Научно-фантастические повести
Научно-фантастические повести
ПРЕДИСЛОВИЕ
По статистике, фантастика — самая читаемая литература, особенно среди юных читателей. А вот почему?
Такой вопрос часто возникает на встречах и читательских конференциях. Ответы на него бывают разные. Одни ждут от фантастической книжки невероятных приключений и бурных событий, другие хотят вместе с автором поразмышлять над судьбами мира, прикинуть, «а что было бы, если бы…». Третьих интересует, как человек поведет себя в необычайно сложных, экстремальных условиях… Можно назвать еще и четвертого, пятого, шестого. Сколько читателей, столько вкусов, столько требований, столько и пожеланий. Хотя общие качества у любителей фантастики, наверное, есть. В большинстве своем это люди, как правило, любознательные, занимающие активную жизненную позицию в общественной жизни. Они готовы или хотят быть готовыми к решению тех задач, которые ставит перед ними действительность, и потому с таким удовольствием следят за их решением в условиях фантастических.
Ни один человек не отделим от общества. Еще Карл Маркс писал: «Как само общество производит человека как человека, так и он производит общество». Вне общества, вне коллектива человека нет. Только в среде себе подобных люди способны на высшую форму любопытства — любознательность, на познание и на творчество, для которых движущими силами являются воображение и фантазия.
Почему человек любознателен? Ученые говорят, что любого нормального человека всегда интересует все новое, все необычное. При встрече с новым, с неизвестным у нас в организме возникает как бы своеобразное напряжение, которое обычно называют «интересом», «любопытством» или «любознательностью». Это напряжение выводит наш организм из равновесия и создает состояние неудобства, дискомфорта. Избавиться от него можно, лишь удовлетворив свою любознательность. А сделать это можно либо с помощью познания, либо — воображения. Либо призвав на помощь и то и другое вместе.
В энциклопедии сказано, что воображение и фантазия — это «психическая деятельность, состоящая из создания представлений и мысленных ситуаций, никогда в целом не воспринимавшихся человеком в действительности». Написано как будто специально для определения фантастической литературы, не так ли?..
В книге Аскольда Львовича Шейкина — три фантастические повести: «Северная баллада», «Дарима Тон» и «Тайна всех тайн», подарившая сборнику свое название. Все они разные по содержанию, по манере изложения событий. И вместе с тем они объединены чем-то единым, что является, по-видимому, творческим принципом автора. Во всех его произведениях фантастическая идея тесно связана с изображением трудовой деятельности не одиночки, а производственного или научного коллектива. Причем, каким бы ни было произвольным фантастическое допущение, в основе произведения всегда лежат чисто земные заботы.
Повесть «Северная баллада» написана в четко реалистической манере, хотя и без точного указания места действия. Но по многочисленным признакам читатель легко узнает суровый и удивительный по своей строгой красоте край Хибин и, следуя за авторской строкой, отдает свою любовь, свою тревогу и заботу этой земле поразительных богатств и неразгаданных тайн. Интересно, что, так сказать, пружинкой сюжета является научная гипотеза о необычных свойствах дейтериевой, омагниченной, дезинтегрированной воды и об открытии свойств электролизной воды, взятая автором из широкоизвестной научной литературы.
Вряд ли в предисловии имеет смысл раскрывать содержание произведения. Хотелось бы только отметить удачный и близкий юному читателю образ героя-олимпийца, чемпиона по биатлону, — занимательный, динамичный сюжет и актуальность проблемы будущего северного горняцкого города, когда полезные ископаемые окажутся исчерпанными.
Совсем по-другому читается повесть «Дарима Тон». Здесь в глухом таежном лесу, на нефтяной скважине молодой рабочий Федор Зубцов встречается с незнакомкой, девушкой из будущего 2998 года… Повесть очень точно адресована читателю-подростку и заставляет его задуматься о том, насколько определение жизненного пути и реализация способностей человека зависят от него самого.
Удивительно точно детальное описание буровой в зоне тайги. Здесь нет ничего лишнего, обстановка подмечена зорким глазом человека, не раз оказывавшегося в подобных природных условиях… Впрочем, так ли это?
Дома у писателя висит на стене карта Советского Союза. Рубиновыми кружками обозначены на ней места, куда забрасывали его работа, неуемная любознательность и желание узнать все из первых рук, увидеть все самому. Он был коллектором, рабочим-маркшейдером, съемщиком и участковым маркшейдером на шахтах и приисках Восточной Сибири и Донбасса. Выбранная профессия привела его на географический факультет Ленинградского университета. А потом снова работа в топографических экспедициях и километры, километры тайги и тундры, пройденные «на своих двоих». Вот откуда его внимательный взгляд, профессионально примечающий все особенности окружающей обстановки, — землепроходец плюс великолепный рассказчик.
Третья повесть «Тайна всех тайн» — наиболее сложная во всем сборнике, написанная от лица героя — писателя, участника фантастического эксперимента будущего. Завязка кажется предельно простой. Коллектив Института энергетики ищет способы передачи электрической энергии без проводов. Задача понятная, но она только повод. На самом деле по заданию Института социальных исследований ведется сложный эксперимент по изучению и прогнозированию работоспособности научного коллектива, а в результате и сам герой оказывается в роли подопытного в исследовании процессов художественного творчества. Такое необычное построение повести позволяет автору, с одной стороны, добиться постепенного развития сюжета, захватывающего все более широкие регионы затронутой темы, а с другой поставить целый ряд интереснейших психологических и социальных проблем. Прекрасна и плодотворна мысль, пронизывающая все повествование: коллектив — это не сумма индивидуальностей, а единый организм, имеющий значительно более высокий качественный потенциал.
Интересны проблемы, затронутые в повести: соотношение научного познания и художественного творчества в постижении мира; способность человека критически оценить себя, свое место в обществе. Такое исследование морально-нравственных проблем особенно интересно в фантастическом произведении, где автор моделирует систему отношений в коллективе, поставленном в сложные условия заданной ситуации.
В результате автор сам раскрывает смысл повести в нескольких словах. Он пишет: «Тайна всех тайн» не будущее, а мы сами, внутренний, духовный мир человека, его истинная мера в любви, дружбе, ненависти, следовании долгу». Эти слова и являются тем обобщающим авторским принципом, который объединяет все повести, включенные в сборник.
В фантастике Аскольда Шейкина будущее человечества светло, романтично и наполнено работой, наполнено созиданием. Для такой работы нужен мир, нужны соединенные усилия всего человечества, не разделенного границами вражды и ненависти, не накапливающего втайне арсенала ядерной смерти. Пафос и романтика будущего у писателя — в интересной увлеченной работе на благо общества. И в какие бы дали ни уносило читателя авторское воображение, мысль о своей эпохе, забота о проблемах своего времени ни на минуту не исчезает из подтекста произведений Аскольда Шейкина. Без авторской подсказки читатель сам делает вывод о том, что построить светлое будущее можно, лишь работая как следует в настоящем. Только тогда произойдет слияние времен. Только тогда интересно будет жить как самим строителям, так и тем, для кого мы это будущее строим.
ДАРИМА ТОН
— Так мы тебя оставляем, — сказал бригадир и развел руками: что же, мол, делать?
Зубцов усмехнулся. Его совершенно безмятежная, даже будто слегка сонная физиономия оживилась.
— Завтра не обещаю, послезавтра — тоже, но еще через денек, к вечеру, — точно. — Бригадир похлопал себя по карману пиджака. — Тогда и напишем бумагу.
Зубцов опять усмехнулся.
— Немного поживешь в одиночку. И не работа будет — курорт.
Тут уж Зубцов не выдержал.
— Дай подкову, — сказал он и протянул руку.
— Какую подкову?
Бригадир ошеломленно оглянулся на вертолет. Высунувшись из люка, пилот нетерпеливо махал огромной, словно сапог, перчаткой. Зубцов покивал головой:
— Эх ты! Ничего-то у тебя нет: ни подковы, ни счастья.
— А это ты зря, Федя, — вмешался Тимофей Кращенко, тоже слесарь, как и Зубцов.
Новенький синий комбинезон, щегольски простроченный зелеными и красными нитками, сидел на нем как влитой. Из нагрудного кармана багряной ковбойки выглядывал, поблескивая, штангенциркуль.
— Да, зря, — с въедливой назидательностью повторил Кращенко. — У Никиты Кирилловича жена красавица, и сам он кровь с молоком.
Кращенко нисколько не кривил душой. Это и на самом деле было так.
— Ну вас обоих к дьяволу, — сказал бригадир и пошел к вертолету. Сгибаясь под тяжестью брезентовой сумки с инструментом, Тимофей Кращенко потащился за ним.
— А ларек? — насмешливо крикнул вдогонку Зубцов. — Пивной ларек поближе тут где, елки-палки? Друзей разве так покидают? Адресок, елки-палки, могли бы сказать на прощание, уважить…
— А-а… — отозвался Кращенко, не останавливаясь, и это прозвучало как: «Тебе только бы у ларька и торчать».
Вертолет затрещал мотором, проутюжил воздушной струей уже начавшую никнуть от летней жары траву, швырнул в Зубцова облако сорванных вихрем листьев рябины. Несколько мгновений повисев в вышине, он скользнул вбок, за черно-зеленую стену дремучего ельника.
Зубцов запахнул свой бурый от пятен машинного масла и ржавчины, видавший виды ватный бушлат, с которым не расставался ни в жару, ни в холод, поджав губы, покивал головой.
— Эх, Федя, Федя, — вслух обратился он сам к себе, — и вся-то твоя жизнь в холодочке…
Он даже презрительно сморщился, чтобы картинней выразить свое отношение и к бригадиру, и к Тимофею Кращенко, и к вертолету, и вообще ко всей этой проплешине в таежном лесу, которая называется нефтяной скважиной № 1735.
Относилось это также к вагончику, в котором ему предстояло жить. Был он зелененький, аккуратненький, белел занавесочками. Не вагончик, а райское гнездышко, или, вернее, нечто вроде избушки на курьих ножках, потому что он стоял на полозьях.
Это было, конечно, всего лишь игрой, но такой, какая давно стала для Зубцова привычной формой взаимоотношения с окружающим миром: снисходительно посмеиваться, немножко ворчать, но всем и каждому — не только людям, но и предметам неодушевленным! — сразу выказывать, что он, Федор Зубцов, несмотря на свои всего только двадцать четыре года и простецкую внешность, парень тертый и его уже ничто не удивит.
Вразвалку и все еще сохраняя на лице выражение презрительной многозначительности, он приблизился к тому, что, собственно, и было скважиной. В этом месте земного шара из бетонной плиты торчало огражденное легкими металлическими мостками кряжистое стальное дерево, подставлявшее солнцу три яруса коротких, но могучих ответвлений, усеянных колесами кранов.
На языке специалистов эти краны назывались задвижками, вся верхняя часть дерева — елкой, и так же, как новогоднюю елку венчает серебряная или золотая звезда, стальную елку завершала круглая плоская коробка манометра — буферного манометра, сказал бы нефтяник об этом приборе, потому что был тут еще один манометр, но только уже почти у самой земли. Он назывался затрубным.
Вообще, то, что Зубцов знал немало слов, неизвестных большинству людей на Земле, например: превентор, лубрикатор, затрубное и буферное давление, — составляло для него предмет особой гордости, равно, впрочем, как и то, что поворотом колеса задвижки ему порой доводилось открывать или преграждать путь потоку самой сокрушительной стихии. Каждая профессия имеет своих патриотов.
Подойдя к скважине, Зубцов некоторое время постоял, склонив голову набок и прищурясь, и только потом уже начал орудовать задвижками и вентилями.
Нижний манометр ничего нового не показал.
Зубцов достал из кармана бушлата тетрадку в желтой картонной обложке и с заложенным между страницами карандашом, мизинцем сдвинул обшлаг рукава, взглянул на часы, записал: «24 и-ля, 15 ч. Затр. ман. ход. ок. 50 ат.» Это значило: «24 июля, 3 часа дня. Стрелка затрубного манометра колеблется около деления, показывающего давление 50 атмосфер».
Закрутив вентиль манометра и задвижку, Зубцов поднялся на мостки. Верхний прибор вел себя точно так же, и это безусловно значило, что 2-километровый столб тяжелого раствора, залитого в скважину, чтобы удержать ее от фонтанирования, раскачивается, как на пружине.
Сделав вторую запись и спрятав тетрадку в карман, Зубцов ладонью похлопал по колонне.
— Что ж ты, голубушка? — спросил он. — Нехорошо. Сознательность-то у тебя есть?
Он еще раз похлопал по колонне, спустился с мостков и пошел к вагончику.
* * *
Внутри вагончика была всего лишь одна комната, оклеенная розовенькими и уже изрядно выцветшими обоями. По левую руку от входа располагались коричневый фанерный шкаф для спецовок, умывальник, ведро с водой (в нем плавал алюминиевый ковшик), кухонная тумбочка и низенькая железная печка на тоненьких ножках.
Правую часть вагончика занимали двухъярусная койка и шкаф для чистой одежды, среднюю — стол и две табуретки. Сидя на этом месте, было очень удобно посматривать через окошки на лес и на скважину.
По промысловым меркам это жилье считалось вполне приличным, однако в вагончике уже несколько месяцев никто постоянно не квартировал. Занавески, которые отгораживали бы умывально-кухонную часть помещения от всей остальной, отсутствовали, пол был затоптан, и даже — единственное украшение — плакат, прикнопленный в простенке между окнами над столом: веселый мальчуган-лыжник скатывается с горки, неся на лихо вскинутых палках лозунг: «Встретим Новый год трудовыми победами!», и тот отличался по меньшей мере восьмимесячной давностью.
— Да, ребята, — сказал Зубцов, войдя в вагончик и глядя на этот плакат. — На лыжах сейчас далеко не уедешь. Но и пешком, — он погрозил лыжнику пальцем, — далеко не уйдешь.
Он подсел к столу, рывком отгреб в сторону куски хлеба, плавленые сырки, газету с обрубком докторской колбасы, стаканы с недопитым чаем и всего лишь полчаса назад опустошенные консервные банки, оперся на локоть и задумался — решал проблему: сразу завалиться спать или сделать это позже. Ночь-то ведь тоже надо куда-то девать!
Продумав так минут пять и ничего не решив, он взял с койки рыжий чемоданчик с личным своим имуществом, вынул транзисторный приемник «Меридиан», любовно обтер его рукавом бушлата, поставил на стол и пощелкал переключателями. На всех волнах однообразно трещали электрические разряды.
Зубцов поморщился. И утром, когда они еще только прилетели на скважину, кроме этого треска в эфире ничего не было. Похваляясь ученостью, Тимофей Кращенко сказал тогда, что это, мол, из-за метеоритных дождей, которые хлещут по нашей планете.
— Может, и хлещут, — вспомнив это, сварливо проговорил Зубцов, обращаясь в пустое пространство. — Но скажите, ребята: разве такое дело — порядок? — И сам же ответил себе: — Нет, ребята… Нет…
Выключив «Меридиан», Зубцов достал из кармана брюк складной ножик и отхватил порядочный кус колбасы.
* * *
В 4 часа он снова отправился к скважине.
Лениво и всем своим видом выражая, что заниматься пустяками ему противней противного, он повернул вентиль нижнего манометра и тут же увидел, что стрелка откачнулась до деления «700 атмосфер»! Она, правда, сразу вернулась к нулю, но затем снова побежала по циферблату!
Зубцов поскорее перекрыл вентиль, а потом одну и вторую задвижки и некоторое время стоял, недоверчиво глядя на циферблат.
Он поднялся ко второму манометру.
С ним творилось то же самое.
Зубцов уже 4 года работал на промыслах. На его глазах при давлении всего в 525 атмосфер напором газа и соленой воды выворотило 30-сантиметровые трубы и, будто игрушки, расшвыряло лебедки. Вокруг скважины образовалось озеро, и, пока фонтан задавили, бригада просолилась так, словно были они не нефтяники, а моряки, целый год проплававшие в штормовом океане.
И только ли одно это мог сейчас вспомнить Зубцов? Скважины и пережимало, и заносило песком… Однако такого случая, чтобы давление то подскакивало до 700 атмосфер, то исчезало вовсе, не встречалось ни разу.
Он опасливо приложил руку к колонне труб. Металл был спокоен. И значит, тем более ничего не удавалось понять.
Отходя от скважины, Зубцов через каждые десять — пятнадцать шагов останавливался и оглядывался, с опаской поворачиваясь в ее сторону всей своей фигурой.
* * *
В вагончике он сразу включил приемник. Разряды не только не утихли, но и сделались резче. Они звенели теперь, будто в динамике одна за другой лопались струны!
— Ну и курорт! — Зубцов озадаченно покрутил головой. — Нет уж, ребята, тащи такие Сочи обратно.
* * *
Минут через двадцать он снова пошел к скважине. Было понятно: самое опасное место сейчас там. Но отсиживаться в вагончике, тогда как показания манометров потом наверняка понадобятся бригадиру, он не считал для себя возможным. Дело есть дело.
Весьма успокаивало то, что день стоял солнечный, без малейшего ветра. Редкие белые плотные облака почти неподвижно висели в небе. Лето было в самом разгаре. И потому, когда Зубцов смотрел из окошка вагончика, ему совершенно не верилось, что вот-вот послышится рев вырывающегося из недр фонтана. А может, все давно улеглось?
Он впервые для себя оказался в очень уж непривычном положении. Обычно, когда скважина начинала вести себя непонятно, вокруг нее собиралось довольно много народу: буровые мастера, инженеры промыслового управления, а то даже ученые из Тюмени, из Баку, из Москвы.
Конечно, трудился там и свой брат слесарь, но всегда в таких случаях приходилось действовать по самому точному заданию: подтянуть или убрать трубы, передвинуть насос, лебедку, установить емкости для раствора. Теперь же никого рядом не было.
* * *
Когда он и в этот раз взглянул на нижний манометр, сперва ему показалось, что стрелки нет вовсе. Потом он понял: едва приоткрылся вентиль, ее загнало за красную черту и она уперлась в ограничитель. Это значило, что давление в скважине перевалило за 1100 атмосфер.
Зубцов заставил себя подняться на мостки, хотя ноги так и порывались унести его подальше от скважины. От напряжения он даже приплясывал.
Верхний манометр вел себя ничуть не лучше.
Зубцов на мгновение зажмурился. При таком давлении трубы вот-вот выворотит из земли. Их, должно быть, вышвырнет в космос, причем от искры, вызванной ударом металла о металл или металла о камень, неизбежно начнется пожар. На месте скважины много-много недель, а то и месяцев будет бушевать огненный смерч, и, чтобы укротить, его придется расстреливать из артиллерийских орудий, заливать потоками воды, глушить взрывами аммонала.
* * *
В вагончик он возвратился бегом, спрятал в чемоданчик «Меридиан», навалился грудью на стол и начал писать в тетрадке поперек строчек: «4 часа 30 минут. Давит за 1100…»
Ему показалось вдруг, что он не выключил радиоприемник, причем разряды гремели вовсю и треск их был настолько оглушителен и резок, словно с неба валились листы железа.
Зубцов открыл чемоданчик. Шкала «Меридиана» не светилась. Он все же приложил динамик приемника к уху. Тот молчал. Зубцов понял, что звуки доносятся снаружи.
— Все, ребята, — сказал он, — началось!
Он глянул в окно. Солнце сияло по-прежнему ярко, и стальное дерево арматуры стояло на месте, но как раз посередине расстояния между скважиной и вагончиком, на черном от мазута клочке земли, мерцал сноп радужных струй.
«Какой же это будет фонтанище!» — мысленно ужаснулся Зубцов, потому что за все годы работы на промыслах еще ни разу не встречал, чтобы свищ, то есть прорыв нефтяной или газовой струи, возник почти в сотне метров от скважины.
Швырнув радиоприемник на стол, он схватил тетрадку, сунул ее в карман бушлата, туда же затолкал несколько кусков хлеба и снова взглянул в окно. Радужного столба больше не было, а по тропинке к вагончику шла очень красивая девушка лет восемнадцати, самое большее — двадцати, светловолосая, в белых брюках и в белоснежном жакете, обтягивающем талию и отороченном ярким, как золото, желтым кантом.
Зубцов так плотно прильнул к стеклу, что оно едва не затрещало.
Прекрасная незнакомка шла неторопливо, даже торжественно, видимо зная, что на нее непременно кто-нибудь смотрит, любуясь.
Зубцов с размаху двинул себя кулаком промеж глаз: нет, он не спал.
Одна пустяковая несообразность вдруг всего более поразила его: незнакомка белейшими туфельками ступала по тропинке, пробитой грубыми сапогами бурильной бригады, причем, как определенно увидел он, подошвы туфелек тоже были белее снега! Такого Зубцов не видел даже у балерин, приезжавших к ним в поселок из Новосибирска с концертами. А уж как легко порхали они по сцене Дома культуры!
— Та-ак, — шепотом проговорил Зубцов. — Ну, ребята…
Тут же он спохватился: но ведь скважина с минуты на минуту выдаст фонтан! Черт принес эту красавицу в такой день!
Не отрывая лица от стекла, Зубцов скосил глаза на вертолетную площадку, чтобы увидеть, на чем же явилось сюда сие возвышенное создание, — площадка была пуста.
Зубцов кратко выругался. На пространное выражение чувств времени не было. Затем он сорвал с себя бушлат, швырнул его на пол, ударом ноги распахнул дверь и выпрыгнул из вагончика, разом перелетев через все ступеньки.
И едва не столкнулся с этой незваной гостьей. Она стояла шагах в десяти от вагончика и смотрела с радостным ожиданием чуда.
Зубцов промчался мимо нее. Земля гулко отдавалась под ударами его кирзовых сапог. Надо было еще раз взглянуть на манометры и тогда решить главное: оставаться в вагончике или уходить в тайгу. И не в одиночку, а вместе с этой красавицей, ни к селу ни к городу свалившейся на его голову.
* * *
Оба манометра показывали одно и то же: 45 атмосфер, причем стрелки застыли как вкопанные. Такая величина значилась и в технологической карте.
Зубцов вытер рукавом гимнастерки пот со лба и перевел дух. Да было ли все это?
Но девушка в белом была. Она стояла возле вагончика и, видимо, поджидала хозяина.
Ощущение бесшабашной легкости, которое, несмотря на всю его грузную внешность, с самой юности таилось в душе Зубцова, его всегдашняя уверенность, что вся та часть жизни, которая уже прошла, — это лишь подготовка к той жизни, которая начнется после того, как вдруг из-за очередного поворота дороги ему явится то главное, ради чего он живет, овладели им.
Подчеркнуто неторопливо и зная, что гостья, конечно, следит за каждым его поступком, Зубцов еще раз проверил показания обоих манометров, трижды обошел скважину, крутнул, хотя это было совершенно ненужным, колесо одной из задвижек.
