На ефремовский вокзал они пришли, когда далеко перевалило за полдень. Вечер начинался теплый без ветра. В лучах еще яркого солнца, не шелохнувшись, стояли у домиков пристанционной улицы липы, березы, пыльные кусты сирени и бузины.

Насколько же далеко от Шорохова были теперь вся та стрельба, свисты и визг кавалерийских атак, взрывы, трупы в подворотнях! Рейд Мамонтова, его неистовство, поиски объяснения происходящего переполняли его и сейчас. Но если всего только сутки назад вокруг него бушевал всплеск злейшей вражды, бесстыдная торговля награбленным, то здесь он оказался окруженным полной и, как показалось ему, безмятежной тишиной.

Вокзал был каменный, одноэтажный, с большими окнами. Прилегающую к нему площадь плотно заполняли телеги. На некоторых из них лежали, сидели солдаты. Обоз воинской части. Это Шорохов понял с первого взгляда, как и то, что принадлежит он части, лишь недавно прибывшей из тылового района: ни один из солдат не повернул головы в сторону компаньонов. Значит, еще никто из них не испытывал голода на свежих людей.

— О-ля-ля! — нервно воскликнул Мануков.

В самом вокзале было сине от махорочного дыма. Очень большой, высокий, с кафельным полом зал заполняла какая-то слитная серо-зеленая масса. Красноармейцы!

На Дону разговоры среди купечества знали две крайности. Первая: Красная Армия — сборище одетых в лохмотья босяков. Вторая: бойцы этой армии прекрасно обмундированы, у каждого на руке несколько пар золотых часов. Но те и другие знатоки сходились в одном: дисциплина среди них поддерживается денежными штрафами, порками и приговорами военно-полевого суда с единственной формулой: «Расстрелять и потом произвести следствие», а движущая сила — разбой. Любого, кто не относится к их отряду, полку, красноармейцы сразу оберут, а то и поставят к стенке.

И вот здесь сидели, лежали на лавках и на полу, лузгали семечки парни в таких же гимнастерках, френчах и шинелях, какие носили казаки. На брюках нет лампасов, на плечах погон, на фуражках красные звездочки с изображением плуга и молота — и больше никакой разницы, если судить лишь по внешнему виду.

И снова никто не обратил на них внимания.

Шорохов объяснил себе это все тем же: часть прибыла из тылового района, люди в гражданской одежде бойцам ее еще не в диковинку.

Они прошли сквозь вокзальное здание.

С другой стороны к нему тоже примыкала площадь, но совсем узкая. Двухсаженным откосом она обрывалась к железнодорожным путям. Десяток красноармейцев окружили тут наголо стриженного невысокого военного в выцветшей, но с ярко-красными нашивками на рукавах гимнастерке. Увидев компаньонов, он направился к ним. Но и Мануков тоже шагнул ему навстречу, протянул руку:

— Здравствуйте, товарищ! Не могли бы вы быть так любезны? Где найти коменданта станции?

— Слушаю, — сказал тот. — Я комендант. Мануков протянул ему бумажный листок.

Комендант развернул его, стал читать. Шорохов тем временем всматривался в этого человека: лет двадцати, очень бледен, как бывает после недавней болезни, выражение лица упрямое, пожалуй, даже заносчивое.

Вернув Манукову его бумагу, комендант сухо спросил:

— Чем могу быть полезен?

— Нас надо отправить в Москву. Дело важное, срочное. Мануков приподнял руку с чемоданом.

— Сделаю, что смогу, — ответил комендант.

В тоне, каким он говорил, дружелюбия не было. Чем-то они с Мануковым его к себе не расположили.

Втроем возвратились на вокзал. Здесь присоединился еще один военный, в черной кожанке, примерно такого же возраста, как комендант. Мануковскую бумагу он разглядывал долго, читал ее, шевеля губами, иногда переводил глаза на Манукова. Шорохов заметил, что на лице того напряглись мускулы. Насколько он понимал, в руке его компаньона, опущенной в карман пальто, зажат пистолет.

«Конец и нашей поездке, и всей моей работе в белом тылу», — подумал он и отступил на полшага, чтобы схватить эту руку, когда Мануков вырвет ее из кармана.

— И когда вы оттуда? — спросил военный в кожанке. Мануков натянуто улыбнулся:

— Откуда, товарищ? — Из Ельца.

