Она сложила пару рубашек, две пары носков, две пары аккуратно выглаженных кальсон. Новую зубную щетку. Сыр, упаковку галет и его любимый изюм кишмиш. Передача получилась небольшая. Надела одно из своих лучших платьев, голубое с оранжевым воротничком, и спустилась вниз, чтобы разыскать мальчика. Даже до кражи Бруно Лайнус частенько пропадал. Он казался ей не столько мальчиком, сколько тенью мальчика, крадущейся по дому, по деревне, по миру. У него везде были свои норки: в темных уголках церковного двора, под крышей дома викария, даже на церковной колокольне. Он уходил из дома с попугаем на плече, и хотя ей это очень не нравилось, она перестала его останавливать, потому что никак не могла заставить себя наказывать бедного мальчика. Просто была не в силах. Своего Реджи она воспитывала в строгости, дававшейся ей не слишком-то легко, и вот что из этого вышло.

Она нашла его у ручья в конце церковного двора. Там стояла поросшая мхом каменная скамья, на которой последние шестьсот или семьсот лет под раскидистым тисом сиживали деревенские жители, предаваясь скорбным размышлениям. Рядом с мальчиком расположился Мартин Кэлб. Лайнус снял носки и ботинки. Мистер Кэлб тоже был босиком. Почему-то миссис Пэникер неприятно поразили его голые белые ноги, торчащие из-под отворотов добротных серых брюк в тонкую светлую полоску.

— Я ухожу, — сказала она, пожалуй, слишком громко. Она понимала, что это ужасно, но, обращаясь к мальчику, она никак не могла перестать кричать, точно он глухой. — Я должна навестить Реджи. Мистер Кэлб, надеюсь, вы у нас переночуете.

Мистер Кэлб кивнул. У него было длинное приятное лицо, по-домашнему простое и сосредоточенное. Он был похож на мистера Пэникера, когда тому было двадцать шесть лет.

— Конечно.

— Вы можете ночевать в комнате Лайнуса. Там две кровати.

Мистер Кэлб взглянул на мальчика, приподняв одну бровь. Словно из уважения к его немоте он говорил с мальчиком очень мало. Тот кивнул. Мистер Кэлб тоже кивнул. И миссис Пэникер почувствовала прилив благодарности.

Из куртки мальчик достал блокнот и огрызок зеленого карандаша. С большим трудом он нацарапал что-то на страничке. Он всегда писал с трудом, кусая нижнюю губу. Некоторое время ребенок разглядывал то, что написал, затем показал мистеру Кэлбу. Миссис Пэникер никогда не могла разобрать, что он там пишет.

— Он спрашивает, действительно ли мистер Шейн мертв, — сказал мистер Кэлб.

— Да, — почти крикнула она и добавила более тихим голосом: — Мертв.

Лайнус взглянул на нее своими огромными карими глазами и кивнул, как будто про себя. Нельзя было понять, о чем он думает. Практически никогда. Хотя она жалела его, молилась за него и каким-то непонятным образом чувствовала, что любит его, в ребенке было что-то глубоко ей чуждое, что не могли объяснить ни нация, ни порода. Хотя он был миловидный мальчик, а попугай красивая птица — и оба на редкость чистоплотны, — в них ощущалась чрезвычайно сильная привязанность друг к другу, казавшаяся миссис Пэникер еще более странной, чем бесчисленные попугайские тирады или сладкое пение, от которого стыла кровь.

Мальчик старательно вывел еще несколько слов своим огрызком, и мистер Кэлб, рассмотрев их внимательно, со вздохом перевел:

— Он был всегда добр ко мне.

Миссис Пэникер хотела было ответить, но у нее точно перехватило горло. Что-то стало пробиваться наружу из глубины грудной клетки. И, к своему стыду и отчаянию, она громко разрыдалась. Такого с ней не случалось с конца двадцатых годов, хотя, Господь свидетель, причины поплакать у нее были. Она плакала, потому что этот мальчик, покалеченный или контуженный, потерял своего попугая. Она плакала, потому что ее сын, арестант его величества, сидел в камере в подвале городской ратуши. Она плакала, потому что в возрасте сорока семи лет, после двадцати пяти лет благочестия, разочарования и самообладания, поддалась глупейшему чувству к новому квартиранту Ричарду Шейну, как в непристойном романе.