Он чувствовал небывалый прилив сил. Ему даже показалось, что он стал выше ростом. Что погрузнели мускулы его рук. Гордо распрямилась грудь.
К прекрасной незнакомке Зубцов подошел без какого-либо смущения. В конце концов, кто здесь хозяин?
Он первым протянул руку и сказал:
— Здравствуйте.
— Здравствуйте, — звучно ответила гостья, глядя на Зубцова с выражением восторга.
— Ну что же, — проговорил он, осторожно сжимая в своей большой лапище ее ладонь. — Спасибо, что посетили.
Он не стал продолжать, но не из-за растерянности, а потому лишь, что подумал: «Явилась ты, ясным делом, сюда не одна. Подойдут спутники — тогда начнем разливаться: «Передний край… Самая расчудесная нефть… Небывалое месторождение газа… А какие у нас тут ребята!..»
В прошлом году на скважину, где они тогда занимались ремонтом, нежданно свалился целый десант: московские и ленинградские художники. Сопровождало их самое большое промысловое начальство. До поздней темени проторчали они на скважине и то расспрашивали, то рисовали, то фотографировались, обнявши колонну труб. Наверняка кто-нибудь из руководства сопутствовал и этим товарищам, и, если делать как положено, он-то и должен прежде всего их познакомить. Если на то пошло, мало ли кто может заявиться на скважину?
Но гостья была так красива и молода, так лучезарно улыбалась, что стоять и молчать, ожидая, пока подойдут остальные, Зубцов не смог. Он спросил:
— Где же все ваши?
Гостья улыбнулась еще ослепительней и ответила:
— Со мной больше никого нет. Я одна.
Зубцов широким жестом указал на распахнутую дверь:
— Прошу!..
* * *
Поднявшись в вагончик, гостья стала оглядывать его с такой нескрываемой радостью, так жадно вдыхая даже самый воздух его, сияющими глазами впиваясь в каждую мелочь, как будто не только никогда ничего подобного не видела, но и не чаяла увидеть, — ни такого рукомойника, ни такого ведра с водой и ковшика в нем, ни самодельного березового веника у порога, ни железной печки, ни двухъярусной койки.
Плакат «Встретим Новый год трудовыми победами!» привел ее в величайший восторг. Она засмеялась и захлопала в ладоши, а потом взяла со стола пустую консервную банку «Скумбрия в масле» и начала всматриваться в этикетку, в цифры, выштампованные на дне. Она даже заглянула внутрь банки!
Она держала ее осторожно, сразу двумя руками, будто редчайшую и очень хрупкую драгоценность.
Так и не расставаясь с этим предметом, гостья обернулась к Зубцову и сказала счастливым и почему-то немного извиняющимся голосом:
— Вы даже представить себе не можете, насколько все прекрасно.
Потом она подошла к койке.
Матрасы там были. Были подушки, хотя и без наволочек. Были серые одеяла. Все это очень неновое, вероятно уже списанное за истечением срока годности.
Но гостья с таким же бережным любованием осторожно погладила одеяло и опять на мгновение обернулась к Зубцову, приглашая и его разделить радость.
Она погладила стенку вагончика.
«Чудная же ты, — подумал Зубцов, но уже с опасением. — Живешь во всем блеске столицы, ходишь по коврам да паркету, и все тебе тут в удивление». Он твердо решил, что диво это явилось не из Тюмени, и не из Новосибирска, а из самой Москвы.
Оконное стекло гостья тоже погладила, подула на него, подышала, потерла ладошкой, счастливо засмеялась.
— Это тайга? — кивнула она в сторону елей.
— Тайга, — нерешительно ответил Зубцов.
— И с медведями?
— С медведями, — отозвался Зубцов, продолжая настороженно думать: «Чокнутая… Ну, ребята… Ну, ребята… Вот это да…»
* * *
После этого она села на табуретку и положила на колени руки. И Зубцов (он как вошел, так и продолжал стоять возле шкафа для спецовок) увидел, что теперь прекрасная незнакомка в упор глядит на него, и настолько жадно, с такой откровенной радостью, с таким стремлением навеки запечатлеть в своей памяти каждую черту его лица, складку одежды, фигуру, что ему сразу стало ясно: и радость эта, и восторг предназначаются лично ему, Федору Зубцову. Больше никто и ничто во всем свете не существует для этой незнакомки. Ему — вся ее беспредельная приветливость, бесхитростное намерение понять и всем сердцем принять его, Зубцова, таким, какой он есть. И явилась она на скважину лично к нему. Он ей дороже всех.
И ради него, говорил ее взгляд, надела она сверкающий белизной модный костюм, хотя знала, что отправляется в глухую тайгу. Для него так тщательно уложила свои льняные волосы. И тонкие брови вразлет — для него. И блеск больших голубых глаз тоже.
Ничего иного. Зубцов был совершенно уверен, этот взгляд не выражал.
Он подошел к столу и опустился на табурет напротив.
В его жизни подобного случая никогда прежде не было. Ни одна дивчина еще не смотрела на него такими глазами. И он тоже стал смотреть на нее, как ни на кого не смотрел: с восхищением, робостью и ожиданием счастья.
Потом он привстал, распахнул окно и выглянул наружу, чтобы все-таки обнаружить спутников этой незнакомки. Не сбросили же ее с парашютом! И уж конечно, не могла она пройти в своих белых туфельках всю ту пропасть километров по дремучей тайге и непроходимым болотам, которые отделяли скважину даже от самого ближайшего к ней лесного поселка.
Зубцов вспомнил вдруг, что в последний раз так и не сделал на скважине никаких записей, поднял с пола бушлат, вынул из него тетрадку, повесил бушлат в шкаф и, ничего не сказав, вышел из вагончика. Хоть и не отдавая себе в том отчета, он делал все это, чтобы справиться с сумятицей в мыслях.
* * *
Давление по-прежнему было 45 атмосфер, и это, пожалуй, больше, чем солнечный день и безмятежное пение птиц, принесло ему трезвое понимание того, откуда и зачем взялась такая удивительная гостья: это новая форма обслуживания, придуманная промысловым Домом культуры. Артисты внезапно являются на скважину, дают концерт, а сколько народу его смотрят, один человек или сто, им безразлично. Главное, чтобы всех охватить. Впрочем, давать концерт малому числу людей даже легче.
— Культур-рная работа, — проговорил он вслух. — С доставкой на блюдечке.
В вагончик Зубцов вошел уже совершенно успокоившийся, сразу направился к умывальнику, не торопясь и очень старательно, с помощью не только мыла, но и специальной пасты, мгновенно съедавшей самую застарелую грязь, вымыл лицо, руки, шею.
Он отплевывался, сморкался, фыркал — словом, вообще вел себя так, будто в том, что за его спиной сидит гостья столь изысканной внешности, не находит ничего необычного.
Он снова начал игру в бывалого парня, которого никогда и ничем не удивишь.
Вытершись и причесав кудри, он подошел к столу.
Гостья тотчас поднялась с табуретки, еще раз с самой восторженной улыбкой оглянулась вокруг, провела ладонью по краю стола, явным образом удостоверяясь, что все это ей не кажется и стол действительно существует, и сказала:
— Меня зовут Дарима Тон.
Зубцов без малейшего стеснения протянул руку:
— Федор.
Проговорив это, он еще секунду-другую не отпускал ее узкую с тонкими пальцами и теплой шелковистой кожей руку, проницательно, как считал, думая: «Точненько. Все так и есть. Но когда же ты, голуба, заявилась на скважину? В вертолете, кроме нашей бригады, никого не было. Значит, забросили раньше. Отсиживалась в тайге. Милое дело!»
Он представил себе ее сиротливо приютившейся под елью и не без ехидности рассмеялся.
Дарима Тон глазами указала на лежащий на столе радиоприемник:
— Это связь?
Зубцов, не ответив, насмешливо склонил голову набок.
— Радиосвязь? — повторила Дарима Тон, вдруг посерьезнев. — И она сейчас действует?
Ни слова не говоря, Зубцов нажал кнопку включения. Из динамика вырвался шум атмосферных разрядов.
— Черти горох молотят, — снисходительно скривившись, бросил он. — Ни одной станции.
Она просительно вскинула руки:
— Пожалуйста, не расстраивайтесь. Так сейчас и должно быть в радиусе пятидесяти километров. Побочный эффект. И это, к сожалению, конечно, здесь многим мешает.
— Кому-у? Да тут ближе чем на семьдесят километров ни единой души, вот так-то. — Зубцов отступил от стола и с легким поклоном помахал воображаемой широкополой шляпой. — А что до моего расстройства, уважаемая товарищ гостья, то уж такое обстоятельство как-нибудь, прошу вас, переживите.
Дарима Тон слушала эти слова и следила за его движениями с самым напряженным вниманием.
Он не стал продолжать.
— Но это — нефтяное месторождение?
Она указала в окно, на арматуру скважины.
— Да.
— Нефть качают по трубам?
— Да, вообще-то.
— Если никакого иного средства связи в вашем распоряжении нет, надо этими трубами воспользоваться.
— Но как же, милый мой мотылек? — Зубцову опять стало весело. — Затрубить в них на всю округу?
— Прекратить подачу нефти. Через несколько часов сюда прилетят.
— В том-то и дело, что никакого трубопровода нет, — хмуро ответил он, вовсе не стараясь скрыть своего недовольства этой странной настырностью незваной гостьи. — Скважина разведочная, нефть в ней не ждали. Расположена в стороне. Пробурили и поставили на консервацию.
О том, что начались чудеса с давлением и скважину, возможно, вообще не будут эксплуатировать, говорить он не стал.
Дарима Тон встревоженно взглянула на Зубцова:
— И значит, контакт с кем-либо за пределами этой местности в продолжение всех предстоящих суток невозможен?
Он не смог не съязвить:
— Это уж точненько. Будем сидеть как в коробочке… Кругленькая такая, жестяная, в цветочках. Из-под конфет под названием «монпансье».
— И не потому ли потом никто не смог узнать, что я здесь когда-то была? — не обращая внимания на издевательские нотки в его голосе, требовательно спросила она.
Зубцов хмыкнул. Подумаешь, потеря! Да и как это понять? Что она сюда уже прилетала?
— Через сутки я должна вас покинуть, — продолжала Дарима Тон. — За такое время можно слетать на Марс.
— Ну это знаешь когда еще будет! — Зубцов решительно перешел на «ты». — Думаешь, не читал?
— Да-да, — согласилась она, вовсе его не слушая. — Это очень тревожное обстоятельство.
— Ушами не надо было хлопать, когда в дорогу собиралась. — Зубцов по-прежнему ничего не понимал и говорил тем более раздраженно, с досадой: хочешь не хочешь, а придется нянчиться с этой девицей, утешать, устраивать на ночлег, а удобств тут всех — с гулькин нос. — Передатчик надо было захватить с собой, — сердито закончил он.
— Какой? — спросила Дарима Тон и теперь уже сама включила «Меридиан».
Знакомый треск разрядов послышался из него. Она выключила приемник.
— В этом районе любой ваш радиоаппарат сейчас бесполезен. А других у вас нет. Их вы еще не изобрели.
Зубцов едва удержался, чтобы не выругаться. Плетет ерунду, и еще с таким умным видом!
— А если просто идти? — спросила Дарима Тон.
Зубцов махнул рукой.
— По болотам? Ты что? Кто тебя одну пустит? И не думай. Заблудишься — на меня потом всех собак повесят. А я от скважины — никуда.
— Значит, с кем-либо за пределами этого места связаться нельзя?
Она спросила это, с такой болью и с такой мольбой глядя на Зубцова, что тот, не найдя ничего лучшего, привлек ее к себе, и она доверчиво припала к его плечу. И тогда он взял ее голову обеими руками и неожиданно для самого себя поцеловал в губы.
Она попыталась оттолкнуть его.
— Чудачка, — сказал он. — Чего расстраиваешься? Денька через три будет вертолет. Это точно.
— Только через три дня? — спросила Дарима Тон, и Зубцов почувствовал, что какой-то невидимый, но очень плотный слой уже отделяет ее от его рук.
Он попытался прикоснуться губами к ее волосам. Но и их защищал теперь невидимый плотный слой.
Зубцов изо всех сил обнял Дариму Тон.
И в ту же секунду оказался на полу вагончика.
* * *
Он поднялся с пола и, не глядя на Дариму Тон (она с прежней своей самой приветливой улыбкой стояла, держась рукой за спинку койки), повернулся к ведру с водой, взял ковшик, напился, подошел к окну.
Солнце уже скрылось за стеной леса, на поляну легла тень, в вагончике стало сумеречно.
Зубцов сел на табуретку, оперся локтем о стол, положил на ладонь голову и, глядя на странную гостью, спросил:
— Откуда ты?
Дарима Тон ответила не сразу. С ее лица сошла улыбка. В две узкие полоски собрались губы. Белизна разлилась по щекам. Еще помолчав, она наконец очень негромко и грустно сказала:
— Я из две тысячи девятьсот девяносто восьмого года.
— Что-о? — Зубцов медленно, будто в нем туго распрямлялась пружина, поднялся. — Ты… вы… ты…
Теперь, как совсем еще недавно Дарима Тон, он тоже вертел головой, поспешно и жадно оглядываясь: да где же все это происходит? Мир-то не перевернулся ли?..
— И… и — тут? — наконец смог он спросить, почему-то указав пальцем в угол вагончика. — В глу… глухомани?
— Почему?
Она смотрела спокойно-спокойно. Зубцову показалось, глаза ее-совсем не мигали.
— Это сейчас так, в вашем времени. В нашем здесь — Всепланетный исторический институт.
Она подошла к окну. Зубцов приблизился тоже, но стоял, напряженно стараясь не прикоснуться к Дариме Тон, и потому из-за ее плеча ничего не видел.
— Как раз там, где проходит дорожка, — экспериментальная камера.
— И потому-то тебя к нам занесло?
Он все еще не верил тому, что услышал.
— О нет! Но в вашу эпоху именно в этой точке земного шара оказалась, как мы говорим, временна́я площадка.
Зубцов отступил от Даримы Тон, насколько позволяли размеры вагончика, чтобы увидеть ее разом всю, от головы до ног. Мысли его метались. Дивчина красивая, ничего не скажешь. Но тоненькая же! И ростом ему по плечо. А что, если правда? Тогда хорошо хоть, что буровики здесь уже работали: поляна, вагончик… Прилетела бы на пару лет раньше — таежные дебри. Волком вой — никто не услышит.
— И что же? — вырвалось у него. — У вас там, в том институте, никого другого не нашлось, чтобы послать?
— Как это — другого? — Дарима Тон удивленно наморщила лоб. — Я не совсем понимаю.
Зубцов двинул плечами.
— Мужика надо было, покрепче.
— Какая разница!
Он хотел было продолжить: «По силе-то разве сравнишь?», но вспомнил, как летел через весь вагончик, и согласился:
— Верно. И у нас так. Идет в штанах, пиджаке. Как двинет кувалдой — пойди разбери кто: мужик, баба?
Он ворчливо проговорил это и вдруг подумал о том, что ему отчаянно не повезло. Случись такая встреча в поселке, он надел бы черный костюм, московский широкий галстук. Или даже будь на нем сейчас новенький комбинезон, рубашка с кармашком, из которого торчит штангелек, как у того же Тимофея Кращенко, разве Дарима Тон не взглянула бы на него иными глазами?
А теперь получалось к тому же, что то, какие отношения сложатся между нею и им, важно не только лично для него самого. Раз уж ни с кем за пределами скважины невозможно связаться, следовательно, он принимает гостью из будущего от имени всего сегодняшнего человечества!
* * *
— Мне нужно тебе объяснить, — сказала Дарима Тон.
Зубцов благодарно улыбнулся на это «тебе». Значит, поняла: тогда он ее всего лишь пытался утешить.
— Ты спросил, почему я здесь?
Дарима Тон отошла к стенке вагончика. В руках у нее была блестящая прозрачная пленка.
Она приложила ее к стенке вагончика прямо поверх плаката «Встретим Новый год трудовыми победами!», и пленка осталась висеть, как приклеенная.
После этого Дарима Тон возвратилась к койке и села на одеяло. На ее губах появилась слабая улыбка, а на месте пленки вдруг словно бы открылось окно в очень солнечный и зеленый мир. Через это «окно» он, Зубцов, с большой-большой высоты глядел на вершины густых, почти вплотную смыкающихся кронами, деревьев.
Но уже через считанные секунды картина стала другой. Теперь Зубцов как бы стоял на балконе одного из многоэтажных домов и отсюда, сверху, смотрел на такие же другие дома, любовался тем, как они своими стенами, крышами прорезают ковер этого сада или леса.
— Наш институт, — услышал он голос Даримы Тон и оглянулся. Она сидела опустив плечи. На «окно», или, как Зубцов сразу стал это называть про себя, на экран, не смотрела. Впрочем, она не взглянула и на него. Пожалуй, впервые за все время их знакомства не ответила на его улыбку улыбкой.
Он опять стал смотреть на экран. Дома были во много этажей, но вместе с тем вовсе не казались громоздкими. Вглядевшись, он понял, в чем дело. Город раскинулся у подножия гор! Их вершины белели от снега. Но что за горы могут быть в этом краю? Уж настолько-то Зубцов географию знал!
Дома приближались. Наконец почти весь экран заполнил угол всего лишь одного здания. Оно было из белого шероховатого камня. От его подножия начиналась травяная полоса, далее переходившая в песчаный пляж. Запах водорослей и грохот прибоя ворвались в вагончик. Он вздрагивал от ударов накатывающихся на берег волн. Черноволосый широкоплечий парень в серых спортивных брюках и голубой рубахе (ее перламутровый воротник был так огромен, что его концы крыльями лежали на плечах) удалялся от берега, как по тверди ступая по водной поверхности. Время от времени он оборачивался и прощально махал рукой.
Стена здания надвинулась на экран. Теперь его занимал простор ярко освещенного зала, стены, потолок и пол которого имели вид исполинских пчелиных сот. Все тот же парень в голубой рубахе и спортивных брюках, свободно раскинув руки, птицей летал вдоль стен. Иногда он вдруг застывал над отдельными ячейками, всматриваясь в них, что-то там делал и вновь продолжал свое легкое, неслышное передвижение.
— Экспериментальная камера, — слышал он между тем голос Даримы Тон. — Летающий парень — Год Вестник, сотрудник института, чемпион мира по самбо и каратэ.
Зубцов почувствовал себя задетым. Кто он ей, этот Год Вестник? Жених? Муж? Самбо и каратэ! Хвастается! Нашла момент!..
Экран погас.
Зубцов обернулся. Дарима Тон продолжала сидеть все с тем же задумчиво-отрешенным выражением на лице. «Может, она и мысли мои читает? — подумал он. — Но я же о ней худого — ни сном ни духом. Наоборот!..»
— Погоди, но откуда здесь горы? — спросил он, указывая на пленку, висящую на стенке вагончика.
— Работа инженерных геологов, — ровно, как-то даже безжизненно отозвалась она, не меняя позы. — Ради улучшения климата. К тому же, если город у гор, жить в нем приятней.
Он продолжал:
— Но почему я тебя-то в этом кино ни разу не видел? Не снимали?
— Это всего лишь то, что я вспоминаю. — Голос ее потеплел. — Ты просил рассказать про институт, про его окрестности. А саму себя мне трудно представить. И всегда это разочаровывает.
Дарима Тон опять улыбнулась, но по всему ее виду Зубцов понимал, что она чем-то очень огорчена и думает совсем не о том, о чем говорит. И он тоже вдруг огорчился, будто был виноват, и, заглушая в себе это чувство, панибратски сказал:
— Спасибо. И привет тому парню. Пусть живет и не кашляет. А если надо что-нибудь сообщить нашим ученым, так что же? Через недельку буду в поселке. Хочешь, специально поеду в Москву. Денег, думаешь, нет? Навалом! Мы же нефтяники! — Он протянул ей свою тетрадь. — Пиши.
Она взяла тетрадь, не раскрыв, положила рядом с собой, благодарно кивнула ему:
— Все гораздо сложнее.
— Эх ты! Не веришь?
— Верю. Но все это гораздо сложнее. Надо подумать.
— Над чем?
Она пожала плечами:
— В первую очередь над тем, почему до моего вылета там, у нас, ничего не было известно об остановке в вашем времени.
— Милая! Как это могло тогда быть известно?
— Но ведь, если такая остановка когда-то случилась, до нашего времени должны были дойти отзвуки этого посещения. Скажем, в виде находок историков науки, не объяснимых ничем другим, как только визитом из будущего. А их, во всяком случае на момент моего отправления, не было. И вот… что из этого следует? Для меня. Но и для тебя тоже.
— Понимаю, — произнес он, хотя на самом деле совершенно не мог взять в толк того, о чем она говорит. — Понимаю… Но если я сумею тебе как-то помочь…
Он замолчал, жадно вглядываясь в нее и все более обнаруживая во всей ее внешности: легкой смуглости кожи лица, трогательно изящном изгибе шеи, плавном овале щек — и в тоне негромкого и все время слегка меняющегося — смеющегося и вместе с тем грустящего — голоса именно то, что всегда наиболее привлекало его, Зубцова, в других девчатах. Однако в Дариме Тон все эти желанные ему черточки были особенно ярки, прекрасны.
Он даже вроде бы вдруг оглох от такого своего открытия, утратил нить разговора, ошеломленный сознанием того, что ему достаточно лишь смотреть на нее и от этого одного он будет чувствовать себя безмерно счастливым. Такое случилось с ним впервые в жизни и пришло (теперь он был уверен в этом) еще в тот миг, когда он увидел ее на тропинке, ведущей к вагончику.
Она же, будто все это разгадав, особенно благодарно улыбнулась ему.
Он сказал:
— Не волнуйся. Останутся отзвуки. Прилетит бригадир — такое грянем!
— Нет. — Она упрямо повела подбородком. — Уже ничего не удастся сделать. Чего не было, того не было.
Зубцов бесцеремонно протянул в ее сторону руку:
— Дай пощупаю. Как это — не было? Да мы в лепешку ради тебя расшибемся!
Дарима Тон еще раз благодарно улыбнулась:
— Спасибо. Но лично со мною-то все обстоит очень просто. Ушла — возвращусь. И так быстро, что в моем времени не пройдет и мгновения. Поверь, гораздо больше загадок в твоей судьбе.
— Та-ак, — протянул он, настораживаясь. — В моей-то моей, но ты здесь уже добрый час. Да еще в прошлом быть собираешься…
— Значит, мой обратный путь окажется короче на несколько суток — оборотов Земли, но и только.
— Та-ак, — повторил Зубцов, тоскливо подумав: «Все же не розыгрыш ли, братцы мои?», и сам, как предательства: «Нет-нет!» — испугался этой мысли.
