Потрясающие приключения Кавалера & Клея

Шейбон Майкл

Часть V. Радист

 

 

1

Проигравший в «Лупе Велес» должен был стелить себе в тоннелях, в бардаке Псового города. Восемнадцать собак – эскимосские лайки по большей части, плюс несколько затесавшихся лабрадоров и гренландских собак, плюс один проблематичный прохвост, почти целиком волк. Берешь спальник, одеяло, а еще зачастую пузырь «Старого деда» и ложишься в промерзшем тоннеле, где на удивление занятно, невзирая на снежный пол, и снежные стены, и снежный потолок, и вонь мочи, кожаной упряжи, тюленьем жиром измазанной собачьей пасти. Изначально собак было двадцать семь – хватало на две основные упряжки и одну запасную, – но четырех в клочья разорвали собратья, руководимые некой сложносочиненной собачьей эмоцией, скукой пополам с соперничеством и отвратительной бодростью духа; одна провалилась в бездонную дыру во льду; две погибли от некой болезни, равно загадочной и скоротечной; одну пристрелил сигнальщик Гедман – по причинам, кои по-прежнему бежали понимания, – а Штенгель, подлинный гений среди собак, как-то раз, когда все отвернулись, убрел в туман и больше не возвращался. Человеческий состав – двадцать две головы. Они играли в парчизи, шахматы, криббидж, червы, рыбу, города, виселицу, пинг-понг, двадцать вопросов, хоккей с монетой, хоккей с носками, хоккей с бутылочными пробками, бридж, шашки, кости лжеца, монополию, дядю Уиггили на сигареты (от денег проку было не больше, чем от лопат и снега). Они играли на избавление от кошмарной работенки – пешней сбивать замерзший зиккурат, что неустанно рос в латрине, столп говнососулек и поносных плюмажей, на холоде застывавших фантастическими силуэтами, достойными Гауди. Или играли (особенно в шахматы) на драгоценный приз – сводить друг друга к кучкам пепла и углей. Но победители в «Лупе Велес» выигрывали только право еще ночь поспать в тепле и сухости «Антарктического Уолдорфа» на шконках. Игра дурацкая, жестокая, но в то же время великодушная и простая. В «Лупе Велес» всегда выходил двадцать один победитель и единственный проигравший, которому приходилось ложиться спать с собаками. Говоря теоретически, с учетом сути игры, по природе своей случайной и не требовавшей мастерства, все рисковали равно, но, как правило, после краткого матча на исходе вечера на ночлег в хаосе и вони тоннелей устраивался Джо Кавалер. И там же он лежал, забравшись прямо в ящик к собаке по кличке Устрица, в ту ночь, когда что-то засбоило в печке «Уолдорфа».

Кроме пилота Шенненхауса, среди них не было никого старше тридцати пяти (первый раз столбик термометра опустился ниже –20 °F в тридцать пятый день рождения их капитана Уолтера Флира, он же Ваху, который по случаю праздника пробежал пятьдесят ярдов из Ворвань-кафе до Клуба в одних муклуках), а трое стройбатовцев, По, Митчелл и Мэдден, еще совсем недавно были подростками, что, пожалуй, отчасти объясняет глубинно мальчишеский идиотизм «Лупе Велес». Все набивались в Клуб, засиживались там ночными часами и неделями, убивали время или занимались чем-нибудь таким, что времени якобы не убивало, или трезвыми напряженными рывками погружались в некие неизбежные и неотложные дела – ремонт, аналитику, планирование, военно-морскую дисциплину, и тут кто-нибудь – зачастую Гедман, хотя матч мог начать любой, – выкликал имя звезды «Мексиканской злючки» или «Лу из Гонолулу». Согласно правилам, все в Клубе должны были повторить. Тот, кто, по общему мнению игроков, произносил ключевые слова последним (если только не был его черед дежурить), проводил ночь (то, что здесь называлось ночью; ничего не было, кроме ночи) в Псовом городе. Если по долгу или благодаря удаче тебе повезло оказаться за пределами Клуба, тебя от повинности освобождали. За вычетом случаев крайней скуки, ограничивались одним раундом в день. Таковы были правила. Источник терялся в веках, играли рьяно. Но по неведомой причине освоить эту игру Джо не удавалось.

У парней водился ряд теорий, объясняющих это явление – точнее будет, пожалуй, сказать, объясняющих Джо. Джо был всеобщим любимцем, он нравился даже тем, кому никто не нравился, каковых становилось тем больше, чем дольше длилась полярная ночь. На базе Кельвинатор его ловкость рук и фокусы служили бесконечно возобновляемым развлекательным ресурсом – особенно для ребят попроще. Джо был надежен, знающ, смекалист и прилежен, но его речь, с акцентом и странным перекосом, сглаживала углы явного многознайства – у других талантов это последнее качество порой оборачивалось агрессивной враждебной резкостью. Более того, известно было, хотя сам Джо говорил об этом мало, что у него есть некая личная заинтересованность в исходе войны. Для всех он в основном оставался загадкой. Те, кто знал его еще по учебке на гренландской базе, распустили слух, что он никогда не читает писем, что у него в рундуке лежит кипа невскрытых конвертов в три дюйма толщиной. Люди, для которых переписка стала манией, перед Джо весьма благоговели.

Кое-кто говорил, что бесталанность Джо в «Лупе Велес» объясняется неполным знанием английского, хотя тут имелось бесспорное возражение: у нескольких местных дела с языком обстояли гораздо хуже. Другие списывали неудачи Джо на мечтательную отстраненность, очевидную им, как и всем его нью-йоркским знакомцам, даже здесь, где, будь ее чуть меньше, она бы, надо думать, не выступала над равниной. А третьи утверждали, что он предпочитает общество собак, вот и все. В любом объяснении имелась доля правды, хотя сам Джо согласился бы только с последним.

Он вообще любил собак, но подлинные чувства питал к Устрице. Устрица был серо-бурым дворнягой с густой шерстью эскимосской лайки, большими ушами, склонными неблагородно хлопать, и отважной недоуменной мордой, которая, по словам каюров, свидетельствовала о недавнем гостевании сенбернара в Устричной родословной. В первый сезон на Аляске жестокий кнут наполовину ослепил его, превратив левый глаз в молочную бело-голубую жемчужину, которая и подарила Устрице кличку. В самый первый раз, когда Джо проигрышем в «Лупе Велес» был обречен на ночь в Псовом городе, он заметил Устрицу в нише, в самом конце блистающего тоннеля, – тот, будто подманивая Джо, сел и жалобно прижал уши. Собакам отчаянно не хватало человеческого общества (друг друга они, похоже, презирали). Но в ту ночь Джо лег один на голом пятачке под дверью кладовой, подальше от неумолчного собачьего рыка и бубнежа.

Затем в середине марта провиант, который они не озаботились сложить в кладовую, потерялся в первом крупном буране зимы. Джо вызвался поискать вместе со всеми. Вышел на лыжах – третий раз в жизни – и вскоре отбился от поискового отряда, что вынюхивал пропавшую тонну еды. Поднялся ветер, заволок Джо непроницаемой марлей снежной пыли. Ослепший и обезумевший, он на лыжах влетел в торос и под звон и деревянный треск провалился под лед. Нашел его Устрица, движимый древними сенбернарскими инстинктами. После этого Джо и Устрица полурегулярно делили постель – в зависимости от капризов «Лупе Велес». Даже ночуя на шконке, Джо каждый день навещал Устрицу, таскал ему бекон, ветчину и курагу, к которой пес питал слабость. Не считая двоих каюров, Каспера и Хоука, на собак смотревших как тренер на своих футболистов, как Дягилев на свою труппу, как Сатана на своих чертей, на всей базе Кельвинатор один только Джо не считал животных попросту вонючим, громогласным и постоянным источником досады.

Лишь потому, что он так часто проигрывал в «Лупе Велес» и, следовательно, столько раз спал с собаками, Джо даже в глубинах отравленного сна заметил, как переменился рисунок дыхания Устрицы.

Эта перемена, отсутствие обычного тихого, ровного, урчащего хрипа, встревожила его. Джо заворочался и слегка пробудился – как раз хватило, чтобы заметить в собачьем тоннеле незнакомый гуд, слабый и равномерный. Еще некоторое время успокоительно погудело, и в хмельной полудреме Джо чуть снова не погрузился в глубокий сон, который, несомненно, стал бы последним. Затем медленно приподнялся на локте. Почему-то никак не удавалось сосредоточиться, точно внутри черепа опустился и колыхался марлевый занавес снежной пыли. И зрение тоже не фонтан – пришлось моргать и тереть глаза. Затем Джо сообразил, что его внезапное движение должно было пробудить хотя бы соседа, – тот всегда очень чутко улавливал шевеления Джо; однако Устрица спал себе дальше, молча, и его седеющий бок ходил вверх-вниз неглубоко и медленно. Вот тут-то до Джо и дошло, что гуд, который он блаженно слушал в тепле спальника неизвестно сколько времени, – это холодное жужжание электрических ламп, развешенных по всем тоннелям. Он этого звука никогда не слышал – ни единожды за все свои ночи в Псовом городе, – потому что обычно его заглушали собачьи взвывы и свары. А теперь Псовый город погрузился в безмолвие.

Джо погладил Устрицу по затылку, ткнул пальцем в мягкую плоть между туловищем и левой передней лапой. Устрица дернулся и, кажется, тихо заскулил, но головы не поднял. Лапы у него обмякли. Джо на очень нетвердых ногах выполз из ящика и на четвереньках отправился по тоннелю – проверить Форрестола, чистокровную лайку Каспера, которая сменила заблудившегося Штенгеля на троне Собачьего Короля. Теперь стало ясно, почему тереть глаза не помогло: тоннель заволокло туманом, что кудрявыми валами накатывал от Центрального Ствола. Джо погладил Форрестола, и потыкал, и разок жестко встряхнул, но тот не откликнулся. Джо прижался ухом к его груди. Сердцебиения не расслышал.

Заторопившись, Джо отстегнул ошейник Устрицы от цепи, другим концом привинченной к деревянному ящику, подобрал собаку и понес по тоннелю к Центральному Стволу. К горлу подкатывала тошнота, но Джо не знал, с ним ли что-то не так – и от этого он тоже умрет, – или просто по дороге в тоннель ему пришлось миновать семнадцать мертвых собак в стенных нишах. Ясность мысли ему не давалась.