Женщина подошла к мальчику. Она мыла ему попку и расчесывала волосы. Кормила и одевала, подставляла тазик, когда ребенка тошнило. Но она ни разу не обняла его. Миссис Пэникер протянула к мальчику руки, он подвинулся вперед и с некоторой осторожностью прислонился головой к ее животу. Мистер Кэлб прочистил горло. Она почувствовала тяжесть от того, что молодой человек старается смотреть в другую сторону, и принялась гладить ребенка по голове, пытаясь взять себя в руки перед посещением тюрьмы. Ей было неловко, что она расплакалась перед представителем Комитета. Через мгновение взглянув на него, она увидела, что он дает ей платок. Она взяла его, пробормотав слова благодарности.

Мальчик поднял голову и стал смотреть, как она вытирает глаза. Глупо, но ее тронул его озабоченный вид. Он тихонько дотронулся до ее руки, словно хотел привлечь особенное внимание к тому, что сейчас собирается сказать. Потом нацарапал еще три слова в блокноте. Нахмурившись, мистер Кэлб взялся за расшифровку. Мальчик писал ужасно, как-то примитивно. Он переставлял буквы и даже слова, особенно в тех редких случаях, когда пытался объясняться по-английски. Однажды он сильно озадачил ее мужа, написав вопрос: «Правда можеш говорить пособачьи?»

— Спросите у старика, — прочел мистер Кэлб.

— О чем же мне его спрашивать? — удивилась миссис Пэникер.

Только однажды довелось ей видеть старика, в 1936 году на железнодорожном вокзале, когда он покинул свое безумное пчелиное затворничество, чтобы получить пять огромных ящиков, присланных из Лондона. В то утро миссис Пэникер направлялась в Льюис, но когда старик, шаркая, появился на платформе южного направления в сопровождении крепкого старшего сына своего соседа Уолта Саттерли, она перешла туда, чтобы получше его разглядеть. Многие годы назад его имя — теперь еще хранившее аромат помпезности и добродетельности той ушедшей эпохи — украшало газеты и полицейские бюллетени империи, но в то утро ее привлекла на другую сторону платформы его более современная, местная слава, основанная почти исключительно на легендах о стариковской замкнутости, раздражительности и враждебности к любому общению. Худой, как гончая, позже доложила она мужу, и в лице тоже что-то собачье, вернее, волчье, а глаза с тяжелыми веками умные, внимательные и блеклые. Они впитывали в себя детали и обстановку платформы, тексты объявлений на столбах, выброшенный окурок сигары, косматое гнездо скворца в стропилах двухконсольной крыши. И вдруг он навел свои волчьи глаза на нее. Ее настолько поразила таившаяся в них жажда, что она отступила на шаг и ударилась головой о железный столб, да так сильно, что потом обнаружила крошки запекшейся крови у себя в волосах. Жажда эта была совершенно безличной, если такое вообще бывает — и здесь ее рассказ мистеру Пэникеру стал сбивчивым под бременем его неодобрительного отношения к ее «романтической натуре», — жажда, лишенная похоти, аппетита, злобы или благочестивого рвения. Это была, как она решила потом, жажда информации. И все же в его взгляде присутствовала живость, некая бесстрастная энергичность, почти веселость, как будто постоянная диета из каждодневных наблюдений сохранила молодость лишь его оптическим органам. Ссутулившись, как это делают все высокие старики, но не согнувшись, он стоял под ярким апрельским солнцем, закутанный в толстый шерстяной плащ с отстегивающимся капюшоном, и изучал ее, разглядывал, даже не пытаясь как-нибудь скрыть или замаскировать свой интерес. Плащ, вспоминалось ей, был весь в заплатах, поставленных с полным пренебрежением к рисунку и фактуре ткани, и сплошь заштопан пестрым собранием цветных ниток.