— Но почему тебя удивляет мгновенность полета? — продолжала она. — Ведь я никак не могу возвратиться в свое время раньше, чем ушла из него. Это значило бы, что в какой-то момент там стало два одинаковых человека. Главное, впрочем, в другом. Произошло бы удвоение массы. Очень резкое, противоречащее закону сохранения вещества.
— Ну и что?
— Как ну и что?
— Изменить его, что ли, нельзя? Сама показывала: твой друг пошел по воде.
Дарима Тон смотрела на него с веселым изумлением.
— Но это же закон сохранения вещества! Попытайся нарушить — катастрофа, взрыв. Да какой!
Он не сдавался, хотя понял, что попал в достаточно глупое положение.
— Вернись позже.
— Но и это взрыв.
— Все тот же закон?
— Громыхнет Тунгусским метеоритом. Был такой случай в вашей эпохе. Споры о том, чем он вызван, идут и у нас.
— Ого!
— Если смотреть со стороны, то полет по времени выглядит так: человек входит в аппарат, тут же его покидает, но уже обогащенный всем тем, что узнал в полете.
— Это если не грохнуло взрыва.
— О да! Но — не надо. Будем считать, что вышел благополучно.
— И уже с сувенирами, — добавил он, сварливостью тона маскируя растерянность.
— Нет. Передать можно лишь информацию, мысль. Иначе опять же: исчезновение массы в одной эпохе, избыток — в другой. Пыль сапог и та полыхнет ядерной бомбой. Наша аппаратура это сдерживает, но лишь на время полета.
— Та-ак, — еще раз протянул Зубцов. — А временны́е-то площадки зачем?
Дарима Тон устало улыбнулась:
— Все очень просто, Федор. Земля вращается то быстрее, то медленней. Ее центр тяжести идет по орбите волнообразно. Явления эти невелики. Вместе с тем они носят порою настолько случайный характер, что предвычислить их не удается. То же относится к возмущениям в движениях Солнечной системы, Галактики. А в результате очень велика вероятность того, что, перенесясь из эпохи в эпоху, окажешься ввергнут внутрь горного монолита, в поток жидкой лавы, в межпланетную пустоту. Я же, как видишь ты, без скафандра, да и структура сопутствующего мне поля на такие сюрпризы всего чаще отзывается полным разладом.
— Тот же взрыв?
Дарима Тон, подтверждая, кивнула.
— Нет-нет! — воскликнула она вслед за тем. — Временны́е площадки — величайшая редкость. Да еще такие, где можно предполагать пригодную для дыхания атмосферу, сносный климат. К тому же… — Она кивнула на плакат с лыжником. — «Встретим Новый год трудовыми победами!» Это лозунг Советской страны. Твой и наш миры социально едины. В этом еще одна очень большая удача. Окажись я здесь всего лет на семьдесят раньше, что бы меня ожидало?
Он прервал ее:
— Ну а тот мир, куда ты летишь? Секрет? Скажи! Я не болтун. Если это какая-то тайна…
— Смотри, — сказала Дарима Тон, и экран вновь засветился.
Лохматый босой старик в наброшенной на спину изодранной звериной шкуре неумело ковырял палкой землю; тощие негры крались в камышовых зарослях; десяток мужчин, женщин, детей — их бедра были едва прикрыты пучками травы — топтались на месте: месили ногами глину. Один из этих людей вдруг остановился, умными глазами глянул с экрана…
— Мозг первобытного человека, — говорила тем временем Дарима Тон, — был устроен не менее сложно, чем твой или мой. Но даже мы используем его мыслительные возможности всего на три — пять процентов. Вы, в общем, тоже не более. Загадка: почему это так, если по условиям жизни того нашего предка ему еще подобный мозг не требовался и, значит, он не мог сформироваться в результате мутаций и естественного отбора?
Теперь экран показывал улей. По дощечке перед входом в него бегала, выписывая восьмерки, пчела. Упрямо повторяла одни и те же движения.
— Танец пчелы! На таком языке это насекомое сообщает другим обитателям улья, далеко ли цветущее поле, как его отыскать. В организме ее около тысячи нейронов. Жизнь первобытного человека была едва ли так уж намного сложнее пчелиной, однако в его мозгу нейронов в миллионы и миллионы раз больше. Но опять же: зачем? Возникло случайно? Но тогда всплывает новый, и не менее трудный, вопрос: почему эти клетки не атрофировались? Ведь сколько-нибудь полно мозг человека окажется загружен только в грядущем!.. Природа экономна. Если какой-либо орган живого существа излишне велик, чрезмерно сложен, он постепенно начинает слабеть, упрощаться. Так действуют те же мутация и естественный отбор. И вдруг беспримерная расточительность: за миллионы лет до того как потребуется, образовать и упорно сохранять в человеке, в общем-то, очень уязвимую для болезни, удара часть организма, возможности которой еще долго и долго будут использоваться лишь на тридцатую долю.
— И ты летишь, чтобы понять?
— Нет. Это — побочное.
— Тогда зачем же?
— По мнению наших ученых, такой скачок в строении предка человека свершился пять миллионов лет назад. Установлена и та местность земного шара, где это произошло. И возникло предположение: такое изменение — результат вмешательства инопланетян. Прилетели. Какое-то время на Земле нашей побыли. Убедились, что разумной жизни на ней пока еще нет, устанавливать прямой контакт не с кем. Помогли, чем сумели.
— Ну! — Зубцов изумленно отшатнулся от Даримы Тон. — Ну!..
— И опять-таки дело не только в том, чтобы проверить это суждение. Само по себе оно очень ли важно? Но по времени можно путешествовать двумя разными способами. Передвигаясь в пространстве вместе с нашей планетой — так я явилась сюда либо, напротив, обособив себя от нее, от Солнца, Галактики, и тогда перемещение по времени превращается в межзвездный полет. Увы, но в космическом корабле такие полеты практически невозможны. Успех там дается ценой непомерно большого увеличения массы корабля, гигантских затрат энергии, а при передвижении в пространстве человека сопровождает всего лишь невесомое поле.
— Ну даешь! — Таким восклицанием Зубцов всегда выражал свое наибольшее восхищение. — В конце концов, не все ли равно, что от чего отъезжает: пароход от берега или берег от парохода?
— Да, но из-за того, о чем я уже говорила, и в том и в другом случае площадок для перемещения по времени ничтожно мало. И если считать, что это известно и другим космическим цивилизациям, то вполне допустима гипотеза: пять миллионов лет назад именно таким, вторым, способом их представители побывали на нашей планете. И могучий мозг, этот великий аванс человечеству, который они как бы нам тогда подарили, тому доказательство. Но основное — самое основное! — значит, временна́я площадка в той эпохе есть и наши братья по разуму в тот момент на ней были.
— И ты летишь, чтобы встретиться?
— Надо сообщить координаты площадки, которая есть в нашем времени.
— Но и нашей!
— Да. Теперь возможно и это.
— Ну даешь, ну даешь, — повторял Зубцов и вдруг подумал: «Однако коли тебя забросило сюда неожиданно, то не значит ли это, что во всем твоем полете произошло нарушение? Точно! Потому-то ты и волнуешься».
Но спросил он другое:
— А если на тебя там набросятся? Мало ли кто! Людоеды, зверье.
Дарима Тон натянуто рассмеялась:
— Все же гораздо хуже, если далекие предки человека просто обитали в непредставимо для нас трудных условиях. Таких, что выживали из них только те, чей мозг мог работать с многократно большей нагрузкой, чем требует даже наша эпоха.
«И в таком случае никакой временно́й площадки там нет», — про себя договорил за нее Зубцов и поежился. Вот что на самом-то деле ее встревожило. Еще бы! Почти верная гибель. Но и удержаться от полета было нельзя: ведь это возможность отыскать братьев по разуму!
— Возвращаясь, ты опять здесь появишься? — произнес он осторожно, словно ступал по тонкому льду.
— О да! — облегченно вздохнула она. — Завтра уйду. Если все пойдет, как предполагается, послезавтра вернусь.
— И снова на сутки?
— Не знаю. Покажет реальная обстановка. Может, всего на секунды.
— Однако послушай, — заторопился он. — Коли ты будешь тут лишь секунды, как я об этом узнаю? Хотя бы имя свое на земле начерти. На дорожке. — Он кивнул в сторону той стенки вагончика, за которой начиналась тропинка к скважине. — Долго писать? Давай договоримся: твой знак — кружок и в нем точка.
Дарима Тон не отозвалась.
— Какую-то весточку. Я как-никак живой человек.
Она дружески положила ему на плечо руку.
— Не горюй, Федор! Грустные мысли? Зачем?.. Верь, что я еще много раз прилечу сюда.
«Но ты же сказала, — пронеслось у него в голове, — что следов твоего пребывания в нашем времени нет. А если ты станешь здесь еще и еще появляться, неизбежно съедется промысловое начальство. Да что там! Ученые Москвы! Всего мира! Растрезвонят на всю планету!.. Значит, никаких твоих прилетов не будет. Утешаешь».
* * *
Уже стемнело. Зубцов снял с гвоздя на стенке фонарь «летучая мышь», поставил на стол, зажег.
Разложил на столе консервы, хлеб, колбасу, яблоки, спросил:
— Есть будешь?
Дарима Тон утвердительно кивнула.
— Подогрею чай, — сказал он.
Щепками растапливая печку, Зубцов продолжал:
— Встреча так встреча!
Он говорил подчеркнуто бодро. Теперь он боялся молчания. Гнал от себя мысль: «Никаких твоих прилетов не будет».
— Но ты же ничего еще не рассказала. А у вас там все по-другому: работа, еда, книги. И телевизоры, наверное, чудо!
— Хочешь прочесть хотя бы одну из наших книг? — отозвалась Дарима Тон, тоже явно обрадованная возможностью переменить разговор.
— Захватила с собой?
— Конечно. Записанные, естественно, особым образом.
— Как же я буду читать?
— Сейчас увидишь.
— Давай! — сообщнически воскликнул он.
Дарима Тон поудобней уселась на койке, указала на место рядом:
— Садись. Возьми меня за руку.
Он послушно опустился на одеяло, прикоснулся плечом к ее плечу, сжал в своей руке ее узкую ладонь. Все это было ему неизъяснимо дорого.
— Чтобы ты проще понял главную особенность искусства моего времени, — сказала она, — я прежде покажу отрывок из фильма, сделанного по такому же способу, каким пишутся наши книги.
Экран на стенке вагончика вспыхнул.
Это снова была экспериментальная камера, стены, потолок, пол которой составляли решетки гигантских сот. И парень в голубой рубашке и серых спортивных брюках птицей парил над ячейками, то замедляя, то убыстряя полет. Вот он застыл на месте, всматриваясь в одну из них, что-то стал в ней делать руками. Все было таким, как совсем недавно в воспоминаниях Даримы Тон, и все же с самого первого своего появления на экране этот парень был странно мил Зубцову — всей фигурой, каждым движением…
Лицо парня заполнило весь экран. Зубцов испуганно оглянулся на Дариму Тон:
— Это же я!
— Да, — тепло улыбнулась она.
Он вопросительно смотрел на нее.
— Да, — повторила она. — Да!.. Зачем вообще люди читают? Чтобы вместе с героями книг прожить еще тысячи жизней. Притом в разных обстоятельствах, облике. Не так ли?.. Примеряй на себя! Сопереживай! Думай!.. Но искусство моего времени делает такую возможность более полной. В наших фильмах, рассказах, романах один из героев — сам читатель, со всем его неповторимым характером и опытом жизни.
Зубцов слушал притихнув. Дарима Тон продолжала:
— Ваших обычных страниц в наших книгах нет. Берешь в руку кристаллическую пластинку — и мгновенно между тобой и записанным на ней произведением возникают взаимосвязи.
— А слова?
— Их читаешь с экрана.
— И ты взяла эти пластинки с собой?
— Нет. Мое снаряжение экспедиционного типа. Оно немного иное.
— И потому-то мне приходится держать твою руку?
— Да.
— А если, прости, этот читатель — ханыга, алкаш? Он себя таким и увидит?
— Все зависит от замысла автора.
— Нашли простачков! Цепью, что ли, читателя там у вас к книге приковывают?
— Почему? Что ты! Яркость сюжета, необычность обстановки, строй слов… Да и само то, что это про тебя ведь написано!.. Чем талантливей автор, тем шире читательский круг.
* * *
Экран опять осветился. На нем был все тот же экспериментальный зал Всепланетного исторического института. Но теперь из всех ячеек на полу, в стенах, в потолке вырывался огонь. Его струи вышвыривали черные глыбы, странно измятые, распухавшие на лету, и тот же парень (это был все он, Федор Зубцов!) взмахами правой руки испепелял их, потому что при каждом движении из его ладони вылетал белый луч.
Черных глыб становилось все больше. Они заполняли экран. Уже не было видно парня, и только луч света, сжатый до лепестка, веером разделившийся на несколько стрел, то тут, то там вспыхивал, не уступал всего пространства этой теснящей его темноте.
Экран погас.
* * *
У Зубцова на глазах были слезы. От столь непривычного для себя дела он едва не выругался. И суть заключалась вовсе не в том, что это «он» там, на экране, оказался зажат темнотой. С никогда не бывалой прежде яркостью ему вдруг вспомнилось то, как прошлой осенью на 463-й скважине ударил фонтан, и вспыхнул пожар, и вся их бригада ринулась укрощать эту стихию, а сам он получил приказ во что бы то ни стало отстоять нефтехранилища. (Взорвись они — не спасся б никто.) В его распоряжении была только струя воды из пожарной кишки.
Огонь обступал не только с боков, но и сзади. Пришлось почти по грудь войти в ледяную воду. Дело он сделал, но из озера его потом выносили: мускулы ног, рук, спины онемели от холода. Уже не надеялись, что вообще удастся спасти. Боялись, что остановится сердце.
Наконец он сумел проглотить подкатившийся к горлу комок и произнес:
— Здорово. Тяжелая у вас, братцы, работа.
— Ты знаешь… — Дарима Тон прижалась к нему плечом. — Подумать так над своею жизнью — и право, и счастье. Хорошая книга переворачивает судьбу.
— И мою бы тоже?
— Наверно. Если это будет тот автор, та книга.
— Интересное дело. И что бы такое я смог о себе узнать?
— Это мне неизвестно. Я не писатель.
— Интересное дело, — уже с обидой, заносчиво повторил Зубцов. — Ну так давай, режь правду-матку!
— Не могу, — ответила Дарима Тон.
— В кусты? Да? Эх ты! Тоже мне!..
— Ты же знаешь: сейчас я технически не могу оставить тебя с таким произведением наедине.
— Ну и что? — Зубцов любил задавать этот вопрос.
— Но читать о себе в присутствии постороннего? Ко всеобщему сведению выплескивать душу?
Зубцов ответил не сразу. Получалось-то, как ни крути, что мнение о нем этой далекой гостьи было вовсе не самое благоприятное. Куда там! Иначе разве стала бы она опасаться этого «выплескивания» его души? Снисходит. Он же наивным дурачком расстилался.
— Какие тонкости! — презрительно сощурился он.
— Да. — Дарима Тон высвободила из его руки свою ладонь. — Да! На планете нас гораздо больше, чем вас. Взаимное уважение, собственная непритязательность — основы нашей морали. И как же иначе?
Ее, конечно, задел его грубый тон. С извиняющейся улыбкой Зубцов попросил:
— Еще хоть что-нибудь покажи на этом своем экране.
Она, соглашаясь, кивнула. Экран снова вспыхнул. Теперь его заполняли строчки. По мере того как Зубцов прочитывал их, они уплывали под верхний обрез экрана.
* * *
«Он был одним из тех людей, чья мысль участвовала во многих крупнейших событиях века.
«…За большие заслуги, достигнутые в развитии науки и техники. Президиум Верховного Совета СССР присвоил звание Героя Социалистического Труда группе ведущих конструкторов, ученых, инженеров и рабочих…» — это относилось и к нему, лауреату Государственных премий, академику, руководителю немалого коллектива. Но известности в обычном смысле на его долю не выпало. Глядя на него в театре (он очень любил балет и оперетту), никто не шептал соседу: «Взгляните направо! Узнали? Это такой-то!..»
В служебные разговоры тоже проникла безличная форма. Говорили:
«Вычисления интересовавших вас значений энергии гармонического осциллятора закончены…», «Разрешите доложить! Получена радиограмма с объекта три-а-четыре: герметичность проверена, все в порядке…», «Заря» запрашивает: есть запас мощности, достаточно воздуха, воды. Готовы идти дальше…»
И даже дружеские разговоры о нем среди ближайших его сослуживцев велись без упоминания имени и отчества.
— …Получив такой потрясающий результат, Лешка вломился ночью к Ведущему, переполошил жену и детей, а самого поднял с кровати и повез в вычислительный центр.
— Ох и ворчал по дороге Ведущий!
— Нет. Только ежился да протирал глаза. Когда же приехали, мельком взглянул на расчеты, спросил: «Вечером вы пили оофе?» — и ушел, не сказав «до свидания». Лешка так и остался сидеть с открытым ртом и лишь под утро догадался, что значили эти слова. Составляя программу вычислений, он почему-то в уравнениях побочных условий приравнял все коэффициенты нулю. Их у нас обозначают буквой «К» — вот и вышло «оофе».
— И следовательно, никакого открытия… Наутро, конечно, разнос.
— Утром Ведущий сказал, что непременно построит машину, которая будет объективно судить о призвании каждого из людей. «О-о, берегитесь! — заявил он. — Она всех выведет на чистую воду. Безоговорочно. На молекулярном уровне. Тогда окончательно будет установлено, что вы, Сергей Виталиевич, рождены без промаха бить по воротам и потому в футболе, а не в постижении истин термодинамики окажетесь по-настоящему счастливы. Вам, наша высокоученая Марина Ивановна, надо спешно бросать физику высоких энергий и уходить в химики-кулинары…» — «А… а мне?» — спросил Леша, который после этой ужасной ночи собирался подавать на расчет. «Вам, — ответил Ведущий, — как и прежде, быть математиком. Вы здесь единственный, кому не нужен никакой анализатор генетических возможностей — АНГЕВОЗМ, как я назову его…»
Мысль о создании такой машины действительно увлекла Ведущего конструктора.
«В минувшие эпохи, — рассуждал он, — совпадет ли призвание человека и то, чем придется ему заниматься, почти всегда не зависело от самого человека.
Древний грек, родившийся со стремлением к полету, всю жизнь рвался в горы, на кручи, на скалистые берега, томился в тоске, завидовал птицам. Не потому ли возникла легенда об Икаре и Дедале, которые сделали крылья?
«…Яузской бумажной мельницы работник Ивашка Культыгин, — рассказывает летопись, — задумал сани с парусом, а у тех саней два крыла, а ездить они без лошади могут. Катался Ивашка на них на пустырях ночью. А Варваринской церкви поп Михаила донес в приказ тайных дел, что есть у Ивашки умысел, и, схватив, Ивашку пытали, и под пыткой он покаялся, что хотел выдумать еще телегу с крыльями, да не успел. Сани те сожгли, а Ивашку батогами нещадно били», — это семнадцатый век.
В те эпохи отгадывать свое призвание не было необходимостью. Коли ты родился рабом, тебе не заниматься наукой, даже если ты по уму второй Аристотель. Твою судьбу решили другие: быть тебе гладиатором и в двадцать лет умереть на арене. Если ты крепостной и не угодил барину в роли кухонного мужика, что толку в твоем таланте художника?
Ныне же вместе с истинным равенством к людям приходит наконец подлинная свобода выбора профессии. И каждый человек, вступая в жизнь, вправе знать, в чем бы он смог достичь высшей для себя (если, конечно, захочет последовать этой рекомендации) радости творчества. Создание АНГЕВОЗМа — социальный заказ времени!»
Эти рассуждения были только постановкой вопроса, — дело не такое трудное. Требовалось же отыскать метод специального исследования хромосом человеческой клетки. Ведь в них-то, как известно, уже с первых мгновений бытия каждой личности таится вся «информация врожденности», записанная чередованием групп атомов углерода, водорода, кислорода, азота и фосфора.
Дни Ведущего конструктора были заняты. Он работал над АНГЕВОЗМом ночами. Он завел особый блокнот и в минуты отдыха исписывал его страницы колонками формул и цифр. Он углубился в дебри генетики. Он конструировал микротомы и сверхбыстрые микроцентрифуги (эти устройства, впрочем, тут же пригодились для других разработок). Он искал способы мгновенного замораживания клеток. Он подбирал составы, чтобы одновременно окрашивать в разный цвет молекулы рибонуклеиновой и дезоксирибонуклеиновой кислот.
Нужно было, наконец, собрать немалый сравнительный материал, потому что в конечном счете задача решалась статистически. На каждого, кто не отказывался уделить ему миллиметровой величины лоскут ткани своего тела, Ведущий конструктор составлял подробнейшую характеристику: достижения, темперамент, наклонности, физиологические особенности — всего почти полтысячи пунктов. Последними шли в этом списке скорость нервных процессов и биотоки действия различных групп мышц.
Все эти сведения он вводил в память счетной машины.
У него был немалый исследовательский опыт. Сотрудники лабораторий, которые он возглавлял, не считались со временем и не задавали недоуменных вопросов. Дирекция научного центра давно освободила его от мелочной опеки. Можно ли представить себе более благоприятные условия? И все-таки лишь через 10 лет наступил наконец тот день, когда Ведущий конструктор посчитал задачу решенной.
…Зал вычислительного центра. Стеклянные стены. Под потолком лампы дневного света. Бессильно опустив руки, Ведущий конструктор сидит у пульта машины и слушает, как генератор звукового контроля упрямо повторяет «Камаринскую». Это значит: введенные данные нелогичны. Машина отказывается их принять.
Снова и снова он перебирает в памяти ход исследования.
Укол в руку ланцетным шприцем. Лоскут ткани ложится на предметный столик. Дальнейшее аппарат делает сам: препарирует клетки, отделяет одну за другой хромосомы, вытягивает спиральные нити составляющих их белковых структур…
И вот уже десятки тысяч восемнадцатизначных чисел вливаются в память машины.
Итак, укол в руку…
Но почему «Камаринская»?
Ответ прост. Память машины набита сведениями о многих выдающихся инженерах, ученых, и теперь, когда последним проверочным тестом он вводит в нее данные о себе, оказывается, что это противоречит всему тому, что машине известно.
Однако он и действительно хороший конструктор! Хотя бы потому, что сумел создать АНГЕВОЗМ!
Надо идти с другого конца. Сведения о себе следует записать первыми, сказав машине: «Я — эталон. У всякого, кто по рождению инженер, ученый, распределение мононуклеотидов должно совпадать с моим. Не совпадает — они неудачники».
Он это и сделал.
Ответ был категоричен: «Да. Неудачники».
«Но кто же в таком случае я? — смятенно подумал Ведущий конструктор. — Спросить и об этом машину!..»