Тоннель Псового города перпендикулярно пересекался с центральным тоннелем базы Кельвинатор, и ровно напротив его устья была дверь в «Уолдорф». По первоначальным планам Псовый город должен был располагаться на некотором расстоянии от человеческого жилья, но здесь тоже никто ничего не успел, и собак приютили прямо на пороге – уж какой ни есть порог, – в тоннеле, изначально выкопанном для хранения провианта. Дверь «Уолдорфа» полагалось закрывать, чтобы драгоценное тепло печи не улетучивалось из спален, но, когда Джо до нее добрался, чуть не падая под восьмьюдесятью пятью фунтами веса умирающей собаки, дверь была на несколько дюймов приотворена – закрыться ей помешал его собственный носок, который он, видимо, уронил по пути в Псовый город. В тот вечер он складывал одежду на шконке – это он припомнил потом, – и носок, наверное, зацепился за скатку. В тоннель из «Уолдорфа» дохнуло теплыми газами пива и нестираного шерстяного белья – они растапливали лед, наполняя тоннель призрачными облачками конденсата. Джо ногой приоткрыл дверь и шагнул в спальню. Здесь было неестественно душно и слишком жарко; он постоял, прислушиваясь, не раздастся ли мужское сопливое шмыганье, и голова закружилась сильнее. Тяжесть собаки стала невыносима. Устрица выскользнул из рук и с глухим стуком грохнулся на половицы. От этого стука Джо чуть не вырвало. Он побрел влево – делая крюка, чтобы не прикасаться ни к шконкам, ни к людям на шконках, – к выключателю. Вспыхнул свет, но никто не возмутился, никто не отвернулся к стене.

Хоук мертв; Митчелл мертв; Гедман мертв. Вот насколько Джо продвинулся в своем расследовании, а потом внезапное отчаянное озарение погнало его к трапу, что через люк выводил на крышу «Уолдорфа», на лед. Без куртки, с непокрытой головой, в одних носках, он заковылял по иззубренной снежной шкуре. Холод проволочными силками резал грудь. Холод обрушился на него, точно сейф. Воодушевленно покусывал Джо босые ноги и вылизывал коленки. Джо заглатывал этот чистый злой холод, благодаря его каждой клеткой тела. Слышал, как выдохи шуршат тафтой, затвердевая на морозе. В кровь потек кислород, он навострил зрительные нервы, и темное глухое небо над головой внезапно загустело звездами. Джо пережил мгновенье телесного баланса – восторг выживания, возможности дышать и обжигаться ветром идеально уравновесился мучительностью этого всего. Затем накатила дрожь – единым убийственным содроганием, что сотрясло все тело, – и Джо, вскрикнув, рухнул на колени.

За миг до того, как он рухнул лицом в лед, ему явилось странное виденье. Он увидел своего старого учителя иллюзионизма Бернарда Корнблюма, что приближался сквозь синюю тьму: борода подвязана сеточкой для волос, в руках ярко пылающая походная жаровня, которую Джо с Томашем как-то раз одолжили у друга-альпиниста. Корнблюм опустился на колени, перекатил Джо на спину, воззрился на него сверху вниз, скептически забавляясь.

– Эскапистские штучки, – промолвил он с типическим пренебрежением.

 

2

Джо очнулся в ангаре от запаха горящей сигары и уставился вверх, на латаное-перелатаное крыло «кондора».

– Повезло тебе, – сказал Шенненхаус.

Он защелкнул зажигалку и выдохнул. Он сидел подле Джо на складном парусиновом стуле, распялив ноги, как сущий ковбой. Шенненхаус родился в каком-то необъезженном городишке под названием Тастин в Калифорнии и воспитывал в себе ковбойские привычки, которые плохо сочетались с его худосочностью и профессорской миной. У него были белокурые редеющие волосы, и очки без оправы, и руки тонкие, хотя загрубелые и в шрамах. Он старался быть немногословным, но был склонен к назидательности. Он старался быть суровым и ни с кем не дружить, но был неисправимая каждой бочке затычка. На базе Кельвинатор он был стариком, асом первой войны с восьмью подбитыми аэропланами за плечами, а все двадцатые летал над Сьеррами и над аляскинской тундрой. Он завербовался после Пёрла, и назначение на Кельвинатор расстраивало его не меньше, чем остальных. Не то чтобы он всерьез надеялся еще повоевать, но он всю жизнь занимался интересной работой и рассчитывал продолжить. С их прибытия на Кельвинатор – который официально, засекреченно назывался Военно-морская база ОО-А2(Р) – погода была настолько никуда, что в воздух Шенненхаус поднимался всего дважды: один раз на разведзадание, которое аварийно прекратилось в пасти бурана спустя двадцать минут, и один раз на самовольной неудачной экскурсии, когда пытался отыскать следы стоянки экспедиции Бэрда, или последней экспедиции Скотта, или первой экспедиции Амундсена, или след хоть каких-нибудь событий, происшедших в этой дыре, для которой, видимо, нарочно и изобрели эпитет «богом забытая». Говоря формально, Шенненхаус был первым лейтенантом, но на базе Кельвинатор не церемонились и на звания плевать хотели. Все подчинялись диктату выживания, а другой дисциплины, в общем, и не требовалось. Сам Джо был радистом второго класса, но никто и никогда не звал его иначе, нежели Куст, Тэчэка или, что чаще всего, Дурень, в честь Белоснежкиного гнома.

Запах сигарного дыма показался Джо очень вкусным. У этого запаха был неантарктический оттенок осени, и огня, и земли. Внутри у Джо что-то таилось – запах горящей сигары не подпускал это что-то ближе. Джо потянулся к руке Шенненхауса, воздел бровь. Тот протянул сигару Джо, а Джо сел и взял ее в зубы. Увидел, что он упакован в спальный мешок на полу Ангара, спиной на груде одеял. Оперся на локоть и глубоко затянулся, вдохнул в легкие крепкую черноту. Это оказалось ошибкой. Приступ кашля был долог и мучителен, а боль в груди и голове напомнила о тоннелях с мертвыми людьми и собаками, у которых легкие полны какого-то отравляющего вещества или микробов. Джо снова лег; лоб ему прошило по́том.

– Ё-мое, – сказал он.

– О да, – сказал Шенненхаус.

– Джонни, тебе туда нельзя, понимаешь? Обещаешь? Они все…

– Ну ты спохватился.

Джо попытался сесть, рассыпав пепел по одеялам.

– Ты же туда не ходил?

– Ты же не проснулся и меня не предупредил, правда? – Шенненхаус забрал у Джо сигару, будто с упреком, и толкнул его обратно на одеяла. Тряхнул головой, вышибая оттуда прилипчивое воспоминание. – Господи. Да уж. – Обычно голос его пел флейтой и сдабривался ученой выразительностью, но сейчас прозвучал по-ковбойски плоско, сухо и плоско, каким в воображении Джо рисовался Тастин, штат Калифорния. – Ничего хуже я не видал.

За все эти месяцы Шенненхаус немало наговорил о том, хуже чего не видал, – повествования его изобиловали горящими людьми; фонтанами артериальной крови из безруких плеч тех, кто угодил в верчение пропеллеров; охотниками, которых наполовину пожрали медведи, а под утро они, эти охотники, приволокли свои культи обратно в лагерь.

– Ё-мое, – повторил Джо.

Шенненхаус кивнул:

– Ничего хуже я не видал.

– Джонни, умоляю тебя это больше не говорить.

– Извини, Джо.

– А ты-то где был? Почему ты?..

– Я тут был. – Ангар, хоть и захороненный в снегах Земли Мэри Бэрд, как и все прочие здания базы Кельвинатор, не соединялся с прочими помещениями тоннелями – опять же из-за буранов, которые в этом году налетели так рано и жестоко. – У меня была вахта, я пришел сюда – просто на него глянуть. – И он через плечо указал на стареющий «кондор». – Уж не знаю, что Келли в голову взбрело, но радио…

– Надо вызвать Гуантанамо, надо им сообщить.

– Я пытался, – сказал Шенненхаус. – Передатчику кранты. Ни с кем не свяжешься.

Внутри у Джо задергалась паника, как в тот день, когда он провалился под торосы, в грохоте лыж и креплений, – дыхание вышибло из легких, рот забился снегом, холодное ледяное лезвие тычет в сердце.

– Передатчику кранты? Джонни, почему передатчику кранты? – В панике сквозь мозг просквозила мелодраматическая гипотеза, достойная фабулы Сэмми: Шенненхаус – немецкий шпион и всех убил. – Что происходит?

– Уймись, Дурень, ты чего? Пожалуйста, не надо психа давить. – И он снова протянул Джо сигару.

– Джонни, – сказал Джо как можно спокойнее, выдувая дым, – мне кажется, я сейчас буду давить психа.

– Послушай, ребята умерли, передатчику кранты, но корреляции здесь нет. Одно не связано с другим, как и всё в жизни. Никакого нацистского супероружия. Господи боже. Да бляха-муха, печка гробанулась.

– Печка?

– Угарный газ из Уэйна.

«Антарктический Уолдорф» обогревался бензинкой, которую в обиходе звали Уэйном из-за надписи «ЛИТЕЙНАЯ ФОРТУЭЙН ИНДИАНА США» на боку. Именовательное безумие, овладевшее людьми по прибытии в эту некартографированную пустоту, быстро пропитало всю их жизнь до нитки. Они присваивали имена радиоприемникам, латрине, нарекали свои похмелья и порезы на пальцах.

– Я сходил и проверил вентиляторы на крыше. Забились снегом. В Псовом городе то же самое. Я же говорил капитану, что вентиляторы хреновые. Может, не сказал. Я подумал, еще когда мы их ставили.

– Они все умерли, – сказал Джо, и утвердительное предложение самую чуточку приподняло хвост слабейшим намеком на надежду и сомнение.

Шенненхаус кивнул:

– Все, кроме тебя и твоего полюбовника – видимо, потому, что вы лежали дальше всех от двери. А что касается радио – кто его маму знает. Магнетизм. Пятна на солнце. Заработает, никуда не денется.

– Какого моего полюбовника?

– Дворняга. Мидия.

– Устрица?

Шенненхаус опять кивнул:

– Он здоров. Я его на ночь привязал в Клубе.

– Что? – Джо попытался было вскочить, но Шенненхаус толкнул его назад вполне бесцеремонно:

– Лежи, Дурень. Эту клятую печку я выключил, вентиляторы откопал. Ничего не станется с твоей псиной.

