменное лезвие распороло Пырру бок, и он зашелся в крике. Старик сделал поправку и вторым ударом вскрыл Пырру живот. Также, не глядя, он повел ножом, расширяя дыру. Запустил в нее руку и выволок наружу петли кишечника. Пырр больше не кричал, но его тело билось о бивни, к которым он был привязан, а изо рта, из прокушенного языка и из дыры в животе на старика лился кровавый дождь.

Браа рядом со мной рвался так, что таскал по земле шестерых, державших его черноволосых. Я же замер и не сводил глаз с нашего умирающего друга и с его мучителя.

Старик, плавно вытягивая из Пырра кишки, медленно приблизился к идолу и намотал их на рог большерогого оленя, изображающий руку. А потом случилось немыслимое: рог схватил кишки, будто и в самом деле был рукой с длинными, многосуставчатыми пальцами. Сгибаясь невозможным образом, рог втащил кишки в "рот", вокруг которого вдруг выросли живые, совершенно плотские губы. Старик, отбежав, перерезал веревки, которыми был привязан Пырр, и еще теплое подрагивающее тело соскользнуло по влажным от крови бивням на землю.

В полусвете бликами, отражая свет костерков, тело Пырра казалось лиловым и раздувшимся, словно он умер много дней назад. Кишки его исчезали во рту идола, провисавшая слабина была выбрана и идол начал подтягивать Пырра к себе. Кишки не выдержали, разорвались и тут же, словно опасаясь разгневать изваяние перерывом в приеме пищи, несколько черноволосых вскочили и, подхватив труп за ноги, подтащили его к подножью плотоядного кумира. Руки-рога ухватили Пырра подмышки, поднесли ко рту, и тело нашего друга было мгновенно обезглавлено. Голова отлетела прочь, рога подняли труп повыше и сжали так, как выжимают в подставленный рот сок из сочного фрукта. Кровью окрасился и идол, и снег вокруг него, а переломанное, истерзанное тело постепенно погрузилось в жуткую пасть. Не осталось ничего, кроме валявшейся неподалеку головы, в лице которой совершенно невозможно было узнать того, кого мы с Браа знали от самого его рождения. Лицо было словно чужое, лицо кого-то страдающего и не верящего в происходящее, в реальность этих страданий.

Сбоку закричали, я, наконец, нашел в себе силы отвернуться от идола и увидел, как Браа удалось сбросить с себя двоих черноволосых и ударить ногой третьего, так что он упал, правда, руку Браа не выпустил. Я понимал отчаяние моего друга, разделял его боль утраты, но ясно было, что его горячность к добру не приведет. Так и вышло. Браа ударили пяткой копья в затылок, он упал, на него сели и удерживали так все то время, что старик призносил новую речь. Теперь он благодарил, постепенно теряющего черты живого, деревенеющего и костенеющего, идола за то, что тот принял жертву благосклонно и обещал, что принесет ему новые, еще лучше. Похоже это он о нас с Браа! Но также было понятно, что новые жертвы последуют не немедленно, а когда-нибудь в будущем.

Нас с Браа отвели (его скорее отволокли) обратно в дом и крепко связали, притянув руки к бокам, поэтому не могу с уверенностью сказать, чем занимались черноволосые остаток ночи. Полагаю — ели, все-таки праздник. Но утверждать не берусь, запахи еды до нас не доносились.

Утром к нам заглянули трое черноволосых. Они убедились, что мы не смогли развязаться и не умерли от холода, выползши из-под шкур, которые набросили на нас те, кто поместил сюда ночью. Нам дали воды и по куску обжаренного мамонтового мяса, оказавшегося довольно вкусным не хуже оленя, только жестче.

Полог оставили открытым, чтобы осветить дом. Через какое-то время у нас появился новый посетитель. Это был старик, и сегодня он выглядел еще старше, чем вчера. Дневной ли свет тому виной или он так вымотался, терзая покойного Пырра, но выглядел старик плохо. Веки с полопавшимися капиллярами, сутулость, скованные движения — все говорило о том, что к нам он пришел ввиду необходимости, и с большим удовольствием лежал бы под теплыми шкурами возле огня.

Браа встретил его ненавидящим взглядом, а я просто отвернулся и стал смотреть в потолок. Но старика это не устроило, он потянул меня за волосы, принудив смотреть на него. Посидев молча, старик стал говорить, сопровождая слова жестикуляцией. Он был не худшим мимом, нежели художником, и хотя я и утратил вчерашнюю остроту восприятия, позволившую мне угадывать смысл его слов, все равно и я, и Браа сумели разобраться, чего он от нас хочет.

А хотел старик, чтобы мы присоединились к племени. Он отдавал должное нашей силе, но особенно его впечатлила способность оборачиваться. Похоже, черноволосые были напрочь лишены этого умения. Интересно, как же тогда они выживали, да еще и процветали, ведь такого многочисленного и так сытно и организованно живущего племени мне еще видеть не доводилось. Собственно на сытость жизни старик и упирал. Выходило, что и детей мерло немного и круглый год мясо не переводилось, якобы умели они его заготовить впрок. Заготовить-то особенно зимой дело нехитрое: закопал в сугроб и знай, сторожи, а то в момент украдут. Но сколько же надо мяса заготовить, чтобы все не проесть! На этот заданный жестами и мимикой вопрос, старик разъяснил, что черноволосые добывают не только мамонтов, но и тюленей, рыбу, загоняют целые стада оленей и овцебыков.

Все-таки, похоже, что он хочет принять нас в племя исключительно для того, чтобы выведать, как же мы оборачиваемся. Ни зачем другим двое пришлых, пусть даже сильных охотников, черноволосым не нужны, сами отлично справляются.

"А потом ты нас идолу скормишь?" — задал я вопрос, изобразив идола с помощью ладоней приставленных к вытянутой ноге. Старик вздохнул, и твердо ответил, что нет. Если нас примут в племя, мы станем своими, а своих идолу не отдают. Затем и ловят чужих людей и приводят живьем зверей, чтобы не отдавать своих. Я был уверен, что старик не врет, но все-таки сомнение оставалось. Сейчас свои, да, а потом объявят чужими и изваянию в пасть. Однако предложение придется принимать. Хотя альтернатива и не упоминалась, вряд ли ею были теплые проводы с припасами на дорогу и прощальными объятиями. Эту мысль я донес до Браа и он, смирив свое буйство и свою ненависть к старику, согласно кивнул, когда я выразил согласие вступить в племя черноволосых.

Старик облегченно вздохнул, и сразу же отношение к нам изменилось. Нас развязали, растерли нам руки, затекшие в узах. В дом принесли дрова и пучок тлеющей травы. Оружия, правда, никакого не дали.

Мы развели огонь и грелись возле него до тех пор, пока не решили, что можем выйти к черноволосым и никого не убить.

Оказалось, что для того чтобы стать частью племени нужно пройти специальный обряд. У наших, у тех неандертальцев, которых я считал своими, ничего подобного не было. Пришел человек, понравился, пусть живет. Сроднится со всеми, никто и не вспомнит, что он пришлый.

Обряд оказался несложным, но противным. Пили какой-то горячий настой пополам с кровью, а потом мне и Браа сделали косые надрезы на руках. По два на каждой. Шрамы от таких же надрезов были на предплечьях у каждого черноволосого мужчины. У женщин — по три. В разрезы втерли какую-то черную жижу, как я понял, она ускоряет заживление. Может и так, пахло от нее дегтем.

В завершение церемонии нам дали по ножу и по копью. Ножи у черноволосых отменные, из розового кремня. А копья слишком легкие, да и наконечники нам с Браа привычны более массивные. Мы решили, что при первой возможности, отыщем свои собственные, неосмотрительно брошенные нами. Жаль, что у Иктяк не хватило ума подобрать их.

Кстати Иктяк мы вскоре увидели. Она входила в один из домов с охапкой сухой травы. Кто еще живет в этом доме, мы не знали, но подойдя ближе, увидели среди следов, ведущих в дом и из него, три пары, которые встречались гораздо чаще других, и не принадлежали Иктяк: старой маленькой женщины, мужчины с быстрой походкой и тяжелого, но невысокого мужчины.

Не зная, куда себя приткнуть, мы пошли в наш дом, и Браа лег спать. А я поддерживал огонь, и, как оказалось, не зря. Где-то через час пришла молодая черноволосая женщина. Она принесла нам мамонтиного мяса, которое я сразу же положил на угли, а сама стала обучать меня языку черноволосых. Первое что я выучил это ее имя — Нарга.

Наверное, она была тем, кого много позже назовут лингвистами. Никто из людей, кого я знал раньше, никогда не думал, или, по крайней мере, никак не выражал своих мыслей о языке, на котором говорит. Нарга тоже не баловала меня теоретическими выкладками, но по тому, как она строила наши уроки, было сразу понятно: она много и тщательно думала о том, какие слова важнее других, как группировать их друг с другом, какие приемы использовать для запоминания. Это было особенно удивительно, учитывая то, что Нарга не говорила ни на каком языке, кроме языка черноволосых и даже не знала, хотя и догадывалась, о том, что у других людей речь может отличаться от принятой в ее племени. Кстати, она заговорила на нашем языке даже раньше, чем я на ее, хотя это она учила меня, а не наоборот. В первый же день мне удалось запомнить с десяток слов из языка черноволосых, а заодно убедиться, что он довольно близок к нашему. Ни одного идентичного слова, но попадаются общие корни и, главное — одинаковая напевность (точнее рычальность), почти полное отсутствие шипящих звуков и обилие горловых.

Браа в уроке участия не принимал, он лежал, отвернувшись, и не удостоил Наргу вниманием, даже когда она поджарила мясо. Протянул руку, сунул кусок в рот и все.

После ухода Нарги я поинтересовался его душевным состоянием. Он объяснил, как мог.

— Мне плохо, — мрачно сказал Браа, — Плохо, что Пырр умер. Жалко. Еще плохо, что старик позвал, и мы пошли. Он Пырра убил, а мы пошли в племя. Чувствую, как… мамонты траву топчут. Я как трава. А он не мамонт; могу схватить, задавить. А я молчал, кивал. Внутри думал, хитрю, а знал, что не хитрю, терплю…

Браа явно пытался найти слово "унижение", но в языке неандертальцев такого понятия не было.

Чем я мог ему помочь? Пользуясь простыми словами, я убеждал Браа, что мы и правда хитрили, что мы не по-настоящему вступили в племя, и подчиняемся старику только пока не найдем способ с ним расправиться. Я мог бы пообещать ему отомстить за Пырра, и это бы ему помогло, если бы у неандертальцев было принято мстить. Но мести, как и унижения, они не знали.

На следующий день Нарга снова пришла и снова учила меня языку. И через день. И ходила каждый день, пока я не начал более-менее понимать язык черноволосых. Не надо думать, что это заняло долгие месяцы, вовсе нет. Прошло лишь не многим больше недели, и мой словарный запас сделался достаточным, чтобы общаться на самые ходовые в кругу людей того (да и многих позднейших) времени темы: еда, погода, семья, жилище. На каждую из этих тем я мог подобрать по три-четыре десятка слов и связать их во фразы. Браа же, если что-то и запомнил, то никак этого не показал.

Целыми днями он лежал и либо спал, либо ел, то, что принесла Нарга. А по ночам бродил по лагерю, чем, наверняка, навлекал на нас лишние подозрения. Однако никто ему в его изысканиях не препятствовал.

Нужды в охоте сейчас у черноволосых не было: мамонт не та добыча, что быстро кончается. И все же, каждый день черноволосые уходили небольшими партиями на промысел, чтобы занять время, получить удовольствие и разнообразить свое меню. Почувствовав, что смогу общаться со спутниками, я немедленно примкнул к одной из таких групп. Мы неплохо размялись, подползая к куропаткам, и пытаясь подбить их камнем или набросить особое изобретение черноволосых: плетенку, утяжеленную понизу, которая, будучи ловко брошенной двумя парами рук, накрывала сразу трех-четырех птиц. Вот только совершить такой роскошный бросок удавалось один раз из двадцати. Тем не менее, в лагерь мы вернулись не с пустыми руками. Каждый нес связку из двух-трех снежных куропаток: птичек некрупных, но очень вкусных.

Я обратил внимание, что, когда мы расстались, к двум парням, охотившимся вместе со мной, подошел старик (тот самый — "художник") о чем-то их расспросил и ушел, явно недовольный полученными ответами. Думаю, он ожидал, что на охоте я воспользуюсь своим талантом оборачиваться зверем. Что ж, я знал, что он этого ждет, и без какого-то плана по чистой прихоти решил избегать оборачиваться без крайней, прямо-таки жизненной необходимости.

В доме меня ждал сюрприз. В кое веки Браа отсутствовал. Зато Нарга была здесь, она выкладывала дрова в очаге так, чтобы они не раскатывались, даже прогорев напополам, и не сыпали искрами на шкуры-подстилки. Увидев в моих руках куропаток, Нарга обрадовано хлопнула в ладоши, воскликнула и, забрав у меня птиц, проворно их ощипала. Когда она, насадив куропаток на ветки, склонилась над забитым пышущими углями очагом, я почувствовал то, что со времени начала нашей экспедиции как-то отошло на задний план и мудро не тревожило меня в обществе Браа и Пырра, да и потом, когда к нам присоединилась Иктяк. Это чувство не проявляло себя в том объеме, который был бы совершенно не удивителен в моем случае — сильного здорового охотника. К чему ходить вокруг да около? Стоило Нарге склониться пониже, как я скинул шкуру овцебыка, в которой ходил на охоту, задрал оленью шкуру, обернутую вокруг бедер Нарги, и, когда ее плоть и мою разделяла только наша собственная шерсть, проделал нечто, что устранило и эту преграду.

Нарга уронила куропаток в угли и заурчала от удовольствия. А я, держа ее одной рукой за плечо, а второй за грудь, выплеснул в серии мощных и быстрых движений все накопившееся за время моего отсутствия в неандертальской "семье", где женщины и мужчины еженощно радовали друг друга. Нарга обмякла и повалилась на мягкий мех, служивший мне покрывалом. Потянула меня за собой, и мы какое-то время тискались, смеялись и терлись носами. Время это было недолгим, поскольку вскоре я уже мог, а она хотела. Вошедший в дом Браа тихо сел к нам спиной, и, спасши от обугливания куропаток, занялся стряпней, не мешая нам получать удовольствие от того, что наши тела стали едины.