Тянулись минуты. Ведущий конструктор стоял спиной к пульту и по гудению генератора звукового контроля отмечал, что вычисление идет трудно, с возвратами к началу задачи. Наконец, и, как всегда, неожиданно, пришла тишина.
«При значительной общей одаренности, — прочитал он на экране дисплея, — в некоторых разделах человеческой деятельности, переходящей в весьма значительную, имеются врожденные способности величайшего артиста балета. Шапки долой — перед нами гений».
«Шапки долой — перед нами гений». Некогда эту фразу композитор Шуман в одной из своих музыковедческих статей адресовал композитору Брамсу. Он, Ведущий конструктор, ввел ее в машину, характеризуя специалиста в области гравитационных полей. Машина отдала эту фразу ему.
Балетный артист!
Нажатием кнопки он приказал повторить определение. Результат не изменился.
Тогда он изъял из памяти машины слова «артист», «балет», «гений».
Машина ответила так: «Индивидуум, которому свойственно уникальное строение нервной системы, сочленений и мускулатуры, обеспечивающее совершенное чувство ритма, особую чистоту передачи нервных импульсов и высочайшую четкость реализации мышечных усилий».
Это значило то же самое.
С непривычной тяжестью в плечах он перевел глаза на стеклянную плоскость стены и увидел, что уже рассветает.
…Из вычислительного центра он вышел, когда начало всходить солнце. Деревья, крыши зданий, алюминиевые переплеты окон пылали красным холодным золотом.
«Конструктор… экспериментатор, — думал он, идя по дорожке, усыпанной желтым песком и стиснутой пышными клумбами георгинов. — На самом деле ни то и ни другое».
Каждый балетный спектакль и даже любую уличную пляску он всегда принимал как праздник, — это верно. И уже с первых па видел весь рисунок танца: его середину, финал… И ему всегда казалось, что всякую музыку — симфонии, сюиты, сонаты, концерты можно представить в виде движений и получится связная картина, полная глубокого смысла. Верно и то, что, особенно в молодости, он часто во сне видел себя танцующим…
Ведущий конструктор остановился.
Но значит, он самым настоящим образом обокраден? Он, который прожил уже шесть десятков лет и ни разу не почувствовал себя несчастным?
Ему вспомнилась одна из конструкторских работ. Шла война. Фронт подкатывался к сердцу страны. Группа молодых ученых в кратчайший срок создала новый бронебойный снаряд. Чудо техники! Так о нем говорили. А ну, если вычислить, насколько это их изобретение приблизило день победы?
Ведущий конструктор беспомощно оглядывался. Ах да! Он привык думать у пульта машины. Все сразу же проверять числом.
«Вернуться и рассчитать?» — Он улыбнулся. — Но если бы в ту зиму мне стало известно, что мое место на балетной сцене, разве я ушел бы из конструкторского бюро?»
…Ночью Ведущего конструктора вызвали радиограммой. Уже через час самолет уносил его в горы.
Там, на краю земли, он трое суток почти без сна осматривал сооружения, давал советы, подписывал акты и все время с удовлетворением думал о том, как удивительно полно совпали в этой разработке мечта конструктора и ее воплощение. Об АНГЕВОЗМе он вспомнил только во время полета назад: «Да было ли это? Верно ли, что лишь крохи общей одаренности сделали меня инженером и ученым с такими заслугами, за которые мне еще при жизни поставлен на родине бронзовый бюст?»
Его вдруг словно встряхнуло.
«Но все же каков тогда истинный мой талант? — У него занялся дух. — И каких высот самовыражения, а значит, счастья и счастья сумел бы я достичь, следуя этому призванию? Каких же? Каких?..»
Экран погас.
* * *
Зубцов усмехнулся уголком губ:
— Фантастика?
— Уже нет.
— Понимаю. — Он снисходительно кивнул. — Хочешь сказать, что могла бы меня проверить на такой машине, да тоже нельзя. Вдруг получится, что я по призванию лапоть. И как тогда быть с этим твоим взаимным уважением? Думаешь, не усек?
Не отвечая, Дарима Тон взяла Зубцова за запястье. Почти тотчас экран осветился. На нем были слова: «Биологически ярчайше выраженная способность к мысленному оперированию понятийными и предметными образами без какого-либо отрыва от физической природы как объектов, так и явлений. Аналоги: Тэн Кемп, Юлиан Василевский, Вери Нгор».
Некоторое время Дарима Тон тоже вчитывалась в эти слова и — вдруг рванулась к экрану, вглядываясь в него так, будто не могла поверить своим глазам.
— Ты!
Она обернулась. Ее лицо восхищенно сияло. От этого она еще более похорошела, расцвела.
— Ты!
Зубцов ничего не понял из того, что прочитал на экране, и отшатнулся, ошеломленный этим ее стремительным поворотом и тем, как она теперь смотрела на него, каким голосом говорила.
— Ты знаешь, кто это? — спросила Дарима Тон.
— Кто?
— Кемп, Вери Нгор.
— Откуда же!
— Величайшие изобретатели! В нашей эпохе с их именами связано все самое удивительное: космические города, новейшие технологии. И они твой аналог! Но почему же ты сейчас здесь, в этом месте, а не в научном центре страны?
Зубцов обиделся:
— В каком таком месте? Бочку-то на меня чего катишь? Считаешь, не ценят? Да если хоть на какой скважине ЧП, ко мне среди ночи: «Федор Иванович! За вами машина…»
Дарима Ток не сводила с него все того же восхищенного, но теперь уже и требовательного взора. Он продолжал:
— Хочешь? Какой угодно агрегат перемонтирую! И пусть он будет не проще, чем эта твоя экспериментальная камера. Я по аварийке раму для газовой турбины устанавливал — махинища! — а ночь, вьюга была. Потом проверяли: микронная точность. Так и на заводском стенде не получается. А что у меня в руках было? Ключ да кувалда.
Она мучительно свела к переносице брови.
— Ключ да кувалда! Но ты понимаешь, что́ это такому человеку, как ты? Свайная баба для пианиста! Твоим рукам работать с прецизионными сервосистемами! Всякую твою техническую мысль должны подхватывать миллионы специалистов! А ты… Ты! И еще не знаешь об этом! Но ты же должен! Ты не имеешь права это в себе потерять.
Все ее отношение к нему стало другим. Сомнений не было. Теперь она смотрела на него не только с восхищением, что случалось и прежде, но и как на человека, суждения которого преисполнены самого высокого смысла.
— Скажи, — попросил он и подивился тому, насколько вдруг тон его собственного голоса тоже переменился, — что я мог бы сейчас для тебя сделать? За то время, которое ты еще будешь здесь?
— Ты все уже делаешь, — покорно ответила она. — Ты понял главное: тому, кто идет по времени, очень нужен душевный покой.
— Покой! — со злостью вырвалось у Зубцова. — Покой! Но это так мало!..
* * *
В 2 часа 30 минут следующего дня она улетела. Все было проще простого. Они стояли у вагончика.
— Надо же, — сказал Зубцов, — взять и вот так, налегке, появиться.
— Почему налегке… — Дарима Тон рассмеялась. — Знаешь, как много вмещается в одной голове! — Привстав на цыпочки, она провела по его кудрям ладонью. — Ты хороший человек. Спасибо.
Зубцов улыбался. На самом деле ему было тяжело настолько и такая безысходность владела им, что он едва удерживался, чтобы не закричать от сознания собственной беспомощности.
Воздух начал вздрагивать, как будто друг о друга ударялись листы железа. Сперва едва слышно, потом сильнее, громче, чеканней. День на какие-то мгновения потемнел. На том месте, что и вчера, появился сноп бьющих в небо радужных струй. Дарима Тон приблизилась к этим струям, шагнула в них. Обернулась к Зубцову.
— До свидания, Федор! — услышал он ее звонкий и уже удаляющийся голос.
Все исчезло.
Зубцов посмотрел на лес, на белые облака, неподвижными и плотными клубами висящие в голубом небе, на солнце, на зеленый вагончик. Все это выглядело нестерпимо резким, словно очерченным тонкими ослепительно яркими линиями.
Он подошел к скважине. Манометры показывали свои законные 45 атмосфер.
Зубцов поднялся в вагончик, включил транзистор. Кроме разрядов, в эфире ничего не было.
Почему все же она так и не стала что-либо передавать с ним ученым? Потому ли только, что ее появление в нашем времени не было предусмотрено? Или другое посчитала, будто это лишено смысла. Но тогда опять — почему?
Он сидел, облокотившись о столик, вслушивался в треск разрядов и думал: «Дарил покой!.. А если бы вместо меня был бригадир? Или тот же Тимофей Кращенко в своем комбинезоне с иголочки? Сумел бы сделать кто-нибудь из них для этой гостьи из будущего больше, чем я? И что еще сделать, если она появится снова?.. Или никогда не появится. Атомным взрывом полыхнула где-то в далеком прошлом. Я все равно буду ждать ее. Хоть неделю. Хоть годы. И еще одно. Как же быть теперь с этим новым знанием о себе: величайший изобретатель… Такой, как творцы космических городов!..»
Он поднял глаза на новогодний плакат. Экрана на месте его уже не было. Или был? Да-да! Искрилась прозрачная пленка. Значит, Дарима Тон возвратилась?
По экрану перемещались, уходя под обрез его верхнего края, слова.
«Но что это? — с испугом подумал Зубцов. — Рассказ, написанный по способу две тысячи девятьсот девяносто восьмого года, одним из действующих лиц которого буду я? И каким же предстану я в этом рассказе? Ведущим конструктором? Героическим парнем? А если трепачом? Пьянью?..»
Он стал торопливо читать.
* * *
«Трибуны стадиона были полны. Они цвели алыми стягами. От упругих звуков оркестра вздрагивал воздух. И все тысячи восторженных взоров скрещивались в одной-единственной точке там, где на зеленом просторе спортивного поля стояла девушка в белых брюках и белом жакете, отороченном горящим, как золото, кантом.
Он знал, кто это. Знал, в какой путь она отбывает. И он видел ее одновременно как бы с двух расстояний: очень издали, в глубине чаши стадиона, но вместе с тем так, будто стоял совсем рядом с нею, и потому различал малейшие движения губ, бровей, улавливал направление взгляда, грустного и счастливого и обращенного только к нему.
И он сказал:
— Я теперь знаю свои силы, Дарима. Я приду. Прорвусь в ту эпоху, в которой окажешься ты.
— В каждом таится гений… Я верю, — без слов, как-то иначе, прямо от сердца к сердцу, отозвалась она…»
* * *
Зубцов открыл глаза. Он сидел в вагончике у стола. Солнце светило в окошко. Счастливо смеялся мальчишка-лыжник на новогоднем плакате. Радиоприемник больше не сыпал разрядами. Из него вырывались слова песни:
Значит, не было ни того, что она возвратилась, ни того, что на стенке вагончика светились слова: «…знаю свои силы… приду…». Приснилось, Но сам-то прилет Даримы Тон было! И то, что «биологически» он великий изобретатель, ему ею сообщено! И значит, одно свидетельство того, что гостья из будущего действительно в нашем времени побывала, есть! Его задача — успеть доказать всем людям, что он как изобретатель, ученый еще в их XX веке стоял в одном ряду с теми, имена которых Дарима Тон называла. Опережал свое время на 1000 лет.
Но какая же это задача!..
* * *
Зубцов вышел из вагончика. Следовало что-то немедленно сделать со всей своей жизнью.
«Завтра она прилетит, — подумал он уже не только с надеждой, но и поднявшейся в нем особой решимостью. — Какие слова я скажу ей? Что всегда слышать ее, смотреть ее глазами на мир — счастье? Что я не могу жить без нее?.. Но разве этих одних слов будет достаточно?..»
* * *
Все следующие сутки Зубцов работал. Он убрал с территории скважины строительный мусор, обрезки труб, доски. Песочком посыпал дорожку. Вымыл изнутри и снаружи вагончик. Побрился так тщательно, что едва не содрал со щек кожу. Выстирал гимнастерку. Располосовал носовой платок и подшил новый подворотничок. Вышвырнул из вагончика и утопил в болоте картонную коробку с пустой винной посудой. (Она испокон веку стояла в углу, за печкой, и Дарима Тон, хотелось думать ему, ее не заметила.) Он собрал на окрестных опушках букетик ромашек. Он горел, как в лихорадке, не мог ни есть, ни спать и за одни эти сутки похудел не меньше чем на три килограмма.
* * *
Но безмятежно сияло солнце. Безмятежно зеленела тайга.
СЕВЕРНАЯ БАЛЛАДА
1
Я стою на седловине горной гряды. У ног моих жесткая редкая трава, лишайники, мох. Сквозь них угловато выпирают камни. Сентябрь! Вершины слева и справа от меня белы от снега, равнинный простор далеко внизу залит золотом пожелтевшей лиственничной тайги. Там, где равнина примыкает к горам, синеет озеро. Вокруг него россыпь многоэтажных домов — мой родной город.
Старожилы нашего края говорят: «На Север трудно решиться приехать. Еще труднее потом с ним расстаться. Всей душой прикипаешь к скалам, прозрачному небу, студеному воздуху». Но я-то здесь и родился.
За седловиной ущелье. Оно такое глубокое, что оттуда, где я стою, нельзя разглядеть ни проложенных по его дну железнодорожных рельсов, ни портала тоннеля, в который они уходят. Видны только серые языки каменистых осыпей, устилающих верхнюю часть противоположного склона.
Это как чудо. В сотнях метров подо мною, в сердцевине хребта, пробиты штольни. Там грохочут взрывы, машины стальными челюстями захватывают руду, а здесь вековечная тишина, беловато-зеленые нежные, как пена, ягельники, глинистые овалы пятнистой тундры.
Один из этих овалов — он шагах в трех от меня — пересекает звериная тропа. Следы на ней очень четкие. Лисьи, заячьи. Отпечаток оленьего копыта. По нему прочерчены борозды: большой, тяжелый зверь волочил когтистую лапу. Это прошел бурый медведь, я знаю.
Куда большее чудо, чем штольни и рельсовый путь по ущелью, — то, что от самой окраины города начинается территория заповедника и все здесь поэтому должно оставаться нетронутым — растения, камни, норы, гнездовья птиц.
«Но все же почему? Почему?» — в десятый раз спрашиваю я сегодня себя.
2
Полгода назад я стал чемпионом зимних Олимпийских игр по биатлону. Проходили они в одном из альпийских городов. С утра до ночи не утихала там нарядная, радостная толпа. Церемонии, шествия, маскарады безостановочно сменяли друг друга. Я ничего этого не заметил. Все мои дни строились одинаково: с утра — тренировочные упражнения, потом беседы с тренерами, психологом команды; опять упражнения. С половины десятого вечера — сон. Изредка, как яркая вспышка, — часы соревнований.
То, что мне удалось быстрее всех пробежать 20 километров, самого меня нисколько не удивило: я жил в таком городе, куда съезжались соревноваться в скоростном беге чемпионы страны. Было с кого брать пример. Но биатлон — особый вид спорта. Надо быстро пройти по трассе. Будут спуски, подъемы, подбрасывающие в воздух бугры. Скорее, скорее! Бесценна каждая доля секунды.
Но за спиной биатлониста винтовка. Пройдена первая четверть пути — и ты оказываешься на огневом рубеже. Надо повалиться в снег, одну за другой поразить мишени. К тому времени, которое будет тобою затрачено на весь путь и стрельбу, каждый промах прибавит по 2 минуты. Всего несколько пуль, отправленных «в молоко», — и, даже если ты лучший в мире лыжник-бегун, уже незачем продолжать борьбу. Развеются надежды тренеров, собственные мечты. Однако ты еще член сборной команды страны. На твоей куртке Государственный герб, и провожали тебя, как героя.
Эти два вида спорта, стрельба и лыжная гонка, не просто различны. Они взаимно исключают друг друга. Противоречат. Требуют от спортсмена, от его сердца, нервов, ума совершенно противоположного: то беззаветно выкладываться в ритмичной работе всех мускулов, то сосредоточенно затихать, сжимая в руках винтовку.
Второй этап гонки. Из-под палок, из-под лыж брызгами вылетает снег. Бешено колотится сердце. Рот раскрыт, зубы хватают воздух. Все тот же приказ себе: «Скорее! Скорее!» Но снова огневой рубеж. А как трудно остановиться! Ведь только-только ты мчался во всю свою силу. Пульс — двести ударов в минуту.
Однако нужно спокойно вложить в винтовку патрон, плотно, но без малейшего излишнего усилия обхватить рукой шейку приклада, сделать два-три глубоких вздоха, наконец, еще раз вздохнуть уже только наполовину, замереть и в промежутке между двумя ударами сердца, уловив тот счастливый миг, когда колебания диоптрического прицела будут самыми меньшими, нажать на спусковой крючок. Десять выстрелов, десять перезаряжений винтовки, десять мгновений полной внутренней тишины и — снова гонка!
Последний, четвертый огневой рубеж. По правилам соревнований стрелять надо стоя. Но сердце бьется неукротимо. Мышцы ног, рук, спины стянуты напряжением. Если они еще и в состоянии совершать какую-либо работу, то лишь одну: двигаться, двигаться… Нужно все же суметь приказать им расслабиться и тут же собраться, но уже так, чтобы они смогли действовать совсем по-другому: плавно, с неравными паузами, без малейших рывков, точно соразмеряя усилия.
Тогда, после этой победы, в аэропорту меня встречали не только друзья и родные. Там были самые уважаемые в нашем городе люди: директор заповедника, начальник горного комбината, председатель исполкома городского Совета, секретарь горкома…
За рубежом меня спрашивали: «Откуда у вас такой удивительный гоночный стиль? Вы и на ровных участках трассы как будто летите над поверхностью снега». Я отвечал: «В моем краю все эти три времени года: весна, лето и осень — вместе длятся всего только два с половиной месяца».
«Но откуда такая смелость? Вы счастливчик? Никогда не падали? Не знали на своем веку травм?»
«Если живешь в таком городе, где от самых домов поднимаются горы, — отвечал я, — лыжнику нельзя не быть смелым».
«Вы студент? Где-нибудь служите?»
«Заочно учусь на факультете охотоведения и работаю егерем».
«Кем-кем? Что это значит?»
«Хранитель тишины в заповеднике».
…«Но почему все же? Почему?» — снова вдруг думаю я.
3
Когда кончается детство? Не тогда ли, когда начинаешь полностью сам отвечать за свои поступки? Когда тебе уже некому сказать: «Больше не буду» — и все простится, исправится. И не потому ли для того, кто стал на горные лыжи, такая пора приходит удивительно рано? Еще бы! Летишь вниз, в долину. Не более спичечных коробков кажутся дома. Люди у подножия склона крошечны, как муравьи. На твоем пути скалы, обрывы; скорость — больше 100 километров в час. Как идти лыжам? Ежесекундно надо выбирать то решение, от которого впрямую зависит жизнь, и если ошибся, то уже не помогут никакие слова, не заслонят ничьи руки. Каждый спуск — школа мужания. Потом и во всех других случаях поступаешь без колебаний.
Так взрослеют не по годам, но так становятся чемпионами.
Мой егерский участок — сотни квадратных километров горной тундры. Лучше, чем я, эту местность сейчас не знает никто другой. Мне знакомы здесь каждый утес, разлом, промоина, чаша цирка, тропа, ручей, озерцо. Зимой, в пургу, кто еще быстрее отыщет заблудившегося лыжника, выведет его на подветренный склон, окажет помощь? Конечно, нужны тут и смелость, и выдержка. Биатлонистом я стал не случайно.
Но потому-то теперь во время моих выходов в горы (сегодняшний день не в счет!) всегда за моею спиной спортивная винтовка. Внезапно, порою в самой неудобнейшей позе, я срываю ее с плеча, заряжаю стреляным патроном, навожу на цель, делаю положенное количество вдохов, осторожнейше, по всем правилам меткой стрельбы нажимаю на спусковой крючок. В моем поведении нет мальчишества. Это азбука тренировки биатлониста высокого класса. Так советуют учебники, так без устали твердит мне мой тренер: «Не жалей себя. В любую погоду, после быстрого бега, резкого прыжка, долгого стояния на месте все триста шестьдесят пять дней в году делай и делай свои ежесуточные четыреста-восемьсот заряжений, прицеливаний; совершенствуй и совершенствуй это умение: вдруг прервать уже было начатое движение и, сколько бы ты ни хватал ртом воздух, как ни рвалось бы из твоей груди сердце, суметь успокоить его, вскинуть винтовку, уверенно навести на цель».
С Игр я вернулся в феврале. Безмятежными прошли март, апрель, май, июнь.
В июле я впервые стал замечать, что некоторые из сотрудников заповедника косо посматривают на меня. Откровеннее всех делал это Сидор Савельевич Кучумов. Было обидно. Уважаемый человек. По возрасту годится мне в деды. К тому же, кому ни скажешь: «Кучумов», сразу подхватывают: «Мировая известность! Знаток видов редчайших животных». Но разве и я не стану когда-нибудь таким знатоком?
У крыльца дирекции заповедника он однажды утром вдруг остановил меня:
— А-а, послушайте… Вы сейчас идете в обход?
Я кивнул, подтверждая:
— Да.
— И все у вас там, простите, как надо?
— Да.
— И никаких происшествий?
— Почему же? Но если говорить о браконьерстве, то…
— Однако павших животных находите?
— Да. Акты в дирекции. Можете посмотреть.
Он протянул руку к моему плечу.
— Но вот это… послушайте, вы же совсем еще молодой человек… винтовка вам сегодня зачем? Боитесь кого-нибудь?
— Еще бы, — шутливо ответил я. — Помните историю с шатуном? Вдруг придет рассчитаться? Мишка-то каверзный. Что ему две сотни километров до заповедника!
Я говорил вот о чем. Вскоре после возвращения с Игр меня попросили выехать в прибрежный район. Была зима, но там объявился медведь, который покинул берлогу. Задрал корову, пугал людей и так неожиданно появлялся и исчезал, что местные охотники ничего не могли сделать. Если бы не ежедневные тренировки, и я бы не успел вскинуть винтовку. Именно эту, спортивную, с которой настолько сдружился, что перестал замечать ее 8-килограммовый вес. Впрочем, попал ли, не знаю. Зверь после выстрела скрылся, но цель оказалась достигнутой: бродяжничать он перестал. В областной газете тогда появилась заметка: «Стиль чемпиона». Об этом случае я и напомнил Кучумову…
Потом была очень странная встреча с тренером. Он уезжал в отпуск, мы не виделись больше 2 месяцев. Узнав о его возвращении, я прибежал на спортбазу, и вдруг первое, что он сделал, — ткнул пальцем в винтовку у меня за спиной.
— Так всюду и ходишь?
— Не всюду, но сейчас я прямо из заповедника. Очень хотел поскорее вас повидать.