Поэтому Джо лег, а Шенненхаус привалился к стенке Ангара и, задрав голову, уставился на свой самолет. Они курили сигару по очереди. Через некоторое время им настанет пора обсудить, каковы их шансы и как они планируют выживать, пока не явятся спасатели. Еды на базе хватит двум дюжинам мужчин на два года, топлива для генератора полным-полно. Клуб сойдет за пристойную спальню, и там не придется смотреть на замерзшие трупы. В сравнении с первыми героями континента, что голодали и умирали в палатках из оленьих шкур, гложа сырые куски замерзшей тюленятины, они тут в шоколаде. Даже если ВМФ не сможет прислать корабль или самолет до весны, им, чтобы выжить, хватит за глаза. Но отчего-то мысль о том, что смерть сквозь весь этот снег и лед дотянулась до их тоннелей и уютных комнат и за одну ночь – за час – убила всех товарищей и всех собак, кроме одной, лишала их выживание стопроцентных гарантий, невзирая на обильный провиант и инвентарь.

С первых дней оба иногда вечерами чуяли, торопливо шагая от радиовышки или из Ангара назад к люку, что вел к безопасности и теплу, как на окраинах базы ворочается нечто – нечто мучительно рождается из ветров, тьмы, вышек во мраке и выщербленных зубов льда. Волосы на загривке вставали дыбом, и ты поневоле бросался бегом, и ребра звенели паникой, и ты, как ребенок, что мчится наверх из подвала, ни секунды не сомневался, что за тобой гонится что-то очень злое. Антарктика была прекрасна – даже Джо, ненавидевший ее всеми фибрами души, ибо она была символом, олицетворением, пустым бессодержательным сердцем его бессилия в этой войне, улавливал трепет и величие Льда. Но пока ты здесь, она каждую секунду тщится тебя убить. Бдительность нельзя ослабить ни на миг – это они знали с самого начала. А теперь Джо и пилоту казалось, будто злонамеренность этого края, блистающая рябь снежной крупы, что сгущается во тьме, найдет способ до них добраться, как ни теплы их койки, как ни полны животы, сколько слоев шерсти, меха и шкур их от нее ни отгораживает. В эту минуту чудилось, что для любых планов выживание недосягаемо и непосильно.

– Я не люблю, когда тут собаки, – они мне самолет курочат, – сказал Шенненхаус, одобрительно хмурясь на подкосы левого крыла «кондора». – Сам знаешь.

 

3

Зима сводила их с ума. Зима сводила с ума всех, кто ее проживал, – вопрос лишь в том, до какой степени. Солнце исчезает, из тоннелей не выйти, всё, что любишь, все, кого любишь, – на расстоянии в десять тысяч миль. В лучшем случае человек страдал странными провалами в суждениях и восприятии, ловил себя на том, что стоит перед зеркалом и вот-вот начнет расчесываться механическим карандашом, обеими ногами влезает в майку, заваривает чайник концентрата апельсинового сока вместо чая. У большинства исцеление внезапно вспыхивало в сердцах при первом проблеске бледного подола солнечного света на горизонте в середине сентября. Но ходили истории – может, и апокрифические, но отнюдь не сомнительные – об участниках прошлых экспедиций, которые так глубоко погрузились в сугробы меланхолии, что потерялись там навсегда. И немногие из жен и родных тех, кто вернулся после зимы на Льду, готовы были утверждать, что полученное назад идентично тому, что было отослано туда.

У Джона Уэсли Шенненхауса зимнее безумие обернулось попросту некой модуляцией, обострением давнего его романа с «Кёртисс-Райт АТ-32». Гидроплану стукнуло десять лет, и до нынешнего его места расквартирования военно-морской флот пользовал его в хвост и в гриву. «Кондор» повидал бои и был подбит, когда в середине тридцатых охотился на пиратские пароходы на Янцзы. Он тысячу раз мотался с грузом в Гондурас, Мексику, на Кубу, Гавайи и обратно, и за многие годы по велению целесообразности, недостачи деталей и смекалки либо халатности механиков в гидроплане сменили столько всего – от мельчайших болтов и проволочных зажимов до одного из больших моторов «Райт-циклон» и целых фрагментов фюзеляжа и крыльев, – что той зимой Шенненхауса живо занимал метафизический вопрос, можно ли по справедливости считать «кондор» тем же самым аэропланом, что выкатился с завода Гленна Кёртисса в Сан-Диего в 1934 году.

Зима все тянулась, вопрос тяготил Шенненхауса – Джо-то уже давно воротило и от вопроса, и от Шенненхауса, и от его вонючих сигар, – и пилот решил, что единственный способ это прекратить – заменить в аэроплане все заменимые детали и тем самым лично гарантировать индивидуальность «кондора». Командование снабдило покойных механиков Келли и Блока целым тягачом запасных деталей и мастерской с инструментальным токарным станком, фрезерным станком, сверлильным станком, ацетилено-кислородным сварочным оборудованием, миниатюрной кузницей и восьмью разными мотопилами, от лобзика до ламельного фрезера. Шенненхаус выяснил, что, просто выпивая от шестидесяти пяти до восьмидесяти чашек кофе в день (поскольку все умерли, нормировать явно незачем), можно сократить себе ежедневный семичасовой сон минимум вдвое. Если он и спал, то прямо в «кондоре», завернувшись в несколько спальных мешков (в Ангаре было холодно). Шенненхаус перенес туда дюжину ящиков с консервами и завел привычку там же себе и стряпать, скорчившись над примусом, как в лагере на Льду.

Для начала он пересобрал моторы, выделывая новые запчасти, если оригинальные износились или их замена недотягивала до идеала или была позаимствована от какой-то чужой породы аэропланов. Затем взялся за корпус – фрезеровал новые подкосы и нервюры, заменял все винты и втулки. Джо наконец потерял счет его трудам, когда пилот приступил к долгоиграющей и тяжелой задаче пропитки: брезентовую обшивку аэроплана он восстанавливал тошнотворно приторной бурлящей смесью, которую варил на том же примусе, где стряпал себе ужин. Одному тут управиться нелегко, но от неохотного предложения Джо помочь пилот отказался, словно ему предложили меняться женами.

– Заведи себе свой аэроплан, – сказал Шенненхаус.

Борода у него стояла торчком – колючая, оранжево-блондинистая и семи дюймов длиной. Глаза порозовели и блестели от пропитки, весь он был густо покрыт рыжеватой шерстью северного оленя из спальника, и такой вони Джо никогда в жизни не обонял (хотя то ли еще будет) – Шенненхауса как будто окунули в несусветный коктейль из камамбера и протухшего бензина, вскипяченный в переполненной плевательнице. Свою рекомендацию пилот сопроводил броском разводного ключа, который пролетел в двух дюймах от головы Джо и пробил в стене глубокую дыру. Джо поспешно взобрался назад в люк и ушел наверх. Шенненхауса он после этого не видел почти три недели.

Джо вел бои с собственным безумием.

Радиосвязь на Военно-морской базе ОО-А2(Р) восстановилась спустя семнадцать часов после катастрофы в «Уолдорфе». Все это время Джо не спал, пытался пробиться каждые десять минут, в конце концов достучался до командного пункта в заливе Гуантанамо в 0700 по Гринвичу и проинформировал – шифром, с нестерпимой черепашьей скоростью, поскольку Гедмана не было и помочь было некому, – что 10 апреля весь наличный состав Кельвинатора, за вычетом Кавалера и Шенненхауса, а также все собаки, кроме одной, отравились угарным газом в результате выхода из строя вентиляции жилых помещений. Командование ответило лаконично, однако выдав некое потрясение и растерянность. Был отдан, а затем аннулирован ряд противоречивых и невыполнимых приказов. Соображало командование дольше Джо и Шенненхауса, но в итоге пришло к тому же выводу: до сентября (самое раннее) ничего сделать нельзя. Мертвые люди и собаки прекрасно сохранятся: о феномене гниения здесь слыхом не слыхивали. Китовая бухта замерзла намертво и непроходима, каковой и пребудет еще минимум три месяца. В любом случае пролив Дрейка – в чем Джо убедился, отслеживая кратковременные сеансы связи BdU, – кишел подлодками. Никакой прохожий китобоец не спасет их без помощи военного конвоя – китобойцы и эскорты противолодочной обороны в основном уже удалились зимовать, – и даже они появятся, лишь когда начнет таять и трескаться лед. Наконец, спустя пять дней после первой передачи Джо, командование отдало отчасти избыточный приказ сидеть, держаться и ждать весны. Джо между тем полагалось регулярно выходить на связь и по возможности осуществлять боевую задачу базы Кельвинатор (помимо базовой задачи обеспечивать американское присутствие на полюсе): отслеживать радиосигналы подлодок, транслировать радиоперехваты командованию (которое будет передавать их аналитикам в Вашингтон с их щелкающими «криптологическими бомбами») и, наконец, сообщать о любых движениях немцев по направлению к континенту.

В ходе осуществления этой боевой задачи рассудок Джо и впал в спячку. Джо не расставался с радиоаппаратурой, как Шенненхаус – со своим «кондором». И, опять же как Шенненхаус, Джо не мог заставить себя поселиться в помещениях, которые некогда они оба делили с двадцатью другими живыми дышащими людьми. Джо обосновался в радиорубке и, хотя стряпать по-прежнему ходил в Клуб, еду потом уносил с собой по тоннелям и в радиорубке же и ел. Его радионавигационные наблюдения и перехваты сеансов передач двух немецких подлодок, в тот период действовавших в регионе, были подробны и точны, а со временем под некоторым наставничеством командования он выучился орудовать чудны́ми и чуткими шифровальными машинами почти не хуже Гедмана.

Но Джо настраивался не только на частоты военного транспорта и торговых судов. На мощном многоканальном «Маркони CSR 9А» он в любой час суток слушал все, что три семидесятипятифутовые радиовышки умели стащить с небес: СВ, УКВ, КВ, любительские частоты. Такая эфирная рыбалка – забрасываешь удочку и смотришь, что клюнет и долго ли сможешь вести: оркестр с танго в прямом эфире с берегов Ла-Платы, суровая библейская экзегеза на африкаансе, полтора иннинга «Ред сокс» против «Уайт сокс», бразильская мыльная опера, два одиноких радиолюбителя из Небраски и с Суринама нудят про своих собачек. Джо часами слушал паническую азбуку Морзе рыбаков, попавших в шквалы, и торговых моряков, осажденных сторожевыми кораблями, а однажды поймал даже трансляцию «Потрясающих приключений Эскаписта» и так узнал, что Трейси Бейкон больше не играет заглавную роль. В основном, однако, Джо следил за войной. В зависимости от времени суток, наклона земной оси, угла солнца, космических лучей, южного полярного сияния и состояния слоя Кеннелли – Хевисайда за день ему удавалось поймать от восемнадцати до тридцати шести разных трансляций новостей со всего мира, хотя он, естественно, как и большинство, предпочитал Би-би-си. Вторжение в Европу шло полным ходом, и Джо, подобно столь многим, за судорожным, но неуклонным продвижением завоевателей следил по карте, которую прикнопил на утепленную стену радиорубки и утыкивал разноцветными булавками побед и поражений. Он слушал Х. фон Кальтенборна, Уолтера Уинчелла, Эдварда Р. Мёрроу и – равно преданно – их насмешливых призраков, ехидные намеки Лорда Хо-Хо, Патрика Келли из японского Шанхая, Мистера О. К., Мистера Угадай Кто и гортанные инсинуации «Малышки у микрофона», которую нередко подумывал трахнуть. По двенадцать, пятнадцать часов кряду он сидел, омываемый водянистым бульканьем в наушниках, и отлучался из-за приемника лишь в латрину или чтобы поесть и покормить Устрицу.