В этот день Нарга никуда не ушла, а заснула возле огня. Заснул и я, довольный и сытый в любом смысле этого слова. Но спал недолго: только до момента, когда Браа разбудил меня особым, используемым только на охоте, когда надо проснуться быстро и бесшумно, способом. Он поманил меня за собой к выходу, и, не удовольствовавшись тем, что мы вышли из дома, отвел на порядочное расстояние в сторону.

— Она их. Мы говорим про уход, про Пырра, про лысую — она идет, говорит старику. Помни! — Браа предостерегающе поднял ладонь. Он вовсе не уговаривал меня не иметь с Наргой никакого дела, просто призывал к бдительности. И, вероятно, был совершенно прав.

— Она в доме — говорим о еде, об охоте, какой снег глубокий. Как уйдем, как лысую заберем, только там говорим, где не слышит никто, — предложил Браа и я, естественно, согласился с этой нехитрой конспирацией.

Бегство вдвоем не вызвало бы у нас с Браа никаких затруднений. Обернулись, и только нас и видели. Но это было бы совершенно бессмысленным поступком. Да, мы скучали по нашим. Но ведь среди черноволосых, мы жили даже не на положении пленников, а как равные. Бежать самим — не от чего. А бежать, только чтобы утолить тягу к своим — как-то недостойно двух лучших охотников племени. Мы должны были уйти вместе с Иктяк, да к тому же получить удовольствие, расправившись с тем, кто убил нашего друга. Даже Браа, незнакомый с концепцией мести, вполне разделял мое желание расправиться со стариком, а в идеале — и с кровожадным истуканом. Вот только он не понимал, а я чувствовал, но не мог объяснить, что столб с костями — не более чем передатчик, костюм на вешалке, в который периодически облачается некто, кто и принимает кровавые жертвы.

Зима, между тем, становилась все студеней, все многоснежней. Дни делались короче и скоро совсем исчезнут, оставив ночь полновластной хозяйкой мира до самой весны. Никто не ходит северной ночью через перешеек. Никогда мне не доводилось слышать о таком смельчаке. И у нас не было никакого желания войти в легенды как те, кто совершил это впервые. С побегом нужно было торопиться.

Как ни велик мамонт, а все же многочисленный народ черноволосых приел и его. За исключением той, не самой вкусной и сытной части, что заморозили на черный день. Спорадические охотничьи вылазки не могли насытить все племя, наставало время большой охоты. Как рассказала мне Нарга, последняя охота года всегда была самой масштабной, даже огненный промысел мамонта не шел в сравнение с ней.

Перед наступлением полярной ночи неисчислимые стада карибу откочевывали на юг. Они шли быстро сплошным серым ковром, так плотно и целеустремленно, что гнали перед собой волков и даже медведей. Вот на эти-то, уходящие на юг стада, и охотились черноволосые, запасая обильную пищу на всю зиму.

В охоте участвовало почти все племя. Мужчины били оленей на переправах, лед которых проламывался под тяжестью стад, но карибу двигались вплавь почти с той же скоростью, что и пешком. Женщины здесь же разделывали туши, а старики и дети помогали или мешали всем в зависимости от своих личных качеств. По окончании охоты или, вернее, мясозаготовок, длившихся несколько дней, все поголовно нагруженные мясом и шкурами, возвращались в лагерь. Если же охота была удачней обычного (неудачных охот на памяти черноволосых не было), то наоборот переносили лагерь к мясу.

За то время, что я провел среди черноволосых, я ни с кем, кроме Нарги, не свел дружбы, ни с кем не сошелся коротко. Причиной ли тому моя неприязнь к ним или их темперамент: черноволосые, и так-то мрачноватые люди, не слишком меня привечали, вероятно, из-за моих выраженных неандертальских черт, казавшихся им слишком грубыми, отталкивающими. Хотя Нарга, наоборот, хвалила меня за ширину плеч и мощь рук; то же, что я не так быстроног и изящен, как черноволосые мужчины, ее не смущало. Мой нос вдвое больший, чем у любого в их племени, она тоже находила привлекательным. И часто повторяла, бытующую у них поговорку, о прямой зависимости длины одних частей тела от размера других. Это неправда, иначе Браа, носу и ушам которого позавидовал бы и мамонт, не смог бы ходить — запутался.

Из-за того, что друзей у меня среди черноволосых, даже тех, с кем я ходил за куропатками, не нашлось, нам с Браа предстояло действовать на большой охоте самостоятельно. Бить оленей в воде мы не могли — лишних лодок: ни долбленых, ни, тем более, ценных, плетеных и обтянутых шкурами, у черноволосых не было; личное плавсредство нам бы не дали. И в уже сработавшиеся экипажи не звали. К тому же Браа, как все наши, страшно боялся глубокой воды.

Вооружившись копьями (своими, мы их нашли) и утяжеленными камнями дубинами, которые черноволосые мастера изготавливали с редкой аккуратностью, мы шли в хвосте каплеобразной толпы, двигавшейся наперерез карибу и старавшейся успеть к переправе до того, как стадо сломает лед.

Тем, кто шел первыми, это удалось. Они спокойно приготовились, вытащили на лед лодки, проверили оружие. И встретили карибу смертоносными ударами. Когда же до места побоища добрались мы, охота была в разгаре. Десятки туш, уже освежеванные, лежали на снегу, а десятки тысяч оленей все шли и входили в воду и попадали под удары и уколы черноволосых. Не следует думать, что самим черноволосым ничего не грозило. Часа не проходило, чтобы какая-нибудь лодка не перевернулась под напором оленьих тел, и вовсе не всегда удавалось выловить, оказавшихся за бортом, живыми. В ледяной воде долго не побарахтаешься. Некоторые из тех, кому удалось спастись, выжили благодаря тому, что хватались за рога или шеи карибу, и те выносили их на берег. Здесь был риск попасть под копыта, но лучше уж так, чем пойти ко дну.

В воздухе стоял густой запах крови и мокрой шерсти, мы поддались его зову, и на какое-то время включились во всеобщую вакханалию. Выбрав место, мы убивали выходящих из воды карибу. Принимали оленя на копье и добивали дубинами. Но вскоре мы опомнились, и изобразили, что Браа напоролся на рог. Раненых никто не принуждал оставаться до конца охоты в строю, помощь им — приветствовалась. Я взвалил стонущего, перемазанного оленьей кровью Браа на плечи и поволок его обратно в лагерь. Одна женщина посоветовала положить его на свежеснятую шкуру и тащить волоком, я с радостью последовал ее совету.

Лагерь с уходом всех трудоспособных обезлюдел. Лишь те женщины, что только что родили, дети, не научившиеся еще толком ходить, и дряхлые старики оставались в нем, но все они сидели в домах, грелись у очагов.

Нести тяжеленного Браа было непросто, и всякому было бы ясно, что я уронил наши копья в снег, не доходя лагеря потому, что каждая лишняя толика веса отдавалась в моей спине ноющей болью.

Я дотащил Браа до нашего дома, кожаная "дверь" колыхнулась и скрыла нас от сторонних глаз. А спустя несколько секунд, не потревожив "двери", по рукаву, как бы случайно не притоптанного с последней метели снега, из дома выбрались две ласки. Так далеко, как было возможно, мы двигались под снегом, а потом разошлись и молниеносными перебежками двинулись к дому старика.

Даже, если бы кто-то в этот момент оказался вне жилища и заметил двух ласок, шныряющих по лагерю, он только пожал бы плечами и подумал, что они прискакали стащить что-нибудь съестное.

Возле дома старика мы встретились. Браа сверкнул глазами-пуговками и дважды выгнулся дугой. Он прав. Надо обернуться, перед тем как входить. Но не обоим, нет. Я мотнул головой и фыркнул. Браа согласно кивнул и остался лаской, тогда как я обернулся человеком и, откинув шкуру редкого желтовато-белого овцебыка, вошел в дом.

— Ты уже говоришь? Понятно говоришь? Меня понимаешь? — спросил старик, подняв голову от плоской шиферной плитки, которую он покрывал крохотными фигурками, макая заостренную травинку в разведенную жиром киноварь.

— Говорю, — кивнул я, поглядывая на четырех дюжих черноволосых, стоявших по бокам от старика с дубинами и короткими, обожженными на огне, утыканными острыми чешуйками кремня, кольями. Таких кольев я раньше не видел, и не мог догадаться, на кого же с ними охотятся.

— Тогда говори, как стать зверем. Ты пришел сюда, второй волосач тоже где-то рядом. Вы пришли меня убить. Частью племени не стали, обманули нас. Больше вы не наши. Говори, как стать зверем, тогда не умрете. Говори или тебя будут мучить, тогда заговоришь.

Старик помолчал чуть-чуть и добавил, как бы в раздумье:

— Почему так храните свои секреты? Отдайте нам, нас станет больше, жить будем лучше, кому плохо? Мелкие волосатики умели делать питье. Пахнет вереском, в животе тепло, в голове приятно, весело. Не хотели сказать, как делать питье. На юге, давно, до меня. Волосатики в норах жили, прятались. Мы их всех там переловили — никто не сказал. Умерли все, а не сказали…

Я понял, что он говорит о небольшой группе грациальных неандертальцев, которых я встречал когда-то в своих странствиях. Я у них не прижился — они действительно обитали в извитых пещерах и выкопанных оленьими лопатками и палками норах, питались скудно, были довольно жестоки и замкнуты.

— Эти не сказали, ты не говоришь, что делать, если не мучить тебя? Надо мучить, тогда скажешь.

Прозорливый старик не учел, что Нарга, хоть и неплохо выучила мня, но все же недостаточно хорошо, для того, чтобы я понимал длинные беглые фразы. Поэтому я совершенно искренне задумался, переводя про себя его слова. Моя задумчивость была столь очевидна и не наиграна, что пару секунд все смотрели на мое лицо, как я хмурюсь и шевелю губами. А когда отвернулись, взгляду их предстало ни что иное как, короткомордый медведь, встающий на дыбы прямо в доме.

Сказать, что черноволосые были напуганы, мало. Они впали в панику, абсолютную и разрушительную. Охранники повалили старика ничком и едва не затоптали, мечась по дому и силясь прорваться к выходу. Их ужас был тем больше, что страшная когтистая лапа могла в любой момент достать каждого из них, ведь дома черноволосых, хоть и были обширны, но не настолько, чтобы в них можно было скрыться от двух самых крупных и свирепых хищников тундростепи. Разумеется, двух — не мог же я не присоединиться к потехе?

Браа при всей своей склонности к рефлексии и незлобивости повел себя с черноволосыми ровно также, как с дичью на охоте: убил быстро и не мучая. Лапой по загривку, чтобы опрокинуть и обездвижить, выбив дыхание, зубами за шею, мотнуть головой, отпустить. Мне ни одного стариковского охранника не досталось, о чем я нисколько не жалею — Браа надо было как-то излить снедавшие его горечь утраты и унижение, а у меня кожа потолще.

Обернувшись человеком, я потряс одеревеневшего старика за плечо.

— Столб съел нашего друга. Мы убьем столб. Тот, кто входит в столб, больше не придет. Ты рад?

Старик тяжело со слезой вздохнул.

— Нельзя. Он придет сам, — закрыв глаза, старик мотал головой, отчаянно отрицая уничтожение идола. — Меня убей, столб не убивай! Всем будет плохо.

— Тебя — убьем, — пообещал я. — Будет плохо? Пусть будет. Вы убили Пырра. Вам должно быть плохо.

— Мы убили, — кивнул старик. — Мы злые. Ты убьешь меня, убьешь столб; тот, кто входит в него, придет и убьет моих людей. Ты злой?

— Злой, — согласился я, тяготясь тем, что разговор о моральном выборе приходится вести на таком примитивном речевом уровне. — Я злой, ты злой, все злые. Браа — раньше добрый, из-за тебя — злой. Я убью тебя, мне злому — хорошо. Тебе плохо, мне хорошо. Кто злой — неважно. Быть добрым — не важно. Важно, чтобы мне хорошо, а тебе плохо.

— Он убьет всех. Наргу убьет, она хорошая, ты знаешь. Ты убьешь ее.

— Не убьет. Вы всех карибу убьете? Не всех. Вы его карибу. Всех сейчас убьет, кого потом съест?

— Найдет других карибу, — неуверенно предположил старик.

Не в силах продолжать этот, вот-вот устремящийся по кругу разговор, я встал и отошел от старика. И заметил, что он сидит на куске кожи, явно подсунутом под зад торопливо, и совершенно в этом качестве неуместном. Толкнув старика, я вытащил ветхую шкурку, испещренную мелкими картинками. Сюжет и мастерство исполнения заворожили меня: сотни черноволосых гнали впереди себя мамонтов, сайгаков, лосей, носорогов, тюленей и лососей, и все это будто помещалось в гигантских ладонях с многосуставчатыми пальцами.

— Красиво. Заберу, — объявил я старику.

Он неожиданно вскочил на ноги и бросился на меня, но от толчка в живот снова сел и с ненавистью посмотрел мне в лицо.

— Нельзя! Бери любую (тут он видимо сказал "картинку", но Нарга не учила меня этому слову), а эту нельзя!

Плевать мне было на его сакральные рисунки, означающие, по-видимому, связь черноволосых с монстром, являвшимся им через идола. Мне совершенно не хотелось, чтобы старик умер со спокойным сердцем. Отнюдь, меня только радовало, что последними его чувствами будут страх и ощущение проигрыша. Зажав свернутый рисунок в кулаке, я поднял один из принадлежавших стражникам колов, и вдруг понял, для охоты на кого они предназначались. Ими необычайно удобно было убивать людей. Черноволосые, подумал я тогда, племя, обреченное забвению за свою извращенность. Специальное оружие для людей!

Быстрым ударом кола в висок я завершил жизнь старика. Теперь у нас оставался только один настоящий враг.

Мы с Браа оделись в шкуры и меховые обмотки мертвых охранников. В "наш" дом мы возвращаться не собирались. Взяв по головне из очага, мы, не скрываясь, вышли и направились к идолу. Пока Браа поджигал столб, я своей головней посшибал черепа и рога, напоследок подпалив меховую шевелюру. Дождавшись, когда идол как следует займется огнем, мы пошли прочь. Никто из остававшихся в лагере нас не видел. Ничего, они увидят, что осталось от их предводителя и и покровителя, авось догадаются, чему и кому обязаны таким несчастьем.

