Утром на столе в буфетной Шорохов обнаружил изготовленное на пишущей машинке удостоверение:

«Предъявитель сего товарищ Шорохов есть действительно заведующий отделом труда и социального обеспечения исполкома Александровского уезда Владимирской губернии.

Всем лицам и учреждениям военного и гражданского ведомств предлагается оказывать товарищу Шорохову полное содействие в успешном выполнении возложенных на него обязанностей. Товарищу Шорохову предоставляется право проезда во всех делегатских, штабных вагонах, а также в отдельно следующих паровозах.

Товарищу Шорохову разрешается ношение всякого рода огнестрельного оружия.

Председатель исполкома…

Секретарь…»

Подписи, печать, номер — все это было. Стояла и дата. Судя по ней, бумагу выдали неделю назад. Или, всего вероятней, изготовили еще в Ельце.

Там же лежал листок, исписанный от руки: «Леонтий Артамонович! Маклеры собираются на Ильинке, на ступенях здания бывшей Фондовой биржи. Бывает это примерно с половины девятого утра до половины первого. Расстояние от квартиры, где мы сейчас, около версты. Как туда попасть? От сквера у Большого театра (это место, думаю, Вы запомнили, дорогу к нему найдете), следуйте далее той улицей, по которой мы вчера шли, до трехэтажного здания из красного кирпича. Будет оно по левой стороне, стоит особняком, стены и крыша узорчатые, за ним Красная площадь. Смело выходите на нее. По одну сторону увидите Кремль, по другую — Верхние торговые ряды. Ваш путь — вдоль них. Вскоре после памятника Минину и Пожарскому слева окажется улица. Это и есть Ильинка. Идите по ней до высокого серого здания с колоннадой. Оно-то Вам и нужно. Всего лучше, если доберетесь, ни у кого не спрашивая дороги, по одному моему описанию. Приучайтесь. Я вернусь к трем часам. Пойдем обедать. Записку, пожалуйста, уничтожьте».

Подписи не было, мануковского почерка Шорохов не знал, однако никто другой не мог к нему так обращаться.

Других следов пребывания своего компаньона он не обнаружил. В буфете все осталось в прежнем виде. Заходил Мануков, видимо, на считанные минуты.

В начале девятого Шорохов вышел из квартиры. Легко сбежал по лестнице, постоял у подъезда. Воздух был свеж. Дома, мостовую заливало солнце. Его лучи празднично золотили идущих мимо людей, их одежду. Праздничным было и настроение Шорохова.

Идти по Москве!

Здание Большого театра он нашел легко. Шагал упруго. Улыбка не сходила с губ.

В том же радостном настроении он повернул направо, прошел еще саженей двести, и растерянно остановился. Пред ним была улица, широкая, словно площадь, а на ней — лавки, торговые ряды, корзины, бочки, груды ящиков, мешков. Все, что угодно: живые и битые куры, окорока, орехи, булки, головы сахара-рафинада… И-шумная, суетящаяся толпа. Базар!

Но вчера у вокзала он собственными глазами видел красное полотнище со словами: «Все усилия на борьбу с голодом!», читал об этом в «Правде»!

Торговцы старались во всю:

— А вот папиросы! «Посольские», «Царские», «Королевские»… Три рубля штука! Двадцать пять отдаю за семьдесят…

— Мед липовый, гречишный. Кто изволит? На все вкусы, пожалуйста…

— Сельди астраханские, жирные, крепкого посола…

Здесь? Почти у Кремля?

Но он тоже торговец! Что почем продают?

Фунт сливочного масла стоил восемьдесят рублей. Четверть молока — пятьдесят. За десяток яиц просили сто двадцать, за фунт белого хлеба тридцать пять рублей. Однако чему равен заработок? Когда-то он выгонял на токарном станке сотню в месяц, жил — лучше не надо. Сейчас на Дону металлисту платили шестьсот, и он бедствовал. Забастовки, прибавки ничего не могли изменить: немедля на базарах и в лавках поднимались цены. Приказы городских управ, запрещающие их поднимать, действия не оказывали, разбиваясь о правило: кто станет продавать ниже вольной цены?

Вольная цена! Чистый грабеж!