— Ну как — когда, — Мануков дернул плечами. — До прихода мамонтовцев, само собой. Этим нельзя было рисковать, — он снова приподнял чемодан. — Товарищи из ревкома предложили уйти заранее, доставить в Москву. Как же иначе?.. Отошли к Александровке, потом к Пишулино… Ожидали, что повернется, отобьют назад. А когда стали приходить беженцы, рассказывать об убийствах, грабежах, пожарах… Там такое творится, товарищи! Не щадят ни детей, ни женщин. Кто-нибудь из толпы укажет пальцем, крикнет: «Комиссар!» — и конец. «И он так говорит!» — возмущенно подумал Шорохов.

— Понятное дело, — военный в кожанке возвратил Манукову бумагу. — Надо отправить. Но как?

Мануков облегченно рассмеялся:

— Придется. Надеюсь, вы обратили внимание: мы имеем право проезда даже на отдельно следующем паровозе.

— В мандате у вас написано, — согласился военный в кожанке. Какую роль здесь он играл? Но держался этот человек так, будто

был самым главным.

— А если отправить санитарным? — вступил в разговор комендант. Мануков настороженно прищурился:

— Вместе с ранеными?

— Зачем? В вагоне административно-хозяйственной части. И, скажу вам, доедете очень быстро.

— Когда же?

— Если рельсы нигде не подорвут, завтра к вечеру. Мануков оживился:

— В таком глубоком тылу? Мамонтовские банды заходят и сюда? Товарищи, если так, то я вынужден просить охрану. Вы должны понимать…

— Решено, — сказал военный в кожанке. — Пойдемте. Без меня вас в вагон не пропустят…

— Дуболомы, — ворчал Мануков, когда они потом остались в купе одни. — Мараты и Робеспьеры двадцатого века.

• •

Купе было четырехместное. Пахло в нем сыростью и карболкой. Из осторожности заглянув под скамейки: нет ли кого, — Мануков спросил:

— И что вы намерены сейчас делать?

— Спать, — ответил Шорохов. — А что еще остается?

— Но ведь мы и так почти весь день спали. Да и рано. Впрочем, вы правы.

Шорохов забрался на верхнюю полку, повернулся к стенке. Лежал, радуясь, что Мануков наконец-то не видит его лица. Едет в Москву!

Когда он проснулся, поезд шел полным ходом. В купе было светло. Мануков сидел у столика, смотрел в окно.

Шорохов спрыгнул вниз.

Мануков насмешливо склонил голову:

— Доброе утро. И могу обрадовать: в соседнем купе начальник поезда и его ординарец. Начальника, правда, я еще ни разу не лицезрел, не вылезает из вагонов с ранеными, но ординарец — вполне приличный молодой человек. Вот вам доказательство, — он указал на столик.

Шорохов, впрочем, уже и сам увидел там горку яблок, жестяной чайник, две жестяные кружки. Поверх них лежала большая пшеничная лепешка.

— Он вам дал и лепешку?

— Что вы! Это я купил. Двенадцать рублей! Бабка поднесла на станции. И никто не гнал. Торговок там вообще было много. Покупай — не хочу! Поразительно.

— Чему вы удивляетесь? У нас разве не так?

— Это и странно. Вдумайтесь: вольная продажа хлеба! Рыночная стихия! Здесь! И мирятся.

— Откуда вы взяли? Старуха всего лишь продает на станции.

— То и славно — старуха. Безобидная, беспомощная, вызывающая сочувствие. Чекиста на нее не натравишь. А таких миллионы.

— Опять ваши выводы?

— Запомнили? Это хорошо. Память — дар божий. Думаете, я только торговец?

— Больше не думаю.

— Но я и не то, что вы думаете. Я — политик. Да-да. Активный политик, и потому меня интересуют не следствия, а причины. Срывать по листочку — унылое дело. Рубить — так под корень.

— Простите, торговли вы не чураетесь?

— Вас удивляет? Но почему? Богатство — фундамент возможностей. Связи, влияние. К тому же я нормален, вполне владею собой. Кто еще и должен собирать в свои руки все сущее? Притом, заметьте, я человек европейский, западный. По образованию, по взглядам. В России это в настоящее время само по себе капитал. Нет. Вам не понять. Ни того, насколько важно для политика лично иметь солидное состояние… Как это укрепляет его положение в той же политике, заставляет к себе прислушиваться, обеспечивает ему влиятельных единомышленников… Да, вам не понять. Ни этого, ни того, что значит по-настоящему широкий взгляд на все происходящие сейчас события.

Он задумался, глядя в окно. Там проносились рябины, отягощенные гроздьями алых как кровь ягод.