Казалось бы, эта способность дотянуться в такую даль и ширь из тюрьмы глубокой подледной гробницы, где всего общества – лишь полуслепая псина, тридцать семь человечьих и звериных трупов да пилот во власти идефикса, могла бы стать спасением для Джо, в своей изоляции и одиночестве связанного со всем миром. Но когда он день за днем в конце концов снимал наушники и с ломотой во всем теле и гудящей головой опускался на пол радиорубки подле Устрицы, кумулятивный эффект только лишний раз дразнил единственным неосуществимым контактом. В первые месяцы в Нью-Йорке ни в одной из одиннадцати газет, которые Джо покупал, на любом из трех языков не попадалось ни единого упоминания о положении и состоянии пражского семейства Кавалер; и теперь ни полслова по радио тоже ни малейшим намеком не сообщали ему, как у них обстоят дела. Мало того что их никогда не называли по фамилии – даже в крайнем отчаянии он не допускал всерьез такой возможности, – но не поступало вовсе никакой информации о судьбе евреев Чехословакии.

Время от времени попадались предостережения и рассказы беглецов из германских лагерей, от польских боен, и облав, и депортаций, и судов. Но Джо – с его, будем честны, далекой точки обзора и узким полем зрения – казалось, будто евреи его страны, его евреи, его семья незримо провалились в какую-то расселину ощетинившейся булавками европейской карты. Зима ползла дюйм за дюймом, вокруг сгущалась тьма, и Джо все больше угрюмился, и коррозия, что давным-давно разъедала его душевную электропроводку, неспособность помочь, невозможность связаться с матерью и дедом, застарелые разочарование и злость на ВМФ, который послал Джо на Южный, бляха-муха, полюс, хотя он, Джо, мечтал только сбрасывать бомбы на немцев и провиант на чешских партизан, слились в подлинное отчаяние.

Затем как-то «вечером», ближе к концу июля, Джо включил коротковолновую трансляцию «Рейхс-Рундфунк» на Родезию, Уганду и прочую британскую Африку. Передавали англоязычную документальную программу, в которой бодро описывалось создание и процветание восхитительного заведения в Чешском протекторате – специально созданного «заповедника», как выразился ведущий, для евреев этого региона рейха. Назывался заповедник «Образцовое гетто Терезинштадт». Джо как-то раз был в Терезине – проездом, со спортивной командой «Маккавеев». Как выяснилось, Терезин превратили из скучной богемской глухомани в счастливый, трудолюбивый, даже культурный город, с розовыми садами, профтехучилищами и целым симфоническим оркестром, куда вошли, по словам ведущего (говорил он как Эмиль Яннингс, который пытается изображать Уилла Роджерса), «интернированные». Далее следовало описание типичного музыкального вечера в заповеднике, и посреди трансляции, к ужасу и восторгу Джо, воспарил богатый бестелесный тенор его деда по матери Франца Шёнфельда. Имени исполнителя не называли, но эти бурбонные полутона ни с чем не спутаешь, как, собственно, и выбор репертуара – Der Erlkonig.

Джо растерялся. Как это понимать? Фальшивый тон, густой акцент ведущего, очевидные эвфемизмы, непроговоренная правда, что скрывалась за болтовней про розы и скрипки, – ибо этих людей по причине их еврейства сорвали с родных мест и поместили в Терезин, – все это нагоняло ужас. Радость, спонтанная и нерассуждающая, что объяла Джо, когда он впервые за пять лет услышал голос своего миниатюрного дедушки, быстро угасла в приливе страха: он вообразил, как старик в городе-тюрьме поет Шуберта другим пленникам. По радио не сказали, когда записывалась передача; вечер тянулся, и Джо по размышлении все крепче уверялся, что картонная жизнерадостность и профтехобразование скрывают некую страшную реальность, точно ведьминский домик из конфет и имбирных пряников, что заманивает детей и откармливает их на ужин.

На следующую ночь, перебирая частоты в районе пятнадцати мегагерц на крайне маловероятный случай, если у вчерашней радиопрограммы случится продолжение, Джо наткнулся на немецкий сеанс связи, до того громкой и ясной, что он мигом заподозрил ее местное происхождение. Передачу аккуратно упаковали в тонюсенький диапазон между частотами мощной азиатской службы Би-би-си и не менее мощной сети американских военных сил на Юге: если не искать отчаянно вестей о родных, прокрутишь мимо, даже не заметив. Голос был мужской – мягкий, пронзительный, культурный, со следами швабского акцента и отчетливой, еле подавляемой ноткой возмущения. Условия ужасны; инструменты не работают или вот-вот сломаются; жилище нестерпимо тесное, боевой дух низок. Джо взял карандаш и принялся записывать эту филиппику; непонятно, что подтолкнуло немца обнаружить себя так открыто. Затем резко, со вздохом и усталым «хайль Гитлер», немец закончил передачу, оставив по себе бубнеж пустых радиоволн и единственное неизбежное умозаключение: на Льду немцы.

Союзники боялись этого с самой экспедиции Ричера в 1938–1939 годах, когда этот весьма скрупулезный ученый, щедро экипированный по личному приказу Германа Геринга, прибыл на побережье Земли Королевы Мод на авианосце, откуда снова и снова забрасывал две великолепные летающие лодки «Дорнье Валь» в воздух над неизученной глушью норвежской территории и посредством аэрофотоаппаратов картографировал более трехсот пятидесяти тысяч квадратных миль (впервые применив к Антарктиде искусство фотограмметрии), а потом закидал территорию пятью тысячами гигантских стальных дротиков, специально смастеренных для экспедиции и увенчанных элегантными свастиками. Германия застолбила эту землю, присвоила и переименовала в Новую Швабию. С норвежцами поначалу возникли трения, но они были ловко улажены оккупацией Норвегии в 1940-м.

Джо натянул сапоги и парку и пошел делиться открытием с Шенненхаусом. Ночь выдалась безветренная и незлая; на термометре 4 °F. Странными узорами роились звезды, низко зависшая луна обернулась пошлым зелено-голубым кольцом. Ее жидкий водянистый свет забрызгивал Шельф, но как-то не очень освещал. Не считая радиовышек и дымоходов, что торчали из-под снега плавниками китов-убийц, не видать ничего, куда ни посмотри. Горы-люпины, стамухи, торчавшие грудами гигантских костей, обширный палаточный городок заостренных торосов к востоку – ничего не видно. Может, до немецкой базы и десяти миль по ровному льду не наберется, может, она там сияет, точно ярмарка, – и все равно незрима. На полпути к Ангару Джо замер. Хруст шагов прекратился – и в мире словно выключились последние звуки. Тишина воцарилась абсолютная; внутренние процессы в черепушке стали слышны, а затем оглушительны. Наверняка притаившийся немецкий снайпер отыщет Джо даже в этом непроницаемом мраке – просто различив сточный рев крови в ушах, гидравлические поршни слюнных желез. Скрипя снегом и спотыкаясь, Джо заспешил к люку Ангара. Когда приблизился, поднялся ветер, принес с собой едкую вонь крови и горящей шерсти, от которых Джо подавился тошнотой. Шенненхаус разжег огонь в Ворвань-кафе.

– Не подходи, – сказал пилот. – Сгинь. Вали. Иди псину свою еби, жидовская срань.

Джо застрял на полпути по трапу – не успел спуститься ниже и не видел, что творится в Ангаре. Едва он делал шаг, Шенненхаус чем-нибудь швырялся ему в ноги – коленчатым валом, сухим элементом.

– Ты что делаешь? – крикнул Джо. – Чем это пахнет?

За те недели, что они не виделись, амбре Шенненхауса высвободилось из пут его тела и впитало дополнительные компоненты – запахи пережаренных бобов, сгоревших проводов, пропитки, и все это почти заглушалось вонью свежедубленого тюленя.

– Вся парусина испорчена, – грустно огрызнулся Шенненхаус. – Намокла, наверное, по дороге.

– Ты надеваешь на самолет тюленьи шкуры?

– Самолет и есть тюлень, болван. Тюлень, который плавает по воздуху.

– Ладно, да, – сказал Джо. Общеизвестно, что Наполеонов в дурдомах всего мира бесят чужие Аустерлицы и Маренго. – Я только одно пришел сказать. Фрицы здесь. На Льду. Я слышал их по радио.

Повисла долгая выразительная пауза, хотя Джо не понял, какой эмоцией эта пауза полнится.

– Где? – наконец спросил Шенненхаус.

– Я не уверен. Он говорил про тридцатый меридиан, но… Я не уверен.

– Но где-то там. Где они и раньше были.

Джо кивнул, хотя Шенненхаусу было не видно.

– То есть что – под тысячу миль?

– Минимум.

– Ну и хрен с ними. Командованию сообщил?

– Нет, Джонни, не сообщил. Пока что.

– Ну так сообщи. Твою мать, да что с тобой такое?

Шенненхаус был прав. Джо надлежало связаться с командованием, едва он дописал перехваченную передачу. Распознав суть и природу передачи, но не рапортовав командованию, Джо не просто нарушил протокол и не выполнил приказ (оберегать континент от нацистских заигрываний), поступивший напрямую от президента, но к тому же потенциально подставил и себя, и Шенненхауса. Если Джо знает про них, уж наверняка они знают про Джо. Однако, как в истории с Карлом Эблингом, на которого Джо не стукнул после первой угрозы взрыва в «Империи комиксов», некий порыв помешал ему сейчас открыть канал связи с Кубой и передать рапорт, который надлежало передать по долгу службы.