Дома по сторонам улицы-площади были заняты магазинами: «Кондитерская. Российские и восточные сласти. Иванов и Колпанова», «Васильев и сыновья. Молочные товары», «Колбасы»… Судя по основательности вывесок обосновались они тут еще в дореволюционную пору. Пережили царей и керенщину.

Продавцы держались уверенно. Сытые физиономии, сапоги с глянцем, атласные косоворотки. И что против них предпринять? Приказом установить низкие цены?

Но сам он столько времени пробыл в шкуре торговца! Понимает: таким путем ничего не добьешься. Ожесточившиеся владельцы сгубят почти всю массу товара. И останутся в барыше, крохи втридорога продавая из-под полы. Другие товары-то где возьмешь? Ультиматум!

Как повсюду в Москве, стены домов во много слоев были залеплены плакатами:

«Женщина! У тебя нет мужа, если он сбежал из Красной Армии!», «Все усилия на борьбу с голодом! Все усилия на подвоз хлеба! Пусть ни один спекулянт не смеет показываться на улице!»

«Все, что у нас там, на квартире, — продолжал думать Шорохов, — отсюда. И для того, кто покупал, никакие цены ничего не значат. Мануков от голода не ослабеет!»

Многоголосый говор не умолкал:

— Фасоль… Фундук… Чернослив…

— Масло вологодское, свежайшее…

— Провесной окорок, пожалуйста…

• •

Красную площадь Шорохов сразу узнал и понял, почему так считает. С противоположной стороны ее стоял Покровский собор. Храм Василия Блаженного, как чаще он звался в народе. Его витые главы, шатры, галерея вокруг всего здания сызмала были знакомы Шорохову по картинкам, по рассказам тех, кому прежде доводилось в Москве побывать. Но и огромный дом, примыкавший к площади слева, ему сделался знаком из мануковской записки: Верхние торговые ряды. Справа — это он таким представлял себе раньше — неприступно высилась зубчатая крепостная стена. За нею виднелись крыши дворцов. Над самым высоким из них, над его куполом, развивалось красное знамя. Кремль.

Площадь была вымощена булыжником, пыльна. По ней во всех направлениях шли люди. Посредине, у фонарных столбов, рядами стояли телеги, тачанки, — все самое обыденное, деловое. Таким он уже увидел улицы Москвы, а теперь и ее главную площадь. И этим она тоже, показалась ему знакомой.

Продолжая идти, Шорохов обернулся, чтобы еще раз взглянуть на оставшийся за спиною базар. Шагах в тридцати позади него какой-то человек среднего роста, в кепчонке, закрывающей лоб, словно споткнувшись, качнулся, отступил за угол здания, которое Шорохов миновал, выходя на площадь. Случайно совпали два этих движения? Бывает. Но именно так выглядит слежка. Филёр.

Да, слежка. Когда он вышел из дома, этот человек сидел на тумбе у ворот и с безразличным видом покуривал. Его кепка потом промелькнула за рядами лотков на базаре. Было! Занятый своими мыслями, Шорохов не придал тогда значения ни первому, ни второму случаю. Очень радовался, что идет по Москве.

«Вот и кончилось одиночество, — подумал он. — Перестану брести, как в тумане. Связной осторожен, но так и нужно, если предположить, что Мануков тоже может за мною следить. Однако, почему этот человек шарахнулся, когда я обернулся? Если связной, то картина должна быть другая. Надо всего лишь раза три, как бы случайно, попасться мне на глаза. Начну делать встречные шаги. Отыщем удобное место, обменяемся паролем.

Это не связной. Наблюдение московских чекистов. И понятно: въехали с фальшивым мандатом. Наверно их ведут еще от Ефремова.

Но какой смысл здесь, в столице своего государства, одному сотруднику тянуться за мной по пятам? Куда разумней двум-трем из них „передавать“ меня из рук в руки. На людной улице такое наблюдение не обнаружишь, будь ты семи пядей во лбу».

Оставалось одно: слежку организовал Мануков.

Шорохов счастливейше улыбнулся. Тогда все очень просто. Сейчас его цель — встретиться с маклерами. Вот и пусть этот тип Манукову про такую встречу докладывает!