Я старательно накручивал себя, пытаясь возненавидеть всех черноволосых поголовно. Это было непросто, так как никого из них, за исключением старика, настоящими врагами я не считал. Но я был должен желать им зла, ведь мы причиняем его, и угрызения совести ничего не исправят.

— Вернемся, где карибу бьют. Заберу Наргу, — объявил я.

— Вернемся, — согласился Браа. — Иктяк там. Надо привести Иктяк к нашим, гадатель сказал.

— Помню, — заверил я его, хотя должен признаться, что в тот момент об Иктяк я попросту забыл.

Обратный путь мы проделали в образе волков. Неизвестно, сколько раз нам сегодня придется оборачиваться, есть риск переутомиться, но мы торопились.

Там, где забивали и разделывали карибу, крутилось достаточно хищников, ждущих, когда можно будет попировать требухой. Поэтому наше с Браа появление осталось, практически, незамеченным. Кто-то топнул в нашу сторону ногой и крикнул в том смысле, чтобы близко не совались, и это все. Пользуясь обострившимся обонянием, мы нашли Иктяк, которая вспарывала брюхо убитому оленю тонким и удобным ножом чероноволосых. Представ перед ней людьми, мы сказали ей медленно идти по направлению к лагерю. Иктяк, недовольно оглядываясь на следующего за ней в образе волка Браа, выполнила распоряжение, но видно было, что никакой радости она от этого не испытывает. Проводив их взглядом, я стал искать Наргу, и нашел, увы, окруженную стайкой других женщин и примкнувшим к ним парнем с вывихнутой ногой. Он сидел на свежих шкурах и болтал, пока женщины, смеясь, отбивали оленьи ребра от позвоночника и складывали на волокушу.

Никакой возможности вызвать Наргу, подать ей сигнал, отойти в сторону от прочих черноволосых у меня не было. Ждать? Я решил — не ждать. Обернувшись человеком, я подбежал к Нарге и схватил ее за руку. Черноволосые удивленно смотрели на меня, а я приказал:

— Садись на медведя!

И тут же обернулся короткомордым. К чести Нарги она, хоть и до смерти напуганная, не остолбенела, а сделала почти то, о чем я просил. Дрожа, вползла животом на медвежью холку и, зажмурившись, ухватилась руками за шерсть.

Слыша позади все еще удивленные, но уже переходящие в гневные крики, я бежал, стараясь двигаться так, чтобы Нарга не свалилась. Когда я поравнялся с Браа, он с одного взгляда понял, что нужно делать и скоро уже две всадницы на страшных длинноногих хищниках мчались по направлению к лагерю черноволосых. Там остались лежать наши копья и одежда, без которых оставшийся путь через перешеек был бы самоубийством. Женщины подобрали наш скарб, и мы снова пустились вскач. Короткомордый бегает быстрее волка, но не так вынослив, и, спустя пару часов, мы перешли на шаг. Если же за прошедшее время мы попались на глаза хоть одному человеку, он никогда уже не забудет увиденного: вздымающие волны снега могучие звери, на хребте у них черно — и беловолосая женщины, размахивающие копьями (лишь для того, чтобы удержать равновесие, но откуда об этом знать наблюдателю?) несутся по белой равнине прямо на блеклое зимнее солнце.

Погони за нами, скорее всего, не было. Она, если и начнется, то только после того как черноволосые обнаружат, что мы натворили в их лагере. Однако пока что, нам необходимо было, чтобы дистанция между нами и возможной погоней оказалась максимально большой. Припасов у нас нет, пищу нужно добыть; после долгой скачки в виде медведей нам нужно отдохнуть, а ведь и отдых, и, тем более, промысел требуют времени. Ближе к закату мы с Браа обернулись людьми, чувствуя себя измотанными и глупыми: как всегда, когда время пребывания в чужом облике подходило к критическому.

Ступая по глубокому снегу натруженными ногами, я почти не думал. Единственное, чего хотелось — спать. И мы легли спать голодными, вырыв нору в снегу, и сбившись в кучу — способ не лучший, но вполне терпимый, когда людей больше двух. Среди ночи мы проснулись от холода — мороз усилился. Докопавшись до сухой травы, мы стали жечь ее прямо в нашей берлоге и немного отогрелись. Достаточно, чтобы продолжить путь. Не будь у нас новообретенного умения оборачиваться короткомордым медведем, мы никогда бы не осмелились идти по этим местам зимней ночью. Пусть волки и прочие хищные обитатели перешейка еще не голодали, как это будет ближе к весне, все равно, четыре человека с их слабым ночным зрением будут желанной и легкой добычей. Теперь же мы были самыми опасными (исключая мамонтов) в окрестностях: настоящие короткомордые, в отличии от нас — одиночки, вместе не путешествуют.

До рассвета мы шли, согреваясь движением, а когда стало ясно, что нам снова требуется перевоплотиться в людей, Иктяк и Нарга накопали травы, навили из нее жгутов и сделали костер, у которого мы могли отдохнуть, не боясь окоченеть. Причем, Иктяк повезло — она нашла обглоданный, но не дочиста, труп лисы, и мы смогли заглушить голод.

Чем дальше мы уходили от черноволосых, тем беспокойнее мне становилось. Ничего конкретного, просто как-то тягостно. И это, несмотря на то, что никакая погоня так и не объявилась. Ночевать в сугробах мы навострились так, что уже не мерзли, а Нарга была неизменно ласкова и неутомима. Однажды она спросила:

— Я смотрела, слушала, рассказывала старику. Ты знал?

Ее тяготила раздвоенность: она чувствовала, что предавала меня, но ведь тогда нас еще не связывала взаимная приязнь, она была и ощущала себя частью своего племени, а не нашей в нынешней крохотной компании. Я очень сочувствовал ей: совесть доносчика, если она есть, покоя ему не даст.

— Знал, — кивнул я, и больше мы к этой теме не возвращались.

Ожидая, что Браа и Иктяк за время совместного пути сблизятся, что было бы вполне естественным, я с интересом наблюдал за ними; однако никаких признаков взаимной симпатии не обнаружил. Глухая к языкам Иктяк, не освоила речи черноволосых, как и нашей, общаться с ней было крайне трудно. А Браа к этому общению и не стремился. Былой говорун, он стал куда молчаливее, и мог прошагать полдня, не вымолвив ни слова, и уж подавно не обращая галантного внимания на кроманьонку. Когда я сказал:

— Иктяк не нравится, потому что гадатель сказал мне лысую взять? Я не возьму, ты возьми, будет хорошо! — он помотал головой и ответил:

— Не возьму. Плохая. Не нравится. Никто сейчас не нравится, грустно.

Я попробовал его ободрить, пересилить его депрессию едой и разговорами, но напрасно. Не слишком вежливо Браа дал мне понять, что эти усилия — тщетны.

В одну из ночей, начавшихся приятно для нас с Наргой, и обычно для остальных, я был разбужен шаркающим звуком, доносившимся сквозь снежную крышу. Протянув руку, я потрогал Браа за лицо и убедился, что он не спит. Видеть я ничего не мог, но глаза его были открыты. Он тоже прислушивался.

Обернувшись лаской, я ввинтился в снег и вскоре высунул нос над поверхностью снега. Запах несомый ветром, был человеческим, но незнакомым. Вытянув шею, я огляделся. В свете звезд и полярного сияния были отлично различимы две небольшие фигуры двигавшиеся быстро, но странно. Они скользили по снегу, отмахивая руками и чуть переваливаясь с боку на бок. Когда фигуры приблизились, стало ясно, что это два низкорослых кроманьонца, одетых в ладно притянутые к телу тюленьи шкуры и волчьи башлыки. Они не разгребали ногами снег, как все, известные мне человеческие существа, а скользили по нему на широких полосах чего-то, в чем я заподозрил комбинацию дерева и китового уса. Несомненно, это были обитатели севера, не кочующие в поисках теплых мест, а постоянно живущие там, где зима бесконечна. Передний, принюхиваясь, шевелил головой ведомый запахом костра, который мы жгли в своей берлоге перед сном. Я был уверен в том, что это именно так. Будучи в тот момент лаской, я не чувствовал иных запахов, которые могло бы уловить скверное человеческое обоняние.

Решив, что визита гостей не избежать, я юркнул в снег, вернулся к Браа и, не оборачиваясь, куснул его за мизинец. Браа, поняв, чего я от него хочу, тоже обернулся лаской и вслед за мной выбрался из-под снега. Когда ночным посетителям оставалось пройти лишь несколько шагов до нашего укрытия, я обернулся человеком. Ледяной ночной ветер заставил меня поежиться, а пришельцы приняли это за разминку перед нападением. Они, не сговариваясь, молча упали на одно колено и выставили вперед тонкие короткие копья-гарпуны с костяными наконечниками.

— Зачем? Кто? — спросил я на языке неандертальцев, не особенно надеясь на успех. Затем повторил тоже на зыке черноволосых. Тот, что шел первым, ответил по-неандертальски, неприятно растягивая слова:

— Кто — не надо знать. Отдай грязную шкурку. Нет… не грязь. Маленькие узоры. Люди, как узоры.

Рисование не было сильной стороной моих нынешних соплеменников и в их языке слова "рисунок" попросту не было. Кроманьонец ловко выкрутился! Вот только отдавать ему что-либо я был совершенно не намерен.

Вглядываясь в лицо собеседника (странное, лишенное запоминающихся черт) я твердо сказал:

— Уходите. Не отдам. Станете брать — убью.

Сказал я это совершенно серьезно, эти кроманьонцы мне чем-то активно не нравились, словно и были средоточием той тревоги, что донимала меня.

Кроманьонец кивнул и, встав, пошел прочь. Его товарищ оказался не столь благоразумен и, взвизгнув, бросил в меня гарпун. Я упал в снег, пропуская оружие над головой, а Браа, обернувшись человеком, схватил кроманьонца за голову и отогнул ее назад так, что треснули позвонки. Браа был чуть выше, но втрое массивней, и кроманьонец в его руках только забился, как кролик, которому стукнули ребром ладони по затылку.

Я обернулся волком, ожидая, что мой недавний собеседник, успевший отойти на несколько шагов, бросится на помощь товарищу. Но тот только оглянулся и заторопился прочь. Браа хотел кинуться вслед, но я удержал его. Не знаю, почему, зря удержал.

Наутро тревога меня не оставила. Я настоял на том, чтобы в образе волка бежать впереди Браа и женщин, хотя уже делал это вчера, сегодня стоило бы отдохнуть. Как показало ближайшее будущее, поступил я правильно. Но с другой стороны, если бы в передовом дозоре был Браа, он справился бы не хуже.

Спасибо волчьему обонянию, в человеческом обличье я бы ничего не заметил. Но волчий нос издалека уловил запах прогорклого жира и человеческого пота, доносящийся из-под снега. Опрометью бросившись обратно, я предупредил своих спутников о засаде. Женщины остались на месте, а мы с Браа, обернувшись ласками, прошуршали под снегом вперед. Когда человеческий запах стал настолько явственным, что еще чуть чуть и мы уперлись бы в отлично замаскировавшихся, но только в расчете на людей кроманьонцев, мы быстро вернулись в людские тела, а следом за тем, два короткомордых медведя бросились на укрывшихся под снегом.

Кровь, ошметки тюленьих шкур и человеческих тел, розовый снег — все это взметнулось в воздух, а, когда осело, дело было сделано. Восемь кроманьонцев очень похожих на тех, что приходили ночью, были мертвы. Я не пострадал совершенно, а у Браа была разорвана губа под носом — кто-то достал его гарпуном. Попытавшись найти среди мертвецов того, что посещал нас вчера, я столкнулся с тем, что абсолютно не помню его лица. Зато нашелся один еще живой, хотя и едва-едва. Спросив его, зачем они подкарауливали тех, кто не сделал им ничего дурного, я ожидал услышать, что он сошлется на голод и не поверить. Но он не стал юлить:

— Убить обоих. Женщин взять себе, если хорошие. Приказал…

Кто именно отдал приказ, умирающий кроманьонец объяснить не мог, губы отказывались повиноваться. Тогда он зашарил рукой по груди и я, помогая ему, распахнул шкуру, ловко скрепленную множеством завязок. На груди кроманьонца висел костяной амулет — уменьшенное и упрощенное подобие идола черноволосых. Что ж все понятно. Хорошо, что мы никогда не оставались на перешейке надолго. Похоже, те, кто здесь задерживается, попадает под, скажем так, нехорошее влияние.

Мы двинулись дальше, и шли день за днем, удивляясь тому, что совершаем невозможное: проходим перешеек зимой, да еще и всего лишь вчетвером. Несомненно, этому мы обязаны тому, что обрели способность перевоплощаться в главного хищника здешних мест. А этим мы, в свою очередь, обязаны отваге и ловкости Пырра.

Всякий путь имеет свое завершение. О том, что наш окончен, мы поняли, когда увидели первые настоящие деревья. Высокие сосны, хоть и навечно согнутые холодным ветром, но все равно являющиеся провозвестниками того, что перешеек позади, равно как и прилегающая к нему обширная равнина. Начинаются лесистые предгорья, скоро мы увидим своих.

Браа, истосковавшийся и замученный той внутренней борьбой, которую вызвало в нем открытие новых чувств, в первую очередь — жажды мести, заметно повеселел. Он стал разговорчивей, а ночью даже обратил внимание на Иктяк. Хотя мне было очевидно, что это не зарождающаяся приязнь, а просто физиологическая реакция на эйфорию, охватившую его в предчувствии встречи с близкими. Иктяк тоже это понимала, но возражать не стала.

В поисках наших, мы излазили те места в предгорьях, которые знали по предыдущим визитам, а заодно и те, что, на наш взгляд, выбрал бы гадатель. Но, похоже, мы были недостаточно хорошо знакомы с его вкусами. Все, что мы обнаружили — две временных ночевки, немного мусора и одну могилу-дольмен. Кто в ней покоится, мы выяснять не стали. Вскрывать дольмен — неправильно. В племени нет никого, о ком бы мы не стали грустить. Когда найдем наших — расскажут, кого именно похоронили под сланцевой плитой.