— А в Москве будем действительно под вечер, — продолжил Мануков. — Чтобы проехать триста пятьдесят верст, уйдет часов двадцать. Цифра красноречивая. Во всяком случае, она говорит, что никакого катастрофического развала хозяйства у красных нет.

— Еще один вывод?

— Да. Вы знаете, что такое обобщенные показатели? Конечно, нет. А средняя скорость, с какой идут по стране поезда, это, скажу вам, для любого государства то же самое, что у больного температура. И еще одна подробность: прибудем на Курский вокзал. Это я, впрочем, предвидел. Как и то, что военный пролетарий в кожанке, с которым мы беседовали в Ефремове, едет в нашем поезде. Вам сие не представляется странным? Или мне показалось? Хорошо бы. Ну-ну…

Шорохов не ответил.

• • •

«Ему не понять»! И чего? Что быть человеком образованным куда лучше, чем закончить трехклассное городское училище и четырнадцати лет прийти на завод. Три года быть на подхвате у мастерового: «Поднеси болванку… Убери стружку… Напеки к обеду в горне картошку..» Но ведь и при этом он все-таки к семнадцати годам сумел выбиться в токари. «Выточить шар? Пожалуйста!.. Конусную резьбу? Можем и это…» Жизнь заставляла. Схватывал на лету. Других гимназий пройти не довелось.

И еще он сказал: «Богатство — фундамент возможностей». Кто спорит? Ведь сам он, Шорохов, так сложилось, с самого начала своего участия в стачках занимался денежными делами. Друзья посмеивались: «Вечный казначей!» А попробуй! Всегда при тебе прямые улики противозаконной деятельности: не только рубли да копейки, собранные среди заводских, но и списки, расписки, счета. И невозможно без них. И это когда таких, как он, арестовывали, ссылали без всякого суда, насмерть забивали в полицейских участках.

«Деньги счет любят». Купеческая поговорка Сколько раз он ее повторял в те годы! Теперь видит: товарищи из Агентурной разведки точно знали, что делали, когда осенью прошлого года предложили работать в белом тылу под личиной купца. Учли весь тот его жизненный опыт.

Но и в самом деле сколько раз в ту пору с ним бывало: ночная смена, надсадно скрежещет металл. Колеблется пламя свечей. На каждом станке, слесарном верстаке их по две. Расставлены где как, только бы поближе к резцу, к губкам тисков. От этого на стенах цеха, на его потолке пляшут причудливые тени.

Шороховский станок крутится вхолостую. Остановить нельзя. Мастер хоть и дремлет в конторке, но ухо его сразу уловит изменившийся в цехе шум. Сам же Шорохов собирает пожертвования семьям сосланных в Сибирь организаторов последней заводской стачки.

Подходит, трогает за плечо, протягивает лист. На нем столбец из фамилий. Хочешь — впиши свою, поставь сумму: рубль, полтинник, можно и меньше. Но и больше — пожалуйста! В день получки подойдешь, дашь, будто лично брал у Шорохова взаймы. Это правило конспирации: деньги, собранные у рабочих, и список фамилий никогда не должны быть вместе в твоих руках!

Относятся к его обращению разно. Одни молча берутся за карандаш, другие упорно не замечают того, что он подошел, стоит рядом. Есть и такие, что шипят:

— Забастовщики… Мало вас посажали…

Шорохов никому ничего не говорит. Он не агитирует. Его задача: проверить готовность каждого на деле включиться в борьбу. Завод опять накануне стачки. На кого можно рассчитывать? Конечно, важны и те гривенники, рубли, которые дадут на общее дело его заводские товарищи. Успеха в политической борьбе невозможно добиться без хоть каких-то денег в руках ее организаторов. Сколько раз он тогда задумывался над этим! Как и над тем, почему так разно относятся к его обращению люди, что весь свой век рядом стоят у станка, заняты одинаковой сдельной работой, в равной степени терпят грубость начальства, произвол полицейских чинов, сословные разграничения общества? И где та грань, за которой начинается не просто прозрение, но и ничем не укротимое стремление больше не мириться со старым порядком, в этой борьбе, если потребуется, не пожалеть самой своей жизни? И какие же впечатления юности, зрелых лет приводят к решению идти такой дорогой? Или все начинается с раннего детства, с тех сказок, которые зимними вечерами плетут старики, где богатый всегда пытается обмануть бедняка и бывает за это наказан? Или во всем виноваты песни, что врежутся в память?

Грае бы котрый на сопилъци, Чого так сидиты?.. Шо диется на Украине, Та й чии ж мы диты?..