Он остановился, оглядывая здание Верхних торговых рядов: очень большое, украшено лепными фигурами. Что в нем сейчас? Как и прежде — купеческие магазины? Слава о них в минувшие годы доходила на Дон. Насколько вплотную торговая стихия и тогда подступала к Кремлю!

Зайти туда? Сейчас он — купец. В его мечтах это и должно быть: любой ценой обосноваться с торговлей на главной площади государства.

Но как раз входить в какой-либо дом, хотя бы на минуту скрыться в подворотне, подъезде ему нельзя. Несколько слов, обращенных к случайному прохожему, даже то, что он ненароком десяток шагов пройдет с кем-нибудь рядом, уже повод для подозрения. А столбом торчать посреди Красной площади — пожалуйста!

Так он и сделал. Стоял, всматривался в зубцы стен, в красное знамя над ними, в кремлевские башни. Твердыня. Стоит века. В донских газетах писали: «Кремля вообще уже нет — расстрелян из пушек, разграблен, разрушен». Пусть пишут и говорят все, что угодно. Клеветой нельзя победить. И пока реет над Кремлем красное знамя, можно быть спокойным. Одолеем, господа, одолеем. И тех, что противостоят Советской стране на фронтах, и повторяющих на все лады: «Посольские», «Царские», «Королевские»…

С беззаботным видом засунув руки в карманы брюк, он некоторое время постоял у здания Верхних торговых рядов, вчитываясь в афишу на его стене:

«Сад трех театров. 2 сентября. Зеркальный театр: „Пиковая дама“; 3-го — концерт Шаляпина; 4-го — „Борис Годунов“; 5-го — „2 вора“ с участием Николаевой, Федоровой, Легат и Виктора Смолянцева; 6-го — „Севильский цирюльник“ с участием Ф. И. Шаляпина; 7-го — „Евгений Онегин“».

Он представил себе, как тип в низко надвинутой на лоб кепчонке докладывает Манукову:

«Кремлем любовался. До-олго! Ноги заныли на месте стоять. Потом в плакаты на стенках пялился… Тьфу!»

Мануков морщится:

«Ну и что? Я и сам, как ты, любезный, выражаешься, в плакаты пялюсь. Неприятеля надо знать».

Значит, Мануков. Еще проверка. Сколько их! В доме Нечипоренко. В усадьбе возле Тамбова. В Козлове обыскал пиджак. В экипаже часами беседовал… При всем том, коли пригласил в Москву, чекиста в нем он не подозревает. Так что? Готовит себе в помощники?

• •

Серое трехэтажное здание с колоннадой он заметил издали. К его дубовым дверям вели гранитные ступени. По ним прохаживались люди в сюртуках, мундирах, полупальто с плюшевыми воротниками. Маклеры, о которых говорилось в мануковской записке.

Улица была пустынна. Еще за добрую сотню шагов завидев Шорохова, эти маклеры явно встревожились, разом обернулись в его сторону. Он уверенно поднялся по ступеням, остановился возле группки из пяти-шести человек. Следовало что-то сказать, может, слегка поклониться.

Он ничего этого не успел сделать. Группка растаяла. Было непонятно, куда она исчезла так быстро.

Шорохов сделал вид, что ничего не заметил, с самой благожелательной улыбкой подошел к другой компании.

Вновь на расстоянии десятка шагов вокруг него не стало ни души. Не хватало, в общем-то, пустяка: знакомства хотя бы с одним из этих людей. Пусть шапочного. Торговый мир тесен! Что оставалось? С независимым видом стоять в одиночестве? А дальше?

Чей-то резкий свист рассек тишину. Маклеры скатились со ступеней и рысцой побежали кто вверх, кто вниз по Ильинке. Шорохов провожал их удивленным взглядом. Затем спохватился. Почему он стоит? Какая разница — ясно или неясно ему, чего они перепугались?

Тоже побежал в компании с тощим маклером лет сорока в зеленом вицмундире, свернул в ближайший переулок, стал там за выступом стены. Сердце билось отчаянно.

С того места, где они оба укрылись, была видна часть Ильинки. Трое мужчин и две женщины с винтовками за спиной шли вдоль тротуара.

— На Лубяночку, — скрипуче произнес маклер.