Вскоре подошел лондонский поезд и извергнул огромные ящики с круглыми, расположенными через равные интервалы дырочками, и с проштампованной древней фамилией адресата. Сбоку на каждом ящике сразу же бросалось в глаза написанное по трафарету название города в американском штате Техас. Позже она узнала, что в ящиках находились, помимо прочих заморских новинок, тяжелые подносы с яйцами различных медоносных пчел, до той поры в Англии неизвестных.

Реакция мистера Пэникера на ее рассказ была показательной:

— Печально сознавать, что наши славные английские пчелы не удовлетворяют его потребностей.

Теперь она сидела рядом со стариком в задней комнате ратуши. Сквозь единственное окно с пустого дворика доносилось равномерное гудение пчел, которое словно его притягивал сам старик, такое же неотступное, как и весь душный день. Последние пятнадцать минут старик поглаживал и посасывал свою трубку в ожидании арестованного. Этот табачный дым был самым отвратительным из всех, что ей, выросшей в доме с семью братьями и вдовым отцом, приходилось вдыхать. Он висел в воздухе плотно, как овечья шерсть, вырисовывая арабески в падающих из окна ярких косых лучах.

Наблюдая за вьющимся в солнечном свете, подобно виноградным лозам, дымом, она попробовала представить, а точнее, легко и просто представила себе, как сын осуществил это преступление — убил прекрасного, полного жизни человека. Но то, что нарисовало ее воображение, не смогло ее полностью убедить. Миссис Пэникер, урожденная Джинни Сталлард, видела в детстве двух людей, убитых при разных обстоятельствах. Первым был Хьюи Блейк, которого утопили в Пилтдаунском пруду ее братья, когда полушутя боролись с ним в воде. Другим был ее отец, преподобный Оливер Сталлард, — его застрелил во время воскресного обеда сошедший с ума старый мистер Кэтли. И хотя в неуравновешенном характере ее единственного сына все вокруг обвиняли ее чернокожего мужа, миссис Пэникер подозревала, что вина все-таки полностью лежит на ней. Мужчины из рода Сталлардов всегда притягивали несчастье. Тот факт, что Реджи так долго не могли привести из камеры, кажется, был еще одним подтверждением дрянного характера ее сына, хотя, Господь свидетель, подтверждений больше и не требовалось. И все же она не могла понять, что так задержало его.

Неожиданное прикосновение высохших стариковских пальцев к ее правой руке заставило сердце миссис Пэникер сильнее забиться в груди.

— Пожалуйста, — попросил он, взглянув на ее пальцы, и она увидела, что сняла свадебное кольцо и держит его, зажав между большим и указательным пальцами. Она наверняка стучала им по ручке кресла довольно долго, возможно, с того момента, как опустилась в кресло в приемной. Отголоски этого стука еще смутно звучали у нее в памяти.

— Извините, — сказала она и посмотрела на покрытую пятнышками руку, которая все еще касалась ее. Старик убрал руку.

— Я знаю, как это тяжело, — сказал он с ободряющей улыбкой, которая, как ни странно, ее действительно ободрила. — Не надо отчаиваться.

— Он этого не делал, — сказала она.

— А вот это еще следует выяснить, — сказал старик. — Но пока, признаюсь, я склонен с вами согласиться.

— У меня нет иллюзий по поводу моего сына, сэр.

— Что, без сомнения, свидетельствует о родительском благоразумии.

— Ему действительно не нравился мистер Шейн. Это правда. — Миссис Пэникер была женщиной правдивой. — Но Реджи никто не нравится. Тут ничего не поделаешь.

Дверь открылась, и в комнату ввели Реджи. Щека у него была заклеена пластырем, на левом виске виднелся длинный рубец, а нос, лилово-красный на переносице, казался непропорционально большим. Ее посетила ложная догадка, что эти раны были нанесены во время роковой схватки с мистером Шейном, и в сознании промелькнула надежда на возможность объяснить действия сына самообороной, но тут она вспомнила, что слышала, как констебль Куин говорил мужу, будто Шейн был убит сзади, одним-единственным ударом по голове. Схватки не было. Взгляд на лица полицейских, которые упорно глядели в углы комнаты, сажая Реджи на пустой стул, подсказал ей верное объяснение.

Старик встал и потряс черенком трубки в направлении ее закованного в наручники отпрыска.