Он как будто совсем не услышал этих слов.
— И стреляешь там? И где патронов столько берешь?
Я отрицательно покрутил головой.
— Николай Николаевич! Разрешите доложить. Стреляю лишь по мишеням и лишь на комплексных тренировках и соревнованиях, а так — только вскидки. Вы же знаете, сколько их каждый день надо делать! «Навык быстро угасает, если его не поддерживать» — ваши слова!.. А впереди всесоюзное первенство, чемпионат Европы, чемпионат мира.
Он закивал, соглашаясь:
— Знаю, это я знаю, известно, но… — Не договорив, он безнадежно махнул рукой и, не простившись, ушел.
Не ушел даже — побежал от меня.
Что, однако, означали его «но», безнадежный жест и то, что он не захотел, не смог дальше со мной говорить?
4
И вот… Когда же? Всего 3 дня назад, утром, вскоре после рассвета, я шел по этой же седловине. С визгом пробегали тундровые крысы. Уже перелинявшие куропатки вспархивали из-под моих ног, белыми хлопьями падали шагах в двадцати, затаивались между дочками.
Заяц, тоже перелинявший, приготовившийся к зиме, похожий на снежный ком, проскакал вниз по склону.
— Не бойся! — крикнул я. — Не обижу!
Провожая зайца глазами, я оглянулся. Далеко внизу лежал город. Его освещало солнце. Сквозь синеву легкого марева тусклыми искорками поблескивали стеклянные стены зданий. Тихо, покойно было здесь наверху!
Наши горы оглажены древними ледниками. Потому-то, когда ложится хороший снег, они влекут к себе лыжников чуть не всей страны. Их съезжаются тысячи. Канатные дороги неутомимо возносят желающих на вершины. Перевалы, склоны оживлены тогда не меньше людных городских улиц. Но есть и любители летних прогулок по тундре. Вот почему, когда я увидел шагах в трехстах от себя движущуюся фигуру, в первый момент мне показалось, что это человек. Переваливаясь с ноги на ногу, сиротливо ссутулившись, он медленно уходил в сторону ущелья.
Я крикнул:
— Эй!
Он продолжал идти. Я схватил бинокль: бурый медведь! Мерно колыхалась его спина. На ней остро выпирали лопатки и узкий, как у сухой костистой воблы, хребет. Старый и очень исхудалый зверь. Шел с трудом, волочил правую заднюю лапу. Но куда же он направляется? Там пропасть! Над нею козырьком нависает гребень обрыва. Загудит вырывающийся из тоннеля электровоз, зверь шарахнется и сорвется вниз! Где же ему удержаться! Да еще такому, с искалеченной лапой!
Я хранил в нагрудном кармане куртки патрон из того набора, который принес мне победу на Олимпийских играх. Было приятно иметь его при себе. Я зарядил винтовку и выстрелил. Не в зверя — в утес, который был в пяти шагах перед ним. И я видел, как медведь, вскинув морду, с удесятеренной быстротой метнулся, — но — какое несчастье! — не назад, а вперед.
От грохота каменной лавины задрожал воздух. Когда я подбежал к обрыву, над ущельем клубилась пыль.
В сумке через плечо у меня была радиостанция местной связи. Я нажал кнопку вызова дирекции заповедника. Ответил Кучумов.
— На седловине ЧП, — сказал я. — Медведь шел в сторону ущелья. Сорвал собой осыпь. Возможен завал железнодорожной линии.
— Что с самим зверем?
— Пока не знаю.
— Но все же? Где и когда вы его впервые обнаружили?
В тоне кучумовского голоса звучала уже знакомая мне неприязнь, и потому я не стал сообщать о том, что медведь был хромым и что я попытался выстрелом отпугнуть его от обрыва.
— Так где же вы его впервые обнаружили? И что с ним в конце концов стало?
— С седловины это не видно, — ответил я. — Спущусь вниз, тогда попытаюсь выяснить. Однако путь это долгий.
— Понятно. — Он говорил уже совсем жестко, с надменностью. — Но в ущелье вообще не спускайтесь. Я сейчас свяжусь с диспетчерской комбината. Ваша задача — флажками обставить гребень склона в месте схода осыпи. Вам ясно?
— Да.
Разговор оборвался.
Ну а сегодняшний день начался для меня с вызова как раз к одному из тех самых уважаемых в нашем городе людей, которые еще недавно с таким почетом встречали меня на аэродроме.
5
В служебном кабинете этого человека (его звали Дмитрием Степановичем) я бывал уже неоднократно. И в первые дни после возвращения с Игр, и почти всякий раз, когда приезжали именитые гости. Чемпион! Гордость города!.. К тому же если гостям надо было показать горную часть заповедника, то вообще мало кто мог сделать это лучше меня. «Наверно, — подумал я, — и теперь пойдет речь о таком поручении» — и потому явился при галстуке, в белой рубашке, светлом костюме, в бежевых полуботинках на толстой рифленой подошве и с памятным олимпийским значком в петлице. Как оказалось потом, нелепее ничего нельзя было придумать.
В очень просторном и светлом кабинете Дмитрия Степановича стояли три стола. Один — рабочий, с телефонами — у самой дальней от входа стены; другой — с макетом всех зданий города, окрестных гор, нитей спортивных подъемников — справа от двери. Третий, широкий и длинный, покрытый зеленым сукном, занимал среднюю часть кабинета. Когда я вошел, по сторонам его сидели директор заповедника, мой тренер, секретарь городского комитета комсомола, городской прокурор и начальник милиции.
Завидев меня, Дмитрий Степанович начал подниматься со своего места, и с каждым моим шагом его широкоплечая, слегка сгорбленная фигура не только делалась выше, но словно бы даже все более грозно нависала мне навстречу.
Я остановился напротив него, кивком поздоровался сразу со всеми. Никто не ответил. С четверть минуты длилось молчание. И Дмитрий Степанович, и сидевшие за столом всматривались в меня так, будто впервые видели. Меня-то! И люди, с которыми я, начиная чуть не с самого моего детства, встречался уже сотни раз! Что это могло значить?
— Расскажите о себе, — наклонив голову, не глядя в мою сторону, глухо проговорил Дмитрий Степанович.
Но и это было для меня неожиданностью: почему он обращался ко мне на «вы»? Ведь прежде он никогда так не делал.
Я растерянно заулыбался:
— О себе? Но вы про меня все давно знаете.
Тем же глухим, враждебно-холодным тоном он произнес:
— Очевидно, не все.
— Что же мне говорить? Здесь родился, учился в школе, работаю.
Я замолчал и сразу почувствовал, что тишина в кабинете с каждой секундой становится напряженнее. Вот-вот, казалось, она как-то ужасающе для меня разорвется. Все эти люди, еще недавно так тепло ко мне относившиеся, смотрели недоверчивыми строгими судьями. Что случилось?
— Учился, работаю, — повторил я с тем отрешенным от всего окружающего спокойствием, как будто стоял на огневом рубеже. — Было, правда, еще одно событие: участвовал в зимних Олимпийских играх. Но об этом здесь, в вашем кабинете, я уже рассказывал несколько раз.
Ответом снова было молчание, хмурые взгляды. Я покосился на стены, на потолок: где я? Да, там, где бывал много раз. И все здесь такое, как прежде.
— Вам известно, что наш город возник только потому, что было открыто рудное месторождение?
Ответить я не успел. Успел только подумать: «При чем же здесь мой рассказ о себе?» Дмитрий Степанович вдруг заторопился, словно опасаясь, что мои слова чем-то могут ему помешать:
— Сейчас это уже история. В тачках выкатывали из штолен руду, на оленях везли за десятки километров к железной дороге. Жили в бараках, палатках. Чтобы не замерзнуть, ночи просиживали у раскаленных железных бочек. Теперь пройдите по улицам: Дворцы культуры, музыкальные школы, школы искусств, красавцы дома. И ведь не только город, но и лично вы всей своей счастливой судьбой обязаны тем, кто его когда-то строил. И мы хотим знать: вам это понятно? И если да, то что все же таится в вашей душе? Что? Что? Почему вы мешаете нам?
Он спрашивал резко, будто бы вел допрос. Я слушал сжавшись, вобрав голову в плечи, «сгруппировавшись», если говорить языком горнолыжника, в ожидании града камней. Это не было преувеличением. Так мне вдруг действительно показалось. Но потому же я не стал отвечать. Пережду. Будет видно.
— С той поры, когда был основан город, прошло полвека. Но никогда и никакое месторождение полезных ископаемых не бывает неисчерпаемым. Спросите ученых. — Дмитрий Степанович кивком головы указал на бородача в замшевой куртке и джинсах, который тоже сидел у стола и которого я только теперь заметил. — Да, спросите ученых. Они подтвердят, что и наших запасов руды хватит еще только на четверть века. И что тогда? Опустеть домам, Дворцам, школам? С улиц, по которым больше некому ходить, содрать асфальт? И ваше сердце спокойно? Вы над этим не думали и никогда не захотите думать? Но мы-то уже сегодня готовим завтрашний день города. И я вам скажу, каким здесь, в горкоме партии и горисполкоме, мы его видим. Это будет не только всесоюзно известный центр горнолыжного спорта, но и столица самого северного в мире национального парка. Мне иногда говорят: «Надо браться только за один спорт. У нас прекрасные горы. Десять месяцев на них лежит снег. Будут проходить мировые чемпионаты, тренировки мастеров — и достаточно!» Но ведь спортсмену в такие периоды жизни нужны кроме гор и снега еще только подъемники да место в гостинице. И в сущности, ничего больше. Чтобы не увядал город, этого мало. Национальный парк привлечет сюда любителей северной природы. Станут съезжаться туристы всех стран и возрастов. Это большие массы людей, фестивали, недели искусств, современное, градостроительство, десятки тысяч постоянного населения, круглый год занятого полезным трудом.
— Но почему вы считаете, что мне над этим никогда не захочется думать? — прервал я его.
— Потому что претендовать на то, чтобы стать таким городом, — это в первую очередь значит полностью сохранить в его окрестностях животный и растительный мир. Ради этого мы и добились, чтобы уже сейчас от самых наших окраин начиналась территория заповедника.
Он протянул в мою сторону раскрытую ладонь. На ней что-то лежало.
— Это пуля из твоей винтовки? — в упор глядя на меня, спросил он.
— Какая пуля? — Я оглянулся на тренера, на директора заповедника. Никто из них не смотрел на меня.
Дмитрий Степанович подошел к тренеру, протянул ему ладонь. Тот, подтверждая, кивнул.
— Но почему? Как это может быть? — спросил я, уже догадавшись о том, что услышу дальше.
— Имеются данные баллистической экспертизы, — вступил в разговор прокурор. — Калибр семь целых и шестьдесят две сотых миллиметра. Пуля от целевого винтовочного патрона «экстра», предназначаемого для стрельбы на особо ответственных соревнованиях. Во всем нашем городе, кроме вас, ни у кого из спортсменов таких патронов нет да и не было. Но разумеется, гораздо важнее то обстоятельство, что экспертиза бесспорно установила индивидуальные признаки, общие для этой пули и нарезки ствола вашей винтовки.
Дмитрий Степанович смотрел на меня с таким отвращением, что его подбородок дрожал.
— Когда ты стрелял последний раз и по какой цели?
— Если вы говорите о каком-либо животном, то несколько месяцев назад, — ответил я. — Вы сами посылали меня в прибрежный район. Вы помните?
— А что ты сделал три дня назад? — Он взвешивал на ладони пулю, будто решая, швырнуть ее в меня или нет, и вдруг, сжав кулак, грохнул им по столу. — Хватит вранья! Это нашли в медведе, погребенном лавиной, и ты прекрасно знаешь, почему, где и когда это было.
— Но что оставалось? — в отчаянии крикнул я. — Он шел к обрыву. И слабый, тощий. Кожа да кости. Еле тащился. Было ясно: ему ни за что не удастся удержаться на склоне. Моего голоса он не услышал. Пришлось отпугнуть выстрелом. Но я только это и сделал.
— Только? — переспросил Дмитрий Степанович. — Но вот уже сколько раз на территории, которую ты должен оберегать от браконьерства, находят убитых животных.
Он шагнул к рабочему столу, взял с него пачку фотографий и швырнул на зеленое сукно. Они ручьем потекли по его поверхности.
— Росомахи, куницы… Птицы, записанные в «Красную книгу»… Ты знаешь, сколько раз вот эти друзья, — он ткнул пальцем сперва в секретаря горкома комсомола, потом в тренера, в директора заповедника, — оберегая твою репутацию, тайком подбирали на дне ущелья, у границы территории, которую ты обязан охранять, убитых тобою животных и прятали, чтобы никто не увидел? Думаешь, так может продолжаться вечно? И хотя бы бесстыдно сдирал шкуру, жрал! Но ты браконьер особого рода. Чист и свят. Всего лишь отрабатываешь технику. Идешь к высшим достижениям в спорте. И ни у кого из твоих друзей не хватает мужества сказать: «Прекрати!» И что же делать теперь? Просить Всесоюзный комитет по делам физкультуры и спорта о твоей дисквалификации? Знаешь, сколько уже насчитала на тебя охотоинспекция? И прячут, списывают на стихийные бедствия. На лавины и паводки, которых не было. Лишь бы только не бросить тень на олимпийского чемпиона, которым все мы гордимся. Но теперь мы с них спросим. Товарищи говорили: «Нет доказательств». Теперь они есть. Мы верили, что вместе с тобой в наш город придет большой спорт. Пришел позор.
Дмитрий Степанович снова поднес ладонь с пулей к моим глазам. Я так и ждал: он все же швырнет ее мне в лицо.
— Иди, — с презрением сказал он; — И чтобы больше никто не видел тебя в горах. — Он кивнул сперва в сторону директора заповедника, потом в сторону начальника милиции. — Обязываю вас принять необходимые меры. Это во-первых. И во-вторых, винтовку сегодня же сдашь на спортивную базу. Тренировки — только в присутствии тренера. И запомни: здесь в этот раз мы все тут, кто как мог, боролись за твое будущее. Потому и вели этот разговор. Но победили мы или нет, зависит лишь от одного тебя.
6
Когда я только-только завершил тот свой победный рывок на зимней Олимпиаде и еще едва держался на подкашивающихся ногах, меня обступили журналисты.
Переводчица захлебывалась словами: «Что вы чувствовали, когда шли по трассе? С какими неожиданностями столкнулись? Кто из спортсменов мира служит для вас образцом? В чем секрет того, что вам удается так быстро переходить от бега к меткой стрельбе?»
Я отвечал: «Не знаю».
Так в ту минуту и было. Но позже я, конечно, смог сам себе ответить на все эти вопросы и даже вдруг будто со стороны увидел во всех мельчайших подробностях то, как бежал по трассе, что происходило вокруг.
Переключаться — это еще и способность вырываться из одних потоков-впечатлений, шума, света, обращенных на тебя взглядов — и тут же погружаться в другие, не менее яркие, значимые, но совершенно другие.
Выйдя из здания, где все это происходило, я остановился на краю тротуара. Мимо шли люди, проносились автомобили. Никаких мыслей в голове моей не было. Стоял, смотрел по сторонам. Щурился от лучей солнца.
Рядом со мной вдруг оказался бородач в замшевой куртке.
— Самое странное — это, конечно, то, что медведь, которого вы видели на седловине, был очень тощ, — проговорил он так, будто мы с ним добрые приятели и продолжаем неторопливую, давно начатую беседу. — Вы сказали: «Кожа да кости». Очнитесь! — Он начал тормошить меня за плечо. — Судите сами: уже сентябрь. Скоро в берлогу. Медведь же нисколько не накопил жира. Значит, ему что-то мешало. И значит, если он был хвор из-за пули, которая сидела в нем (а это вполне можно проверить), то пулю всадили в него не три дня и даже не три недели назад, ибо ни от какой раны похудеть за такое короткое время он бы не мог. Осенние медвежьи жировые запасы огромны. Их должно хватить на целую зиму. Следовательно, вполне возможно, что пуля сидела в нем все летние месяцы, и ваша недавняя стрельба, даже если она и была, не имеет никакого отношения к данному случаю.
У меня вырвалось:
— Но я же точно знаю, что не попал в него!
— И сможете доказать?
— Смогу. Но кто будет слушать мои доказательства?
Он прервал меня:
— Вам известно, где находится филиал Академии Hayк? Конечно, известно! Трехэтажное здание на площади Первого Мая. Приходите завтра в Институт геологии и геофизики. В первой половине дня я буду там в гидрохимической лаборатории. Это на втором этаже. Спросите Трофима Петровича. Нам обязательно нужно поговорить.
Я не успел ответить.
Подкатил зеленый пикап с надписью: «Экспедиционная». Еще на ходу раскрылась дверца. Машину заполняли мужчины и женщины в куртках и ватниках. Трофим Петрович влез в нее, повалился на окованные железом ящики приборов. Пикап рванул.
— Непременно зайдите! — донеслось уже с середины улицы.
7
Вероятно, если бы в ту минуту, когда я потом пошел по улице вверх, прямо к подножию ближайшего к городу горного склона, меня спросили: «Куда ты идешь?» — и в ответ услышали бы: «Прощаться», это не было бы неправдой. Завтра будет приказ по заповеднику: «Такой-то переводится на работу, не связанную с обходом территории». Но сам я уже принял решение: докажу свою правоту и уеду. И никогда и нигде больше не стану на лыжи, не возьму в руки винтовку. Победителем следующих Олимпийских игр я не буду, чемпионом мира тоже. И пусть. Такие мысли в моей голове тогда были. Но шел-то я все же в первую очередь для того, чтобы разыскать утес, в который стрелял, предостерегая медведя. На это натолкнул меня разговор с Трофимом Петровичем, его вопрос: «И сможете доказать?». Вполне! Я точно знаю, что не промахнулся, попал в утес, и, значит, пуля должна была от мгновенной остановки разлететься на тысячи мельчайших капель, ажурным кружком отпечататься на каменной поверхности.
И вот потому-то я снова на седловине. Стою, опять и опять спрашиваю себя: «Почему все же это?»
След от пули был. Он отыскался в том месте, где его и следовало ожидать. На черно-зеленой скальной плите белела круглая впадинка. Я вгляделся. От впадинки во все стороны расходились лучи разбрызганного, распылившегося металла. Пуля, которую взвешивал на ладони Дмитрий Степанович, не могла быть отсюда. Клянусь!
Я отшатнулся: у подножия утеса лежал олененок. Ему было едва ли больше четырех недель. Нежно золотилась короткая шерстка. Он был мертв и частично исклеван, растерзан каким-то мелким зверьем и, значит, лежал на этом месте уже несколько дней. Следовательно, пуля тогда все же не разлетелась. Седая впадинка, лучи вокруг нее обманывали. Она скользнула по камню. Олененок — самая настоящая моя жертва.
В моем мозгу вдруг ярко-ярко всплыло одно воспоминание. Владимир Михайлович, дядя Володя, как зовут его все ребята, мой первый в жизни тренер, приводит меня в плавательный бассейн. Стоим на 6-метровой вышке.
Бассейн только открылся. В нашем городе это еще самая большая новинка. Все вокруг непривычно не только мне, но и дяде Володе: белый кафель, голубая вода, стеклянные стены, сквозь которые виден проносящийся мимо здания снег. Мне девять лет. Я в купальном костюме. Уже выяснилось, что чемпионом по плаванию мне никогда не стать.
— С вышки ты хоть когда-нибудь прыгал? — с тоскливой надеждой спрашивает дядя Володя.
— Нет.
— А не испугался бы?
Я подхожу к краю площадки, наклоняюсь, врезаюсь головой в воду.
— Балда, — испуганно бормочет дядя Володя, обтирая меня полотенцем и ощупывая, чтобы удостовериться, цел ли я. — Разве так можно? Этому учатся… Но парень ты смелый. И послушай: иди в горнолыжники, а?..
Может, и сейчас самое простое тоже вот так безраздумно подойти к отвесному склону и шагнуть за его гребень?
8
Я вгляделся: по камням, через ягельники к олененку тянулся след уже почерневшей, засохшей крови. Значит, к утесу он приполз раненным. Но что меняло это мое открытие, если в олененке все же обнаружится пуля, выпущенная из моей винтовки? Или она так расплющена, смята, что ничего нельзя будет доказать?
Но я-то знаю, кто ее выпустил!
9
Я увидел лебедя — большую красивую птицу. Он был от меня шагах в двадцати.
На белой спине у него чернело мазутное пятно. Сперва я подумал, что это всего лишь ком снега, не успевший растаять за лето, напитанный водой, потемневший.
Волоча крыло, сдирая перья на груди и боках, шеей, клювом цепляясь за камни, кусты голубики, полярной березки, он полз в сторону ущелья. Тоже сорвется с обрыва, разобьется о камни. Будет еще одна жертва.
Пригнувшись, я отступил за ближайшие глыбы. Птица ранена. Подойти — забьется из последних сил. Даже если удастся ее схватить, удержать в руках, останется ли она живой?
Однако нельзя и не вмешаться! Что же потом? Новая фотография на зеленом сукне стола? Надо зайти со стороны ущелья и отогнать. В случае с хромым медведем это не удалось. Но теперь-то я стал умнее.
Мои парадные полуботинки, естественно, не имели на подошве зацепов. В руках у меня не было ни альпенштока, ни страховочной веревки. А путь оставался только один: прокрасться уже за гребнем склона, как раз по той его части, откуда совсем недавно сорвалась осыпь. Камни там едва держатся.
Опасное дело!
Я не разрешил себе колебаться. До сегодняшнего дня не было доказательства, кто именно губил на моем участке живое. Теперь оно было: баллистическая экспертиза! Но когда удастся принести в дирекцию заповедника лебедя, раненного кем-то другим, да еще продемонстрировать след крови, оставленный олененком на ягельниках и камнях, у меня тоже появится доказательство.
Удержаться на этом склоне я не смог. Камни, которые были и ниже меня, и выше, все разом двинулись. Вместе с ними заскользил и я. Меня перевернуло на спину. Бег камней убыстрялся с каждой секундой. Единственное, что еще оставалось делать, — это пытаться как можно скорее добраться до той части откоса, где из расселин торчали кусты. Но камни выворачивались из-под моих ног, рук, налетали на меня, били по голове, плечам. Я барахтался в этом потоке, упрямо скатываясь в сторону, цепляясь за выступы скал, но движущаяся лавина, частицей которой я теперь оказался, все плотнее сдавливала, ломала, сковывала. У самых моих глаз в воздухе надо мною сталкивались глыбы, каждая из которых могла бы меня расплющить. Затем я вообще перестал различать какие-либо отдельные удары и все звуки слились в громоподобный, оглушительный, беспредельно, безудержно нарастающий шорох.
Вдруг — тишина. Наполовину засыпанный каменной мелочью, я лежал лицом вниз. Постепенно возвращалось сознание. Но и приходила боль.