Из следов, оставленных нашими, следовало, что они отправились в обход гор берегом моря. Мы пошли туда малость огорченные тем, что путешествие затягивается, а долгожданная встреча откладывается. Впрочем, путь вдоль незамерзшего океана с теплым ночным туманом, влажным, но легким, не обжигающим морозом, был куда проще перехода через перешеек. Иктяк, словно карибу, раскапывала снег, который тут лежал не гигантскими сугробами, а неглубоким плотным слоем с коркой наста поверху, и добывала корешки и блеклые листья съедобных трав. Кроме нее, никто особенно этой пищи не любил, но раз ее радовало собирательство — пусть, тем более, что она ковырялась в снегу, почти не сбавляя шага, и не задерживала наше продвижение.

Весна уже зазеленила склоны гор, превратила снег в ноздреватую кашицу и выдернула из-под земли первые стрелки дикого лука, когда однажды утром Браа поднял что-то с земли и бережно понес это в сложенных лодочкой горстях мне. Улыбался он при этом так, что щеки наползали на уши.

— Нашел! Вчера бросили!

Я вгляделся в обломок обсидиановой проколки. Да, если не вчера, то максимум дня два-три назад, она еще была целой. По прилипшему волоску, по тому, как он завивался, определить это было легче легкого. А еще легче определялся тот, кому эта проколка принадлежала — большой мастерице по выделке шкур Грро. Она несколько лет постоянно пользовалась этим узким осколком, умудряясь не сломать. Оба мы не раз видели его в толстопалых, но легких руках Гроо. Однако проколки вечно не живут, настал черед и этой.

Обернувшись волком, Браа внюхивался в воздух, экономя время на поиск следов, уходящих выше в горы. В середине дня я его сменил. К вечеру мы изрядно поднялись, а на закате увидели зев пещеры, в глубине которой оранжевым сполохами виднелся огонь. Гадать, кто там внутри — не приходилось. Волчьи носы не ошибались, а запахи близких мы не перепутали бы ни с чем. Вот они, почти все, за исключением одного, очень важного. Этот запах тоже присутствовал, но слегка, был слабым почти выветрившимся.

Вбежав в пещеру (с риском нарваться на удар копья — представиться, перед тем как входить не помешало бы), я обернулся человеком, ответил на объятья (немало времени для этого понадобилось) и стал шарить глазами по пещере в поисках того, кого тут, судя по запаху, не было. Сразу же вспомнился дольмен…

— Гадатель? Как без него? Кто новый гадатель? — потрясенно спросил я ближайшего неандертальца, только что высвободившегося из объятий Браа.

— Без него? С ним! Придет ночью. Новый не нужен, старый есть. Гадатель ушел думать, смотреть. Вернется, — поняв мою тревогу, неандерталец объяснил все подробно и тщательно.

Мы еще здоровались, отвечали на вопросы, что-то рассказывали, но радость от того, что приключение окончилось, что мы снова среди близких была такова, что силы оставили нас, мы с Браа свалились буквально, где стояли, и провалились в сон.

Разбудил меня гадатель. Как он узнал, что мы вернулись? Как сумел сам так быстро возвратиться из своего одинокого странствия по горам? Не знаю. Удивительный он субъект, прямо-таки набитый загадками. А может, и нет тут ничего особенно: просто наше и его возвращения почти совпали во времени, вот и все.

Гадатель не стал меня расспрашивать, а попросил говорить первое, что придет в голову. Как ни странно, первым была не смерть Пырра, не зловещий хозяин, живущих на перешейке народов, даже не то, что мы с Браа теперь умеем оборачиваться короткомордым медведем. Первое, что вспомнилось, и что я подробно описал — мертвый кит, которого мы нашли на галечном берегу холодного моря. Как он пах, каких зверей пришлось от него отогнать, как меня заинтересовал китовый ус, сколько мы взяли мяса и как долго его ели. Гадатель слушал, не перебивая, и вроде бы не удивлялся.

— Хочешь черноволосую, прикипел к ней — бери. Браа тоже лысую не возьмет, ему наша женщина нужна: одна, другая, много, потом навсегда одна. Очень ему плохо, они помогут, — выслушав мой рассказ о ките, сказал гадатель, хотя о женщинах я и словом не упомянул.

— Кто возьмет Иктяк?

Он пожал плечами.

— Кто-то возьмет. Станет жить, станет говорить, найдется, кто возьмет.

Потом гадатель почесал лоб и объявил:

— Через перешеек больше не пойдем. Никогда. Тут поживем, дальше пойдем, а обратно нельзя.

Через полгода Браа решил, что кроме Лрра никто ему не нужен, что им хорошо вдвоем. Так он это сформулировал. Тогда я подарил ему самую интересную вещь, имевшуюся у меня — рисунок жреца-вождя черноволосых. Браа обрадовался подарку, долго разглядывал его водил пальцем по фигуркам зверей, тыкал в нарисованных человечков. А потом сказал:

— Я тоже у старика вещь взял. Возьми себе. Просто камень красивый.

И подал мне на ладони крупный обломок янтаря серый с одного бока с пузырьком воздуха заключенным внутри.

Нарга звала меня, у нее никак не получалось расщепить бедренную кость лося, а она очень любила лакомиться мозгом. Но я никак не мог встать и подойти к ней, мое внимание приковал этот янтарь. И было мне тяжко, и вспоминались времена столь давние, что и названия у них нет. Вернее есть, но слишком уж… широкое в десятки миллионов лет. Да и многие ли помнят эти слова: Рэт Ладин… Не могу даже сказать, весна то была или лето, очень уж слабо различались тогда времена года.

***

Благословенна будь моя бипедальность. Если бы пришлось волочить брюхо по этим гниющим колышкам — остаткам заболоченного и втянутого в торфяник хвощевого "леса", мне было бы, как минимум, постоянно щекотно. Хорошо, что эти чертовы хвощи с годами встречаются все реже и становятся все мельче. Хотя, помнится, в них было неплохо охотиться. Мало кто из тех, кто становился моей добычей, умел сообразить, что под правильно выбранным углом, заросли хвощей выглядят прозрачными аллеями, словно высаженными аккуратным садовником.

Я постоянно предавался воспоминаниям, произносил внутренние монологи и диалоги с воображаемыми собеседниками. А что еще остается, если на всей планете нет никого, кто может поддержать беседу. Вернее есть…, но, встреться мы, до беседы дело вряд ли дойдет.

Одиночество — вовсе не невыносимое состояние, как некоторые думают. Отнюдь. Терпеть можно. Но, чтобы попытаться понять, какие ощущения вызывает одиночество, полное и абсолютное, попробуйте проделать такой эксперимент: укусите себя. Только не цапните и отпустите, а продолжайте медленно и постепенно сжимать зубы. Как, можно ведь вытерпеть? Причем, если усиливать нажим плавно, то и терпеть получится (если вы личность достаточно волевая) бесконечно долго. Вечность боли.

Но если вы не сами себя кусаете, было бы странным не предпринимать никаких шагов для того, чтобы разжать терзающие плоть зубы. Пусть не полностью, но хотя бы ослабить нажим. Вот я и намеревался сделать попытку всунуть щепку между клыков одиночества.

Некоторое время назад я приметил, как некрупный цинодонт — шустрая зверушка с жесткой, маскирующего окраса шерстью, разорял кладку одного из последних в округе лабиринтодонтов, отдаленно схожих с крокодилами грядущего, земноводных. Представляете крокодила? А лягушку? Смешайте в воображении, и, скорее всего, получится похоже на правду. Притопленные в

иле, желтоватые икринки послужили контрастным экраном, только благодаря которому я и заметил зубастого проныру. Его набег был так стремителен, что сидевшая в двух-трех метрах от гнезда самка лабиринтодонта, только и успела, что повернуть свою зубастую плоскую голову, а одна икринка уже была прокушена и выпита. Цинодонт примеривался ко второй, но, уловив движение самки, оставил эту затею и растворился на фоне буро-зеленой растительности. Он отчетливо был самым смышленым существом из всех, кого мне доводилось встретить за… да кто считал эти миллионы лет, слишком уж много их прошло.

Увы, для воплощения моей идеи, лабиринтодонтше придется разделить судьбу большинства ее соплеменников (помню, как они кишмя кишели), да и ее потомству тоже.

Прыткая для амфибии, но сильно уступающая мне в скорости реакции, лабиринтодонтша успела развернуться, чтобы соскользнуть в воду, но только самый кончик ее морды, не дальше ноздрей, успел намокнуть, когда затылок треснул под моими зубами. Вкусно, но жалко.

Икру я аккуратно собрал пастью и затаился. Ждать я умею. Несколько часов до появления цинодонта пролетели мигом. Он не стал вплотную приближаться к месту, где была кладка, остановился метрах в семи, раздраженно пошевелил вибриссами. В это время я, бережно, не шевельнув не единым мускулом, исключая язык, вытолкнул между передними зубами икринку.

Когда она коснулась земли, чуть сплющилась, подпрыгнула и откатилась, цинодонт почти что в точности повторил ее движение: подпрыгнул и отбежал. Потом медленно, настороженно пофыркивая (наверное, чуял меня, но не видел: я таился в схожих со мной по окраске высоких плаунах), на напряженных, готовых моментально унести его прочь лапах, пошел к икринке. Вытянув шею, он быстро крутил похожей на хитрый молоток (на самом деле это не так уж сложно представить) головой, сверкая бусинами глаз.

Одним прыжком он оказался рядом с икринкой, сжал ее зубами и, не переставая стрелять глазами, высосал содержимое. Я уронил еще одну икринку, с которой цинодонт расправился спокойнее, не так торопливо. А потом я обнаружил себя. Очень аккуратно, лишь поворотом головы. При этом на цинодонта я не смотрел.

Кстати, именно поэтому и не заметил, как он исчез. Но я не сдался, а снова, замерев, уронил очередную икринку, причем ближе к себе, чем раньше. И стал ждать. И дождался. Цинодонт не утерпел-таки, выглянул из-за бочкообразного ствола мелкого саговника. Не сводя с меня взгляда, прошел половину пути к икринке, и, не выдержав, шмыгнул обратно. Я уронил еще одну икринку рядом с предыдущей. Полосатый бояка на этот раз прошел две трети пути. Три четверти. Наконец он дошел до вожделенной икры и, приоткрыв пасть, замер рядом с ней. Я надолго затаил дыхание (архозавру это просто) и все-таки увидел, как он отводит взгляд от меня и, не решившись съесть добычу на месте, хватает ее и уволакивает за саговник.

Я решил было, что на сегодня — все. Но нет. Цинодонт оказался обжорой. Он забрал и последнюю икринку, причем меня он явно стал бояться куда меньше.

Вот теперь действительно все. Цинодонт наелся, а о том, что пищу можно запасти впрок он не подозревал. Поэтому сколько я больше ни сыпал икры на землю, он ей не интересовался. Но и почти не прятался. Уходя, я оставил икру валяться. Ничего, наутро от нее уже ничего не останется, желающих вокруг хватает.

На следующий день я покормил цинодонта кивсяками. И на третий. А на четвертый он сам подбежал ко мне, и спокойно ел, стоя рядом со мной, причем я шевелил головой и переминался с ноги на ногу. Через неделю он пошел за мной. Я назвал его (точнее ее, я смог рассмотреть цинодонта во всех подробностях после того, как зверушка перестала шарахаться прочь, если я опускал голову к земле) Оро. Почему? Потому, что в отличие от большинства других звукосочетаний, мог это выговорить вслух.

Сказать, что мы зажили душа в душу, было бы преувеличением. Просто Оро все время шныряла где-то поблизости или спала неподалеку от меня. Правда, спящей я ее видел редко: перед тем как отойти ко сну она инстинктивно пряталась, да так хорошо, что, сколько я не искал, обнаружить ее не мог, хотя стоило ее позвать, и, особенно, если зов был подкреплен запахом пищи, она в считанные секунды оказывалась рядом.

Да, она изрядно скрасила мое существование. Именно существование, поскольку назвать полноценной жизнью то, что я влачил в окружении бессловесных тварей, язык не поворачивается. Он у меня сейчас вообще не слишком подвижный, ороговелый. Но не в языке дело. Миллионы лет это само по себе неплохо. Плохо, когда их становится нечем занять. Исследования? Да сколько можно! Я многажды обошел каждую пядь суши и "обплыл" каждый кубометр океана. Что мне делать с тем, что я узнал? Хранить? Храню. Творчество от меня ускользает, как я ни стараюсь, сколько усилий ни трачу, у меня все равно не выходит пристойного стишка или фуги. Общение! Вот то, к чему я стремлюсь, то без чего угасаю. Теперь я обрел того, с кем могу общаться вне сезона спаривания (да и там-то не общение, а так… тьфу), и не беда, что общаемся мы не вербально и на таком понятийном уровне, который вряд ли возможен, если речь идет о двух мыслящих существах. Тут я себя поймал на том, что неприлично гиперболизирую умственные способности своей питомицы. Разумеется, ее никак нельзя назвать мыслящим существом, хотя, похоже, некоторая рассудочная деятельность может быть ей присуща. Это возможно, хотя поручиться пока не могу — рано, я все еще слишком плохо ее знаю.

Я увлеченно общался со своей питомицей, обучив заодно ее, понятливую и ловкую, множеству трюков. Но самым ее любимым занятием оказалась апортировка. Причем Оро вовсе не обязательно приносила брошенный или спрятанный мной предмет. Иногда она доставляла что-нибудь похожее, да и то необязательно. Ей искренне нравилось искать, шнырять, тащить, а вот что именно — не казалось ей таким уж важным.

Однажды когда я отправил Оро на поиски спрятанной мной в зарослях папоротника шишки, она затратила на поиски гораздо больше времени, нежели обычно. Вернулась вся угваздавшаяся, похоже, она копала землю и копала глубоко. В зубах она несла предмет, еще издали показавшийся мне знакомым. Отрывисто пискнув, Оро положила у моих ног предмет, воспоминание о котором заставило меня пошатнуться. Кусок янтаря серый с одного бока с пузырьком воздуха застывшим внутри — как долго я жил вдали от него, и как это было славно!

Следующей ночью кто-то все время сверлил меня взглядом, мешая спать, а утром я пару раз замечал болтающихся в отдалении тероцефалов. Приемистые саблезубые твари без всякой видимой цели топтались на месте. Их непропорциональные головы механически покачивались, крохотные глаза вперивались в меня и в них сквозило узнавание. Пусть их! Куда больше меня занимал кусок янтаря, вытаскивающий из моей памяти события далекие, как во временном, так и в пространственном смысле.