– Не знаю, – сказал Джо. – Не знаю, что со мной такое, твою мать.

– Хорошо. Теперь проваливай.

Джо взобрался по трапу и вылез в ртутно-синюю ночь. Зашагал к северу, к радиорубке, и тут что-то мигнуло посреди пустоты – так неуверенно, что поначалу он решил, будто это оптическая иллюзия, вроде воздействия тишины на уши: какой-то биоэлектрический импульс внутри глазных яблок. Нет, вот он, горизонт – темный шов, окаймленный почти что воображаемой ленточкой бледного золота. Была она слаба, как проблеск идеи, что в этот миг уже вырастала у Джо в мозгу.

– Весна, – произнес Джо. Холодный воздух смял это слово, точно газету из-под селедки.

В радиорубке он откопал раскуроченное коротковолновое радио – его планировал починить радист первого класса Бёрнсайд, – включил паяльник и после нескольких часов труда обзавелся приемником, который будет слушать только передачи с немецкой станции; оная станция, как выяснилось, находилась в прямом подчинении Геринга и называла себя Ётунхейм. Человек за передатчиком очень тщательно скрывал ее координаты, и после первого извержения, на которое Джо наткнулся ненароком, ограничивался более скупыми и деловитыми, но не менее тревожными сообщениями о погоде и атмосферных явлениях; терпеливо трудясь, Джо отыскал и записал, по его прикидкам, около 65 процентов радиообмена между Ётунхеймом и Берлином. Он собрал достаточно данных, чтобы подтвердить расположение станции на тридцатом меридиане, на побережье Земли Королевы Мод, и сделать вывод, что экспедиция их по большей части – во всяком случае, до сего дня – была сугубо наблюдательной и научной. За две недели тщательного перехвата он сделал ряд положительных умозаключений и отследил, как разворачивалась драма.

Немец, который заламывал руки в эфире, был геологом. Его интересовали также вопросы образования облаков и ветровые режимы, – возможно, он был и метеорологом, но главным образом занимался геологией. Он непрерывно изводил Берлин детальными изложениями своих планов на весну – какие сланцы, какие угольные пласты он намерен тут откопать. На Ётунхейме у него было всего два товарища. Один значился под кодовым именем Бувар, другой – Пекюше. Свой сезон на Льду они начали почти одновременно с американцами, о чьем существовании были полностью осведомлены, хотя, видимо, понятия не имели, какое бедствие постигло станцию Кельвинатор. Их численность тоже сократилась, но лишь на одного: радист и оператор «Энигмы» пережил нервный срыв, и военные забрали его, отбыв с континента на зиму; несмотря на риск обнаружения без зашифрованных передач, министерство сочло, что нерезонно оставлять солдат зимовать там, где не будет ни шанса, ни нужды в солдатской службе. Военных ждали назад восемнадцатого сентября – ну или как только они смогут одолеть лед.

На одиннадцатый день после того, как Джо открыл Ётунхейм, по причинам, которые Геолог под настойчивым давлением министерства и невзирая на угрозы не пожелал описать никак иначе, нежели просто «неприличные», «неподобающие» и «интимного характера», Пекюше пристрелил Бувара, а затем оборотил ствол против себя – с фатальными последствиями. В сообщении о смерти Бувара три дня спустя сквозили знакомые намеки на неотвратимую гибель, от которых Джо подрал мороз по коже. Геолог тоже чуял, что на окраине лагеря в блистающей снежной пыли, поджидая удобного случая, околачивается нечто незримое.

Две недели Джо собирал всю эту информацию по кускам и ни с кем не делился. Всякий раз, ловя то, что он называл теперь «Радио Ётунхейм», он говорил себе, что послушает еще чуточку, соберет еще немножко данных, а уж потом передаст командованию весь комплект. Шпионы ведь обычно так и поступают, да? Лучше узнать всё и уж затем рискнуть и выдать себя, передав сведения, чем просигналить Геологу и его друзьям, еще не составив полной картины. Однако шокирующее убийство с самоубийством – новое слово в области антарктических смертей – как будто прояснили картину; Джо напечатал подробный рапорт и, по обыкновению стесняясь своего английского, несколько раз затем вычитал. После этого сел за передатчик. Прострелить башку надменному, судя по голосу, и занудному Геологу – ничего нет лучше, но Джо так сильно идентифицировался теперь с врагом, что сейчас, готовясь разоблачить того перед командованием, непонятно мялся, будто предавал сам себя.

Пока он раздумывал, как поступать с рапортом, его жажда мести, окончательного искупления вины и ответственности, что только и двигали его бытием с вечера 6 декабря 1941 года, получили последний толчок, который и обрек германского Геолога на смерть.

С приходом весны начался новый китобойный сезон, а с ним и новый поход подводного флота. В этот период, когда недостача китового жира могла для обеих воюющих сторон означать как победу, так и поражение в Европе, морские суда в проливе Дрейка, равно союзнические и нейтральные, особенно донимала U-1421. Джо месяцами ее пеленговал и передавал командованию перехваченные сообщения. Но до последнего времени пеленгация в Южной Атлантике была неполна и условна, поэтому из стараний Джо так ничего и не вышло. Сегодня, однако, когда он на высокочастотном радиопеленгаторе поймал всплеск болтовни, в которой, несмотря на шифрование, распознал U-1421, ее рапорт слушали еще две радиостанции. Когда Джо передал данные сигнала с радиопеленгатора в клетке на вершине северной антенны Кельвинатора, Центр военно-морского подводного флота в Вашингтоне построил триангуляцию. Полученные координаты, широту и долготу, предоставили британскому ВМФ, после чего с Фолклендских островов была послана штурмовая группа. Сторожевые и противолодочные корабли отыскали U-1421, погнались за ней и пуляли в нее бомбами из «Хеджхога» и глубоководными зарядами, пока от подлодки не остались только черные масляные каракули на поверхности воды.

Джо ликовал оттого, что U-1421 потопили, и от того, какую роль сыграл он сам. Джо упивался – он даже позволил себе вообразить, будто эта самая подлодка в 1941-м отправила на дно Атлантики «Ковчег Мирьям».

Он протрусил по тоннелю в Клуб, впервые за две с лишним недели наполнил снеготаялку, включил ее и принял душ. Сготовил себе тарелку ветчины с яичным порошком, нацепил новую парку и муклуки. По пути в Ангар пришлось миновать дверь в «Уолдорф» и вход в Псовый город. Джо зажмурился и промчался мимо бегом. Он не заметил, что собачьи ящики пустуют.

Солнце – целое солнце, весь его тускло-красный диск – висело в дюйме над горизонтом. Джо смотрел и смотрел – чуть щеки не отморозил. Солнце медленно спряталось за Шельф, и в небе стал выстраиваться чудесный лососево-фиалковый закат. Затем, чтобы Джо точно ничего не пропустил, солнце взошло второй раз и снова село, залив небо поблекшим, но по-прежнему очень красивым розово-лавандовым румянцем. Джо знал, что это лишь оптическая иллюзия, искажения воздуха, но воспринял ее как знамение и наставление.

– Шенненхаус, – сказал Джо. Он слетел вниз по трапу, не предупредив пилота, и застал того в редкую минуту сна. – Проснись, день! Весна! Просыпайся!

Шенненхаус выполз из гидроплана, зловеще мерцавшего в тугом блестящем чехле тюленьих шкур.

– Солнце? – переспросил он. – Ты уверен?

– Ты пропустил, но через двадцать часов опять будет.

Глаза у Шенненхауса смягчились – Джо узнал этот взгляд по первым, очень давним дням на Льду.

– Солнце, – сказал Шенненхаус. А потом: – Тебе чего?

– Я хочу убить фрица.

Шенненхаус выпятил губы. Его борода отросла на фут, а вонь сдирала с тебя кожу, ощупывала тебя, почти обзавелась самостоятельным разумом.

– Ладно, – сказал Шенненхаус.

– У тебя аэроплан летает или нет?

Обогнув хвост, Джо прошагал к правому борту и заметил, что шкуры, покрывающие нос, гораздо светлее тех, что на левом борту, и другой текстуры.

Подле самолета опрятной пирамидой, точно в ожидании погрузки, высились черепа семнадцати собак.

 

4

Ваху Флир, их мертвый капитан, бывал на Литл-Америке с Ричардом Бэрдом в тридцать третьем, а потом еще раз в сороковом. В его записях они отыскали подробные планы и предписания касательно перелетов через горы Антарктиды. В 1940-м капитан Флир лично пролетал над участком территории, которую им предстояло пересечь теперь на пути к обреченному Геологу, – над горами Рокфеллера, над Эдсел-Форд, к великолепной битой пустоте Земли Королевы Мод. Он тщательно отпечатал списки всего, что нужно взять с собой.

1 пешня

1 пара снегоступов

1 рулон туалетной бумаги

2 носовых платка

Вынужденная посадка в таком полете – серьезная угроза. Если самолет рухнет, они останутся одни, без надежды на спасение, в магнетическом центре абсолютного ничто. Придется пешком добираться до Кельвинатора или двигаться дальше в Ётунхейм. Капитан Флир составил списки снаряжения, которое понадобится на такой случай: палатки, примус, ножи, пилы, топор, веревка, кошки. Сани, которые придется тащить самим. И надо учитывать, сколько веса прибавится к общему грузу.

Заглушка и паяльник 4 фунта

2 спальных мешка на оленьем меху 18 фунтов

Ракетница и восемь снарядов 5 фунтов

Точность и планомерность инструкций капитана Флира подействовали на их рассудки успокоительно, как и возвращение солнца, и перспектива убить врага. Они снова друг с другом водились. Шенненхаус выбрался из Ангара, Джо перенес свою скатку в Клуб. Трехмесячное погружение в некое древнее млекопитающее отчаяние они ни словом не поминали. Вместе обыскали стол Ваху Флира. Нашли зашифрованный обрывок сообщения от командования, полученный прошлой осенью, – неподтвержденные сведения о том, что на Льду может быть, а может и не быть немецкая база под кодовым названием Ётунхейм. Нашли Книгу Мормона, письмо, помеченное словами «В случае моей смерти», и сочли, что имеют право, но не заставили себя его открыть.

Шенненхаус принял душ. Для этого потребовалось растопить сорок пять двухфунтовых ледяных колод, которые Джо, кряхтя и проклиная белый свет на трех языках, одну за другой колол и забрасывал лопатой в снеготаялку на крыше Клуба, чья оцинкованная пасть, точно раструб граммофона, извергала тонкое и гнусавое «Ближе к Тебе, Господь» в исполнении пилота. Говорили они мало, но дружелюбно и за неделю вернулись к товарищеским подначкам, общепринятым на Кельвинаторе до катастрофы с Уэйном. Оба как будто позабыли, что перелететь в одиночку и без поддержки тысячу буранных миль пакового льда и глетчеров, дабы прикончить одинокого немецкого ученого, они придумали сами.