Я попытался приподняться на локте, однако от еще более резкой сверлящей боли рухнул наземь и долго не решался пошевелиться. Было страшно, что боль повторится. В моей спортивной жизни случались тяжелые падения. Я знал: самое страшное, что может произойти, — перелом позвоночника. Может, у меня и был сейчас такой перелом? Но тогда надо лежать неподвижно и ждать, пока подберут. Кто же мог бы это сделать?
Соленая слюна заполняла рот, кровь из рассеченного лба заливала глаза.
Больше не делая попыток приподниматься, я понемногу начал выползать из-под навалившихся на меня камней.
Вверху, на седловине, мошкара уже перевелась. Но здесь она вдруг налетела, яростная, жадная, окутала меня плотной колышущейся пеленой, слепила, забивалась в рот, в ноздри. Костюм был изодран в клочья. Мошкара облепила меня с головы до ног.
Я услышал нарастающий гул и подумал, что с верхушки склона сорвалась еще одна лавина. Обрушится и окончательно погребет меня. Так и сгину. Но гул стал слабеть, постепенно растаял вдали. Это прошумел поезд, и прошел он не более чем в сотне метров от того места, где я лежал. Значит, если выберусь к рельсам, меня заметят. Буду спасен.
Минут-через десять гул поезда повторился. Но теперь мне удалось скосить глаза в ту сторону, откуда он доносился. Там громоздилась гряда из каменных глыб, каждая из которых была величиною с двухэтажный дом. Я не смогу ее преодолеть. Нечего и пытаться.
А вот вдоль склона ползти будет можно. Он обрывался отвесно, и потому осыпи, срываясь, оказывались отброшенными в сторону. Отдельные глыбы, правда, встречались и у самого подножия, но сплошных завалов не образовывали. Не было здесь и кустов. Они, видимо, не могли расти на этой плотной и ровной, как асфальт, бесплодной плите.
Какие-то мгновения я колебался: есть ли смысл ползти вдоль ущелья, растрачивать силы? Да и в какую сторону двигаться? Куда будет ближе — к устью ущелья или, напротив, к порталу тоннеля в его глубине?
Но и выхода не было. Гряда, отделявшая меня от железнодорожных рельсов, вздымалась на десятки метров! И что же? Вообще оставаться на месте? И сколько удастся так продержаться? Уже сейчас от камней веет холодом. Ночью волна студеного воздуха с гор хлынет в ущелье и, может быть, принесет с собой снег.
Я пополз. В ту сторону, куда лежал головой. Каждое движение сопровождалось невероятной болью. Она была в руках, ногах, спине. Весь мой организм протестовал против того, что ему приходится напрягаться. И так трудно давалась каждая пядь пути!
Отдыхая, я закрывал глаза. И порою бывало, что затем, открывая их, снова и снова видел у самой своей головы все тот же камень, выступ скалистой стенки. На сантиметры, не более, удавалось мне перемещаться за один раз. Да и то не всегда.
Так повторялось все чаще. Боль, правда, делалась глуше, будто я к ней привыкал.
Наконец усталость охватила уже не только мои руки, нервы, сердце, но и самый мозг.
По рассказам, когда человек умирает, в его голове проносятся воспоминания. Наверно, и на это у меня не было сил. Я только подумал: «Бедная мать…»
К жизни меня вернуло странное ощущение: струйка воды вдруг пересекла мою щеку.
Я открыл глаза, а потом, поднакопив силы, повернул голову и увидел, откуда эта струйка упала. Шагах в пяти впереди меня в стене черной скалы была ниша высотою примерно в мой рост, а над нею горизонтальной чертой проходила трещина. Из нее-то и вытекали струйки воды. Они сбегали вниз и над нишей срывались, как занавес. Ветер подхватывал некоторые из его прядей, превращал в бисерные серебристые нити. Одна из них долетела до моей щеки.
Новый порыв ветра упруго швырнул мне в лицо еще горсть воды.
У меня не было сил ни удивляться, ни радоваться. Но с той секунды, как капли этой воды смочили мне губы, я неудержимо захотел пить.
Этот оставшийся путь — всего какие-то метры! — длился бесконечно долго.
Много раз я слышал, что за грядой идут поезда. Мышцы моего тела одеревенели, и эта одеревенелость как тупая немота с каждой минутой все ближе подступала к сердцу. Я физически чувствовал, насколько ему все труднее биться в моей стесненной груди!
Помню еще, что я полз в темноте. То ли у меня не было сил держать глаза открытыми, то ли навалилась слепота?
Самую последнюю часть пути я проделал, уже ни в чем не отдавая себе отчета, совершенно не помня, как получилось, что вдруг лежу под одной из водяных струй и она — теплая, ласковая — падает и падает мне на лоб, на глаза.
Я смог продвинуться дальше. Струйки воды начали доставаться груди, рукам, и от каждого их прикосновения по телу распространялись потоки тепла.
Потом я смог заползти за водяную завесу. Дно ниши устилала мелкая каменная труха, слегка влажная от капель воды, падавших с потолка, и самым настоящим образом теплая.
Я вытянулся на ней во весь рост и удовлетворенно подумал, что отсюда никуда не уйду. Никогда и никуда. Возможно это или невозможно? Над этой мыслью я не задумывался. Здесь, за водяным занавесом, не только было покойно, но и от мельчайших капель, рассеянных в воздухе, необыкновенно легко дышалось.
С каждой минутой я все более ощущал, как постепенно возвращается к рукам, ногам, достигает кончика каждого пальца теплая кровь; «оживает», но и утихает боль, еще так недавно охватывавшая все частицы моего тела.
Уже стемнело.
Гул поездов стал доноситься яснее. Казалось, рельсовый путь проходит теперь совсем рядом с тем местом, где я лежу. Но это нисколько меня не волновало. «Никогда и никуда», думал я, засыпая.
10
Утром обнаружилось, что на моих руках, ногах, груди нет ни единой царапины.
Я ощупал лицо. Оно было чисто. От глубокой раны на лбу не осталось и малейшего следа. Ступни ног, еще вчера вечером измочаленные, словно в камнедробилке, теперь были тоже целы, здоровы.
Я приподнялся — все хорошо. Встал на колени — могу и это.
Если бы не лохмотья, в которые превратился мой костюм, и не пятна несмывшейся крови на них, я бы и сам не поверил, что это именно мне довелось сорваться на дно ущелья, ползти, заходиться в приступах боли.
Произошло чудесное исцеление, и не могло быть сомнений: его принес этот источник. Я нашел сказочную «живую» воду.
Ущелье своим устьем глядело на юго-восток. Лучи солнца вдруг ворвались в него, упали на водяную завесу. Над нишей вспыхнула радуга, и такая яркая, плотная, что ее хотелось потрогать рукой.
Я восторженно оглядывался. Чувство ликования переполняло меня. Прекрасными, восхитительными казались свет дня, нагромождение скал в стороне железной дороги, бисеринки падающей воды, гул проходящих поездов, упругость моих собственных мышц.
К тому же очень хотелось есть. И это тоже восхищало, манило меня, как еще одна предстоящая радость.
Но все же что делать дальше? Прийти к Дмитрию Степановичу и сказать: «Вы назвали меня браконьером и выгнали. Я уезжаю. Но — примите подарок. Стройте чудо-курорт. В этом будет еще одно грядущее предназначение города. И может быть, самое большое, всемирное».
Он ответит: «Спасибо. Подарок мы принимаем. Но все же по какому праву ты пошел в горы? Я же тебе запретил» — и выложит на стол фотографию олененка.
Идти к тренеру, директору заповедника Кучумову?
Они скажут: «Молодец! Такое открытие! Но объясни: почему все же и после этого твоего выхода в горы на седловине найден убитый лебедь?»
Буду повторять: «Товарищи! Я сделал открытие! Огромное! Отдаю вам, берите!»
Однако не будет ли все это в первую очередь значить, что вину я признал и теперь пытаюсь, попросту говоря, откупиться? Мол, вот вам «подарок», но за него — простите, забудьте…
Конечно, будет.
Но в чем же она, эта моя вина?..
У портала тоннеля я встретил железнодорожного мастера. Он без каких-либо расспросов дал мне ватные брюки, телогрейку, портянки, резиновые сапоги. Этого добра у него в кладовке было на целую бригаду. Одежду удалось подобрать поновее, почище, вполне подходящую мне по размеру.
Он же накормил меня вареным мясом, хлебом, молоком.
— Экая беда, парень. Костюмишко-то как изорвало, — приговаривал он. — Ну да чего жалеть — тряпки! Главное, сам уцелел. В рубашке, верно, родился. С такой верхотуры слететь! Безгрешная, видно, душа… Не тужи. Поезд с рудой из тоннеля выйдет — в кабину электровоза посажу. Мигом доедешь…
Оказалось, мы с ним отдаленно знакомы. Известно ему было и то, что я работаю в заповеднике и горы над ущельем входят в мой егерский участок.
Истинный северянин, он никакого особенного любопытства не проявлял, ничему в моем рассказе не удивлялся. Впрочем, подробно о событиях минувших суток сообщать я не стал. Спросил только: знает ли он про источник, вытекающий из трещин в отвесной скале?
Он усмехнулся:
— Какой же это источник? Так, еле сочится… Да и появился недавно. И точно скажу когда: в конце минувшей зимы. Руду внутри горы рвали, а снаружи вдруг как бабахнет! Я из дежурки выбежал: не завален ли путь. Нет, пронесло. Потом голову поднял — смотрю, верхушка склона вся так и съехала. Срезало, будто серпом.
— А на вкус как вода из него?
— Воду не пью, — категорически ответил он.
Я подумал: «Ничего. Еще будешь пить эту воду, и боготворить, и, как о великом чуде, о ней всем встречным и поперечным рассказывать».
Именно во время этого разговора я понял, что надо делать дальше.
11
— Дезинтегрированная вода!.. Омагниченная!.. Протиевая!.. Сверхчистая!.. Талая!.. Ювенильная!..
Эти слова, как мячики, летали вокруг меня. Я пытался понять, что они значат.
Слова «талая», «сверхчистая» были мне ясны. Но что значит «протиевая», «дезинтегрированная», «омагниченная»?
Все это происходило в большом светлом зале, загроможденном белыми шкафами и рядами стоек, поддерживавших причудливые переплетения стеклянных трубок, змеевиков, соединяющих между собой множество колб разных размеров и форм. На столе, за которым мы сидели, возле телефона грудой лежали останки моего костюма. Поглядывая то на них, то на меня, Трофим Петрович и еще два сотрудника лаборатории — Ольга Матвеевна и Сергей Викторович — молча выслушали мой рассказ, но, едва я закончил, заговорили наперебой, вовсе, как казалось, позабыв о моем присутствии.
— Снег? Но это-то просто. Пометим радиоактивным йодом!
— Но и химанализы — мелочь. Сложнее оценить концентрацию дейтериевой воды.
— Отдадим на масс-спектрометр!
— Зачем! Мы и сами получим результат с точностью, скажем, до двух процентов, а больше пока и не нужно.
— Однако позвольте, позвольте! Еще нужно, как минимум, знать трещиноватость массива, аномалии силы тяжести, напряженность магнитного поля, и, значит, надо немедля привлечь геофизиков. Площадка крошечная. Работы им суток на двое, не больше.
— Погодите! Не слишком ли скоропалительно? Объекта никто из нас еще и в глаза не видел.
— Но и тянуть нельзя. Почти наверняка этот источник сезонный.
— Точно! Еще день-другой, приморозит, и до лета движение воды прекратится.
— И возобновится ль весной?
— Вот именно! В недрах массива добывают руду. За зимние месяцы подрежут выработками сеть питающих трещин — и амба! Если хотите знать мое мнение: никаких рекогносцировок, прикидок. Считать, что доказательств достаточно. Иначе можем потерять все. А феномен поразительный.
— Милая Ольга! Да кто тебе даст возможность двое суток работать в ущелье? Я только вчера с подобной же целью просил прервать движение по Южному шоссе. Мелочь! Ответили: «В город завозят картошку. Автоколонны в пути. Остановить — картошка померзнет». А тут не картошка — руда!
Не понимая, о чем они говорят, я встревоженно переводил глаза то на одного, то на другого.
Трофим Петрович встал из-за стола и решительно махнул рукой:
— Идемте.
— Куда?
— Туда, где мы вчера с вами встретились. По дороге я объясню.
12
Мы шли по улице, и он говорил:
— Вода — самое распространенное, самое исследованное и вместе с тем пока еще самое загадочное вещество на нашей планете. Простите за прописные истины: все природные вещества, замерзая, сжимаются — вода расширяется. У всех них с ростом давления температура замерзания повышается — у воды наоборот. Но мало того! Превратите ее в лед, потом осторожно растопите. Получится жидкость совсем не тех физических свойств, какая была до замораживания: иной вязкости, диэлектрической проницаемости. Поливайте талою водой поля — урожай зерна соберете в полтора-два раза больший. Начните пить ее — здоровье улучшится, увеличится продолжительность жизни. И ведь в течение нескольких суток будут сохраняться эти новые качества: вода будет «помнить» о том, что ее некогда заморозили и потом неторопливо оттаивали.
Другой случай: пропустите воду между полюсами магнита. И снова она «запомнит» такое событие и много часов потом будет вести себя необычно: станете кипятить — на стенках котла не отложится накипь; будете поливать растения — увеличится урожай.
Но сделайте даже так: очень сильно, со скоростью многих тысяч оборотов в минуту, перемешайте воду. Как говорят, дезинтегрируйте. Такая вода тоже чрезвычайно полезна растениям; рыбы, живущие в ней, растут раза в полтора быстрее.
И объяснить все эти явления, в общем-то, вроде бы просто. Вода представляет собою жидкий кристалл. Значит, в любой ее порции молекулы выстроены в некотором определенном порядке. Оттаивание, омагничивание, дезинтегрирование по-разному его изменяют, всякий раз по-особому влияя на свойства жидкости. Число этих перестроек огромно, и потому так разнообразен набор ее удивительных качеств. Их самого лучшего сочетания мы наверняка еще просто не знаем. Что бесспорно? Попадая в живой организм, очень многие виды «перестроенной» воды повышают его жизнеспособность. Гидрологи иногда говорят: «Жизнь — одушевленная вода», — и дело, конечно, не в том, что каждый из нас почти на две трети состоит из этого вещества. Дело в его поистине удивительных свойствах.
— И одним из таких свойств воды объясняется мое исцеление? — спросил я.
— А почему бы нет? Замораживание и оттаивание? Но сейчас на вершинах гор зима, в долинах, в ущельях — осень. Ночью холодно, днем яркое солнце. Налицо все условия для такого процесса. Нужна лишь подходящая сеть трещин, чтобы собирать тонкий слой этой воды и сводить в одно русло.
Омагничивание? Но жилы магнитного железняка нередки на этом месторождении. Природная намагниченность может возникнуть, скажем, от удара молнии. Тесный контакт водного потока и жильного тела вполне вероятен.
Дезинтегрирование? Но если поток целые километры проходит по извилистым трещинам, образует водопады, встречает на пути сужения, камеры, почему нельзя допустить в недрах гор и такого процесса? И может, все они идут одновременно, наслаиваются и потому образуют в жидком кристалле — воде совсем уж благоприятную для живого организма структуру.
— А ведь на вкус она ничем не отличалась, — проговорил я. — Вода и вода…
13
В кабинете Дмитрия Степановича шло совещание. Некоторое время надо было подождать в приемной. Мы отступили к окну. Трофим Петрович продолжал:
— Я не успел сказать главного. Водород, как вы, без сомнения, знаете, бывает различного атомного веса: протий, дейтерий и тритий. И вот протиевая, или, как ее еще называют, сверхтяжелая, вода в природе почти не встречается. Дейтериевой, или тяжелой, очень немного. В воде всех рек, озер, морей, океанов ее в среднем на нашей планете семнадцать тысячных процента. Все остальное, то есть примерно в шесть тысяч раз больше, — обычная или протиевая. И тут поразительный парадокс: чисто протиевая вода — это воистину эликсир долголетия, бодрости; дейтериевая — эликсир старения, дряхлости. Уменьшение ее концентрации даже на тысячную процента резко ослабляет влияние этой примеси на жизнеспособность растительного и животного мира. Многие палеонтологи убеждены: двести-триста миллионов лет назад, в каменноугольный период, наша Земля потому и была так невероятно богата флорой и фауной, что содержание дейтериевой воды было тогда несколько ниже сегодняшнего.
— И вы считаете, что тот родник… — начал я.
Он не стал меня слушать дальше:
— Да. Вполне допустимо, что его свойства вызваны этим. Одно из возможных предположений: тяжелая вода замерзает не при нуле, а почти при четырех градусах. Первые порции талой воды всегда оказываются ею обеднены. Это известный факт.
— Так просто?
— Просто лишь на словах. Практически эти первые порции тут же смешиваются со всей остальной массой жидкости. Но не потому ли, однако, например, киты обитают не на экваторе, а у кромки тающих льдов? В океанах самая кипучая жизнь идет именно там… и не ради ли этого птицы весною летят на острова нашего Севера, чтобы непременно там выводить птенцов? Они будут тогда максимально жизнестойкими. И наконец, не потому ли морские рыбы, намереваясь отложить икру, поднимаются в верховья рек, упрямо штурмуют завалы, плотины? Установлено: в истоках рек концентрация дейтериевой воды всегда ниже, чем в океане. Вполне закономерно предположить, что рыб влечет особый, очень издалека слышный им «запах» более «чистой» от дейтерия протиевой воды. Природный источник ее — ценность огромная.
Я снова прервал его:
— У вас есть карандаш и бумага?
Одна, пока еще до крайности смутная, догадка мелькнула в моей голове.
Он достал из портфеля большой блокнот, раскрыл, протянул мне шариковую ручку. Мы склонились у подоконника.
— Вот смотрите, — объяснял я, рисуя, — седловина, ущелье. Здесь железная дорога, вход в тоннель. Эта точка — родник.
Он кивнул:
— Все правильно. Я так себе это и представлял.
— Здесь я увидел медведя. Вот место, где есть его след. — Я соединил эти точки прямой линией. — Таким путем, значит, он шел. А вот направление, по которому полз олененок, перед тем, как свалиться под скалой. — Я провел еще одну линию. — А это — путь лебедя, которого мне хотелось спасти. Смотрите! — Я проговорил это и сам поразился тому, что получилось: все три линии сходились в одной точке — в той, которая обозначала источник.
— Послушайте, да послушайте же, — озадаченно повторял Трофим Петрович, но было понятно, что ему еще неясен смысл моего чертежа.
— Получается, — сказал я, — что все те животные, о которых шла речь в кабинете Дмитрия Степановича, вовсе не жертвы браконьерства. Почти все они, как тот же бурый медведь, по той или иной причине оказались ранены за пределами заповедника или во всяком случае не вблизи ущелья. К нему они направлялись, чтобы достичь родника. И те из них, которым это удавалось, исцелялись и уходили назад. Они нам неизвестны. Мы знаем лишь о тех, которым не хватило сил, чтобы дойти.
— Но… Но… Так, по-вашему, они шли, определяя направление по «запаху» воды? — воскликнул Трофим Петрович. — И ощущали его на таком большом расстоянии? Но ведь это могло быть только в жидкой среде!
Я с досадой махнул рукой.
— При чем здесь дейтериевая вода!
Но он продолжал упрямо и строго:
— Такая вода не только эликсир старения, немощности, замедления процессов, идущих в живых организмах. Она еще и ядерное горючее завтрашнего дня. Хрестоматийный пример: килограмм дейтерия способен заменить сорок тысяч тонн каменного угля. И если вами обнаружено природное молекулярное сито и протиевая вода изливается в этом источнике, значит, дейтериевая накапливается где-то в недрах горного массива. Если мы сумеем оттуда ее добывать, знаете, какая слава придет этому городу? Первооткрыватель грядущего океана энергии, которого хватит человечеству практически на бесконечное количество лет! И не менее важно другое. С каждой парой атомов дейтерия, которая в реакторах будет сливаться в один атом гелия, высвобождая энергию, станет уменьшаться концентрация тяжелой воды в гидросфере нашей планете. От века к веку постепенно начнут биохимически улучшаться условия жизни на ней. Будет все более продлеваться молодость, пора расцвета каждого живущего на Земле существа, и в том числе всех людей.
— Да-да, — соглашался я, впрочем почти уже не вслушиваясь в его слова. — Это важно, важно…
Мне хотелось теперь одного: как можно скорее показать Дмитрию Степановичу нарисованный мною план.
14
Сперва он молча всматривался в него. Я поразился, как мало ему пришлось объяснять.
Потом он обнял меня.
— Прости. Конечно, надо проверить. Но если все действительно так и есть, то эта моя неправота будет мне самому лучшим подарком. Ты понимаешь, как было нам тогда тяжело?
Я молчал. Боялся расплакаться, словно мальчишка. Он продолжал:
— Что нужно делать, и как можно скорее? Во-первых, чтобы никому, кроме нас троих, это предположение не стало известно. Если оно подтвердится, то оснований для подобной осторожности и после, видимо, будет немало, хотя бы потому, что поток просто любителей природных чудес возможен огромный. Так нахлынут, что потом не отыщешь ни гор, ни ущелья. Образно говоря, затопчут, растащат на сувениры. Значит, сейчас же без излишнего шума это место нужно взять под охрану, скажем, в связи с особо повышенной лавиноопасностью. Даже те, кто там будет работать, о всей сути дела должны знать как можно меньше. Но и вообще чтобы там не болталось ни единого постороннего человека… Во-вторых, следует провести авиаосмотр заповедника, особенно местности вокруг ущелья. Обнаружить животных, идущих к нему, или хотя бы составить схему свежих звериных троп. Окажется, что они сходятся к роднику, — вот и есть одно доказательство. Ну а решающее слово, — он ободряюще кивнул Трофиму Петровичу, — скажет наука.
— Скажет, — согласился тот, — но при одном условии. Если на руднике хотя бы двое суток не будет никаких работ — буровых, взрывных, погрузки руды; прекратится движение поездов по ущелью.
Дмитрий Степанович поднялся из-за стола.
— Товарищи! Да что вы! Кто же, на это сможет пойти? Двое суток! Десятки тысяч тонн добычи! Что вы, товарищи!
Трофим Петрович грустно улыбнулся:
— Так я и знал. Но взрывы, работа механизмов, перемещение масс руды ослепят приборы. Мы ничего не сможем понять.
— Электровозы-то чем помешают? Пусть потихоньку вывозят уже подготовленную руду. Комбинат на это пойдет.
— Помешают в первую очередь тем, что, простите за азбучность, один провод, питающий электровоз, висит на столбах, а второй провод — рельсы, земля. И значит, когда ходят поезда, в ней неизбежно возникают блуждающие токи значительной величины. И что же? Вместо природных феноменов их-то мы и будем фиксировать? Поверьте, у нас уже есть такой опыт.