***

Звезды качнулись и упали, когда корабль, кувыркнувшись и вытянув паучьи ножки зондов и опор, понесся прямо на желтую звезду, в последний момент свернув к четвертой от светила планете, маленькой и красной.

Похожий на скелет радиолярии корабль, довольно долго копошился, словно пытаясь устроиться поудобнее, на каменистом склоне. Сторонний наблюдатель нипочем бы не понял, где у корабля верх, а где низ, такой он был замысловато-вычурный со сложной, но несомненной симметрией, ничего, однако, не говорившей этому самому наблюдателю. Даже троим наблюдателям, если быть точным. Двое из них были пастухами, а третий — пасомым. Этот последний тоже пялился на корабль за компанию с теми, попечению которых он был вверен, сам же не столько интересовался опустившимся с неба предметом, (чего там интересного: ни грохота, ни вони, спустился и лежит — подергивается) сколько разрабатывал очередной план побега. Будучи не слишком смышленым, но крайне свободолюбивым существом, пасомый, уделял этому занятию большую часть дня и всегда напрасно.

Я же, в свою очередь, рассматривал троих субьектов, наблюдавших за посадкой корабля, еще не зная, кто из них кто, и связаны ли как-то двое тех, что поменьше, с большим и круглым. Моя капсула, как положено, отделилась от корабля в стратосфере, чтобы я, получив фору, успел к моменту посадки составить первичное мнение о планете. Потому что случаи разные бывают. Такие разные, что упомяну только о двух полярных возможностях: есть риск, что корабль будет уничтожен, едва коснется планеты (на моей памяти такого не бывало но…), и есть вероятность, хоть и небольшая, что от взаимодействия с кораблем необратимо пострадает планета, говоря проще — сгорит (а вот такое однажды было, и ничего страннее и страшнее не припомню).

Мне всегда нравилось наблюдать за реакцией тех, кто становился свидетелем того, как корабль "обживается" на планете. Одних это пугало, других умиляло, третьим казалось неприличным, но равнодушным не оставался никто. Похоже, двоих меньших наблюдателей, представшее их глазам зрелище насторожило, а вот третий сильно возбудился, задрожал всем своим тучным телом и вдруг покатился прочь, подметая камни жесткими прядями розовато-желтой шерсти. Его спутники переглянулись, и, отвлекшись от рассматривания корабля, размотали блестящую круглую паутину-сеть и разошлись (точнее отпрыгнули) на несколько шагов. Один остался удерживать паутину вертикально, а второй встал так, чтобы видеть беглеца через центр сети. Некоторое время ничего не происходило, а потом косматый шар замедлился, остановился и, не поворачиваясь, стал пятиться, чем и занимался, пока не уперся задом в паутину. Сеть тут же смотали, а тот, кто ее держал, обошел косматого и словно бы что-то проверил, подергивая за шерсть. Круглый чуть сдвигался, подбирая бока. Манипуляции, которые с ним проделывали, ему не нравились, но активного сопротивления он не оказывал. Не похоже, чтобы он доминировал в отношениях этих троих, круглый доминировал.

Да, я праздно тратил время, любопытствуя и гадая. А что? Почему нет? Работа, та ее часть, что должна быть выполнена к этому моменту — выполнена. А к следующему этапу я приступлю (если приступлю) только после того, как эксплуататор лично, а не по материалам орбитального сканирования, убедится в том, что с планетой стоит иметь дело.

Вот, кстати, и он! Выплыл откуда-то из-под корабля (никогда не понимал, где именно его нора — скрежещет за переборками весь полет, а где?), начал плодить миньонов. Вот на это я смотреть совершенно не люблю. Дело вроде несложное, но так уж эксплуататора при этом корежит и крутит, что самое бы время его пожалеть, но настолько он при этом мерзко выглядит что…

Благо хоть быстро управляется. Минуты не прошло, а дюжина миньонов разбежалась во все стороны. Один, далеко не отходя, ввинтился в камень одной стороной, а другой воздух насасывает, раздувается. Остальные, все убыстряясь, бегут и обегут полпланеты — не остановятся. Всюду пробы возьмут, часть вернется, часть, как обычно, пропадет, сгинет где-то. Ну, да это их дела, а мне пора браться за мои. Миньоны эксплуататора неодушевленной частью планеты заняты, а мне нужно познакомиться с местной живностью. И как можно дотошнее. Потому что — биоресурсы.

Биосферу изучать это не пробы грунтов брать. Особенно, когда на планете разумные есть. От простого к сложному идти, с бактерий и козявок начинать — совершенно ни к чему. Сразу за самое сложное приняться, а потом уж, когда передышка выдастся, добрать остальное. Это миньоны за неделю все оббегают, а у меня месяцы уйдут, если не годы.

Сбросив большую часть массы, я незаметно подполз к местным и затаился. Примерно в таком состоянии, только перемещаясь с места на место, я и провел несколько недель. Слушая, запоминая и учась. До тех пор, пока не убедился, что, во-первых, пастухи круглых являются доминирующим разумным видом на планете, а во-вторых, я достаточно познакомился с их языком и обычаями, чтобы попробовать влиться в общество, не слишком рискуя разоблачением.

— Айгала всему синему! — молодой пастух Попок при виде меня поднялся и пошел навстречу. С него стекала вода.

— И красному айгала, — задумчиво ответил я — Как твой Тшу, колтунов нет?

Попок рассмеялся и снова залез в скважину — мерзнуть. Его голос, теперь доносящийся из каменной трубы, сделался гулок и немного невнятен.

— Нету колтунов. Только ты не старайся, все знают, что ты совершенно ничего не понимаешь ни в буу, ни в том, как за ними ухаживать.

— Не преувеличивай, — я сел рядом со скважиной и стал ждать, когда Попок намерзнется и вылезет. Сам-то он мне был не особенно интересен и вовсе не нужен, но не сидеть же молчком, ожидая, когда скважина освободиться?

— А что, начал что-то понимать? Все говорят, что у вас на востоке буу, если и есть, то лысые. А лысый буу, кому он нужен-то? Вот они у вас и шляются беспризорные. А вы их вроде как даже высасываете.

— Ты, Попок, не заговаривайся, — строго сказал я. — Молод еще такие, глупости говорить. Вот, когда мозг скиснет, когда насовсем вниз жить уйдешь, тогда мели, что хочешь, а пока имей уважение. Только дикари высасывают буу; или ты меня называешь дикарем?

— Ага! — Попок одним прыжком вылетел из скважины и встал напротив меня, растопырившись и покачивая рогом. Парень он был неплохой, только не в меру задиристый (наверное, из-за того, что ростом не вышел) и глуповатый. Потому что, не глупо ли провоцировать на драку того, у кого мышцы горячие после целого дня наверху, если сам вволю насиделся в ледяной воде? По-моему, очень неразумно. И я быстро довел эту мысль до сведения Попока, а он был вынужден признать, что так оно и есть. Еще бы не признать, если я схватил его за рог, подсек все три ноги и опрокинул раньше, чем он вообще понял, что я начал драться. Удерживая Попока в довольно болезненном захвате, я спросил:

— Ты просто так, просто подраться хотел? Или не любишь меня?

— Просто, — просипел Попок. — Люблю, за что же не любить? И Мукак тебя любит и даже Тшу. Все любят!

Мукак — напарник Попока, меня и вправду любил. Это немного смущало, потому что он был гермафродитом, причем полным, без перекоса в ту или другую сторону в отличие от подавляющего большинства своих соплеменников. Я же — отчетливый самец, с едва выраженными признаками гермафродитизма. Снаружи, так и вовсе ничего не видно. Как кстати и Попок. Как они там пасли с Мукаком своего Тшу, отчего он вечно бродил пыльный, а то и вправду в колтунах, о том вечно ходили шутки, естественно скабрезные. Но не обидные.

— Расскажи еще, как на востоке живут, — попросил Попок, когда я, как бы воспользовавшись правом победителя, залез в скважину, не спрашивая, готов ли он ее уступить. — Правда, что ли, живут в песке, молятся доске?

— Нормально живут. Почти как вы. Только буу помельче. А досок никто уж сто лет не видел. Доска — зверь хитрый, однако, прогнали с концами. Да ты меня зря расспрашиваешь, я ж всего о них не знаю, сам не с востока, просто сюда оттуда пришел. Сам я с севера, из-за Пустого моря.

— Знаю. Только про такую даль и спрашивать-то непонятно что. Вот, говорят, вы там листья камбры водой поить умеете, и она вам не вредит. Только в такое ж поверить дико!

— А ты поверь, — усмехнулся я. — А пока пытаешься, сам мне новости расскажи. Я же у стариков сколько был, а потом сразу с Тикоком, Крукоком и Бгнуком в горы ушел новые пастбища смотреть, только что вернулся.

— Плохие новости есть, хороших мало, — сообщил Попок. Он свесил две ноги в скважину над моей головой, а третью положил поперек колен, наверное, рассказ предстоял долгий.

— Буу убегать стали. Чаще, чем обычно. Мы их, кто умеет, конечно, спрашиваем: "Почему?", а они говорят, земля дрожит и камни горькие. Сперва лизунцы горчить стали, они пробовали всякие другие камни лизать — так те еще хуже. Вот они и бегут от дрожи и горечи. А мы ничего не чувствуем. Да еще стали приходить разные, навроде тебя. С востока, с запада, разве что с юга никто не пришел. И у всех нескладно. Кто буу ищет, у кого вода ушла — все разное, да на один лад — плошает жизнь. Мы давай стариков спрашивать, потому что, кого ж спрашивать, если не их? Думали, может это из-за той здоровилы, что с неба упала, она ж, хоть и тихо лежит, а кто ее знает? Вот старикам и положено знать! Но ты ж знаешь стариков!

Это точно, со стариками я провел достаточно времени, чтобы понять: традиционно считающиеся всеведущими мудрецами, они и вправду превосходят молодежь опытом и иногда (но не обязательно) остротой ума, но совершенно беспомощны интеллектуально в изоляции. Десятилетиями живя под землей, в кругу таких же, имея в качестве информации только то, что приносят посетители, они не более, чем умелые схоласты и демагоги. А все предания об их всепроницающем разуме и непогрешимости решений давно устарели, и может, когда и были истинны, но не сейчас.

— А когда легко было? — среагировал я на рассказ Попока.

— Легко… да, вроде, никогда. Но чтобы вот у всех сразу и нескладно, такого не бывало, вроде. И воевать никто не приходит, хоть самим идти, а это тоже плохой знак. Сроду мы никогда воевать не ходили, все сами нападали. Нам-то недосуг, у нас буу.

Он еще долго рассуждал, но я пропускал его слова мимо ушей — очень уж всепоглащающее удовольствие сидеть в ледяной скважине после жаркого дня, чувствуя, как остывают мышцы, как густеет лимфа в ногах, благодаря гидравлической системе которых я сегодня часами перепрыгивал со скалы на скалу, срезая дорогу через горы.

Когда я, остудившись и даже замерзнув, шел в свою келью, некоторые слова Попока всплыли у меня в голове. Ничего нового, по сравнению с тем, что он выложил вначале, просто всякие уточнения и подробности. Вот одна из них, а именно то, что некие пришельцы с севера рассказывают о прогибающихся и лопающихся потолках, из которых словно кто-то вытянул все, что придавало им жесткость, оставив только песок, да ломкую шерсть, натолкнула меня на нехорошее подозрение. Но все-таки стоило узнать все из первых рук.

Войдя в келью, я обнаружил, что у меня появился сосед. Он спал рядом с моим ложем на куче оческов. Насколько я понимал, здешние обычаи такое примитивное ложе вкупе с тем, что кого-то (меня) лишают уединения, а кого-то (спящего) вынуждают делить с кем-то жилище, может означать только одно: нежданных гостей слишком много. Чересчур много.

Оттого, что я переминался у него в изножье, спящий проснулся и, оказалось, что неудобства, как это иногда бывает, компенсируют себя удачей. Гость прибыл с севера и был одним из тех бедолаг, кого подтолкнуло к странствиям необъяснимое повреждение жилищ. Все в их селении, кто жил в пещерах верхнего яруса, враз остались без крова. И многие, включая моего нового знакомого Лолока, пошли искать правды. Потому как местные старики только разводили руками, когда им показывали ломкую шерсть буу и сухую пыль: не положено, говорили, потолку таким быть, наверное, говорили, вы все плохо делаете.

— А мы что, как-то иначе делать можем, чем они? Кто нас учил: они и учили, когда в старики еще не ушли. Обычно потолки делали, как и вы тут. Основа из шерсти, ее поверх жижей замазать, а как закаменеет — повторить. Что тут можно сделать плохо? — Лолок в сердцах выхватил из своей постели клок оческов и рванул, словно хотел порвать. Это у него, конечно, не получилось бы. Даже дефектные, не пошедшие в дело, волосы буу слишком крепки и упруги.

— А с собой не принес? Ну, труху эту? — поинтересовался я.

— Нет. Зачем? — ответил, отворачиваясь, Лолок, — я посплю еще, выйди, пожалуйста. Ненадолго, я быстро засыпаю.

— Спи. Айгала всему синему, — сказал я, выходя из кельи. Местным трудно заснуть на глазах у кого-то.

— У нас, говорят, "голубому". В смысле да, и айгала всему красному, — пробормотал, засыпая, Лолок.

Выждав, чтобы убедиться, что он крепко спит, я вернулся и быстро лег на свое ложе, отвернувшись к стене кельи. Моя торопливость была вызвана тем, что Лолок во сне сбросил покрывало, ранее скрывавшее его до самой шеи. Мой сосед был почти полной самкой. Только имя и решительность, с которой он отправился в странствия, были мужскими. Ну, или я чего-то еще не разглядел. В любом случае возбуждаться сейчас, когда моя догадка окрепла, и стоило подумать, как быть дальше, совершенно не резон.

Собственно, к чему интересничать и ходить вокруг да около? Вот о чем я догадывался: эксплуататор не стал ждать, пока я закончу исследования, и приступил к разработкам. Его миньоны извлекают из почвы что-то ценное, причем зачем-то разрушают жилища местных жителей. О том, почему именно крыши пещер привлекли их внимание — разговор особый, а вот, с чего бы такое неслыханное нарушение правил и здравого смысла? Почему эксплуататор пренебрегает решением разведчика? Да что там, даже не дожидается, когда оно будет высказано!