Это запрещенная песня. Ее пели иногда собравшиеся в сапожном сарае отца мужики — такая же беднота, как он сам, — пели всегда вполголоса. Еще мальчишкой Шорохов и в десятый, и в двадцатый раз вслушивался в нее. Влекли к себе слова, напев. Но и какие вопросы всплывали при этом в его детской еще головенке! Задавать их он не решался ни матери, ни отцу.

Катерина — вража баба, Шо ж ты наробыла? Край зелэный, стэп широкий Ты закрепостыла…

Однако кто же хоть когда-либо на своем веку, и тем более в детстве, не слышал и сказок, и песен, бередящих душу?

И ведь он так ясно помнит, с чего началась его настоящая бунтарская жизнь!

В конце смены подходит мастер. Шипит:

— Иди-иди… Господин управляющий требует.

— А зачем?

— Зачем! Зачем!.. Там узнаешь. Покажут кузькину мать…

В чем стоял у станка: в галошах на босу ногу, в замасленной рубахе, — Шорохов входит в кабинет управляющего. Впервые в жизни переступает его порог. За столом с зеленым сукном костлявый старик, затянутый в синий мундир. Желтое лицо сморщено, как засохшее яблоко.

— Ты что же, м-мерзавец, — гнусит он сквозь зубы. — Твои разговоры, что священники в алтаре курят?

Шорохов молча кивает. Сам видел, когда в детские годы пел в церковном хоре. Но — такая мелочь! Из-за нее управляющий к себе его вызвал?

— И что Христос не сын божий, а просто революционер, возмутитель народа?

— Это от стариков. Сказка…

Управляющий поднимается в кресле, упирается в стол руками.

— А чья сказка, что у нас на заводе окончание смены на полчаса позже гудят?

— Так вы слушайте, — просит Шорохов.

— Что мне слушать, мерзавец?

День стоит жаркий. Окно кабинета раскрыто. В него врывается пение далекого гудка. Шорохов поясняет:

— Чурилинский рудник. Наш когда еще будет! А начало смены вместе гудели.

— Ты и тут разговаривать? В-вон! С волчьим билетом пойдешь! Ни на один завод по всей России не примут!.. И чтобы завтра же в городе и духа твоего не стало! Приставу скажу — знаешь куда тебя закатают?.. Вон!..

Было ему тогда девятнадцать.

• • •

Неожиданность! Поезд остановился у платформы, выход с которой преградила цепочка военных. Мануков метался от одного тамбура к другому, приговаривая:

— Удружили, тюхи-матюхи. Тифа только и не хватает. Не понимаете? Значит, вместе с нами привезли заразных. Сунься вместе с ними. Будешь потом пропадать. Или в карантине застрянешь.

Страх одолевал его. В этом и было дело.

— На платформу — ни шагу, — наконец решил он, плотнее обматывая шарфом шею и на все пуговицы застегивая пальто.

— Как скажете, — согласился Шорохов. — Вам виднее.

— Легкий путь выбираете, друг мой…

Шорохов не ответил. Для него сейчас самое правильное было — больше молчать. В лесу Мануков это ему и советовал. Пусть пожинает.

— На улице не озирайтесь, — тоном приказа продолжал Мануков. — Веселее! Можете рассказывать анекдот. Смейтесь!

Спрыгнули на рельсы. Шли мимо искореженных товарных вагонов, через какие-то дворы, узкие промежутки между домами. Внезапно им открылась площадь, от края до края заполненная народом.

Гремели духовые оркестры. Над кепками мужчин, над косынками женщин развевались знамена. Одни из этих людей стояли, другие, собранные в колонны, шли ко входу в вокзальное здание.

— Так у них каждый день? — вырвалось у Шорохова. Мануков мотнул головой:

— Читайте! Чему-то же вас учили!

В разных местах площади на шестах были растянуты красные полотнища со словами: «Все усилия на подвозку хлеба!», «Товарищи железнодорожники! Всю энергию отдайте на подвоз хлеба рабочему классу красной столицы!», «Революционный привет рабочим заготовительных отрядов!», «Все усилия на борьбу с голодом!».

«На борьбу с голодом, — повторил Шорохов про себя. — В Москве голод?» В недоумении спросил:

— И что?

— Вам мало? Но хватит ловить ворон. Есть срочное дело.

В Москве было прохладно. Мануков поеживался еще в вагоне, однако тут он снял пальто, повесил на руку, стянул с головы кепку, взял ее так, чтобы стала хорошо видна пуговка на макушке.