— Хорошо, — сказал Дмитрий Степанович. — Это я беру на себя. Сегодня четверг. Гарантирую, что в субботу и воскресенье на руднике не будет работ. Устраивает? — Он еще раз обнял меня. — Поверь, мы все сделаем, чтобы перед тобой оправдаться…
15
На рассвете Кучумов, старший охотовед областной инспекции и я уехали на аэродром. Погода хмурилась, вылета нам не давали. Кучумов со мной не разговаривал, старший охотовед тоже. Косо посматривали на меня. Из обрывков фраз, которыми они обменивались между собой, я понял, что об источнике им все же кое-что известно, но никакие его целебные свойства ими не признаются. Главный довод: откуда об этом могут узнавать животные? Телеграфа они не имеют. Телепатия? Но ее-то существование и у людей не доказано.
Там же, на аэродроме, мы ночевали. И одну ночь, и вторую. Горы все сильнее заваливало снегом, видимости не было. Только в понедельник утром удалось вылететь.
В кабине самолета мы разместились у иллюминаторов. Перед каждым из нас лежал планшет. Местоположение всего живого, что удастся заметить внизу, следовало начнем отмечать и точно записывать время, когда это наблюдение сделано.
Картина, которая открывалась сверху, была захватывающе красочна. Среди желто-багряной тайги бело-серыми непривычно плоскими островами расстилались массивы горной тундры. Их контуры мне казались знакомыми и незнакомыми и лежали перед глазами как на ладони. Самолет ходил челноком. Я всматривался, делал отметки, все шло вроде бы хорошо, но, когда после приземления мы сверили записи, случилось нечто ужасное. Оказалось, что все мои наблюдения ни с чьими ни разу не совпадают!
И никто из нас троих не отметил следов, которые вели бы к ущелью.
У посадочной полосы стоял Дмитрий Степанович.
— Сколько часов вы провели в воздухе? — обратился он к командиру самолета.
— Четыре, — ответил тот.
— Каждый час стоит пятьсот двадцать рублей, — бросил Дмитрий Степанович и быстро пошел от нас. Я догнал его.
— Что сказали ученые? Уже есть результат?
— Есть, — ответил он не останавливаясь, — однако не тот, которого все мы ждали.
— Но ведь можно было совсем по-другому испытать эту воду — на какой-то ране, царапине.
— Делали. Пустая затея.
«Уеду, — как заклинание твердил я, глядя в его удаляющуюся спину. — Уеду…»
Эти слова я повторял про себя и сидя в машине, которая увозила нас с аэродрома, и потом, когда уже шел по городу. Как бы отбивался ими от своих недавних радостных мыслей.
«Уеду… уеду…»
Но прежде мне надо было повидаться с одним человеком. Не поговорив с ним, я не мог ничего решить.
16
Я шел по городу, и встречные, как обычно, приветствовали меня. Кто-то жал руку, приглашал в гости, улыбался. Но сегодня я ни на одно из этих приветствий ответить не мог. Не было сил. Мускулы моего лица окаменели.
В таком состоянии скованности я сел в отходивший от управления горного комбината автобус и вышел из него у нижнего входа на рудник. Меня и здесь встретили улыбками. Начальник смены самолично дал мне коричневую пластмассовую каску, по боковому тоннелю проводил на рудничный двор. Я видел, что он горд возможностью оказать гостеприимство такому прославленному человеку.
На рудничном дворе, в этой искусственной пещере в недрах гор, такой громадной, что в ней свободно вмещался целый железнодорожный состав, шла работа. Электровозы медленно проводили вагоны под люками бункеров, и всего двое рабочих, стоя у рычагов, грузили руду. С грохотом, высекая от ударов глыб искры, заполнялись 50-тонные коробки думпкаров. 10 минут — состав!
Начальник смены принялся пояснять:
— Двое суток стояли… В ущелье проводили какие-то съемки. А склоны там — и близко не подходи. Лавины!.. Со стороны города охрану выставили: мало ли дурней! А ученые — народ бесстрашный. У самого подножия, по боковине, протянули провода, поставили приборы, сейсмозаряды взрывали. Уж и не знаю, что они там могли искать. Ущелье-то геологами исхожено тысячу раз… Теперь нам наверстывай, гони план…
Он проводил меня до клетьевого подъема, и я взлетел в его кабине на 400 метров. Здесь начиналась штольня. Я нажал кнопку сигнала. Металлическая дверь отворилась. За порогом продолжался все тот же широкий полукруглый гранитный свод, ярко освещенный лампами дневного света. Вдоль стен распластались ряды цветов: алые розы, нарциссы, тюльпаны, гиацинты, гвоздики… Их были тысячи. Многоярусной лентой они уходили куда-то вглубь, скрываясь за поворотом этого подземного коридора.
Девушка в белом халате что-то делала у одной из цветочных гряд. Я подошел. Она обернулась. Из-под голубой косынки сверкнули глаза.
— Ты! Я так рада! Вчера заходила, соседи говорят: «Улетел». А ты уже здесь.
— Был облет заповедника, — ответил я. — Сам-то он занял четыре часа, но долго пришлось ждать погоды. В горах валит снег.
Она прижалась щекой к рукаву моей куртки.
— А у нас круглый год лето. И только подумай: над нами с тобой сейчас сотни метров камня, льда…
Я так и не смог сказать, что уеду. Глядел на ряды цветов, на гранитные своды, на ртутные сияющие лампы, на трубы, которые подводят растениям тепло, воздух, воду, и повторял:
— Да-да, у тебя тут прекрасно…
Потом она подвела меня к стеклянной стене. За нею тоннель расширялся и делался выше. В прошлом была здесь машинная камера. Теперь стояли деревья с глянцевыми листьями и крупными кремовыми цветами. И пчелы — да, пчелы! — вились над ними. Я смотрел на это, но перед моими глазами все же была совсем другая картина. Та, что предстала с самолета: снежный простор горной тундры и на нем ни единого звериного следа, который бы вел к ущелью.
— Ты знаешь? — как будто издалека слышал я ее голос. — Когда рудник закроется, нам отдадут все штольни. Это сотни километров горных выработок — узких, широких и даже таких, что просторнее самых огромных дворцовых залов! Приспособить их для наших целей обходится в десять раз дешевле, чем строить теплицы на поверхности. И только представь себе: вверху тундра, полярная ночь, твой заповедник, лыжники, а здесь растения всех стран света. Самый большой в мире подземный ботанический сад. Мы потом и голубое небо устроим над головой, и придумаем так, что солнце будет всходить…
Ее зовут, что-то срочное надо сделать там, за стеклянной стеной.
— Не уходи, я скоро освобожусь, — просит она.
Но как же мне здесь оставаться?..
17
Я опустился в клети на рудничный двор и, улучив момент, когда дежурный отвлекся, свернул в главный железнодорожный тоннель и пошел по шпалам. Что же все-таки делать? Этого я пока так и не знал.
Грохот падающей в думпкары руды становился все отдаленней.
Что же все-таки делать?
Луч света ударил мне в спину. Оглушительно взревел тифон. Я обернулся. На меня надвигался электровоз. Он был уже совсем рядом. Я метнулся к стенке тоннеля, попытался плотнее приникнуть к ней, но там были навешены толстые, оплетенные стальной лентой змеи электрических кабелей. Они отталкивали меня. Тифон продолжал реветь.
Я знал, что в тоннеле через определенные промежутки специально для тех, кто случайно окажется на пути поезда, вырублены ниши. Но где ближайшая из них? Слишком поздно я спохватился. Нагруженный рудою состав быстро не остановишь.
Я рванулся вдоль тоннельной стенки. Затрещал, зацепившись за что-то, капрон куртки. Я рванулся еще раз, как только мог. Куртка распахнулась, и я всей грудью налетел на крючья, поддерживающие кабель. Пропоров свитер, эти крючья когтями впились в мое тело. Боль обрушилась, словно удар, лишила дыхания. Мелькнула мысль: «Но где? В какой стороне выход из тоннеля? Добегу ли я до этого места?»
Необыкновенный, яркий, как озарение, душевный порыв внезапно придал мне силы, оторвал от стены. Безотчетно повинуясь ему, я выскользнул, показалось мне, уже почти из-под самых колес электровоза и прямо по рельсам бросился вперед и лишь потом увидел перед собой далекий, ослепительно сверкающий светом солнечного дня глазок тоннельного устья.
Не знаю, что думали машинист и его помощник. Да и едва ли они успели различить, человек ли, зверь ли промелькнул перед локомотивом.
Выбежав из тоннеля, я устремился дальше и дальше, бесстрашно проламываясь сквозь стенки еловых зарослей, взлетая на гряды камней, грудью, лицом ударяясь о них и вновь поднимаясь для следующего броска.
Наконец я свалился на мокрые плиты. В нескольких шагах от меня темнела ниша. Водяная завеса упруго колыхалась над входом в нее. Я был у цели. Еще минута, и, казалось, мое сердце перестало бы биться. И теперь оставалось совсем немного: дотянуться до этих ласковых струй.
Навстречу мне из глубины ниши метнулся лебедь. Тот самый, с мазутным пятном. Он вынырнул из-под козырька ниши и взмыл в воздух. Это происходило беззвучно, и все же я слышал, я чувствовал, знал, что именно от белой огромной птицы сейчас исходит торжественный клич, пронизывающий меня всего.
«Не улетай! Надо, чтобы тебя здесь завтра увидели!» — подумал я. Наивная просьба!
Я прополз эти оставшиеся несколько шагов и лицом вверх, безотрывно глядя в ту сторону, куда скрылся лебедь, лег на пороге ниши.
Но теперь и во мне, в моем сердце бушевала, рвалась из моей груди беспредельная радость. Это сюда меня влек тот немой властный зов, который овладел мною в тоннеле. Я тогда был в растерянности. Потерял представление, в какую сторону бежать, что вообще делать. Этот зов спас меня.
От гула проходящих за каменной грядой составов дрожала плита, на которой я лежал. Ревели тифоны. Два электропоезда по параллельным путям шли навстречу друг другу.
И новый прилив небывало огромного ощущения собственной силы, беспредельной веры в ожидающее впереди счастье овладел мною.
«А что, если?.. — бесстрастно, как это бывало прежде только перед самым решающим выстрелом и уже на самом последнем и самом трудном огневом рубеже, вдруг подумал я. — Что, если… Но не спеши подводить черту. Все, даже самое срочное, ты должен делать спокойно. Спокойно… спокойно…»
18
Утром я снова пришел к Трофиму Петровичу. По тому, с какой суетливой предупредительностью встретили меня и он, и Ольга Матвеевна, как они жали мне руку, заглядывали в глаза, угадывалось, что они очень мне сострадают. Но я-то в этом теперь не нуждался.
— Вчера во второй половине дня, — сказал я, обращаясь сразу к ним обоим, — лебедь, о котором вы знаете, на моих глазах улетел от родника. Тогда же я обмыл водой новые и, скажу вам, не так уж и шуточные ранения на груди. Сегодня их нет как не было. Источник «живой» воды существует.
Не глядя на меня, Трофим Петрович смущенно теребил бороду.
— Да, возможно, возможно. Но мы — наука. Пока нет твердо установленных фактов и не ясен механизм того, как они возникают, нет и явления.
— Почему же нет фактов, — ответил я. — Факты есть. И понятна причина, из-за чего ваши наблюдения прошли вхолостую. Она в том, что те двое суток рудник не работал и, главное, по ущелью не ходили поезда. А вдруг все дело в том, что в толще горных пород как раз не было тех самых блуждающих электрических токов, которых вы так страшились? Что, если они-то и наделяют источник чудесной силой? А ведь она есть. В этом я еще раз убедился. И так, что нет и малейших сомнений.
Оба они довольно долго и озадаченно глядели сперва на меня, потом друг на друга.
— Все совпадает! — продолжал я. — И то, что именно в эти дни не было звериных следов, ведущих к ущелью. И то, что лебедь смог улететь только вчера, когда рудник опять заработал. Ну а в чем, как говорите вы, механизм? Надо искать!
Трофим Петрович схватился за голову.
— Зачем же искать? Немедля пойти и проверить. Два листочка лакмусовой бумажки — вот и всей аппаратуры! Пара пустых!
Ольга Матвеевна метнула на него взгляд.
— Активированная вода?
— Да! Да! И вся картина прекрасно в это укладывается. — Трофим Петрович повернулся в мою сторону. — Вы, естественно, можете не знать. Это научное достижение самых последних лет. Группа ташкентских ученых установила, что, если через воду проходит электрический ток, она разделяется по химическим свойствам на щелочную и кислотную, а по воздействию на животные и растительные организмы на «живую» и «мертвую». И «живая» вода способна быстро заживлять раны, снимать усталость, причем такие свойства сохраняются пять-шесть часов подряд. Хотя, впрочем, и тут все не так просто. Чтобы получить активированную воду, нужны пористая перегородка между электродами, соблюдение особых режимов подачи тока.
Ольга Матвеевна подхватила:
— Но это вполне могло стихийно сформироваться в горной толще: направленная фильтрация через песок, природный полупроводниковый эффект. Случайно совпало, и настолько удачно, что проявляется с небывалой силой. Гораздо ярче, чем даже в ташкентских опытах.
Как и в тот раз, они уже совсем забыли о моем присутствии.
— И смотрите! Замеры, анализы были начаты примерно через полсуток после выключения энергосети. Естественно, что ничего не удалось обнаружить.
— И не должно было удасться. Пока все соответствует!
— И особенно то, — сказал я, — что если особые свойства воды родника порождаются деятельностью человека, значит, такое явление может быть многократно повторено, распространено по всей нашей стране, по всему миру, воплощено в тысячи целительных центров, предназначаемых не только людям, но вообще всему живому, что есть в природе.
— Но тогда же возникает другая загадка! — страдальчески воскликнул Трофим Петрович. — Как узнают об этом источнике те птицы и звери, которым он необходим? Что им указывает направление?
«Но это не тайна, — подумал я. — У рыб, птиц, зверей есть сигнал опасности. Повинуясь ему, сразу вся стая бросается в сторону. Пчела сообщает улью о своей гибели. Но почему нельзя допустить, что есть и всеобщий клич радости? И это его я и «услышал» в тоннеле?»
19
Ты всегда будешь в расцвете, мой северный край! Мой родной город!
ТАЙНА ВСЕХ ТАЙН
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. У ПОРОГА ТАЙНЫ
Глава первая
Кирилл Петрович — академик, физик, математик, кибернетик, лауреат Государственных премий. Ему лет шестьдесят. Он приземист, лицо грубоватое, с коричневой обветренной кожей. На нем светло-серый костюм, белоснежная рубашка, черный капроновый галстук. Говорит он негромко. Задавая вопрос, делает короткий жест правой рукой, словно приглашая вступить в спор.
Но о каком споре может идти речь? Утром мне позвонили и пригласили в Институт энергетики. Поколебавшись мгновение — стоит ли ломать сегодняшний день? — я согласился. Не так уж часто меня приглашают к себе академики!
И вот мы беседуем, сидя в его кабинете.
— Наш институт, — говорит Кирилл Петрович, — занимается проблемой передачи энергии без проводов. Исследования идут сразу в нескольких направлениях. Одно из них развивает лаборатория, где вы сейчас находитесь. Она не очень велика, создана четыре года назад — срок, в общем, вполне достаточный, чтобы более или менее узнать друг друга, сработаться…
Уже с первых фраз я все, мне кажется, понимаю: видимо, какие-то достижения этой лаборатории решено выдвинуть на соискание Государственной премии. Согласно правилам, с такой работой следует через газеты и радио ознакомить общественность. Сделать это и будет мне в конечном счете предложено. Однако я не пишу очерков! Я пишу об ученых, но повести, рассказы.
Слушая Кирилла Петровича, я понемногу осматриваюсь. Здание, которое занимает институт, очень старой постройки. В дореволюционные годы в нем помещалась торговая фирма. Кабинет Кирилла Петровича, безусловно, остался от той поры. Он поражает: дубовые панели, дубовый письменный стол и кресла на драконьих лапах (и такие же лапы и красные и зеленые морды из гипса на потолке!) — роскошь самая купеческая, столь колоритная и неповторимая в своей несуразности и размахе, что я вдруг начинаю сомневаться в реальности происходящего. Как может работать в таком кабинете современный ученый? Неужели это не мешает ему? Что он за человек?
— Давайте, — говорит Кирилл Петрович, — продолжим наш разговор уже после знакомства со всеми сотрудниками лаборатории.
У меня невольно вырывается:
— А нужно ли?
— Нужно, — отвечает Кирилл Петрович и добавляет, как бы уговаривая себя: — Очень нужно.
* * *
Первое помещение, куда мы попадаем, миновав узкий и извилистый, тоже явно оставшийся от старины коридор, — это обширный зал, блистающий стеклом и алюминием переплетов гигантских, от пола до потолка, окон. Пол его на десяток ступеней ниже порога. Мы останавливаемся у входа. У наших ног лилипутскими небоскребами высятся голубовато-серые параллелепипеды блоков счетной машины. Они окружают мерцающий сигнальными огоньками полукруглый барьер. Это пульт управления. Гудят вентиляторы, поет генератор звукового контроля: «уа, уа, уа…»
И от порога я вижу сотрудников. Их трое. Все в белых халатах. Высокий полный мужчина лет сорока сидит у пульта на винтовом голубом стуле. Еще один мужчина — худощавый и сутулый — склонился над большим столом в дальнем углу. Молодая женщина в неловкой позе, с рулоном бумажной ленты в руке, стоит возле блока печатающего устройства. Все — словно застывший кадр кинофильма.
«Взволнованы моим появлением? Что за чепуха!» — думаю я.
— Это наша основная группа, — говорит Кирилл Петрович. Высокий мужчина поднимается с винтового стула, подходит к нам, протягивает руку:
— Рад познакомиться… Острогорский.
По всему его облику, по решительности движений, по спокойному прищуру глаз видно, что человек этот преуспевает и в научной работе, и в личной жизни, и к тому же он наверняка любимейший сотрудник Кирилла Петровича.
— Кирилл Петрович, — продолжает Острогорский, — Гордич опять мудрит: вычисления за всю неделю — в корзину!
— Да, я знаю, знаю, — торопливо отвечает Кирилл Петрович.
— Так дальше нельзя. Мы только и занимаемся переналадками. — Острогорский вопрошающе смотрит на меня, безнадежно машет рукой и умолкает.
И уже вместе с ним мы подходим к женщине. Она кладет рулон на стол, глядит на свои руки — чисты ли? — здоровается. Ей едва ли больше двадцати четырех лет. Красива она удивительно.
Дело не только в правильности и изяществе черт лица и темно-каштановом цвете волос — моем любимом цвете. Просто я как-то мгновенно понял ее и восхитился ею, как человеком гордым и в то же время беззащитным из-за доверчивости и мягкости характера. Она, конечно же, из тех людей, которых с детства задергали воспитанием. Выработали умение держаться, развили чувство самоконтроля и вдобавок привили устойчивую неуверенность в себе, которую на Западе называют комплексом неполноценности, а у нас — застенчивостью молодого специалиста. Я всегда сочувствовал таким людям.
— Галина Тебелева, — излишне громко говорит Острогорский. — Инженер-программист!
Женщина вздрагивает и распрямляется. Смущенная улыбка делает ее еще красивее. Я ловлю на себе испытующий взгляд Острогорского. Он словно проверяет, какое впечатление произвела на меня Тебелева.
Затем мы подходим к сотруднику, который склонился над столом. Поглядывая на бумажку со схемой, он вставляет шпильки в отверстия квадратных пластин, разложенных на столе. Я понимаю: он готовит для машины новую программу вычислений.
— Пуримов, — говорит Острогорский, — Новомир Алексеевич.
В его голосе снисходительность.
С минуту мы смотрим на Пуримова — на его исхудалое сосредоточенное лицо, на седоватые, будто пыльные волосы, на мятый халат в пятнах ржавчины.
«Лаборант, — думаю, — пожизненный старший лаборант, убежденный, что пройдет еще два-три месяца (или дня), он отложит все неважные дела, которые выполняет по приказанию, займется самой высокой теорией и перевернет мир. И потому сегодня он ни в коем случае не должен терять время, отрываться от своей лаборантской работы. Даже вот сейчас, когда к нему подошло начальство».
Я оглядываюсь на Тебелеву. Она по-прежнему стоит возле печатающего устройства и улыбается.
«Коллектив самый обычный», — решаю я, с трудом перебарывая желание еще раз посмотреть на Тебелеву.
* * *
Следующая комната, куда мы приходим, невелика, стены расписаны красными, желтыми и черными треугольниками; в углу, слева от входа, над батареей парового отопления, квадратная клетка с большим попугаем на жердочке; три письменных стола, заваленных книгами, научными журналами, кипами перетянутых резинками библиографических карточек.
В комнате двое.
Длинный большеротый вихрастый парень в сером костюме сидит на столе, положив ногу на ногу. Женщина в белом халате — очень смуглая, черноволосая, лет тридцати — стоит, прильнув щекой к оконному стеклу. Когда мы входим, никто из них не меняет позы. Я догадываюсь, что здесь меня тоже ждали и по-своему приготовились к встрече.
— Теоретики, — говорит Кирилл Петрович. — «Здравствуй» у них не дождешься. — Он кивает в сторону женщины. — Вера Мильтоновна Карцевадзе…
Женщина отрывается от окна, протягивает мне руку.
— Никита Аникеевич Вента, — продолжает Кирилл Петрович. Я оборачиваюсь к парню, поклоном здороваюсь с ним. В ответ он изгибается на своем столе. На лице его подчеркнутая серьезность.
— Они высказывают бредовые идеи, — говорит Кирилл Петрович, — группа Острогорского эти идеи обсчитывает. Ну а мы с Кастромовым потом хватаемся за головы.
— А мы не хватаемся? — певуче спрашивает Вера Карцевадзе.
— Хватаетесь, если у вас растрепалась прическа, — отвечает Кирилл Петрович добродушно-ворчливым тоном и вдруг озабоченно оглядывается. — Но где же Гордич? Мы договаривались: сегодня быть всем!
— Гордич нонче в архиве, — отвечает Вента, глядя на меня. — Они опьять (он так и сказал: не «опять», а «опьять») замахиваются на устои гидродинамики…
«Гидродинамика — наука наук», — скрипит попугай.
* * *
— Теоретики — странный народ, — говорит Кирилл Петрович уже в коридоре. — Только весьма молодые, житейски неопытные люди могут мыслить теоретически по-настоящему нескованно. И потому их всегда приходится принимать такими, какие они есть. Попытки воспитать, конечно, удаются. Работать становится легче, они дисциплинируются, но — увы! — частенько при этом теряют и счастливую способность мыслить не по шаблонам. Очень сложно администрировать! — заканчивает он с извиняющейся улыбкой.