Утром, раньше, чем пастухи вывели буу из пещер, я уже двигался к кораблю. Приблизившись, я почувствовал, что эксплуататора поблизости нет. Жаль, проще было бы разобраться с произошедшим недоразумением сразу. Зато корабль, естественно, был на месте.

— Ты закончил исследования? — приветствовал он меня.

— Нет. Где эксплуататор?

— Где-то. Наверное, проверяет миньонов. А зачем он тебе, если ты еще не решил, какие биоресурсы тут эксплуатировать и в каком объеме?

— Похоже, он начал эксплуатацию без нашего ведома.

— Вряд ли, — отмахнулся от моего мнения корабль. — Так не бывает. Как, если ты ему еще ничего не сообщил?

— Он эксплуатирует не биоресурсы, а минеральные. Так он думает. Но на самом деле, это не совсем так. — И я рассказал кораблю о том, что узнал от Лолока, и высказал свои соображения по этому поводу.

— Полагаю, ты усложняешь. Возможно, это какой-то естественный процесс, который ты принял за деятельность эксплуататора. Кстати, почему ты пришел сюда, а не пошел проверять, что там произошло на самом деле?

— Хотел поговорить с эксплуататором. Потому что… он же…, а я…

Корабль вздохнул.

А мне расхотелось продолжать разговор. Он был прав. Сначала нужно было все проверить. Но и сейчас не поздно. Нужно только уговорить Лолока выступить в роли проводника, чтобы свести к минимуму время на поиски его селения.

Лолока мне удалось купить обещанием того, что он точно, наверняка и совершенно обязательно узнает свою "правду" если проводит меня. Решив сначала, что мной движет не более чем любопытство, Лолок предложил сплести карту. Но, хотя мне и очень нравились эти замечательные поделки, воспроизводящие ландшафт во всех трех измерениях, я настоял, чтобы он пошел лично. Даже и не знаю почему, но мне очень этого хотелось. И я был достаточно убедителен: он согласился и поверил, что я сдержу свое обещание.

— Можешь звать меня Лолоку, — объявил мой спутник (точнее спутница, теперь я буду говорить о ней в женском роде, раз уж она сама предложила использовать женское окончание имени), когда мы первый раз остановились в тени, чтобы остыть.

— Ты меня видел спящей, понял, что я почти чистая самка, — добавила Лолоку — А ты совсем самец, чего нам играться?

Все-таки она была не совсем права. Самки и те, кто имел явные признаки обоих полов, "играться" как раз любили. А такая прямота и открытость — совершенно мужской признак. Но вслух я этого не сказал.

Прыжок за прыжком, с песка на камень, все вверх-вверх, мы добрались до гребня хребта, носившего из-за внешнего сходства вульгарное название "джагон", и, чуть постояв (невозможно не полюбоваться на горизонт с такой высоты, не восхититься зрелищем того, как синее встречается с красным), начали осторожно медленно спускаться. С этой стороны двигаться приходилось по чередующимся щебнистым осыпям и чреватым оползнями наклонным сланцевым напластованиям. Отдыхать здесь было нельзя, да и негде, а торопиться — опасно. Спустились на равнину мы только под вечер и страшно усталые. Растянули паутинные ложа, закутались в покрывала и мгновенно уснули, благо места были обжитые, опасаться некого. Разве что с утра не стоило резко вскакивать, на случай, если сикарачка ночью отложит свои шипастые ядовитые яйца прямо возле ложа. Наступишь и не сможешь шевелить ногой неделю, если не больше. Вероятность ничтожно мала, но случаи такие бывали.

Когда утром мы, сидя рядом на моем еще не свернутом ложе, пили воду, Лолоку спросила: "Почему ты думаешь, что поймешь, что случилось с нашими пещерами? Если уж старики…"

Отложив бурдюк, я пристально посмотрел на нее.

— Я пойму. Объяснять "как" я не буду, я уже говорил. Но совершенно точно пойму и расскажу тебе.

— Тогда давай поторопимся, а то от любопытства мозг сводит.

Тут я был с ней совершенно согласен.

Путь на север лежал через равнинные плоские места, где идти хорошо, а вот отдыхать — не очень. Тень найти сложно, без тени невозможно остыть, а горячему и отдых не в радость. В итоге, шли мы ходко, практически на пределе скорости, и здорово выматывались. Даже вечерние разговоры выходили какие-то скомканные, ленивые. Да и бесконечная дневная ходьба под жарким солнцем к разговорам не располагала. Уже к полудню ум затуманивался и в нем вместо мыслей оставался только ритм, в котором следовало переставлять ноги: раз-два-три, раз-два-три… Ритм одновременно возбуждающий, но и заверяющий, что да, все будет и будет прекрасно, но не прямо сейчас.

— Ле-тит. К нам, — растягивая слова, безразлично проговорила Лолоку.

Смотреть, кто там летит, было лень, но я все же повернул голову и сперва замер в оцепенении, а потом собрался и сбросил с себя полуденную дрему. Сбросил резко, как чешут буу гребнем. Было отчего: прямо на нас, пока еще далеко и, как это у них принято, до того момента, как начнется атака, летела доска. Лолоку, знавшая о них только по рассказам, испугалась, но до паники ей было далеко. Я же успел побродить по необжитым местам и повидать этих тварей, и оттого был от паники в двух шагах.

Радужные крылья привольно лежали на воздухе, как раскинутые руки на плечах соседей по танцу, а желтые крылья, короткие и многочисленные, мерно ходили сплюснутыми восьмерками, окружая заднюю половину тела доски желтоватым маревом.

Говорят, когда-то досок изгнали лучшие, самые талантливые из пастухов. Но я в этом деле был не слишком хорош, а у Лолоку вовсе не было пастушеских навыков. Не было у нас и паутины-усилителя. Тем не менее, я попробовал отдать телепатический приказ доске, подкрепив его ментальным ударом. Никакого эффекта: ни положительного, ни отрицательного мои усилия на доску не произвели. Бросив взгляд на Лолоку, я мельком отметил ее странную позу: ноги широко расставлены, руки висят вдоль тела, а голова быстро и неравномерно качается на напряженной шее. Решив, что у нее какая-то нервическая реакция, я предпринял то единственное, что оставалось, то, что дало шанс предкам местных жителей выживать во времена, когда доски и другие опасные хищники водились в изобилии. С силой вонзив одну ногу в песок, я закружился вокруг своей оси свободными ногами, разгребая песок и постепенно погружаясь в него. Когда над поверхностью оставались только голова и плечи, я протянул руку и дернул Лолоку в быстро заполняющуюся осыпающимся со стенок песком яму. Крепко держа ее за ногу, я продолжал ввинчиваться в землю, пока над нашими головами не образовался метровый слой песка. Пользуясь тем, что он был еще очень рыхлый, я притянул Лолоку поближе к себе и проговорил:

— Отсидимся. Она улетит.

Лолоку прижала свою голову к моей и ответила:

— Ты видел какой у нее хоботище? Она высосет нас через песок!

— Не достанет! — заверил я ее.

Песок вокруг нас сперва уплотнялся равномерно, а потом вдруг сжал нас, словно его прихлопнули сверху.

— Села! — прерывающимся голосом шепнула Лолоку.

Я в тот момент подумал тоже самое. Доска села и теперь постарается дотянуться до нас или станет ждать, когда мы сами вылезем. Первого я не опасался, а вот насколько у нее хватит терпения — понятия не имел. Мы же сможем провести в песке часа три-четыре, а потом начнем задыхаться. Хорошо хоть, что нам так страшно, что мы точно не заснем. Во сне мы будем дышать глубже, и недостаток воздуха почувствуем быстрее.

— Зря ты мне помешал, — зло прошептала Лолоку. — Я бы ее остановила.

— Как?

— Я же строитель!

— И что? — не понял я.

— Если ждать пока шерсть буу и жижа сами закаменеют, — все жданки слопаешь. Мы умеем ускорять. А у доски шерсть похожа на шерсть буу. Я ее закаменяла.

— Нету у нее шерсти.

— Есть! Вокруг глаз есть. Это от пыли, наверное. И под крыльями, не знаю зачем.

— Но жижей эта шерсть точно не намазана! — я упорно не верил доводам Лолоку.

— И без жижи можно… чуть-чуть. Я же не хотела совсем закаменить. Стала бы шерсть жесткой, не гнулась бы, доске лететь бы стало неудобно. Она бы занервничала и улетела.

— Чему там нервничать? Там головы нет, один хобот!

— У тебя — один хобот! — шепотом вскипела Лолоку, и вдруг пискнула "Копает!".

Тут она преувеличила. Копать доски не умеют, а то бы от них и вовсе спасения не было. Но, судя по звукам и давлению песка, доска шебуршилась, поудобнее укладываясь прямо над нами.

Прошел час, за ним второй. Я несколько переоценил наши возможности: дышалось уже с трудом.

— Ты можешь… это… каменить ей шерсть отсюда? — с трудом проговорил я.

— Нет, — выдохнула Лолоку. — Надо видеть.

— Быстро сможешь?

— Не знаю. Да, да.

Осознавая, что то, что я делаю, скорее всего кончится смертью для меня, а при худшем раскладе — для обоих, я начал уминать песок под ногами так, чтобы получилась как можно более твердая "стартовая площадка". Несколько минут я ерзал и сучил ногами, а потом резко выпрямил все три, принуждая гидравлику сработать так мощно и резко, как ей еще не доводилось.

Прыжок сквозь толщу песка вышел немногим хуже, чем, если бы я исполнял его на открытом воздухе. Кожу ободрало, глаза резануло, когда песок прорвался через щель между сдвинутыми веками, голова врезалась в жесткое брюхо доски. Я выбросил руки вверх и в стороны, обхватывая ее за туловище, и вонзил свой полухобот, короткий, изрядно редуцированный в толстую шкуру доски между хрящевыми поясами. Не было ни шанса, что я смогу достать до внутренностей и высосать ее (хотя бы в силу разницы в размере), но укол был болезненным, доска прянула вверх.

Меня подняло в воздух, а потом приложило об землю. На мгновение лоска навалилась на меня всем весом, и этого оказалось достаточно, чтобы я разжал руки. Перевернувшись на спину, я едва успел схватить ее за основания одной из пар желтых крыльев, прежде чем она взлетела на высоту достаточную, чтобы развернуться и напасть на меня.

Сил у нее было предостаточно, но высоко она не взлетела, а таскала меня по песку, силясь извернуться и вонзить хобот в цепляющегося за нее надоеду. Прежде, чем она успела выдумать что-то еще, из ямы вылезла Лолоку, тут же принявшую уже знакомую мне позу. Наверное, вблизи ей работалось лучше, поскольку я быстро почувствовал, как шерсть под крыльями, до того практически незаметная, выпрямляется и твердеет. Доска утратила возможность использовать всю амплитуду движения крыльев и рухнула на песок, снова придавив меня. Вертясь и визжа, оттого что тело мое готово было треснуть под ее тяжестью, я выполз на свободу, откатился в сторону, вскочил и прыгнул, закрывая собой Лолоку.

Это было излишним. Доска, совершенно не понимая, что с ней происходит, трепыхалась, вертя головой. Шерсть под глазами немилосердно впилась в то, что обязана была предохранять от пыли, а шерсть под крыльями лишила последние подвижности.

— Это надолго?

— Не знаю. Наверное, да, но…

Я дернул Лолоку за руку, и мы быстрыми скачками понеслись прочь, стараясь как можно быстрее оставить доску вне зоны видимости. В эту ночь мы не решились спать, а двигались, пока совсем не обессилили. Совместными усилиями, расстелив одно ложе, мы рухнули в него, переплетясь руками и ногами. И спали до середины следующего дня.

Теперь мы двигались медленнее. Схватка с доской не прошла для меня бесследно, хотя серьезных ран я не получил. Лолоку впала в буйный восторг, когда осознала, что совершила нечто, до сей поры неслыханное. Может и так. А может, в старину строители изгоняли досок совместно с пастухами. Так или иначе, она радовалась и, поскольку ей не удалось сразиться с доской в рукопашную (я не в первый раз заметил, что такие сражения были страстью местных, которую они утоляли при любом удобном случае), с завистью поглядывала на меня. В глазах ее, к моему огорчению, читался вопрос: "интересно, а я бы сделала того, кто дрался с доской?". К огорчению, потому что в исходе схватки я не сомневался, а причинять ей боль совершенно не хотел. Но лучше развязаться с этим сразу.

— Хочешь подраться?

— Конечно!

И не говоря больше не слова, Лолоку пригнулась и схватила меня за дальнюю от нее ногу, резко дернув ее на себя и вверх. Какого-нибудь увальня это опрокинуло бы на спину, но я, как только утратил опору, обхватил ее свободными ногами за шею, оперся на руку и перебросил Лолоку через себя. Шею ее я при этом не выпустил, так что инерция бросила меня вслед за ней, и я как бы сам собой оказался сидящим верхом на противнице. Откинувшись назад, я головой и руками придавил ее ноги к песку. Будь подо мной враг, я лягнул бы его сейчас третьей ногой в лицо, и на этом схватка бы завершилась. Его смертью или тяжелым увечьем.

Не желая признавать себя побежденной, Лолоку уязвила меня в ногу полухоботком, воспользовалась тем, что захват ослаб, и стала вырываться. Так мы возились, цепляясь и выкручивая, пока не оказалось, что на каждом из нас не осталось ни клочка одежды, а этими самыми клочками усеяно все вокруг.

Я совершенно не предполагал, что до этого дойдет именно сейчас, но факт фактом — мой джагон был в непосредственной близости от ее шрушера и, разумеется, среагировал должным образом. Я изогнулся и вошел, как вдруг почувствовал…

— У тебя тоже есть джагон?

— Очень маленький почти нет, — с истомой проскрипела Лолоку, когда мой джагон раздвигал жесткие лепестки ее шрушера. — А у тебя есть шрушер?

— Еще меньше твоего джагона, будь осторожна с ним, — произнес я и тут же испытал ощущение остроты, которого не мог и представить.

Позже я вознес хвалу за то, что нам так повезло. Не совпади расстояния, будь мой шрушер чуть дальше от джагона, ничего бы не вышло. Но это потом. А сейчас я наслаждался. Никогда раньше я, тот, кому доступно воплощение в любое тело, не мог и подумать, что возможно такое слияние. Я был тем и другим, я испытывал все, что может испытать самка, не переставая быть самцом. Иногда я забывал двигаться, немея, дрожа и цепенея от удовольствия, а иногда застывала и судорожно билась от счастья Лолоку. Долго ли это было? Не знаю и мне безразлично. Это было всегда.