– Что скажешь – не провести ли чудесные часиков десять-двенадцать, ну, например, копая снег? – окликали они друг друга со шконок поутру, только этим и прозанимавшись пять дней кряду, словно махать лопатой их поставил черствый командир, а сами они – лишь незадачливые горемыки, выполняющие приказ откопать Ангар и гараж тягача. Вечерами они возвращались в тоннели разбитые, лица и пальцы обожжены морозом, и на весь Клуб орали: «Подать сюда виски!» и «Мяса мужикам!».

Тягач-снегоход откопали, затем потратили целый день на ремонт и отогрев таких и сяких деталей своенравного двигателя «Кайзер», чтоб опять его завести. День потеряли, перегоняя тягач по ровному снегу из гаража в Ангар. Еще день – когда у тягача гикнулась лебедка и «кондор», до половины взобравшись на снежную аппарель, упал и уехал обратно в Ангар, по пути отломив себе законцовку нижнего левого крыла. Ремонт длился еще три дня, а затем Шенненхаус явился в Клуб, где Джо, открыв «Руководство канадской конной полиции» 1912 года на главе «Некоторые особенности обслуживания саней», с трудом разбирался, как убедиться, что сани хорошо собраны. «УБЕДИТЕСЬ, ЧТО САНИ ХОРОШО СОБРАНЫ», гласил пункт 14 в предполетном списке капитана Флира. Дабы проклясть белый свет, трех языков уже не хватало.

– У меня закончились собаки, – сказал Шенненхаус. Новую законцовку он приделал, но ее требовалось покрыть и пропитать, как и остальной гидроплан, иначе он не взлетит.

Джо похлопал на него глазами, продираясь к сути этого заявления. На дворе двенадцатое сентября. Через несколько дней в Ётунхейм возвратится – если пробьется через тающий паковый лед – корабль с солдатами и самолетами; не удастся взлететь до тех пор – и на миссию можно плюнуть. Отчасти Шенненхаус имел в виду это.

– Людей брать нельзя, – сказал Джо.

– Я и не предлагаю, – ответил Шенненхаус. – Хотя я бы соврал, Дурень, если б утверждал, будто эта мысль меня не посещала.

Он гладил рыжую лицевую поросль, глядя на Джо; жесткую бороду он так и не сбрил. Глазами указал на шконку Джо, где спал Устрица.

– У нас есть Мидия, – сказал Шенненхаус.

Устрицу они пристрелили. Шенненхаус куском замороженного стейка выманил не то чтобы легковерного пса наверх и всадил ему пулю в упор, между здоровым глазом и жемчужиной. Джо смотреть не смог; он лежал на койке одетый, в застегнутой парке, и плакал. Всю неотесанность с Шенненхауса как рукой сняло; он уважил горе Джо и скверную задачу освежевать, и ободрать, и продубить принесенную в жертву собаку решил сам. Назавтра Джо постарался выбросить Устрицу из головы, раствориться в помыслах о возмездии и о первостепенном занудстве авантюры. Он опять и опять сверял инвентарь со списком капитана Флира. Он нашел и вынул ледоруб, почему-то застрявший в коробке передач лебедки тягача. Он навощил лыжи и проверил крепления. Он выволок сани из тоннелей, разобрал их и снова собрал, как полагается у канадцев. Он пожарил стейки и яичницу для себя и Шенненхауса. Он выудил дымящиеся стейки с посоленной сковороды, разложил в две большие железные тарелки и соорудил подливку, плеснув виски на сковороду. Поджег виски, затем потушил огонь. Вошел Шенненхаус, воняя переработанным мясом. Благодарно, с важной миной, забрал у Джо тарелку.

– По размеру как раз хватило, – сказал он.

Джо тоже взял тарелку, сел за стол капитана и, надеясь из пишмашинки почерпнуть капитанской доскональности, напечатал нижеследующее заявление:

Тем, кто придет искать л-та Джона Уэсли Шенненхауса (мл.) и радиста второго класса Йозефа Кавалера:

Я прошу прощения за наше присутствие не здесь и, вероятно, если по правде, мертвыми.

Мы подтвердили установление немецкой военно-научной базы, расположенной в Земле Королевы Мод, также известной как Новая Швабия. Эта база в настоящее время укомплектована одним человеком только. (См., будьте добры, приложенные расшифровки перехваченных радиопередач A-RRR, 01/VIII/44–02/IX/44.) Поскольку нас двое, положение понятно.

Тут Джо бросил печатать и с минуту посидел, жуя кусок стейка. Положение отнюдь не понятно. Человек, которого они собираются убить, не сделал им обоим ничего дурного. Он не солдат. К строительству ведьминского домика в Терезине он вряд ли имел отношение – разве что сугубо по касательной и в метафизическом ключе. Он не имел отношения и к шторму, что налетел на Азоры, и к торпеде, что пробила дыру в корпусе «Ковчега Мирьям». И тем не менее все это побуждало Джо кого-нибудь убить, а кого еще убить, он не знал.

Те, кто вполне резонно спросит относительно наших мотивов или полномочий на выполнение этого задания,

Он снова перестал печатать.

– Джонни, – сказал он, – ты почему это делаешь?

Шенненхаус оторвался от номера «Одних девчонок» девятимесячной давности. Мытый и бородатый, он походил на один из портретов, что висели по стенам в главном зале старой гимназии Джо, – лики прошлых директоров, суровых и высоконравственных людей, которым неведомы сомнения.

– Я сюда приехал летать на самолетах, – ответил Шенненхаус.

пусть не напитают сомнений, что мы думали только служить нашей стране (приемной в моем случае).

Пожалуйста, проследите за людьми в жилом помещении, которые мертвы и заморожены.

С уважением,

ЙОЗЕФ КАВАЛЕР,

радист второго класса.

12 сентября 1944 г.

Он вытащил лист бумаги из машинки, потом закатал обратно и так оставил. Шенненхаус подошел прочесть, разок кивнул и отправился в Ангар к своему гидроплану.

Джо лег на шконку и закрыл глаза, но завершенность, ощущение, будто дела окончательно приведены в порядок, – чего он, собственно, и добивался, печатая прощальное письмо, – бежало его. Он закурил сигарету, и глубоко затянулся, и постарался очистить голову и сознание, дабы предстать перед лицом завтрашнего дня и своего долга, не угрызаясь и не отвлекаясь. Докурив, перевернулся на бок и попытался уснуть, но из головы не шло воспоминание о доверчивом глазе Устрицы. Джо ерзал, и ворочался, и баюкал себя, как его однажды научила Роза, – воображая, будто он плывет на черном плоту в теплой черной лагуне, в черноте безлунной тропической ночи. Ни внутри, ни снаружи – ничего, кроме теплой мягкой черноты. Он тотчас заскользил, посыпался в сон, как песок, что мчится к горлышку песочных часов. В сумеречном гипнагогическом состоянии он фантазировал – но нет, получалось ярче, нежели простые фантазии, он словно вспоминал и верил воспоминаниям, – будто Устрица умел говорить, и голос у него был приятный, спокойный, жалобный, в нем звучали рассудительность, и страсть, и забота, и этот голос мертвого пса неотступно звучал в ушах. Мы столько всего должны были друг другу сказать, думал Джо. Как жаль, что я раньше этого не понял. За мгновение до погружения во внутреннем ухе раздался пронзительный лай, и Джо подскочил на постели, и сердце бешено колотилось. До него дошло, что мучает его, не дает ему примириться с возможностью смерти обманутая любовь не Устрицы, но иных, кто гораздо дороже и гораздо потеряннее.

Он подполз к изножью шконки, открыл рундук и вынул толстую пачку писем, полученных от Розы с тех пор, как он завербовался в конце 1941 года. Письма следовали за ним, нерегулярно, но упрямо, с учебки в Ньюпорте, штат Род-Айленд, до военно-морской полярной учебной базы в Туле, Гренландия, а затем в Гуантанамо на Кубе, где он провел осень 1943-го, пока готовили группу на Кельвинатор. Ответов от получателя никогда не поступало, и письма перестали приходить. Розины послания – как сердечная пульсация в разорванной артерии: поначалу бешеный фонтан, потом сквозь некоторое мускульное сопротивление замедляется до струи, потом до струйки и наконец унимается: сердце остановилось.

Джо вынул перочинный ножик, подарок Томаша, некогда спасший жизнь Сальвадору Дали, и вскрыл первое письмо.

Милый Джо,
РОЗА

жалко, что перед твоим отъездом из Нью-Йорка мы даже не попрощались. Я, пожалуй, понимаю, отчего ты убежал. Наверняка ты винишь меня. Если бы я не привела тебя к Герману Хоффману, твой брат не оказался бы на судне. Не знаю, что бы с ним тогда сталось. И ты не знаешь. Но я принимаю и понимаю, что ты возлагаешь ответственность на меня. Я бы тоже, наверное, сбежала.

Я знаю, что ты по-прежнему любишь меня. Для меня это символ веры – ты любишь меня и всегда будешь любить. И у меня разрывается сердце при мысли, что мы никогда не увидимся, не коснемся друг друга. Но еще больнее другая мысль: я уверена, ты сейчас жалеешь, что мы вообще повстречались. Если так – а я знаю, что так, – тогда и я жалею. Если знать, что твои чувства ко мне таковы, все, что между нами было, превращается в ничто. В потерянное время. А с этим я никогда не смирюсь, даже если это правда.

Не знаю, что будет с тобой, со мной, со страной и со всем миром. И не жду ответа – я чувствую, как у меня перед носом захлопывается дверь к тебе, и знаю, что эту дверь захлопываешь ты. Но я люблю тебя, Джо, с твоего согласия или же без него. И вот так я буду писать – с твоего согласия или же без него. Не хочешь моих писем – просто выбрасывай, и это письмо, и следующие. Откуда мне знать – может, вот эти самые слова лежат на дне океана.

Мне пора. Я тебя люблю.