Шорохов не отозвался. Если его сейчас задержат, удостоверение, оставленное Мануковым, поможет. Сомнений у него не было. Но где-то здесь тот, который следит за ним. Что, если он потом доложит об этом как о заранее намеченной Шороховым встрече с сотрудниками московской ЧКа?

Он отступил в узкий простенок между выступом фасада и парадным входом в дом. Что за судьба! Быть в центре Москвы и хорониться от своих товарищей!

— На Лубяночку, — тоскливо повторил маклер, но уже громче и в упор глядя на Шорохова.

У него были шоколадного цвета бородка в виде короткой колбаски, рыжие бакенбарды. Тонкие бледные губы двигались, будто он все время что-то жует. Небольшие глаза смотрели цепко. Казалось, не смотрели, кололись. Вицмундир на нем был старый, с засаленными обшлагами и воротом. Неудачник. Отсюда и вся его колкость.

Патруль скрылся за поворотом. Маклеры начали возвращаться к колоннаде биржевого здания.

Теперь Шорохова сторонились не так откровенно. Правда, к нему, как и прежде, никто не подходил, но теперь он уже стать поближе к этим оживленно переговаривающимся людям, начал слышать, о чем они говорят:

— Бакинские — уральские продаю-покупаю… Продажа — тридцать восемь от номинала… Покупка — по договоренности… Бакинские — уральские…

— Друг мой! На уральские таких цен теперь нет. Вы что же, не знаете последних сообщений?

— О чем вы, сударь? Бог с вами! Тридцать восемь, ни гроша меньше…

— Закладные-с… недвижимое имущество-с… Всех видов-с… Ценные-с бумаги-с…

— Только Омского акционерного общества боен. Процветающее предприятие…

— Лес, муку, дрова по сходным ценам, большими партиями… Как и недавно там, на базаре, Шорохов поначалу не верил смыслу слов. Еще бы:

«Лес, муку, дрова по сходным ценам, большими партиями…»

Часа три бродил он между группами маклеров. Прятался от нового патруля. Как узнал от субъекта с шоколадной бородкой, иногда Ильинку оцепляют, проверяют документы, кое-кого уводят.

Понемногу Шорохов уяснил себе, кто из этих господ чем интересуется, что может предложить, начал вступать в беседы.

-.. вполне понимаю, вхожу в положение, однако поверьте, при всем том…

— …Помилуйте! Золотое дно!

— Позволяете себе так выражаться? Но все знают — Бакинские промыслы разрушены. Нет ни малейшей возможности вывоза. Ни по железной дороге, ни по Волге, ни по морю.

— Любезный друг, но там до самого последнего времени находился английский экспедиционный корпус.

— Вот именно. Находился.

— Скоро вернется… Семьдесят три с половиной… Пусть семьдесят два…

Шорохов понял. Вокруг люди очень опытные. Не окажись за плечами его целого года истинной купеческой деятельности в Новочеркасске, Екатеринодаре, Ростове-на-Дону, не общайся он все это время с Богачевым, Нечипоренко, Баренцевым и прочей торговой братией — хитрой, настырной в своем интересе к наживе, — его во мгновение ока отмели бы как самозванца.

Он покупал. Торгуясь с неторопливой солидностью. Один из боковых карманов его пиджака постепенно набивался сложенными в четвертую, а то и в восьмую долю разноцветными упругими листами.

Определить, кто именно следит за ним, было нельзя. Когда идешь по улице, это сделать сравнительно просто. Достаточно время от времени менять скорость ходьбы. Тот, кто следит, вынужден поступать так же, почему и становится заметным. Тут никакого общего ритма движения не было.

— Я уставший от жизни, больной человек, — ныл у него за спиной маклер в затрепанном вицмундире. — Последнее мое достояние. Только ради преклонного возраста матушки…

В конце концов Шорохов взял у него пачку совершенно не нужных ему купонов Московского страхового товарищества, наверняка упраздненного, отдал, правда, совершенную чепуху: пятьсот рублей думскими деньгами, — утешая себя при этом, что будет неплохо, если Мануков в эту минуту видит его.

Маклеры снова пустились в бега. Шорохов не понял почему. Все громче становились слышны звуки духового оркестра — и только. Судя по тому, что исполняли марш, в направлении от Красной площади приближался красноармейский отряд. Чем это могло грозить маклерам? «Не побегу, — решил он. — У меня-то нервы не сдали».