Пробравшись сквозь толпу, они подошли к ступеням вокзального входа. Шорохов сразу понял: Мануков подает опознавательный знак. Но и сам должен что-то увидеть или услышать в качестве отзыва!

Кто этот отзыв дал, каким он был, Шорохов не успел заметить.

— Идемте, — сказал Мануков. — Куда?

— Туда, простите, где мы должны ночевать. Не под мостами же!

Шорохов не двигался с места, все еще пытаясь понять, с кем именно Мануков обменялся знаками. То, что здесь их встречали, удивительным не было. Значит, специальный курьер заранее выехал из Ельца, все в Москве подготовил, проверил и поспешил на вокзал с известием, что в том месте, куда они дальше направятся, где будут жить, полный порядок. Потому, видимо, им и пришлось просидеть весь день в лесу под Ефремовом, чтобы не опередить этого курьера.

— Пойдемте! — услышал он нетерпеливый возглас Манукова.

Быстро пересекли площадь, нырнули в одну из улиц. Но там, заполнив не только мостовую, но и тротуары, навстречу шла колонна с оркестром: те же мужчины в кепках, пиджаках, поддевках, женщины в косынках — все очень молодые, лет девятнадцати-двадцати, — с красными флагами, полотнищами лозунгов, смеющиеся, оживленные.

Компаньоны остановились, пережидая, пока колонна пройдет. Презрительно хмыкнув, Мануков отвернулся к стене дома.

— Да-а, — приглушенно протянул он.

Шорохов тоже взглянул на стену. От самого низа и до высоты человеческого роста она была во много слоев залеплена плакатами. Тот, на который уставился Мануков, гласил:

«Рабочие! Работницы!

Деникинцы и колчаковцы расстреляли и сожгли четыре тысячи рабочих в Екатеринославе и Перми.

Теперь они ведут дьявольские подкопы в нашем тылу.

Они хотят сыграть на голоде, который они же вызвали.

Они хотят обмануть рабочих.

Берегитесь этих шпионов! Все начеку!»

— Да-а, — как и Мануков, проговорил Шорохов, подумав: «А нервишки-то у тебя не ахти».

Свернули в узенький, прихотливо изламывающийся переулок, миновали двор, в глубине которого была церковь. Пройдя еще немного, вышли на широкий бульвар.

— Кремль? — на ходу спросил Шорохов, увидев, что вдоль бульвара тянется высокая кирпичная стена.

Мануков не отозвался.

Местами стена была обрушена, кое-где к ней приникали сараи.

«Кремль?» — уже с непонятной тревогой удивился Шорохов.

Через несколько сотен шагов бульвар сменился обычной улицей, затем дома расступились. По площади, на которую они теперь вышли, густо валил людской поток, катились пролетки, середину ее занимал пересохший фонтан, очень массивный, украшенный чашей, которую поддерживали отлитые из бронзы фигурки детей.

— Лубянка.

Произнеся это слово, Мануков остановился.

Шорохов вопросительно взглянул на него.

— Вам ничего не говорит это слово? — продолжал Мануков.

— Мне? В Москве я не бывал сроду.

— Как будто для этого надо бывать! Вы не ребенок!

— Вот тебе на!

— И вы меня не дурачите?

— В чем?

— Как и в том, что за Кремль приняли стену Китай-города.

— А это что такое?

— Боже! — воскликнул Мануков. — За какие же грехи я должен иметь с вами дело!..

Они повернули влево. Широкая улица круто сбегала вниз. Пешеходы и здесь заполняли тротуары, мостовую. Тарахтели колеса телег. Там, где спуск прекращался, к улице с одной стороны опять примыкала площадь, а с другой — пыльный сквер с чахлыми кустиками и редкими деревцами. Достигнув этого сквера, Мануков дружески взял Шорохова за локоть:

— Давайте немного здесь постоим. И хватит смотреть только под ноги. По вашему взгляду тут никто ничего читать не собирается. Знаете, где вы сейчас? Возле Большого театра. Слышали про такое чудо? Как? И это для вас пустой звук?

Он указал на очень высокое здание с колоннами. Большой театр? Шорохов о нем и в самом деле прежде ни разу не слышал.

— Так и прожили. Вы просто серы, мой друг, — Мануков говорил осуждающе и удовлетворенно. — И все-таки у меня к вам вопрос, и я хочу задать его именно на этом месте. Итак, вы проследовали по Москве почти от окраины до самого центра. Да-да. Еще совсем немного — и вы подойдете к Кремлю. И вот что вы можете сказать обо всем увиденном? Общее впечатление. Привокзальная площадь не в счет. Саранча! Вы заметили их главный лозунг? «Привет рабочим заготовительных отрядов!» Грабители отправляются на добычу.