После этого Джо прочел все остальное, в хронологическом порядке. Во втором письме Роза упомянула, что Сэмми ушел из «Империи» в «Бёрнс, Бэггот и Деуинтер» – рекламное агентство, которое занималось фабрикой «Онеонта». Вечерами, писала Роза, Сэмми приходил домой и садился за свой роман. На пятом письме Джо вздрогнул, прочитав, что в первый день нового, 1942 года состоялась гражданская церемония – Роза вышла за Сэмми. За этим последовал провал в три месяца, а после она сообщила, что они с Сэмми купили дом в Мидвуде. Затем еще один провал, еще три месяца, и в сентябре 1942-го Роза прислала письмо с вестью о том, что родила сына, семь фунтов две унции, и в честь потерянного брата Джо они нарекли ребенка Томасом. Роза называла его Томми. Дальше в письмах излагались новости и подробности – первые слова маленького Томми, первые шаги, болезни и таланты: в четырнадцать месяцев он шариковой ручкой нарисовал первый узнаваемый кружок. Бумажную настольную подстилку из ресторана «Джек Демпси» с этим кружком Роза вложила в конверт. Кружок вихлял и плохо смыкался, но, как написала она, был круглым не хуже бейсбольного мяча. Прилагалась и одна-единственная фотография ребенка в майке и подгузнике – мальчик держался за стол, где валялись какие-то комиксы. Голова у Томми была большая, и светящаяся, и бледная, как луна, а лицо удивленное и сердитое, будто фотоаппарат его напугал.

Если бы Джо читал Розины письма по мере поступления, с перерывами в недели и месяцы, его бы, может, и обманула сфальсифицированная дата рождения младенца Томаса, но при чтении подряд – непрерывным повествованием – эти описания месяцев и вех выдавали кое-какие несоответствия, и Джо что-то заподозрил, и приступ ревности, острая растерянность из-за поспешного брака Розы и Сэмми уступили место грустному пониманию. Письма читались как фрагменты старого романа – в них были и таинственное рождение, и сомнительный брак, и парочка смертей. Весной 1942 года скончалась старая миссис Кавалер – во сне, в девяносто шесть лет. Затем в августе 1943-го, вскоре по прибытии Джо на Кубу, пришла весть о роковой судьбе Трейси Бейкона. Снявшись во втором киносериале про Эскаписта, «Эскапист и Ось Смерти», актер завербовался в военно-воздушные силы и отбыл на Соломоновы острова. В начале июня бомбардировщик «либерейтор», на котором Трейси летал вторым пилотом, был сбит в ходе налета на Рабаул. В конце письма – последнего в пачке – значился краткий постскриптум от Сэмми. «Привет, друг» – вот и все, что Сэмми написал.

До сего дня Джо уверял себя, что похоронил любовь к Розе в той же глубокой скважине, куда сгрузил горе по брату. Роза не ошиблась: после гибели Томаша Джо винил ее, не только за знакомство с Германом Хоффманом и его треклятым судном, но – и это важнее – за то, что соблазнила предать сфокусированную целеустремленность – упрямое пестование чистого и неколебимого гнева, – которая гнала его вперед в первый год разлуки с Прагой. Джо почти забросил войну, неодолимо отвратил мысли от битвы, отдался соблазнам Нью-Йорка, и Голливуда, и Розы Сакс – и за это был наказан. Его потребность – более того, способность – во всем винить Розу со временем иссякла, но вновь воспылавшая решимость и жажда мести, лишь обострявшиеся, ибо их снова и снова подрывали непостижимые планы ВМФ США, так заполонили сердце, что Джо казалось, будто любовь совсем угасла, – так великий пожар гасит костерок, лишая его кислорода и топлива. Теперь же, когда он засунул в пачку последнее письмо, его едва не мутило от тоски по миссис Розе Клей с Ван-Пельт-стрит, Мидвуд, Бруклин.

Сэмми как-то рассказывал Джо про капсулу, зарытую на Всемирной выставке: в капсулу сложили и похоронили в земле типические артефакты времени и места – нейлоновые чулки, издание «Унесенных ветром», чашку с Микки-Маусом, – дабы ее откопали и подивились жители грядущего блистающего Нью-Йорка. Пока Джо читал эти тысячи Розиных слов, слыша ее сиплый жалобный голос, погребенные воспоминания изверглись на поверхность, точно из глубокой шахты в сердце. Замок на капсуле взломан, защелки открыты, люк распахнут, призрачно дохнуло ландышем, запорхали мотыльки, и Джо вспомнил – разрешил себе в последний раз насладиться липкостью и тяжестью ее бедра у него на животе жаркой августовской ночью; ее дыханием у него на макушке и нажатием ее груди на его плечо, когда она стригла его в кухне квартиры на Пятой авеню; бормотанием и вспышками квинтета «Форель» где-то вдалеке, когда запах Розиной манды, густой и смутно дымный, как пробка из бутылки, ароматизировал праздный час в доме ее отца. Джо припомнил сладкую иллюзию надежды, что принесла ему любовь к Розе.

Он дочитал последнее письмо, сунул его в конверт. Вернулся за пишмашинку Ваху Флира, выкрутил свое заявление, бережно отложил на стол. Вставил чистый лист и напечатал:

Доставить миссис Розе Клей, Бруклин, США

Милая Роза!

Ты тут не виновата; я тебя не виню. Пожалуйста, прости меня за то, что сбежал, и вспоминай с любовью, как я вспоминаю тебя и наш золотой век. Что до ребенка, который может быть только нашим сыном, я хотел бы

На сей раз он не придумал, как продолжить. Его ошеломляло, как может повернуться жизнь, как события, что некогда так сильно его занимали – даже вращались вокруг него, – обернулись событиями, которые вовсе его не касаются. Имя мальчика и его серьезные распахнутые глаза на фотографии пыряли в самое нутро, туда, где все так растерзано и изломано, что надолго задумываться о ребенке было, пожалуй, смертельно опасно. Так или иначе, не планируя возвращаться из полета в Ётунхейм живым, Джо сказал себе, что мальчику без него лучше. В этот самый миг, за столом мертвого капитана, Джо принял решение: в том маловероятном случае, если план пойдет под откос и после войны его как-то угораздит остаться в живых, у него не будет ничего общего с этими людьми и особенно с этим серьезным и везучим американским мальчиком. Джо выкрутил письмо из машинки и сложил в конверт, на котором напечатал слова «В случае моей тоже смерти». Положил его под тот, где свои предсмертные пожелания изложил капитан Флир. Связал пачку писем и фотографий от Розы и одним броском скормил Уэйну. Затем взял спальник и пошел в радиорубку, – может, удастся поймать «Радио Ётунхейм».

 

5

Шенненхаус с минуту понаблюдал безоблачное небо, ветерок с юго-востока. В команде имелся метеоролог Броуди, но, даже пока этот Броуди был жив, Шенненхаус презирал его рекомендации, разделяя мнение старого друга, Линкольна Эллсуорта: в этой дыре предсказать погоду нельзя. Пока можно взлететь, лучше взлететь. Шенненхаус маялся кишечником, и впоследствии Джо в своем рапорте сообщил, что заметил некоторую бледность пилота, но списал ее на алкоголь. Они снова задом завели тягач на аппарель и подцепили гидроплан. На сей раз лебедка сработала как полагается, и они выволокли гидроплан наружу. Пока Шенненхаус разогревал двигатели и готовил самолет, Джо грузил снаряжение. Они захлопнули на базе все люки, оглядели станцию, девять месяцев служившую им домом.

– Приятно отсюда выбраться, – сказал Шенненхаус. – Я бы только предпочел куда-нибудь в другое место слетать.

Джо подошел к законцовке крыла, где был Устрица. В спешке Шенненхаус не очень-то постарался – шкура не совсем пропиталась, слегка обвисла и морщилась на каркасе. В целом вышло пестренько – рыже-бурые тюленьи пятна на серебристо-сером фоне, будто гидроплан забрызгали кровью. Заплаты собачьих шкур смотрелись бледно и болезненно.

– Сейчас или никогда, Дурень, – сказал Шенненхаус. И прижал ладонь к боку.

Спустя полминуты они уже скакали и скрежетали по земле, блестящей и шероховатой, точно карамелька, а затем их словно подхватили снизу в горсть и вознесли. Шенненхаус гикнул по-ковбойски, чуток застенчиво.

– Он и не допетрит, что его долбануло, – заорал пилот, перекрикивая хор басов-профундо двух больших «циклонов».

Джо не ответил. Он так и не рассказал Шенненхаусу, что накануне, перед тем как забраться в спальник, он сломал воображаемый незримый барьер, до сей поры разделявший Кельвинатор и Ётунхейм, передав Геологу следующие четыре слова – по-немецки, открытым текстом, на одной из частот, которыми для связи со станцией регулярно пользовался Берлин:

МЫ ИДЕМ ЗА ТОБОЙ

Джо так и не смог распутать и разъяснить Шенненхаусу колтун из жалости, раскаяния, желания поиздеваться и напугать, из которого получилось это предупреждение. Впрочем, разъяснения были излишни, поскольку на третий день их путешествия в палатке на плато под защитой хребта Вечности у Шенненхауса лопнул аппендикс.

 

6

Пегий аэроплан, кашляя, таща за собой длинную черную ленту из левого двигателя, на миг кривобоко завис в сотне футов к западу от Ётунхейма, будто пилот глазам своим не поверил, будто глиф сбившихся в кучку прямоугольных снежных курганов, черная гантель радиовышки и заледенелый кровавый флаг с паучьим глазом – лишь очередные в долгой череде миражей, фантомных аэропланов и фата-морганных волшебных замков, что околдовывали его в этом хромом и ошалелом полете. За миг колебаний пришлось заплатить: оставшийся двигатель заглох. Аэроплан клюнул носом, вздернулся, затрясся и упал – в тишине и на удивление неторопливо, как монета в банку с водой. Он грохнулся оземь – зашелестел снежный взрыв. Огромный капюшон блестящих брызг вздулся над плугом носа и поплыл по снегу. Треск лопающихся тимберсов и ломающихся стальных болтов заплутал и заглох в накатившем снежном прибое. Сгустилась тишина – ее нарушало только чайниковое тиканье и хлопки ткани: оторванный кусок покрытия фюзеляжа бился на ветру.

Спустя несколько секунд из-за неровной гряды льда и снега, которую вынужденное приземление воздвигло вдоль посадочной полосы аэроплана, появилась голова. Голова была в капюшоне, лицо пряталось в тугом кольце росомашьего меха.