Его окликнули:

— Леонтий Артамонович!

Мануков стоял на противоположной стороне улицы. В одной руке он держал чемодан, другой махал, подзывая.

Шорохов подождал, пока красноармейский отряд не приблизится к зданию биржи. Впереди шел командир, несли красное знамя. По бокам от него, вынув шашки из ножен, печатал шаг почетный караул. Вид у бойцов был бравый, у каждого — винтовка, шинель в скатку, котелок, фляга.

Наконец отряд скрылся из виду.

Шорохов подошел к Манукову.

— И как вы все это находите? — спросил тот и добавил с улыбкой:- Хорошее мясо!

Шорохов не сразу понял, о чем он говорит. Сбили с толку улыбка и добродушный тон.

«Ах да, — спохватился он. — Это о красноармейцах. Рассвирепел. Слишком хорошо шли».

— Ваши успехи? — продолжал Мануков.

— Неплохо. Но каким ветром?

— Чтобы проверить, чем занимаетесь, — он насмешливо поклонился и зло бросил:- Стану я проверять. Тоже здесь были дела. Идемте обедать.

— На квартиру?

— Зачем? Вы, кажется, забыли, что мы с вами работники Народного банка. В государственную столовую! В заповедник для классово сознательных пролетариев. У меня есть разрешение.

• •

За полный обед в этой столовой брали восемь рублей. Всем подавали одно и то же: тарелку горохового супа, чечевичную кашу, кусок хлеба, стакан желтоватой воды с сахарином.

Зал был отделан темным полированным деревом. По временам, когда солнце выходило из-за облаков и врывалось в высокие окна, хрустальные висюльки на люстрах искрились. Бывший ресторан. Об этом говорили сцена в глубине зала и то, что столики делили его простор на уютные уголки.

Обедающих было немного, но компаньоны минут двадцать ждали, пока освободятся места, которые Мануков непременно хотел занять.

Стояли у стены.

— Смешная история, — Мануков наклонился к Шорохову. — Вчера вечером случай занес меня в ресторан «Трамбле». Частное предприятие! Представляете? Здесь есть и такие. Всего несколько кварталов отсюда. На Петровке. Боже мой, что там подавали! Судак по-польски, майонез из рыбы, птица, ветчина, печенье, пирожные… А вежливость! «Как прикажете-с?.. По-варшавски-с?.. И сливочки-с… Знаем-с… Не первый раз кушать изволите… Слушаю-с…» И цены вполне приличные: сто пятьдесят, двести, триста рублей блюдо. А какой был оркестр! А женщины!..

— Еще хвастаетесь, — укоризненно сказал Шорохов. Мануков обнял его за плечи:

— Не завидуйте. Грех. Хотя, признаться, я никак не могу понять, зачем нужны такие контрасты? Кому помешал бы подобный шарм в этом зале? И нашлись бы люди, которые возьмутся, вложат деньги. Ну, в конце концов! Пусть там, для толпы на улицах, — купоны, осьмушки и четвертушки. Если на то пошло, здесь тогда бы мог столоваться дипломатический корпус. Лицо страны, так сказать, предстало бы в лучшем свете. Вам известна сегодняшняя норма выдачи хлеба? Три восьмых фунта! Это рабочему классу, остальным меньше. Можно прожить? Нет. Причем о каждой выдаче публикуют в газетах: «Победа! Придите получить по талону…» Мерзость! Всех под одну гребенку… А в стране продовольствие есть. То, что я вчера видел в «Трамбле», — доказательство. Ну и была бы самому правительству выгода: с большего оборота — больший налог. Но на выгоду оно вообще плюет. Ни малейшего коммерческого подхода. Нищета, голь, а, представьте себе, всех в обязательном порядке учат грамоте. Закон! Зачем? Сапожник грамотный или неграмотный — одно и то же!.. Хотя главная загадка сейчас в другом. Два месяца здесь во все больших размерах разрешают торговлю на площадях, частные магазины, кафе. Факт бесспорный. Дозволено постановлением Моссовета. Вчера мне его показывали. Но почему оно принято теперь?