— Я прочел, но…

— Потом поймете. Речь сейчас о другом. И что же вас, коренного россиянина, больше всего здесь поразило? Вот так, с налету?

Чего он на самом деле хотел от него? Скорее всего узнать, насколько для него неприемлемо все большевистское? И — врать? Стоя посреди Москвы?

Он ответил:

— Город как город. У нас там расписывают: мертвецы на улицах, с ножами друг на друга лезут… А тут — приехали, идем. Чего ждал? Не того, что буду стоять перед вами, отвечать, насколько мне тут понравилось. Не знаю, понятно ли говорю.

— Вот-вот, — одобрительно подхватил Мануков. — Можно добавить еще, что всегда опасней недооценить врага, чем переоценить. Да, мой друг, гораздо опасней…

Они миновали еще квартал, ступили в подъезд пятиэтажного дома. Преодолели два лестничных марша. Мануков остановился у одной из дверей, вставил в замочную скважину ключ, сказал:

— Вот и моя квартира.

Вошли в переднюю, довольно просторную, с голыми стенами. Мануков на засов закрыл за собой входную дверь.

— Она и в самом деле ваша? — спросил Шорохов, больше уже ничему не удивляясь.

Мануков рассмеялся:

— Боже мой! Любому солидному коммерсанту время от времени надо бывать в Москве, Петрограде, Париже, Лондоне. И далеко не всегда удобна гостиница: швейцар, портье, горничная. Лишние глаза, уши. Сколько их там! В чужую душу не влезешь.

Из передней вело несколько дверей.

В комнате, куда затем они вошли, на полу лежал коричнево-красный ковер, стояли шкаф светло-желтого дерева, два мягких кресла, широкий диван с низкой спинкой, тоже покрытый ковром, столик с фарфоровыми и бронзовыми статуэтками, коробочками, спичечницами, хрустальными флаконами. На стуле лежала стопка простыней, голубовато-серое пушистое одеяло.

— Присаживайтесь, — Мануков указал на одно из кресел. — Через минуту я буду к вашим услугам.

Он вышел из комнаты.

Шорохов озадаченно озирался. Ну и ну. И всего лишь, чтобы провести тут несколько дней. Господа! Иначе не могут. Жизни своей ни на минуту не мыслят без удобств, красивых вещиц.

Мануков возвратился.

— Все нормально, — он уселся в кресле напротив. — Да, мой друг, да, все нормально. И вот какая деталь: сейчас я вас покину; вернусь, вероятно, когда вы будете спать. Не обижайтесь. Возможности взять вас с собой у меня нет. Да и едва ли это было бы вам интересно. Но я буду помнить о вас, наведу нужные справки. Надеюсь, вы меня понимаете?

— Чего же тут не понимать?

Решение Манукова уйти Шорохову очень не понравилось, но как он мог возражать?

— Кое-что, впрочем, я могу сообщить вам уже сейчас. Шорохов хмуро смотрел на компаньона.

— Фондовой биржи, как таковой, в Москве больше нет. Это совершенно точно. Маклеры, конечно, где-нибудь собираются: давление рынка неодолимо, сколько большевики ни пытаются свести на нет частное предпринимательство, из этого ничего не выходит. Но, я вижу, вы чем-то расстроены?

— Еще бы! Вы уйдете, а у меня никаких документов, вида на жительство. Не знаю, как это тут называется.

— Собираетесь куда-то пойти?

— Нет. Но обыск, проверка. Что отвечать? Мануков вынул из кармана ключ:

— Вы правы. Но завтра документы у вас будут. Сегодня же, если не станете никуда выходить, ничего, надеюсь, и не случится. Бог милостив. Только, пожалуйста, когда вознамеритесь ложиться спать и запретесь, не оставляйте ключ в двери. И не закрывайтесь на засов. Это может мне помешать возвратиться без излишнего шума. В качестве кровати, — он указал на диван, — вот это. Слышали пословицу: на войне — как на войне. Ничего лучшего, к сожалению, предложить не могу. Тут есть еще одна комната. Ее, с вашего позволения, займу я.

— Ну а пить-есть?

— Ах, вам надо и это! Из передней левая дверь от вашей — вход в столовую, или, говоря точнее, в буфетную. Там все найдете. Не очень изобильно, это не Париж… За буфетной — кухонька. Захочется чаю — не обессудьте, придется зажечь керосинку. Иметь прислугу в нашем положении не всегда удобно.