— К этому человеку применяли физическое воздействие? — спросил он, и его голос даже ей показался слабым и раздражительным, как будто была некая нравственная очевидность в избиении сына полицией, превосходившая любой малодушный протест, который он или любой другой могли выразить. Ужас этой ситуации соперничал в ее сознании с тихим хрипловатым шепотом: «Вот оно началось. Ведь давно уже начиналось». Потребовалось все ее самообладание — значительный запас, правда выработанный на протяжении всей жизни путем почти постоянных тренировок, — чтобы не пересечь комнату и не взять в руки избитую смуглую голову, хотя бы для того только, чтобы пригладить всклокоченную копну черных густых волос.

Два полицейских, причащавшихся у мистера Пэникера, Ноукс и Вуллетт — наконец она вспомнила, как зовут каждого из них — стояли и, прищурившись, смотрели на старика с таким видом, будто у него к губам пристали крошки от завтрака.

— Упал, — сказал тот, кого, как она решила, зовут Ноуксом.

Вуллетт кивнул.

— Такая вот неудача, — подтвердил он.

— Действительно, — сказал старик. Всякое выражение исчезло с его лица, когда он принялся за очередное исследование, долгое и подробное, злобной физиономии ее сына, в свою очередь уставившегося на старика с ненавистью, совсем не удивительной для миссис Пэникер; точно так же неудивительно ей было наблюдать, как Реджи, казавшийся гораздо моложе своих двадцати двух лет, в конце концов, смешался и перевел взгляд вниз, на стальные наручники, сковывавшие его худые смуглые запястья.

— Что она-то тут делает? — спросил он наконец.

— Ваша матушка принесла кое-какие вещи, — сказал старик. — Уверен, они вам пригодятся. Но если хотите, я попрошу, чтобы она подождала за дверью.

Реджи поднял глаза и посмотрел на нее. В его гримасе было нечто, напоминавшее благодарность, саркастическая ужимка, словно говорившая, что, оказывается, она не такая уж плохая мать, как он всегда считал. Хотя по ее собственным представлениям — а она себе не льстила — она никогда не отступалась от него, но всякий раз, как она оказывалась рядом, он воспринимал это с одним и тем же скептическим удивлением.

— Мне плевать, что она делает, — сказал он.

— Да, — сухо ответил старик, — думаю, это правда. Итак. Кхе. Хмм. Да. Ладно. Не расскажете ли вы мне о своем приятеле мистере Блэке с улицы Клаб-Роу.

Об стол звякнула цепь от наручников. Но выражение лица Реджи не изменилось.

— Мне нечего рассказывать, — заявил он. — Не знаю я этого типа.

— Мистер Пэникер, — произнес старик. — Мне восемьдесят девять лет. И то недолгое время, что мне отведено, я бы предпочел провести в обществе существ гораздо более разумных и загадочных, чем вы. Поэтому в интересах сохранения этого ничтожного количества времени позвольте мне рассказать вам о мистере Блэке с Клаб-Роу. Полагаю, до него дошел слух, что кое-где живет мальчик с замечательным попугаем, взрослой, здоровой особью, обладающей даром подражания и цепкой памятью, которая превосходит обыкновенную память у птиц данного вида. Если бы наш мистер Блэк заполучил такую птицу, он мог бы продать ее британскому или английскому любителю за приличную сумму. По этой причине вы решили — и все для этого приготовили — украсть попугая и продать его мистеру Блэку, выручив таким образом кругленькую сумму наличными. Каковая сумма, если не ошибаюсь, требовалась для отдачи долга Жирному Ходжесу.

Слова были произнесены и ушли в прошлое, прежде чем она смогла до конца осознать их смысл, так же как и мгновенную судорогу, пробежавшую у нее по телу. В Южном Даунсе, по всем свидетельствам и по общему мнению, не было человека хуже Жирного Ходжеса. Невозможно даже выразить, какое несчастье он накликал на голову бедного Реджи.

Ноукс и Вуллетт уставились на старика. Реджи уставился на старика. Все уставились на старика. Откуда он знает?

— Мои пчелы летают везде, — сказал он. Согнул шею и с сухим шуршанием потер руки. Карточный фокусник, только что извлекший туза. — И видят всех.