— Значит надо, — проговорил Шорохов.

— Надо! — подхватил Мануков. — Не потому ли, что после успехов на Восточном фронте такая поблажка частному капиталу считается безобидной мелочью? Очень тревожно: свидетельство силы! А может другое: началось отступление от советских принципов? — он оживился. — Вы читали вчерашнюю «Правду»? Нет, конечно. Но такую газету, надеюсь, знаете. Самая здесь влиятельная. Напечатан отчет о заседании исполкома Московского Совета. В красной столице девятнадцать тысяч рантье. Вам известно, кто это?

— Известно, — ответил Шорохов.

— Но и девяносто тысяч хозяев магазинов, кафе, мастерских, триста семь тысяч ремесленников, кустарей и только сто тридцать пять тысяч фабрично-заводских пролетариев. Опять загадка: как удается при таком соотношении социальных слоев все это море удерживать в берегах? Или большевики их всех в какой-то мере устраивают? Я вчера узнал: Тамбов и Козлов снова у красных. Откуда силы? Вопрос вопросов.

Статья «В Московском Совете рабочих и красноармейских депутатов» вчера попадалась Шорохову на глаза, но вчитываться в нее он не стал. Торопился.

Он прервал Манукова:

— Погодите, откуда здесь взялись рантье?

— Ну, как откуда? Бывшие богатые люди, капиталы которых помещены в сейфы банков, где они, впрочем, возможно, находились и прежде. Какой-то процент этим людям выплачивают. Скажем, вроде бы как месячное жалованье.

— И много?

— Тут с этим просто. Установлено декретом и точка. Самый маленький заработок — тысяча двести рублей, самый крупный — четыре тысячи восемьсот. Какую сумму выплачивают рантье, я не знаю, но очень большого благородства ждать не приходится.

— В вашем «Трамбле» тысячи двухсот рублей хватит лишь на два захода.

— Да хватит ли? Но и то так стало только после последней прибавки. Еще две недели назад верхний предел составлял три тысячи, нижний — шестьсот. Правительству в гибкости тут не откажешь. Идет в ногу со временем. К той поре, когда всем будет выдаваться по осьмушке овса. И вам, и мне, и этим, — Мануков кивнул в сторону обедающих. — Не знаю, как их, лично меня такое равенство не может устраивать.

— Но когда действительно не хватает…

— Так, по-вашему, лучше выдавать всем по три восьмых фунта?.. Нет, простите. Запомните, друг мой, священный долг всякого общества состоит в том, чтобы какая-то часть его жила лучше, чем все остальные сограждане. Вечная истина. Только тогда возможен расцвет культуры, науки, искусства, промышленности… И чем ограниченней количество избранных, чем больше личные возможности каждого из них, тем ярче расцвет, и никакой другой истины я никогда не признаю. Вы можете мне поверить. Как поверить и в то, что я все буду делать, чтобы этот принцип торжествовал. Готов, если угодно, собственными руками передушить всех товарищей комиссаров и не успокоюсь до тех пор, пока хоть один из них жив.

Поблизости от Шорохова и Манукова никого не было. В зале атмосфера царила деловая. Садились за столики, ели, сразу уходили. То, что они стоят и беседуют, не вызывало у окружающих ни малейшего интереса.

«Ну, пусть московские товарищи, — подумал Шорохов, — ничего против тебя не предпринимают, поскольку им неизвестно о твоей особе. Мне-то чего медлить? Вон обедает четверка военных. Чем-то привлечь их внимание. Нас обоих задержат. Чего же тяну? Нет приказа! Нои приказа ехать в Москву тоже не было».

Места, наконец, освободились. Они сели. Официантка поставила на стол два набора: суп, каша, стакан воды с сахарином, два ломтя черного хлеба.

Шорохов пододвинул к себе тарелку с супом, взял ложку.

— Помедленней, — вполголоса сказал Мануков. — Нужно кое-кого здесь дождаться, — и добавил:- Где бумаги, которые вы сегодня купили? Дайте. Тут это безопасно. Мы с вами финансовые работники. Следить за котировками на черной бирже входит в круг наших обязанностей. Давайте, давайте, вам-то я в любом случае не конкурент.