— Понимаю.

— Вот и чудесно. Выше голову, друг мой!

Он тут же ушел, а Шорохов, закрыв за ним на ключ дверь, возвратился в комнату, сел на диван, положил на колени руки.

Кремль был отсюда близко. Центр города! Наверно, где-нибудь неподалеку здесь и ВЧК — «чрезвычайка», как ее именовали в донских газетах. Ну конечно! Там не раз встречалось и слово «Лубянка» — название московской площади, на которой стоит здание ВЧК. В этих газетах писали: всякого, кто осмелится появиться на ней, хватают, уводят в подвалы, пытают… И всего только выйти к Большому театру, подняться по улице. Если бежать, не уйдет и четверти часа. Только случайно ли, что они с Мануковым уже побывали на этой площади? Он даже спросил: «Вам ничего не говорит это слово?»

В ту минуту не говорило. Он забыл, что оно вообще существует. Но теперь-то вспомнил. Там его товарищи. С их помощью арестовать Манукова, выяснить, кто он такой, что за деньги у него в чемодане, в чем цель его приезда в Москву.

Однако все-таки почему Мануков сам привел его на эту площадь? Перед уходом сказал: «Возвращусь поздно». Не стал запирать. Напротив! Оставил ключ. Это вроде бы значило: «До ночи вы предоставлены самому себе. Следить я за вами не буду». А что, если будет? Не сам он, так кто-то другой по его поручению. Хотя бы тот, кому он подавал знак на вокзале. Проверка, в чем-то наивная, как и расспросы про Лубянку, про Китай-город, про Большой театр. Очень уж уверенно считает компаньона своего простаком.

Впрочем, если Манукова сразу арестуют, не все ли равно, как он потом станет думать о нем? Пусть тогда сколько угодно укоряет себя в излишней доверчивости. Важнее другое: что если московские товарищи сейчас находят лучшим пока не тревожить заезжего гостя? Основания для такого решения есть. Его поведение им, Шороховым, контролируется. Из сводки, которую он в Ельце передал связной, Агентурной разведке это известно. Дошла ли связная до своих? Вот в чем загадка. А если нет?.. Так известно ли?

Он решил осмотреть квартиру. Такая смелость ему ничем не грозила: провинциал, полюбопытствовал — вот объяснение. Да и обязательства не заходить в другие комнаты с него Мануков не брал. Напротив, сказал, что все они к его услугам.

Начал он со столовой. Эта комната была так мала, что едва вмещала стол, два стула, буфет. Шорохов раскрыл его створки и в первый момент не поверил глазам. Не стопы тарелок дорогого тонкого фарфора, расписанных золотом, так поразили его. И не массивность серебряных ножей и вилок. На полках буфета на блюдцах и блюдах, в вазочках и ажурных корзинках лежали сыр, ветчина, икра, осетрина, калачи, варенье, масло, мед, шоколадные плитки.

Выпивка? Этого тоже было сколько угодно. Портвейн, мадера, коньяк.

Он потрогал пальцем калач: совсем свежий! Значит, и в самом деле, предваряя появление Манукова, кто-то проделал путь от Ельца до Москвы с известием, что высокий эмиссар едет, вот-вот прибудет на подготовленную ему квартиру, и надо, чтобы там он нашел все привычное для себя. И постарались. И у вокзального входа каким-то знаком сообщили ему об этом. Действовал он, конечно, не в одиночку.

Шорохов подошел к комнате, которую Мануков предназначил себе, нажал на ручку, дверь поддалась.

С минуту, пожалуй, стоял он у этой двери, решая, стоит или не стоит переступать порог. Войдет и сдвинет какой-либо скрытый знак? Ну и что? Да, входил, объяснит он потом Манукову, было любопытно взглянуть, как живут столичные господа. И что тому останется на это ответить? Но коли так, чего ради тогда Манукову скрытый знак устанавливать? Он-то ведь все заранее додумывает. Значит, в комнате ничего секретного, по мнению Манукова, нет. И тогда зачем Шорохову туда входить?

Секретного по суждению Манукова, а не его самого. Вот в чем все дело.

Он толкнул дверь.

И здесь были ковер, шкаф, кресла, кушетка, столик с безделушками. На нем, правда, лежала еще и пачка газет. Сначала Шорохов не обратил на них внимания. Лежат и лежат. Уже хотел было даже выйти из комнаты. Потом в глаза бросился заголовок: «ПРАВДА». «Правда»?