Германский Геолог – звали его Клаус Мекленбург, и он каждые двадцать минут выходил из своего одинокого жилища понаблюдать за небом над Ётунхеймом – поднял левую руку, растопырив пальцы в перчатке из меха северного оленя. Приветствие вышло отчасти несуразным, поскольку в другой руке он держал армейский вальтер сорок пятого калибра, наставив его приблизительно в общем направлении меховой головы пилота. Пятеро суток с приема сообщения, поступившего с американской базы в Земле Мэри Бэрд, Геолог не спал вообще, а почти два месяца до того спал дурно. Он был пьян, накачан амфетаминами и страдал от колита. Он целился в человека, что шагал к нему по льду, следил, не появятся ли другие головы, замечал, как трясется рука, и сознавал, что успеет сделать лишь выстрел-другой, а потом его свалят друзья пилота.

Американец уполовинил сто метров, которые их разделяли, и тут Геолог заподозрил, что, кроме этого американца, больше мог никто и не выжить. Американец шагал шатко, подволакивая правую ногу, и отверстие в капюшоне смотрело прямо вперед, будто носитель капюшона не рассчитывал, что его догонят и составят ему компанию. Для тепла он высунул руки из рукавов и спрятал под курткой; в меховой дыре не было видно лица, двигался он рывками, точно огородное пугало, и эти болтающиеся пустые рукава испугали Геолога. Можно подумать, по его душу явилась куртка, набитая костями, – призрак неудавшейся экспедиции. Геолог поднял пистолет, вытянул руку и прицелился прямо в парок, что вырывался из центра капюшона. Американец остановился, куртка смялась и заерзала – он выпрастывал руки. Он как раз высунул кисти из манжет, протянул руки в негодовании или в мольбе, и тут первая пуля пробила ему плечо и развернула на месте.

Мекленбург в детстве пулял по птичкам и белочкам, но никогда в жизни не стрелял из пистолета, и рука от боли зазвенела, словно холод заморозил ее, а отдача расколола. Торопливо, пока не пришли боль, и страх, и колебания, он выжал из вальтера остаток обоймы. Лишь расстреляв ее всю, он заметил, что палил зажмурившись. Снова открыв глаза, он обнаружил, что американец стоит прямо перед ним. Сдвинул назад меховое кольцо – волосы и брови, под капюшоном повлажневшие от конденсата дыхания, почти мгновенно взялись обрастать инеем. Несмотря на бороду, американец был поразительно молод, с элегантным орлиным лицом.

– Я очень рад здесь оказаться, – сказал он на безупречном немецком. Улыбнулся. Улыбка на миг запнулась, будто наткнувшись на острую проволоку. В плече парки чернела аккуратная дырка. – Полет был трудный.

Американец снова втянул правую руку под парку и там пошарил. Рука появилась вновь с автоматическим пистолетом. Американец поднял пистолет к груди, точно собрался стрелять в небо, а затем рука дрогнула. Геолог шарахнулся, собрался с духом и ринулся отнимать у американца оружие. Уже в рывке он сообразил, что недопонял, что американец как раз отбрасывал пистолет, что его безобидная, даже печальная манера – не искусный обман, а облегчение, огорошенное и нетвердое, человека, что пережил тяжкое испытание и попросту – как он, собственно, и сказал – рад, что остался жив. Мекленбург вдруг остро пожалел о своем поведении: он был мирным ученым, всегда осуждал насилие и, более того, к американцам питал приязнь и восхищение, ибо в ходе своей ученой карьеры американцев повидал немало. Человек он был общительный, от одиночества за последний месяц едва не помер, и теперь ему на голову с небес свалился парнишка, умный и умелый молодой человек, с которым можно поговорить – да еще и по-немецки – про Луиса Армстронга и Бенни Гудмена, а Мекленбург выстрелил в него – расстрелял в него всю обойму – здесь, где единственная надежда на выживание, как он сам сто лет твердит, заключается в добрососедском сотрудничестве наций.

Над ухом брякнуло в тональности до-диез, и со странным облегчением Мекленбург почувствовал, как измученные кишки извергли свое содержимое в брюки. Американец поймал его в объятья – лицо испуганное, и покинутое, и грустное. Геолог открыл рот – на губах заледенел пузырек слюны. «Что же я за лицемер!» – подумал Геолог.

Почти полчаса Джо тащил немца десять из двадцати метров, что отделяли их от люка Ётунхейма. Это ему стоило чудовищной траты силы и воли, но он знал, что на базе найдет медицинские припасы, и намеревался спасти жизнь тому, кого лишь пять дней назад хотел убить, для чего отправился в путь через восемьсот миль бессмысленного льда. Нужны стиракс, вата, зажим, игла и нитка. Понадобятся морфий, и одеяла, и румяное пламя крепкой немецкой печки. Яркость и аромат жизни, дымящейся красной жизни, что испускала дорожка крови немца в снегу, корила Джо; его корило нечто прекрасное и неоценимое (невинность, к примеру) – то, что Лед соблазнил его предать. Добиваясь возмездия, Джо заключил альянс со Льдом, с безбрежной белой топографией, с зубастыми пилами и расселинами смерти. Все, что случалось с ним прежде, – и расстрел Устрицы, и жалобный шепот последнего вздоха Джона Уэсли Шенненхауса, и смерть отца, и интернирование матери с дедом, и даже утопление любимого брата – не разбивало ему сердце так страшно, как тот миг, когда на полпути к оцинкованному кольцу люка немецкой станции он понял, что волочит за собой труп.

 

7

Неофициальные германские притязания на побережье моря Уэдделла впервые были заявлены в результате экспедиции Фильхнера 1911–1913 годов. Подняв орла Гогенцоллернов, «Дойчланд» под командованием ученого и полярного исследователя Вильгельма Фильхнера дальше всех прочих судов зашел на юг в это скорбное море и пробивался сквозь почти что вечный паковый лед, пока не добрался до гигантского непроходимого палисада шельфового ледника. Тогда «Дойчланд» повернул на запад и прошел больше сотни миль, не находя ни пролома, ни прохода в сплошных утесах шельфа, который носит ныне имя Фильхнера: исследователи неизменно нарекают в свою честь места, что преследуют их или тщатся убить.

Лишь когда до конца сезона оставалось всего несколько недель, они отыскали трещину в шельфовом льду, где высота резко падала до считаных футов над уровнем моря. Полдюжины кошек быстренько вонзились в берег этого фьорда, который исследователи назвали залив Кайзера Вильгельма II, и были выгружены ящики – участники экспедиции готовились к постройке зимней базы. Место для хижины выбрали милях в трех от берега, хижине присвоили несколько чересчур высокопарное название Августабург и приготовились засесть в этой самой южной германской колонии до весны. Череда серьезных толчков во льду, один из которых длился почти минуту, и последующий отел – наблюдавшийся потрясенной и оглушенной командой «Дойчланда» – колоссальным айсбергом в нескольких милях к востоку от стоянки судна резко положили конец этим планам. Проведя нервную неделю за гаданиями и спорами, отправятся ли они вот-вот дрейфовать, они бросили лагерь, вернулись на борт и ушли на север. Судно почти тотчас затерло во льдах, и всю зиму их жевали моляры моря Уэдделла, пока потепление не оттаяло «Дойчланд» и не отправило хромать до дома.

На базе, которую бросила эта экспедиция, ледокол ВМФ «Уильям Дайер» и отыскал радиста второго класса Йозефа Кавалера. Тот периодически связывался с судном через портативный передатчик, более или менее точно сообщая свои координаты. Коммандер Фрэнк Дж. Кемп, шкипер «Дайера», отметил в вахтенном журнале, что молодой человек за последние три недели перенес тяжелые невзгоды, пережил два одиночных перелета, располагая ограниченными навыками пилотирования и умирающим человеком на позиции штурмана, вынужденную посадку, пулевое ранение в плечо и десятимильный переход со сломанной лодыжкой до города-призрака Августабурга.

В хижине, отмечал коммандер Кемп, молодой человек жил на тридцатилетних мясных консервах и галетах, и общество ему составляли только радиопередатчик и идеально сохранившийся дохлый пингвин. Молодой человек страдал от цинги, обморожения, анемии и плохо залеченного ранения мягких тканей, каковое избежало заражения – возможно, фатального – лишь благодаря несовместимости Антарктиды с микробами; он также, по словам осмотревшего его судового врача, израсходовал две с половиной упаковки тридцатилетнего морфия. Молодой человек сказал, что один отправился по льду прочь от немецкой станции, а последний отрезок пути прополз, не намереваясь вообще никуда попасть, поскольку ему нестерпимо было находиться подле тела человека, которого он застрелил, а на Августабург наткнулся случайно, когда его уже оставляли последние силы. Его переправили на базу в заливе Гуантанамо, где он оставался под следствием военного трибунала и наблюдением психиатра почти до Дня Победы в Европе.

Его заявление об убийстве единственного вражеского обитателя германской антарктической базы примерно в семидесяти пяти милях к востоку от хижины расследовали, подтвердили, и мичман Кавалер, невзирая на определенные вопросы касательно его поведения и методов решения задач, был награжден крестом ВМФ «За выдающиеся заслуги».

В августе 1977 года шельф Фильхнера отелился, и гигантский айсберг – сорок миль в ширину и двадцать пять в глубину – поплыл на север, в море Уэдделла, унося с собой и хижину, и потаенные останки немецкой полярной грезы милях в десяти от хижины. Это событие резко положило конец экскурсиям в Августабург. Хижина Фильхнера успела превратиться в непременный объект посещения бестрепетными туристами, только-только начинавшими тогда бороздить льдистые воды моря Уэдделла. Люди с экскурсоводом набивались в хижину, прячась от ветра, и почтительно разглядывали груды пустых жестянок со старинными эдвардианскими ярлыками, брошенные морские карты, и лыжи, и ружья, и полки с неиспользованными мензурками и пробирками, и замороженного пингвина, застреленного с целью изучения, но так и не препарированного и застывшего в вечном карауле под портретом кайзера. Кое-кто задумывался, скажем, о долговечности этого памятника неудаче или о достоинстве и пронзительности, коими время наделяет человеческие обломки, или просто размышлял, съедобны ли еще горох и крыжовник в опрятных рядах жестянок на полках и каковы они на вкус. А кое-кто задерживался подольше, в недоумении разглядывая загадочный рисунок на верстаке – цветным карандашом, на морозе затвердевший и довольно-таки потрепанный давними сгибами и складываниями. Явно детская работа: на рисунке человек в смокинге падал из брюха аэроплана. До парашюта человеку было никак не дотянуться, и, однако, человек с улыбкой наливал чай в чашку из летящего с ним вместе изысканного сервиза, будто не сознавал, в какое неприятное попал положение, или считал, что до падения времени у него вагон.

ЧАСТЬ VI. Лига Золотого Ключа