Шорохов достал из бокового кармана одну из пачек. Мануков, ничуть не таясь, развернул ее, начал перелистывать, отставив на вытянутую руку, как это делают люди, страдающие дальнозоркостью:

— Так-так… Ну, это по цене бумаги. И стоят ли больше? Но понимаю-соблазн…

Он возвратил акции Шорохову, снял с колен чемодан, поставил на пол к ножке стола, прижал ногой.

Почти тотчас Шорохов услышал иностранную речь. Беседовали за соседним столиком двое мужчин. Один из них сидел лицом к Шорохову, и он машинально, будто включал это в сводку, про себя перечислил его приметы: лет пятидесяти, седой, худощавый, сросшиеся брови, синий костюм, из нагрудного карманчика выглядывает сиреневый платочек, такого же цвета рубашка, галстук.

Не оборачиваясь на эти голоса, Мануков продолжал есть, но было заметно, что вместе с тем он прислушивается к словам, раздающимся за его спиной.

Наконец беседа там прервалась. Мануков откинулся на спинку стула

— Мне нравится здесь. Богатство и бедность, размах и скаредность, — с нарочитой выспренностью произнес он и кивком указал Шорохову в угол зала: — Взгляните, что за красавица! Только не очень рьяно: она не одна.

Шорохов обернулся и едва сдержался, чтобы ничем не выдать волнения: елецкая связная! И одета так, как была тогда: белая кружевная блузка, черная юбка. Смотрит потупясь, на губах легкая улыбка. За тем же столиком высокий мужчина в светлом костюме, очень бледный, с шапкой черных волос. Что-то говорит, глядя ей в глаза. Перед ними набор тарелок, как у всех, в руках железные штампованные ложки, но оба они, увлеченные беседой, совершенно забыли о еде.

Мануков продолжал:

— Смотрите, пожалуйста! Даже завидно.

Шорохов не отозвался, с тревогой подумав: «Но почему она здесь? Чтобы показать меня и Манукова своему товарищу? В дальнейшем он придет связным? При этом открыто выставляет себя Манукову, рискуя, что тот потом его провалит?..»

Связная и ее товарищ держались так, будто в зале никого больше нет. Муж и жена? Случай свел тут их и его? Нет! В его жизни ничего не происходит само по себе… Вот в чем дело! Ему со всей осторожностью сообщают: «Сводка дошла. Знаем, видим», — и отдают приказ: «Раз мы не арестовываем Манукова, значит, и в твоих с ним отношениях ничего не должно измениться. Быть рядом, запоминать, включать в сводку — и только».

Шорохов отвел глаза. Долго смотреть на связную и ее товарища не следовало.

Но и на столик рядом нельзя смотреть! Те господа могут насторожиться.

Он опустил глаза. Чемодан стоял на полу теперь прислоненный к ножке стола с внешней, а не с внутренней стороны. Получалось: в те секунды, когда Шорохов любовался связной, чемодан заменили.

Шорохов спохватился: и на это не надо смотреть.

— В Москве немало хорошеньких, — развязно пробормотал он и вновь обернулся в сторону елецкой связной.

— Очень они все тут, мой друг, исхудалые, — Мануков поднялся со стула. — Пойдемте.

Он наклонился за чемоданом, подхватил его с заметно непривычной для себя легкостью.

Замена, значит, в самом деле произошла.

— Давайте еще посидим, посмотрим на людей, себя покажем, — с шутливой издевкой начал Шорохов. — Не знаю, как вам, мне с самого утра пришлось быть на ногах…

— Идемте, — повторил Мануков. — Нам здесь нечего делать. Вообще нечего делать в Москве.

— Но я… я… — Шорохов никак не мог найти подходящее слово. Мануков, не слушая, направился к выходу.

• • •

До самого дома они молчали. Мануков держался на шаг впереди, был резок в каждом движении. В квартире быстро пересек переднюю, рывком распахнул дверь в комнату.

Шорохов вошел вслед за ним и остановился у порога, озираясь: туда ли попал? В кресле у окна, закинув ногу на ногу, сидел тот самый маклер, который всучил ему купоны страхового товарищества. Каштановая бородка, бакенбарды, носик, жующие губы, колючие глаза. Но теперь на нем были черные галифе, серый свитер, тужурка из черного хрома. Безделушки на столике грубо потеснила кожаная фуражка. Поверх нее лежали автомобильные очки.