Вывод о том, что его пчелы все ему рассказывают, остался непроизнесенным. Она решила, что старик боится показаться сумасшедшим: и так все кругом считали, что он спятил.

— Увы, прежде чем вы успели украсть любимого и единственного друга одинокого сироты и беженца, вас опередил мистер Шейн, ваш жилец. В чем состояли его мотивы похищения Бруно, мне еще предстоит выяснить. Но когда он удирал с птицей, кто-то напал на него и убил. Теперь мы подходим к тому пункту, я бы сказал, одному из пунктов, где мое мнение расходится с мнением полиции. Ибо очевидно, что мы еще расходимся во взглядах на полезность избиения заключенных его величества, а в особенности тех, кто еще не осужден.

Ах, подумала она, какой замечательный старик! Над его осанкой, речью, твидовым костюмом и драным плащом витали, как дым крепкого турецкого табака, вся мощь и добродетель империи.

— Но, сэр, — с укоризной вставил Ноукс (или все-таки Вуллетт?).

— Полиция, говорю я, — продолжил старик спокойно и просто, — кажется, вполне уверена, что именно вы застигли мистера Шейна, когда он удирал с Бруно, и убили его. Я же полагаю, что это сделал другой человек… — Теперь его жадный взгляд упал на черные башмаки арестанта, до блеска начищенные матерью в то утро, когда день еще не предвещал ничего особенного. — …Ноги которого намного меньше ваших.

Лицо Реджи куда-то съехало — недовольное лицо, гладкое, как коленная чашечка. Неподвижное, за исключением тех случаев, когда вверх поднималась бровь, а вниз опускался уголок рта. Однажды ночью много лет назад некая страшная рука налепила это лицо поверх пухленькой выразительной рожицы маленького Реджи, туго стянув сзади завязки, но теперь на мгновение оно сползло, и он усмехнулся, как мальчишка. Вытащив свои огромные ноги из-под стола, Реджи вытянул их перед собой и с восхищением, словно в первый раз, стал изучать их потрясающий размер.

— Я так и говорил этим двоим! — воскликнул он. — Ладно, так уж и быть, на следующий день я бы продал птицу, отдал бы долг Жирному, и дело с концом. Но придумал-то все это не я. Вам надо было арестовать Паркинса. Это у него в бумажнике я нашел визитную карточку Блэка.

— Паркинса? — Старик посмотрел на полицейских, которые пожали плечами, потом на нее.

— Мой самый давний жилец, — пояснила она. — В прошлом марте было два года, как он у нас поселился. Реджи, ты же знаешь, он бы никогда этого не сделал.

Она осеклась. Да, она никогда полностью не доверяла мистеру Саймону Паркинсу, это правда, хотя никак нельзя было сказать, что в нем было что-то исключительное или подозрительное. Вставал он всегда поздно, в одно и то же время, отправлялся изучать свои ведомости или оттиски или что там еще, над чем он корпел допоздна в библиотеке Гэбриэл-парка, потом возвращался в свою комнату, к лампе и ужину, подогретому и накрытому блюдом.

— Так ты имеешь обыкновение изучать содержимое бумажника мистера Паркинса, Редж? — спросил Ноукс или Вуллетт, вежливо, но довольно настойчиво, как будто почувствовав, что шанс обвинить Реджи в убийстве ускользает, зато появляется надежда, пока не поздно, упечь его за другое.

Старик повернул голову к полицейским с заметным треском.

— Прошу джентльменов также учесть, что дни мои сочтены, — сказал он. — Пожалуйста, не задавайте лишних вопросов. Паркинс интересуется птицей?

Вопрос был адресован ей.

— Птицей все интересовались, — сказала она, удивляясь, почему это она говорит о попугае в прошедшем времени. — Все, кроме бедного мистера Шейна. Не правда ли, странно?

— Паркинс очень даже интересуется, — сказал Реджи. Угрюмая злоба, с которой он первоначально относился к старику, прошла. Как и большинство людей, винивших в своих неудачах других, — а ей не раз приходилось это наблюдать — Реджи всегда искал союзника, чтобы потом все можно было свалить на него. Без сомнения, и за теперешнюю переделку сын всю ответственность возлагает на Жирного Ходжеса. — Он вечно строчил в своем блокноте. Стоило только попугаю начать повторять эти проклятые цифры.