Все чаще Лолоку сообщала, что до ее селения осталось совсем чуть-чуть, и, наконец, мы его увидели. Даже будь я один, не ошибся бы. Восьмигранные дыры в земле на месте исчезнувших крыш пещер: перепутать невозможно. Не дожидаясь, пока Лолоку известит о нашем прибытии тех, кто еще жил здесь, я устремился к одному из проломов и тщательно осмотрел край. Взял в руки несколько волосков, растер в руках пыль. Как мне хотелось бы ошибиться в своих предположениях! Пользуясь тем, что никто меня не видит, я принял свою исходную форму и приступил к анализу.

Cтоит ли говорить, каков оказался результат? Да, здесь были миньоны эксплуататора. Обнаружить это было несложно. В принципе, они такие же биороботы, как и я, просто попроще. Они крепкие, но не настолько, чтобы не оставлять следов в виде утерянных частиц. Частицы, которые я обнаружил в пыли, даже при первичном изучении были сходны с моими. Но я все же разделил их на фракции и подверг простейшему хромотогрфированию в крахмале. Так и есть: соотношение аминокислот идентично моему!

Успев закончить исследования и принять прежнюю форму до возвращения Лолоку, я сидел, поджав две ноги, и качая третьей в дыре, оставшейся на месте разрушенной миньонами эксплуататора крыши.

— Ты уже понял, что у нас случилось? — спросила, подошедшая и севшая рядом Лолоку.

— Да.

Она заглянула мне в лицо и потребовала:

— Тогда выполняй свое обещание! Рассказывай!

— Ну-уу… — я откинулся назад, опершись на руки и глядя в небо, — сюда пришли такие существа, которые извлекают из земли то, что им нужно. Всё, даже большинство камней, не однородные. Все состоит из многих элементов, спаянных вместе. Если какие-то забрать, остальные могут не удержаться и все развалится. Вот это здесь и произошло. Некоторые элементы изъяли, а без них крыши перестали быть упругими и жесткими. Понятно?

— Не очень. То есть, — Лолоку говорила как-то раздраженно, словно поймала меня на лжи, — вроде понятно; непонятно только, что это за существа, откуда они взялись, и как ты это понял.

Я повернулся к ней и спросил:

— Ты уверена, что рассказ об этом входит в то, о чем я обещал рассказать?

— Уверена. Недоговаривать — все равно, что врать или молчать вовсе. Ты обещал все объяснить. Все! Вот и объясняй.

Я объяснил, почему нет? В конце концов, никто не обязывал меня держать нашу деятельность в тайне от местных жителей. Я всегда делал это сам, руководствуясь только тем, что так будет спокойней и безопасней для всех. Объяснять оказалось несложно: Лолоку легко смогла понять, что такое биоконструирование (на самом примитивном уровне, но большего и не требовалось), зачем мы ищем пригодные для колонизации или эксплуатации планеты, как мы их предварительно изучаем. К моему некоторому удивлению, ничто не вызвало в ней протеста или отторжения. Вероятно, потому, что она осознавала: ее народ также расселялся по планете, переиначивая ее под себя и запросто распоряжаясь потребными ему ресурсами. Единственное, насчет чего она протестовала: бесполезность оповещения о том, что происходит, всех жителей планеты, чтобы они смогли выступить в поход против эксплуататора и его миньонов.

— Мы любим воевать! И умеем это очень хорошо!

Это правда, воевать они любили. Вот только войны в их понимании, это когда два десятка бойцов из одного селения приходят подраться к соседям, потом те и другие отдохнут и вместе двинутся дальше, а там уж и день к закату — войне конец, редко какая продлится дольше: все по домам разойдутся.

— Лолоку, миньоны которые вам навредили, воевать не станут. Не умеют, не понимают, что это значит. И вам с ними воевать все равно, что с камнями. Одного в пыль раскрошите, а остальные этого и не заметят.

— Всех раскрошим!

— Эксплуататор наделает новых, ему все равно, сколько их погибнет. Но, кстати, может наделать и таких, которые сперва будут уничтожать вас, а только потом браться за разработку недр. И противопоставить им вы ничего не сможете. Доску помнишь? Эксплуататор может понаделать таких же, или в десять раз злее. Или вообще таких, каких я-то представить не могу, не то, что ты!

— Не напугал, — упрямо заявила Лолоку. — Найдем эксплуататора и будем воевать с ним!

— Ох… — я встал и обхватил голову руками, — вот глупее этого точно ничего не придумаешь! Посмотри на меня!

Приняв свою естественную форму и добрав из песка массу, я продефилировал перед Лолоку, продемонстрировав некоторые из своих способностей на ближайших камнях. Она, вытаращив глаза так, что чуть стебельки не порвались, заворожено смотрела, пока я снова не обрел знакомый ей облик. Тогда она закрыла глаза.

— А я ведь не приспособлен для решения силовых задач в отличие от эксплуататора.

— Ты? Не приспособлен? — переспросила Лолоку, не открывая глаз.

— Мы с тобой по-разному понимаем, что значит "не приспособлен" и что такое "силовые задачи". Масштаб разный.

Не глядя на меня, Лолоку ушла. Не похоже, чтобы она собиралась представить меня своим соплеменникам.

Я прошел по направлению к кораблю уже порядочно, когда услышал за спиной торопливые прыжки. Еще не оборачиваясь, я знал, что это Лолоку.

— Хоть посмотрю, кто это нам так навредил. Воевать не стану.

Она пошла рядом, все еще стараясь не смотреть на меня.

— И смотреть бы не надо, — это все, что я сказал ей, а по-настоящему отговаривать даже не попробовал. Что скрывать, ее общество было мне приятно.

Не доходя до Корабля с полкилометра, я попросил Лолоку обождать. Дело в том, что неким труднообъяснимым образом я почувствовал, что эксплуататор находится в непосредственной близости. А где ему быть, если не около корабля?

Во мне кипело негодование и я решил прибегнуть к редкому, крайне унизительному для эксплуататора приему. Оглядевшись, я отколупнул сланцевую плитку и кратко, но емко описал, выцарапывая символы осколком желтоватого халцедона, допущенные эксплуататором ошибки и нарушения окончив некоторыми своими соображениями и адресовав послание кораблю. Такое обращение в письменной форме, причем не к нему лично — будет крайне оскорбительно. Ведь, таким образом, я не только сообщаю порочащую эксплуататора информацию, но и ставлю под сомнение его коммуникативные способности, низводя до уровня механизма. Громоздкие биороботы вроде него, очень не любят такого к себе отношения.

Эксплуататор был возле корабля. Распластал свое угловатое тело возле одной из опор, и штамповал миньонов, не прекращая разговора с кораблем. Моего появления он будто бы не заметил. А когда я обратил на себя внимание, заявил:

— Сколько можно ждать? Ты каждый раз затягиваешь свои изыскания, лишь бы побаловаться с местной живностью. Как будто и так не понятно, что для колонизации эта планета не годится, а для эксплуатации — вполне.

— Ты не должен начинать эксплуатацию пока я не оглашу вердикт по биоресурсам!

— Это излишество. Я вполне могу сам все определить и вынести любой вердикт.

От такого заявления я опешил и посмотрел на корабль. Но тот хранил молчание. Не понимаю, почему — эксплуататор явно был поврежден, будь он исправен, он никогда не подверг бы сомнению стандартное разделение обязанностей. В чем тут сомневаться? Есть Корабль, который переносит нас в пространстве, и есть мы двое, причем конечно, хоть деятельность эксплуататора и более масштабна, моя гораздо важнее. Ископаемые и прочие неодушевленные ресурсы можно разрабатывать где угодно, биоресурсы же встречаются гораздо реже. На самом деле, вполне можно было бы обойтись без громоздкого эксплуататора, ограничившись узкоспециализированными биороботами или вообще машинами. По-моему, это очевидно!

— Ты же даже не знаешь, — продолжал, принявший мое молчание за признание его правоты, эксплуататор, — что в здешней пустыне есть самородный торий, иттербий, самарий и все в устойчивой форме, да еще и залегающие предельно компактно и удобно для разработки!

— Угу, — кивнул я, — самородный. Вовсе он не самородный! Из подземных вод все это добро попадает в организм местных животных, включая разумных! Которые потом строят жилища, используя выделения собственных тел и тел своего домашнего скота. Тоже, кстати, практически разумного. Ты добываешь иттербий и прочее из крыш их жилищ!

— Я знаю. Миньоны изучили останки местной фауны, ископаемой и современной. Поэтому я и делаю новых, которые займутся непосредственно живностью. Вот про воду не знал, так глубоко мои пока не копали. Надо и ее использовать.

Стало ясно, что продолжать с ним разговор бесполезно. Его совершенно не интересовали биоресурсы и их потенциал. В его поврежденном уме они тоже превратились в источник химических элементов, причем подлежащий немедленной эксплуатации. Обращаясь к Кораблю, я сказал:

— Изолируй его! Он поврежден, он нуждается в ремонте, а возможно в уничтожении.

Одновременно я бросил сланцевую табличку так, чтобы и эксплуататор и корабль могли ознакомиться с нацарапанным на ней посланием.

— Писать обо мне "Требует замены основных блоков"!? В уничтожении!? — вознегодовал эксплуататор — Я рационализировал процессы добычи ресурсов! Вот, смотри! И он двинулся прочь от корабля. Я проследил взглядом направление его движения и, приняв свою исходную форму, ринулся наперерез. Потому что двигался эксплуататор именно туда, где стояла Лолоку, которая не утерпела, и пришла-таки посмотреть на эксплуататора, не дожидаясь моего разрешения.

Я гораздо меньше, но и гораздо подвижнее. Успев загородить собой Лолоку, я кинулся на эксплуататора лоб в лоб, рассчитывая проникнуть под его экзооболочку. Бьюсь об заклад, мне бы это удалось, и тогда он был бы в моей власти. Но раньше, чем мы столкнулись, Корабль выстрелил из себя два манипулятора, которые жестко зафиксировали нас, как механически, так и с помощью химической обработки, то бишь, опрыскав релаксантом. Я видел, как корабль поглощает эксплуататора, а потом оказался в темноте и тишине. В своей транспортной камере.

Почувствовав, что релаксант отпускает, я прижался к стенам, и по их едва ощутимой вибрации (долгий опыт полетов многому учит) догадался, что корабль летит недалеко, скорее всего — к соседней планете. Голубой, за которую мы собирались приняться после того, как разберемся с этой красненькой.

Но сперва я разберусь с эксплуататором. Этот дефективный не только ставит под угрозу нашу работу, но и представляет опасность для биоресурсов любой планеты, на которую мы высадимся.

Никогда еще никому не приходило в голову изолировать меня во время полета, так что кораблю пришлось изобрести пару ноу-хау. Он, разумеется, осведомлен о моей способности к метаморфозам, но насколько хорошо ему известны границы этой способности?

Входную мембрану корабль укрепил и заблокировал полем. Умно! Первое, что я сделал бы — вобрал ее в себя, наращивая массу. А вот стены просто залиты металлом. В принципе это серьезное препятствие. Могу я вобрать металл? Да, конечно, любой. Но он, в отличие от живой материи или кремниевых соединений, повиснет на мне мертвым грузом. Стена исчезнет, а я, здорово разросшийся, буду лежать пластом, так как у меня не хватит сил, чтобы сдвинуть свою металлическую тушу. Вариант — скинуть металл в сторону — не пройдет. Такое у меня устройство, что выбирать, где терять массу, а где нет, я не умею, это происходит равномерно. Сам я стану меньше, но пропорции содержания разных элементов не изменятся, и двигаться я все равно не смогу.

Вобрать немножко, а потом угрем проскользнуть в дырочку? Как бы не так! Разумеется, я попробовал. Не то чтобы особенно надеясь на успех… Вот чего за кораблем не подозревал, так это тяги к мучительству и злым шуткам: под слоем металла открылось такое же поле, что отгораживало от меня мембрану. Зачем!?

Тщательно осмотрев камеру, я нашел стык двух перпендикулярных полей, где их поверхность при соприкосновении слегка искрила, а это верный признак, что любой сильный энергетический импульс в этом месте приведет к дестабилизации полей. Возможно, они станут проницаемыми. Дело за малым: инициировать импульс, вот только сначала придумать как.

Я уже практически решил эту задачу (не буду утомлять вас подробностями), когда с треском и фейерверком, силящегося выполнить свои обязанности поля, входная мембрана смялась и исчезла, а с ней и изрядный кусок стены. Издавая звуки самого устрашающего свойства, в мою камеру вломился эксплуататор, фронтальная часть которого нависла надо мной и изготовилась к нападению.

Посмотрев на череду острых углов, нелепых сочленений и опасно перемигивающихся огней: то, из чего состояла его вторгнувшаяся ко мне часть, я, не раздумывая, преобразился в плотный амебообразный ком и проскользнул мимо него, рассчитывая, что, пока мой медлительный противник будет выламываться из тесной для него камеры, я успею нанести ему с тыла немалый ущерб.

Ох, и какой же он все-таки большой! корабль устроен так, что пустот, и весьма обширных, в нем предостаточно. Та, где предстояло развернуться нашему сражению, была, по меньшей мере, нескольких десятков метров в малом радиусе и больше сотни — в большом. Эксплуататор занимал, чуть ли не половину.

Заметив в одном из сочленений полоску бледноватого относительно других эластичного тяжа, я, сменив форму на более подходящую, протаранил его, острым рострумом ввинтился внутрь и стал терзать плоть экплуататора множеством клешней. Трудно предсказать, что именно располагалось в той части его организма, где я находился, но не похоже, что что-то жизненно важное. Меня мотало и швыряло, когда он извивался, а потом эксплуататор самолично изорвал свое тело, чтобы добраться до меня. Ускользнуть удалось лишь потому, что он одновременно наплодил уйму миньонов, форму которых я успел скопировать. К сожалению, они предназначались лишь для того, чтобы искать и сигнализировать о находке, то есть были просты и неспособны нанести серьезный ущерб даже мне, не то, что их родителю. Но способности к поиску у них были неплохие, и, унаследовав их вместе с формой, я быстро отыскал, где у эксплуататора расположены блоки воспроизведения. Сбросив большую часть массы, я буквально присосался к нему и попробовал набрать массу снова прямо из него. Какая-то защита от подобного обращения у него была: мне удалось лишь слегка нарушить его внешние покровы, прежде чем меня буквально отбросило в сторону. Тогда я, практически весь воплотившись в острый шип, атаковал это место уже без всяких ухищрений. И прежде, чем он стряхнул меня, здорово поковырялся в его нутре.