Маклер курил. Завидев компаньонов, аккуратно положил папиросу на край пепельницы, поднялся, с едкой улыбкой пошел навстречу Шорохову.

— Будем знакомы, милашечка, — он рывком наклонил голову набок и немного вперед. — Меня зовут Михаилом Михайловичем, сокращенно — Эм-Эм, я на это не обижаюсь; ну а его, — он кивнул в сторону Манукова, — Эн-Эн. «Не умерло — задавило», — говорят в таких случаях. И знаете, как теперь здороваются порядочные люди? «В морду!» — говорит один. «Собственными руками!» — отвечает другой.

— Михаил Михайлович будет нашим спутником по градам и весям, — вмешался Мануков. — Спутником и благодетелем. С его помощью мы выберемся из Москвы, и хотя он объегорил вас сегодня у биржи, его совесть можно будет считать совершенно чистой.

Присев и зажав между коленями сложенные вместе ладони, Михаил Михайлович воскликнул:

— Что вы! Как можно! Вы, голубчик, надеюсь, понимаете: чтобы совесть была чистой, ею надо пореже пользоваться, — выпрямившись и с неожиданной силой пожав шороховскую руку, он продолжал серьезно: — Рад. О вас мне Николай Николаевич рассказывал. Сколь многим вам он обязан.

Шорохов ответил в тон ему:

— Когда же? А, да! Вчера в ресторане. В промежутках между тем, как вы там угощались. Но, господа! Что считаться? Новый закон бродячей жизни: шишки на всех, пышки порознь.

— Скромняга! — Михаил Михайлович заулыбался. — Но где пьедестал для героя? — он оглянулся. — Я не вижу! И как естественно прозвучало: «Господа!» И — подумать только! — в стенах главной большевистской твердыни… Однако не забывайте, приятнейший: «Чтобы совесть была чистой…» Ну и так далее.

Они все трое засмеялись.

— У вас все готово? — посерьезнев, спросил Михаил Михайлович.

— Да, — подтвердил Мануков.

— Тогда в путь. И немедля. Говорю как не только ваш личный шофер, но и лоцман.

Мануков протянул Шорохову руку:

— Одну минуточку. Разрешите ваше удостоверение. Его следует заменить. И, пожалуйста, вместе с запиской. Она вами, конечно, не уничтожена.

— Но вы просили, строжайший мой, — невольно в игривой манере Михаила Михайловича ответил Шорохов. — Сжег и пепел пытался спустить в ватерклозет, однако в нем нет воды. Бросил в кухонную печь. Могу, так сказать, предъявить следы.

— Боже мой! — Михаил Михайлович закатил глаза. — Как далеки вы, жители безмятежного Дона, от быта современной России! С той поры, когда свергли царя Николая, слова «ватер» и, прошу прощенья, «клозет» в этой стране существуют отдельно.

Мануков поморщился:

— Что за кадетский юмор! С кем вы здесь общались? — он вновь обратился к Шорохову: — Хорошо, коли вы так исполнительны. Будьте таким и впредь.

— Паинькой, паинькой, и аз воздам, — Михаил Михайлович подмигнул Шорохову, этим как бы предлагая заключить союз, направленный против Манукова.

— Что вы там замышляете? — с напускной строгостью спросил Мануков.

Михаил Михайлович с легким поклоном обернулся к нему:

— Решительно ни-че-го. Просто мне подумалось: что, если какой-нибудь не слишком опытный еж вместо ужа проглотит аршин колючей проволоки? Картинка из весьма поучительных.

«Не я ли буду тот еж? — подумал Шорохов. — Спасибо за предупреждение».

Минут через двадцать они ушли, оставив статуэтки, сервизы, ковры, запасы питья и еды так легко, будто намеревались через час-другой возвратиться.

Остался там и пустой, как понимал теперь Шорохов, чемодан Манукова.

Во дворе дома стоял черный легковой автомобиль с открытым верхом. На белой жестяной дощечке под радиатором был номер «781».

Михаил Михайлович взялся за заводную рукоятку. Мануков открыл перед Шороховым дверцу:

— Садитесь, мой друг…