Он взял верхнюю из газет, развернул.

«ПРАВДА.

Российская Коммунистическая партия (большевиков).

Пролетарии всех стран, соединяйтесь!..

Воскресенье 24 августа 1919 г. Ежедневная газета…

Сегодня в номере:

Красными войсками занят город Кустанай.

Красными войсками взяты города Камышин, Тамбов, Валуйки, ст. Поворино.

Восстание казаков и мобилизованных в тылу у Деникина.

Усиление агитации спартаковцев.

Союзники обратились к Германии с предложением занять войсками Верхнюю Силезию ввиду продолжающегося там революционного движения».

Ниже, во весь размах газетного листа, было крупно напечатано:

«Либкнехт сказал: „Крепкий кулак — хорошее дело, но нужно, чтобы и в голове было ясно“.

У Красной Армии крепкий кулак.

Дадим ей книгу, чтобы было еще яснее в головах красноармейцев».

Взгляд Шорохова скользнул ниже. Там синим карандашом было подчеркнуто несколько строчек и сбоку синим же карандашом приписано: «1-е упоминание о рейде в центральных газетах!»

Он прочитал подчеркнутые строки:

«Оборона Советской России. Оперативная сводка от 23 августа. Юго-Западный фронт… В Тамбовском районе наши войска заняли Тамбов, захваченный было прорвавшейся группой противника, и продолжают наступление для окончательной ликвидации прорыва. Идут бои с главными силами этого отряда в районе Козлова».

Мануков мог вернуться в любую минуту. Шорохов помнил об этом. Следовало хотя бы бегло просмотреть все лежавшие на столике газеты. Он уже, вообще-то, начал догадываться, почему они находятся здесь, в комнате, предназначенной Манукову, по какому признаку подобраны.

На странице номера «Правды», который затем он взял, было подчеркнуто:

«Оборона Советской России. Оперативная сводка от 24 августа… Южный фронт. В Тамбовском районе продолжается успешное преследование противника. В Борисоглебском районе нами с боями занят Борисоглебск».

Сбоку, на полях, тоже синим карандашом было написано: «2-е упоминание!»

Оставался еще один номер газеты. Взяв его, Шорохов первым делом взглянул на дату: 3 сентября! Сегодняшний!

В статье, напечатанной в этом номере, карандашом были выделены слова:

«Внимание Советской России за последнее время обращено к Тамбовскому району, где лихой коннице генерала Мамонтова удалось образовать прорыв. Цель этого ближайшего помощника Деникина ясна: раз война есть азартная игра, пойти в ней на последнюю ставку, вызвать смятение, окончательно расстроить, дезорганизовать тыл. И нужно отдать справедливость, казачьи банды достигли отчасти этой задачи. Появление казаков в глубине России вызывает панику и растерянность среди населения, и, увы, подчас не только среди простого населения… Но с другой стороны… теперь даже тамбовский, воронежский или тульский мужик уму-разуму научился и смог осмыслить, что с весьма недобрыми намерениями богатый казак лезет в эти окраинные губернии…»

Возле этой статьи, на полях, была карандашная надпись: «3-е упоминание!»

Подготовлено для Манукова. Взгляд на рейд со стороны красных. Оценивайте, господин эмиссар! И имейте в виду: под влиянием казацкого наскока вовсе не рушится большевистское государство. Потому-то в этой газете было подчеркнуто еще и такое известие: «В Орске нами взяты крупные трофеи… заняты Царев и Вязовка… В Петропавловском районе нами взято свыше полутора миллионов пудов хлеба».

Он все не мог оторваться от газеты.

«Борьба с голодом… обратить серьезное внимание на недостаточно энергичное проведение в жизнь декрета о бесплатном детском питании… Компродом командированы всюду инструктора…

За весь август в Москву прибыло 375 ваг. с хлебом, 276 ваг. рыбы всякой, 272 ваг. сахару, 216 ваг. соли, картофеля и овощей 126 вагонов…

.. с момента отпуска населению хлеба по 44 купону… повысить цену на… хлеб ржаной 1 сорта-2 р. фунт (вместо 1р. 56 к.), 2 сорта-1р. 96 к. (вместо 1р. 48 к.), хлеб пшеничный 1 сорта-2 р. 20к. (вместо 1р. 72 к.)…»

Он понимал, на какой хлеб устанавливали эти цены: на тот, что уже находится в руках Советского государства. Калачи на подносе в буфетной — из той самой вольной продажи, которая в поезде вызвала столь бурный восторг Манукова.