Эксплуататор затрясся и породил что-то нежизнеспособное, слепо поползшее по прямой. Полагаю, эксплуататора это огорчило. Во всяком случае, за меня он принялся с удвоенной энергией. Пока что мне удавалось пощипывать его, оставаясь невридимым. Однако его напор все увеличивался, мы метались по Кораблю, окруженные десятками миньонов, которых он успел наплодить прежде, чем я лишил его этой способности. У меня появилось ощущение, что в конечно итоге он таки задавит меня своей массой и напором, притиснет к какому-нибудь энерговыводу (никто не думал, что их понадобится от кого-то защищать, и они торчали тут и там, гудя и слегка опалесцируя) и сожжет, пусть вместе с частью себя самого. Корабль безуспешно пытался призвать нас к порядку. Он мог бы нас уничтожить, исторгнув из себя, но к этому крайнему средству прибегать не хотел. А прочие способы требовали времени, предоставлять которое мы не собирались.

Мне не удавалось ничего изобрести, чтобы перейти в атаку, и я удирал, перебираясь из одной части корабля в другую, где сам разрушая стены, где, пользуясь неразборчивостью и нерасторопностью эксплуататора, крушившего все вокруг в попытках добраться до меня. К слову, за время погони он передавил всех своих миньонов, так что теперь это было поединком в полном смысле слова. И сколько не изворачивайся, где-то придется принять бой. Пора выбрать место.

Всюду было темновато, везде довольно шумно, повсеместно неровно, а местами вязко из-за структуры внутренностей корабля или из-за действия энергетических полей и установок.

Вспомнив, как искрили пересекающиеся поля в моей камере, я притормозил возле огромной оранжевой стены поля, отгораживающего и фиксирующего какие-то резервные блоки от зоны воспроизводства покровов. К оранжевому полю близко-близко, но все же не касаясь его, подходило желтоватое, совершенно непрозрачное, которое скрывало что-то, о чем я не имею ни малейшего понятия. В образованном ими прямом углу гнездился среднего размера энерговывод.

Заставить эксплуататора кинуться на меня и своротить энерговывод было проще простого. Сложнее оказалось не попасть в зону возмущения, возникшего, когда импульс из энерговывода полоснул по обоим полям, заставив их на миг расшириться, соприкоснуться и взорваться снопами искр. Собственно это оказалось настолько сложно, что мне попросту не удалось. Оба: и я, и эксплуататор оказались в водовороте свивающихся в смерч полей, осыпаемые искрами и ежесекундно сотрясаемые ударами энергии, вырывающейся из сломанного энерговывода. Возможно, то, как мне представлялся дальнейший ход поединка: аберрация восприятия, вызванная повреждением мозга. Хотя есть у меня основания полагать, что все было именно так. Иначе откуда взялись материальные объекты, которые выглядели тогда так же, как и сейчас?

В чистом синем свете я стоял перед эксплуататором и руки мои были опущены. За его спиной разгоралось желтое пламя, не позволявшее разобрать подробностей, но его черный силуэт не был ни огромен, ни устрашающ. Стройный, с руками разведенными в стороны, параллельно расправленным узким крыльям, он стоял с опущенной головой, исподлобья глядя на меня синими, без единой прожилки или мутного пятнышка глазами. Не выдержав его взгляда, я опустил глаза, и, благодаря этому, смог понять, как же сам выгляжу в этом странном месте или состоянии.

Рук — костистых и жилистых у меня было две (на четыре меньше, чем у эксплуататора), кривоватых плоскостопых ног — тоже, торс короткий, покрытый серебристыми волосками. Весь мой облик был, по сравнению с ним, угловат и звероподобен. Это было тем страннее, что полностью противоречило обычному положению вещей. Похоже, здесь я полностью утратил свои обычные преимущества — скорость и пронырливость.

Пока я растерянно стоял, эксплуататор начал медленно идти мне навстречу. Было ли то шуткой здешнего пространства или он и вправду был гораздо дальше, чем мне казалось, но вместо десятка шагов, вроде бы разделявших нас, он сделал не меньше полусотни длинных и плавных, постепенно переходящих в бег. Нас все еще разделяло расстояние ничуть, на мой взгляд, не уменьшившееся, когда он оттолкнулся и, хищно расставив руки, невероятно высоким прыжком взвился вверх, откуда начал пикировать на меня, продолжая сверлить взглядом, и быстро-быстро сжимая и разжимая многосуставчатые пальцы, протянутых ко мне, как бы к самому моему лицу, рук. Теперь, когда не мешало пламя за его спиной, стало видно, что эксплуататор словно отлит из стекла медового цвета, что он полупрозрачный, и можно различить, как внутри у него что-то темное дергается и растет, повторяя его формой, но только отчасти.

Сам не вполне понимая, что делаю, я отставил одну ногу назад, пригнулся, втянул голову в плечи, и, не поднимая рук, ждал, когда эксплуататор завершит свой полет.

Он все рос, его лишенное выражения лицо делалось все ближе, пальцы должны были вот-вот коснуться меня.

Этого не произошло. Все еще не осознавая своих действий, я сложил ладони, и одновременным движением распрямив руки, корпус и ноги, нырнул навстречу эксплуататору так, словно меня ждала встреча с податливой жидкостью, а не с твердым до блеска телом моего врага.

Встретив сопротивление не большее, нежели погрузи я их в густую смолу, мои руки прошли сквозь эксплуататора, цепко сжав то темное, извивающееся, что гнездилось у него внутри. Его же многочисленные конечности потемнели, утратили блеск и обвисли гнилыми лианами. Тело его с хлюпаньем ударилось о меня и растеклось желтоватой лужей, в которой увязли мои ступни.

Сконцентрировав внимание на той твари, что я держал в руках, мне показалось, что в ней проглядывают черты, присущие эксплуататору в его привычном облике: угловатость, жесткость, многочисленные сочленения и выступы. Но все же, она практически повторяла собой, того, кто только что превратился в похлипывающее и едва заметно содрогающееся желе.

Предвкушая полную победу, я крепче сжал тварь, ожидая, что сейчас изломаю ее, разорву, выдавлю всю ее мерзостность вместе с жизнью. Возможно, из-за того, что я перестал действовать сугубо по наитию, начал думать, все и пошло не так. Мощи в руках оказалось маловато, тварь сопротивлялась с неожиданной для ее размера силой, и, палец за пальцем сумела разжать мой захват, и вывернуться.

Когда она обрела свободу, я пошатнулся, попробовал снова схватить ее, но она странным боковым прыжком взлетела мне на голову и запустила мне в череп острейшие зубы (а может когти я же не видел происходящего у меня на макушке), отчего всего меня до самых кончиков пальцев пронзила острейшая боль, рваной волной вернувшаяся обратно в голову, которую терзала и скручивала так, что я утратил способность видеть что-либо, кроме пульсирующего багрового пятна.

Я выл и метался в надежде наткнуться на что-то, обо что смогу раскроить себе голову, и так избавиться от мучений. Но в пространстве, в котором мы находились, не было ничего, кроме меня самого, мучившей меня твари и останков "большого" эксплуататора. Они-то и пришли мне на помощь. Попав ногой в вязкую субстанцию, я оступился и неведомым мне образом стряхнул с головы тварь.

Боль не прошла, но ослабла, я снова обрел зрение. Целая и невредимая тварь, выставив многочисленные локти, сидела невдалеке от меня, и готовилась к новому прыжку.

Набрав полную пригоршню липкой жижи под ногами, я запустил ею в тварь, на миг сковав ее движения. Зачерпнув новую порцию, я крепко сдавил ее в ладонях, сжимая в твердый комок. Сила отчаяния или крепость моего духа, что-то позволило мне так стиснуть ее, что она затвердела, превратившись в монолит, такой же твердый и блестящий, как тело эксплуататора, когда он атаковал меня. Ближе к одному из краев навеки завяз пузырек воздуха. Должно быть, я вогнал его туда, когда сводил сложенные чашечкой ладони.

Вооруженный, я замахнулся, готовясь к броску, но тварь опередила меня, прыгнув прямо мне в лицо. Все, что я успел, это ударить ее "камнем" прямо в лоб, от чего его кромка с одной стороны посерела, а тварь замотала головой, брызжа на меня серовато-желтой сукровицей, сочащейся из обширной ссадины. Тем не менее, тварь широко распахнула пасть, готовясь вцепиться мне в горло. Я же снова замахнулся, надеясь на этот раз размозжить ей голову. Шея твари напряглась, ноги начали разгибаться, толкая тело вперед, моя рука двинулась и… грохот, темнота, скрежет, незнакомые запахи.

Изнемогая от непередаваемого ощущения неполноты и упадка сил, я огляделся и в целом… очувствовался. Тепло, даже жарко, неподалеку горячая солоноватая вода. Воздух паршивый, кислорода и азота очень мало, в основном — углекислота. И практически ничего живого. Но все-таки какие-то бактерии и водоросли имеются, даже, если вдуматься, довольно много, причем весьма разнообразных.

Тут я оборвал себя. К чему мне сейчас исследовать местные биоресурсы? До того ли? Кое-как приподнявшись, я разглядел корабль и пополз к нему. Встретил он меня неласково.

— В дюзы вас обоих!

— Что было? Что со мной?

— Что… — судя по тону, Корабль сменил гнев на милость, — вползай.

Он выдвинул гибкую аппарель, и я не столько вполз, сколько уцепился за нее и дождался, пока он втянет меня внутрь. Во время этой процедуры я снова вырубился и пришел в себя среди щупов и дурно пахнущих жидкостей корабельного диагноста.

— Ты уже выяснил, что со мной? — спросил я.

— Отчасти, — ответил Корабль. — Ты сильно поврежден. Что у тебя произошло с мозгами до того, как ты устроил драку — не знаю. Но сейчас ты развалина. На перевоплощение у тебя будет уходить куда больше времени, чем раньше.

— Плохо, — прокомментировал я.

— Перевоплотившись, ты не будешь обладать никакими способностями, выходящими за пределы возможностей прототипа, — продолжил Корабль.

— И раньше не мог, — равнодушно пробормотал я.

— Но это все внешнее, а вот с мозгами у тебя проблемы посерьезней. Я сам не все понимаю, ясно только, что ты и дальше будешь пытаться принимать форму биологического вида, более-менее доминирующего в данной местности, в данное время, ты всегда так делаешь. Но есть вероятность, что ты, скажем так, станешь нырять слишком глубоко, и перевоплотишься не только внешне, но и внутренне. Станешь думать, как автохтон, вот только не обязательно адекватный своей среде. Возможны приступы анахронизма. Как это будет выглядеть — понятия не имею. Но может создать большие проблемы. А может и не создать, не знаю.

— Ладно, как — нибудь выкручусь. А что с этим, мне удалось его уничтожить?

— Уничтожить!?

— А как же! Ты понимаешь, что оставленные им на той планете миньоны в конце концов уничтожат там все живое? Он бы и здесь устроил то же самое.

Корабль некоторое время молчал, прежде чем ответить.

— Ты его не уничтожил. Но каким-то образом не только повредил, причем почти фатально, но и разделил. Эксплуататор очень плох. Создавать миньонов он сможет, но с большим трудом, и, может быть, парочку зараз, не больше. Очень простых, фактически ему придется копировать местные формы жизни. Сам он в значительной степени утратил подвижность. Точнее так: его меньшая часть сохранила мобильность и осталась разумна, но совершенно безумна. А большая… ох, теперь это скудоумная груда неповоротливой мощи. Не советую тебе приближаться к ней.

— Ты нас починишь?

— Нет! У меня нет ни ресурсов, ни желания заниматься починкой вас обоих или кого-то одного. Вы слишком повреждены, да и я поврежден, причем благодаря вам, вашей вражде!

— Отвезешь нас домой?

— Ни в коем случае! Это — последний раз, когда ты поднялся ко мне на борт. Эксплуататору тем более путь сюда заказан, он слишком опасен. Если мне удастся дотянуть до дома, я сообщу о случившемся, и тогда, если какой-нибудь другой корабль когда-нибудь окажется поблизости, он вас подберет. Может быть.

— Когда?

— Нескоро. А теперь — проваливай.

Корабль изрыгнул меня, и я долго отлеживался, прежде чем смог отправиться в путь, который длится до сей поры. Но вот, чего я не смог, так это преодолеть любопытства. Я отыскал эксплуататора. Вступать в новый бой я не мог, но хоть посмотреть издали… Меньшую часть, о которой мне говорил корабль, я не увидел, но хватило и большей.

Он обнаружил меня и обрушил град угроз.

— Ты будешь вечно убегать от меня, а я никогда, никогда не буду занят ничем иным, только погоней за тобой. Покоя не будет! Никогда! Что бы ты не желал — мои миньоны найдут и уничтожат! Чем бы ни дорожил — отнимут! А я найду тебя и тогда — все! Смерть!

Все-таки он невероятно огромный и страшный.

Эксплуататор продолжал, переходя от визга к громоподобным выкрикам на пороге инфразвука, от которых у меня ломило все тело:

— Ты глуп и ты неудачник! Ты сам дал мне проводника, который приведет меня к тебе! Ты запер здесь себя, свою силу, свою удачу! Куда б ты ни пытался сбежать, он найдет тебя и избавляться от него будет для тебя пыткой. А пока он рядом с тобой, моя плоть, которой окружен твой дух, станет звать меня и мои миньоны почуют ее и приведут меня. А когда я приду…

Больше я не слушал. Я неотрывно смотрел на предмет, который он показывал мне: янтарный обломок с пузырьком воздуха внутри. Меня тянуло к нему, но эксплуататор меня убедил: я обречен вечно бежать, вечно быть преследуемым. И мне больше не собраться с силами, не вступить в открытый бой.

Не сводя глаз с янтаря, я отступал назад, пока эксплуататор не скрылся с глаз, а его голос не перестал доноситься до меня.

***

Такова история помазка с янтарной рукояткой. История же непарной перчатки настолько удивительна и неправдоподобна, что я не рискну излагать ее, ведь все равно, вряд ли найдется кто-либо, кто поверит ей.

Москва, осень 2009 г.