Впервые после прихода в полицейский участок старик выказал живой интерес к происходящему. Он поднялся на ноги без стона и бормотания, до сих пор неизменно сопровождавших это действие.

— Цифры! — Сложив руки ладонь к ладони, он словно застыл где-то между молитвой и аплодисментами. — Да! Замечательно! Так значит, птица повторяла цифры?

— С утра до вечера, черт бы ее побрал.

— Бесконечные ряды цифр, — подтвердила она, даже не заметив упомянутого черта, заставившего, впрочем, одного из полицейских подмигнуть другому. Теперь она вспомнила, что действительно видела, как Паркинс достает маленький бумажный блокнотик и записывает цифровые арии, извергавшиеся в виде случайного механического щелканья из черного клюва Бруно. — От одного до девяти, снова и снова, совершенно беспорядочно.

— И все по-немецки, — вставил Реджи.

— А что наш мистер Паркинс, чем он в данный момент занимается? Коммивояжер, как и Ричард Шейн?

— Он историк архитектуры, — сказала она, отметив про себя, что ни Ноукс, ни Вуллетт ничего не записывают. Достаточно лишь посмотреть на них, на этих вспотевших увальней в синих шерстяных мундирах, — они наверняка даже не слушали и уж тем более ни о чем не задумывались. Может, им слишком жарко думать. Ей стало жаль Беллоуза, усердного маленького инспектора из Лондона. Неудивительно, что он обратился за помощью к старику. — И готовит монографию о нашей церкви.

— Только никогда там не бывает, — вставил Реджи. — А уж тем более по воскресеньям.

Сыщик взглянул на нее, желая получить подтверждение.

— Он сейчас исследует какие-то очень старые деревенские ведомости, хранящиеся в библиотеке в Гэбриэл-парке, — сказала она. — Боюсь, я в этом не очень разбираюсь. Он пытается вычислить высоту башни в средние века. Все это он мне однажды показывал. Там больше математики, чем архитектуры.

Старик вновь медленно опустился в кресло, но на этот раз с совершенно отсутствующим видом. Больше он не смотрел ни на нее, ни на Реджи, да и вообще, насколько она могла заметить, ни на что не смотрел. Его трубка давно потухла, и он машинально ее раскурил, кажется, даже не замечая того, что делает. Четыре человека, сидевшие или стоявшие с ним в одном помещении, с удивительным единодушием ждали, когда он придет к какому-нибудь заключению. После долгой минуты беспрерывного курения, ему это, похоже, удалось.

— Паркинс, — произнес он четко и ясно, а потом ненадолго перешел на бормотание, которое миссис Пэникер не смогла разобрать. У нее сложилось впечатление, что он вроде бы читает сам себе лекцию. Потом старик снова вскочил на ноги и, не оглядываясь, направился к двери приемной. Похоже, что он о них совершенно забыл.

— А как же я? — спросил Реджи. — Скажите, чтоб меня выпустили, вы, старая калоша!

— Реджи! — миссис Пэникер ужаснулась. До сих пор он не сказал ни единого слова, которое хотя бы отдаленно напоминало выражение сожаления по поводу того, что случилось с мистером Шейном. Без тени стыда поведал о своем плане украсть Бруно у маленького еврейского беженца-сироты и о том, что копался в бумажнике мистера Паркинса. И теперь — пожалуйста! — грубит своему единственному, кроме нее, союзнику. — Ради Бога, неужели ты не видишь, в какую историю ты впутался на этот раз…

Уже в дверях старик обернулся с раздраженной ухмылкой.

— Ваша матушка права, — сказал он. — На данном этапе слишком мало улик для того, чтобы вас освободить, и слишком много косвенных доказательств вашей возможной причастности. Освободив вас, эти джентльмены нарушат свой долг. Иными словами, очень похоже, что это вы виновны в смерти мистера Шейна.

С этими словами он натянул охотничью фуражку и, на прощание кивнув миссис Пэникер, вышел.