Я отвечаю, что уже встречался с такими людьми, и вновь думаю о Галине Тебелевой: как хорошо, что она работает под началом этого Кирилла Петровича!
Тем временем мы входим в такой же обширный зал, как и тот, где были недавно. В нем тоже счетная машина. Возле пульта стоят три человека: сухощавый с резкими чертами лица мужчина лет пятидесяти и две молодые женщины: одна — рыженькая и веснушчатая, другая — высокая, темноглазая и темноволосая. Женщины переговариваются. Мужчина поочередно поглядывает на них. Из-за гула машины голосов нам не слышно.
Мы подходим. Разговор прерывается. Все трое улыбаются нам.
— Группа контроля, — говорит Кирилл Петрович. — Елена Константиновна Речкина…
Рыженькая женщина подает мне руку.
— Рада Григорьевна Саблина… Руководитель группы — Антар Моисеевич Кастромов… И вы не смотрите, что эти дамы улыбаются, — продолжает Кирилл Петрович. — На самом деле они народ очень въедливый. Так, впрочем, и должно быть: группа контроля!
— Покой нам только снится, — говорит Саблина.
И как подводит итог: в зале становится вдруг совершенно тихо. Лишь через мгновение я соображаю, что Саблина тут ни при чем. Просто вычисление закончилось, и машина остановилась.
Мы выходим в коридор.
— Осталось еще познакомить вас с Ириной Валентиновной Гордич, — говорит Кирилл Петрович.
— С Ириной Валентиновной?
Я почему-то думал, что Гордич — мужчина.
— Да, — отвечает Кирилл Петрович. — И между прочим, заметьте себе: Острогорский и Гордич — единственная родственная пара в нашей лаборатории. Они муж и жена.
Я пожимаю плечами: мало ли родственных пар работает в лабораториях?
Кирилл Петрович толкает дверь с табличкой «Архив» и пропускает меня вперед.
* * *
Длинную узкую комнату с пунктиром ламп дневного света вдоль всего потолка занимают стеллажи с папками и письменные столы. За, одним из этих столов (на нем лежит листок бумаги и ничего больше нет) с карандашом в руке сидит женщина лет сорока, невысокая, в ярко-красном платье.
Когда мы подходим, она встает и смотрит на нас, быстро мигая, словно только что вышла из темноты на яркий свет.
— Ирина Валентиновна Гордич, — произносит Кирилл Петрович торжественно, — или просто Ирина, как она просит себя называть. Наш главный теоретик и верховный неподкупный судья. И вообще чудеснейший человек. Не хмурьтесь, Ирина. Я знаю, вы не любите комплиментов. Но в моем возрасте их говорят с абсолютнейшим бескорыстием. Это единственное преимущество старости!
Он говорит, а я тем временем вглядываюсь в Гордич: тонкие губы, узкие кисти рук, вся фигура по-спортивному подобранная, осанка благородно-непринужденная… Ну а в целом… В целом, пожалуй, внешность работника архивов, допущенного к самым сокровенным государственным тайнам. Она с нами и в то же время она далеко-далеко.
«О таком человеке непременно надо бы написать, — думаю я. — Конечно, не документальный очерк, а написать о человеке такого типа в романе, в повести, чтобы можно было свободно домысливать, обобщать…»
Я вдруг чувствую ту взволнованность, которая всегда овладевает мной в предчувствии «настоящего материала».
Глава вторая
Когда мы возвращаемся в кабинет и усаживаемся в кресла, я спрашиваю:
— Это все, кого вы хотели мне показать?
— Сотрудники, с которыми я вас познакомил, — после некоторого молчания отвечает Кирилл Петрович, — готовят лишь самый первый, я бы сказал даже — прикидочный, вариант одного из проектов. На этой стадии большего числа исполнителей не требуется. Однако, думается, и в дальнейшем они могли бы играть основную исследовательскую роль. Среди тех, кого мы видели, два доктора наук и два кандидата. Не знаю, достаточно ли много это говорит вам…
— Ну хорошо. А зачем нужен вам я?
Кирилл Петрович отвечает не сразу. Я рад этой паузе. Ведь я буду должен огорчить его, прямо сказать, что увиденное, в общем, не увлекло меня. Да и что я увидел? Большой архив, две вычислительные машины, десять научных сотрудников разной квалификации. Одна из них, Гордич, заинтересовала меня как литератора. Пожалуй, об этом человеке я даже хотел бы узнать возможно больше, но писать очерк?.. Такая работа совсем не по мне. Во всяком случае я никогда прежде ею не занимался.
— Для чего нужны вы? — спрашивает Кирилл Петрович и смотрит на меня с какой-то полуулыбкой.
Он словно бы решает: сказать или не сказать прямо?
— Да. Чего бы вы хотели от меня?
— Мы намерены предложить вам стать сотрудником нашей лаборатории. Говоря проще — поступить на работу в наш институт.
Я удивленно гляжу на Кирилла Петровича, а вслед за тем чувствую огромное облегчение: от такого предложения очень легко отказаться.
— Говоря казенным языком, — продолжает Кирилл Петрович, не дав мне ответить, — мы хотим, чтобы вы написали нечто похожее, так сказать, на отчет о работе нашей лаборатории.
Я улыбаюсь. Кирилл Петрович встает и, заложив руки за спину, проходит по кабинету. Все это время я ловлю на себе его изучающий и в то же время, несомненно, иронический взгляд. Потом он останавливается возле меня.
— Проблема, над которой мы работаем, теоретически и практически весьма трудна. Не менее важно другое: успех или неуспех всего дела будет окончательно решаться в очень сложных, точнее, в чрезвычайно сложных условиях.
— О, понимаю… Космос… Каждый лишний грамм веса… — Я тоже стараюсь говорить с иронией.
— Да, — совершенно серьезно отвечает Кирилл Петрович. — Для окончательной регулировки аппаратуры исследователям, безусловно, придется выходить даже в космос.
— И следовательно, — подхватываю я, — любой участник, который окажется не наилучшим, поставит под угрозу все предприятие.
— Да, — с прежней серьезностью повторяет Кирилл Петрович, — причем само понятие «наилучший», возможно, обретет какие-то особые оттенки.
Я вдруг все понимаю.
— Вы хотите, чтобы я помог вам разобраться в каждом из ваших сотрудников?
— В каждом? — спрашивает он живо. — Зачем же! В отдельности каждый мне ясен. Иначе никто из них не был бы принят в лабораторию.
— Вас интересует коллектив как единое целое?
— Да, — соглашается он. — Эффект взаимодействия. Если вы за это возьметесь, вам придется написать нечто вроде повести или романа, героями которого окажутся сотрудники лаборатории, а действие будет происходить там, где им довелось бы работать, уже завершая проект. Само собой разумеется, что ваш труд мы потом коллективно обсудим, чтобы извлечь из него максимальную пользу. Теоретическая разработка рано или поздно закончится. Придется решать: переходить к стадии воплощения проекта или его отложить. Как раз в таком случае результаты обсуждения очень помогут.
— Вообще отложить?
— Для меня — вообще. Я уже достаточно стар. Отложить проект совсем невозможно.
— Боже мой! — восклицаю я. — Но сознаете ли вы, что фактически предлагаете? Написать роман (всего лишь!), в котором каждый герой — реально существующий человек! И потом еще предъявить его для обсуждения тем самым людям, которые будут описаны! Ну а что, если некоторые из ваших товарищей отнесутся к этому чрезмерно болезненно? Ведь далеко не всегда то, что человек думает о себе, и есть истина. Одних я просто не смогу понять. Других, хотя и пойму, не сумею изобразить… Вас устроит, если опыт мы проведем, а коллектив распадется?
Пока я говорю, Кирилл Петрович, соглашаясь, кивает.
— Ваши сомнения понятны, — начинает он, едва я заканчиваю. Видимо, он заранее готов к таким возражениям. — И все же решиться на подобный опыт необходимо. Причин сразу несколько. Вот одна из них, пожалуй, наиболее убедительная. Он понижает голос, словно опасаясь, что нас могут подслушать. — В конце концов, ведь нельзя потребовать от страны грандиозных, многомиллиардных затрат, не имея полной уверенности в удачном исходе.
Я недоумеваю:
— Но о чем идет речь? Все же над чем вы работаете, я до конца так и не понимаю.
— О, пожалуйста! Это отнюдь не секрет. В принципе, мы, наша лаборатория, предлагаем очень простую вещь. Как известно. Земля улавливает всей своей поверхностью примерно одну двухмиллиардную излучения Солнца. Много это или мало? Много! Можно ли больше? Нельзя. Почему? Все остальное не попадает на нашу планету и рассеивается во Вселенной. И вот мы предлагаем охватить Солнце воронкообразными волноводами из электромагнитных полей особого рода и, как по трубам, подвести к полюсам Земли энергию еще по крайней мере в тысячу раз большей мощности. Как бы подарить человечеству тысячу Солнц.
— Та-ак, — только и выговариваю я.
— Не менее важно другое. На всей остальной поверхности Земли, если только человечество пожелает, останутся прежними и спектр солнечного света, и общая циркуляция атмосферы, и распределение температур, а посему не грозит нам и таяние ледников Антарктиды, Гренландии и в связи с этим подъем уровня Мирового океана. Наш проект очень реалистичен. Он осуществим даже в эпоху государств с различными социально-экономическими системами, то есть и в наши дни. Что это даст? Ну хотя бы наконец в распоряжении человечества появится энергия (накопленная, скажем, в виде антивещества), достаточная для межзвездных полетов. Сейчас на Земле такой энергии нет. Пока ведь для достижения даже ближайшей туманности в ракетных двигателях космического корабля нужно было бы сжечь много самого энергоемкого горючего.
— Позвольте! Вот эти десять сотрудников… Галя Тебелева, Речкина, Саблина… Ваш коллектив рассчитывает такой грандиозный проект?
— Почему это вас удивляет? И можете не сомневаться: вы будете иметь дело лишь с добровольцами. Этот вопрос мы обсудили между собой. Искренность, самая исчерпывающая, вам гарантируется.
— Ну а я? Обо мне вы подумали? — говорю я почти с отчаянием, понимая, что вопрос уже решен и я непременно займусь этим удивительным делом. — Вы понимаете, что значит описать человека с наибольшей полнотой?..
— Человек эмоционально бедный и в науке всегда пустоцвет, — отвечает Кирилл Петрович. — Наша задача очень серьезна. Шутить с нею нельзя.
— Но что вы, собственно, хотите выяснить? Я, например, убежден, что коллектив вашей лаборатории состоит из людей замечательных…
— Многое. Приведу простейший пример. Может, для того, чтобы сотрудник А работал с наибольшей отдачей, его подчиненный Б должен быть не послушным и влюбленным в своего начальника, а, напротив, до дерзости несговорчивым? Правда, лишь в том случае, если у этого А есть данные, чтобы еще и еще расти. Если же данных нет? Тогда это А плюс Б разве не обернется трагедией зависти? Или трагедией неуемной наглости?.. В коллективе плюсы и минусы людей складываются по законам особой логики. Насколько могу судить, правда искусства к ней очень близка. Я не раз уже думал об этом. Любое произведение искусства — это знаковая система, предназначенная людям в качестве инструмента саморегулирования. Таков смысл искусства с точки зрения кибернетики. Я всю жизнь работаю в другой области и всю жизнь мечтаю совершить, так сказать, попытку инженерно-литературного свойства. Разве это не заманчиво?
О чем-то сходном и я думал не раз, хотя никогда еще не связывал это со своими литераторскими планами.
— Не увлекает? — Кирилл Петрович делает излюбленный жест. — Ну а если подумать более широко? Это окажется особой формой критики: не сверху, не снизу, а из вероятного будущего. Не мне объяснять вам: критика — обратная связь в отношениях между людьми. Одно из элементарнейших положений кибернетики: система без обратных связей работает плохо… Нам не нужны дифирамбы. Сократите, к примеру, состав нашей группы на одного человека, докажите, что коллектив вполне обойдется без него, — и вы сэкономите огромные средства!
— Но время действия? Неужели уровень современной техники уже дает такие возможности? Когда это произойдет? Через десять лет? Через сто?
— Пишите так, словно бы все вами предложенное завтра будет осуществлено. Ваш объект — человек. Он уже давно готов к выходу в космос. Техника — дело других.
— Но послушайте: получится обыкновенный научно-фантастический роман! Или, вернее, совсем не обыкновенный!
— И превосходно! Роман под названием: «По алгоритму печали и радости» или, лучше, «Тайна всех тайн», имея в виду, что тайна всех тайн — истинное будущее. Впрочем, называйте, как вам будет угодно.
Он умолкает. Молчу и я.
Физики еще много веков назад ввели в обиход понятие «физическое тело». Это сразу миллиарды миллиардов атомов. И по такой сумме атомов ученые судили о материи, о Вселенной. Они шли от общего к еще более общему. Однако было так лишь до той поры, пока не удалось исследовать отдельные атомы и частицы. Повысило ли это понимание нами свойств материи в целом? Безусловно.
Можем ли мы теперь, зная свойства отдельной частицы, более глубоко предсказывать не только ее поведение в «коллективе» других частиц — в «физическом теле», но и особенности самого «физического тела»? Конечно.
Однако для этого пришлось и создать новые приборы — циклотроны, пузырьковые камеры, электронные микроскопы, — и совершенно по-другому подойти к изучению частиц, разработать особый математический аппарат.
Ну, а в литературе? Разве теперь мы не можем настолько глубоко исследовать физическую и психическую природу отдельного человека, взаимовлияния в нем личного и общественного, случайного и закономерного, чтобы и в художественной литературе решать вопросы на новом уровне?
Можем. В этом Кирилл Петрович прав. И все-таки решаема ли вообще задача, за которую он предлагает мне взяться?
Кирилл Петрович, видимо, понимает, что происходит в моей душе. Он сидит в кресле, положив на письменный стол руки, и ждет.
— Хорошо, — говорю я. — Но мне нужно уяснить еще один вопрос. Вы не боитесь, что выводы из этого романа, или, как, пожалуй, лучше называть его, отчета, окажутся неблагоприятны лично для вас? Если я приду к таким выводам.
Кирилл Петрович хохочет, откинувшись в кресле.
— Я обязан задать вам этот вопрос, — настаиваю я. Оживление оставляет Кирилла Петровича. Он устало и даже печально произносит:
— Ну а я обязан ответить. Нет. Не боюсь. Вы можете верить мне: я всегда все додумываю до конца. Это профессиональное.
Я встаю.
— Ну что же? Давайте попробуем.
Кирилл Петрович улыбается:
— Чудесно! Я уверен: никто из нас в конечном счете не будет раскаиваться. Единственное условие: обсуждение вашей рукописи в лаборатории состоится точно первого октября, и, значит, к этому числу она должна быть готова обязательно.
— Понятно, — отвечаю я. — Постараюсь ни в коем случае не подвести…
* * *
Да. Так вот и началась эта удивительная работа.
В течение нескольких месяцев я почти каждый день прихожу в Институт энергетики ровно в 9 утра.
Здороваюсь с сотрудниками лаборатории, просматриваю технические отчеты и статьи, заглядываю то в одно, то в другое помещение, сижу на семинарах и совещаниях, стараюсь быть полезен: печатаю на машинке, перебираю библиографические карточки.
Привыкаю я, постепенно привыкают ко мне. Я очень охотно рассказываю о себе: как приобрел профессию литератора, как сложилась моя семейная жизнь. Ответная откровенность возникает сама собой. Еще чаще, пожалуй, откровенность возникает как плата за умение слушать того, кто говорит о себе.
На виду у других я никогда ничего не записываю. Никого не поправляю, не ловлю на противоречиях.
Для меня было важно одинаково глубоко узнать характеры всех сотрудников лаборатории. Но достижение такого равенства требовало весьма разных усилий: одни раскрывались сразу, другие — нет.
Немало пришлось подумать над тем, в какой форме написать «отчет».
Можно было скупо изложить воображаемые факты и снабдить их комментариями.
Можно было ограничиться краткими и решительными рекомендациями на будущее: в таких-то и таких-то положениях такие-то и такие-то сочетания сотрудников наиболее желательны, такие-то — нет.
Можно было, наконец, создать повесть-предостережение в духе Уэллса или Азимова.
Постепенно, после многих проб я пришел к выводу, что «отчет» надо строить в виде нескольких глав, описав в них события, которые совершаются хотя и в разных местах, но в один и тот же момент. Сотрудники лаборатории окажутся тогда поставленными в одинаковые исходные положения, будут равными по своему жизненному опыту в этих новых для них, «смоделированных» мной, фантастических условиях.
И конечно, то, что я скажу о каждом из этих людей, к каким выводам приду, до самого конца работы будет тайной для всех.
Впрочем, и для меня самого: я ведь ищу!..
Наконец все же наступил тот день, когда была поставлена последняя точка.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ. ТАЙНА
«УТВЕРЖДАЮ»Главный инженер: _____________________ (подпись)
Руководитель предприятия:Ответственный исполнитель: ____________(подпись)
«___» _______ 19___ года
ОТЧЕТ
об исследовании психологической совместимости сотрудников лаборатории № 48 на завершающей стадии проекта «Энергия Солнца»
Шифр: «Тайна всех тайн»
Глава первая
ВЕНТА ПРОХОДИТ СКВОЗЬ СТЕНЫ
— Послушай, Никита, я прошу тебя прекратить эти похождения.
— Какие похождения, Леночка? Выбежать тебе наперерез и раскланяться — похождения?
— Да, если из-за этого на целых десять минут машина переключается для расчета нестандартного прохода.
— Но ты же знаешь: я не могу ходить по стандартным! Я индивидуум. Я желаю перемещаться только своими путями. Я кошка, которая гуляет сама по себе.
— Ты вообще уникум, но прошу больше так не поступать.
— Хорошо, товарищ общий дежурный. Разрешите откланяться? Или, может, изложить прежде мотивы?
— Да, пожалуйста.
— Я хотел тогда поцеловать тебя, Леночка!
Лена Речкина резко повернула рукоятку на пульте. Звук пропал. Но изображение Венты на экране шевелило губами.
«Я наконец осмелился, Леночка!» — читалось по движениям губ.
Лена щелкнула переключателем. Экран видеотелефона погас. Она повернулась к Карцевадзе:
— Слышала?
— Слышала, — ответила Карцевадзе, не оборачиваясь и не отрывая глаз от цветных линий на экране согласователя потоков энергии. — Но ты напрасно принимаешь это всерьез. Ты же знаешь Никиту…
Зажужжал зуммер. Из щели на пульте выдвинулась бумажная лента. Карцевадзе оторвала ее, пробежала глазами ряды букв и цифр.
— Опять, — испуганно сказала Речкина. — И конечно, из-за него?
Карцевадзе не ответила.
— Торчим в десятках миллионов километров от Земли, держим четыре космических корабля на орбитах готовности, мучаемся с каналами связи, а он просто не может довести расчет до конца, — продолжала Лена. — Нет уж, я сейчас пойду к этому милому Никите…
Карцевадце протянула ей бумажную ленту.
— Что тебе Никита? — спросила она с улыбкой. — Кастромов просит независимо от них просчитать элементы орбиты Восемнадцатой станции. При чем здесь Никита?
Линии на экране согласователя вдруг хаотически перемешались: на Солнце забушевала магнитная буря. Включение Сорок девятой автоматической станции откладывалось на много часов.
Карцевадзе встала с кресла, приблизилась к Лене.
Обе они были одеты в облегающие тело темно-синие комбинезоны из магнитной ткани, что позволяло по желанию то уменьшать, то увеличивать воздействие внутрикорабельного поля, создававшего иллюзию земной тяжести.
— Не слишком ли много ты думаешь о нем?
— И пусть, — ответила Лена.
— И он это знает.
— Пусть.
Карцевадзе пожала плечами. На ходу нажимая кнопку радиоключа на запястье левой руки, подошла к тому месту у стены отсека, где на шероховатом сером металле желтым овалом обозначался стандартный проход, обернулась к Лене. Та сидела в кресле, положив руки на колени, и пустыми глазами смотрела перед собой.
— Не будь дурочкой, — сказала Карцевадзе.
— Он это уже второй раз говорит.
— И оба раза по видеотелефону? Ну конечно! Он смеется над тобой!
Стена позади Карцевадзе стала прогибаться. На месте овала образовалась глубокая ниша. Карцевадзе вошла в нее. Серый металл замкнулся за ее спиной.
Космический корабль «Восток», так же как и корабли «Север», «Юг», «Запад», на которых группами по два-три человека работали остальные сотрудники лаборатории, и так же как еще десятки разбросанных в околосолнечном пространстве автоматических станций, где находились только приборы, был создан (слово «построен» тут не подходит) из тончайших порошков феррилитов, с гигантской силой обжимаемых магнитными полями. Из феррилитов состояло и почти все, что находилось внутри кораблей и станций: переборки, приборы, механизмы. Изменяя поля, можно было не только соединять отсеки временными коридорами, но и очень легко, всего лишь набирая на пультах цифры каталога, переделать или создать заново любую машину, предмет. Конструкцию станций и кораблей это упрощало безмерно: никаких люков, дверей, герметичных запоров; в случае аварии, столкновения с метеоритом корпус автоматически восстанавливался, и, кроме того, можно было обходиться без каких-либо запасов инструментов или деталей.
На пульте внешней связи перед Леной вспыхнула лампочка вызова, и голос Кирилла Петровича произнес:
— «Восток»… «Восток». Вас вызывает «Юг»… Речкина, как меня слышите?.. С «Севера» к вам обратится Кастромов. Продублируйте для него вычисления по Восемнадцатой станции. Дополнительно подготовьте ответ на вопрос: сколько времени самостоятельно просуществуют волноводные зоны СИ-четырнадцать и К-девятнадцать, если Восемнадцатая вообще выйдет из строя?..
* * *
А Вента тем временем думал так: «Странный народ женщины. Скажи самой умной, сильной, смелой, находчивой слово «поцелуй» — она уже и растаяла. Выключилась! И это в эпоху, когда можно поштучно пересчитать все импульсы биотоков, поступающие при поцелуе в кору головного мозга, в подкорку, к кровеносным сосудам, железам внутренней секреции. Не анахронизм ли? Не убожество ли самое дикое?..»
Ажурное кресло, в котором полулежал Вента, было с трех сторон окружено пультами счетных машин. Экран видеотелефона, сплюснутый, похожий на лунный серп, занимал место чуть ли не под самым потолком. Овал стандартного прохода охватывал угол отсека и был высотой не более полутора метров. Симметрия не соблюдалась ни в чем: четвертую вычислительную машину Вента встраивал, уже находясь на орбите, и, чтобы освободить место для ее пульта, потеснил остальное оборудование.
Машины работали. Стены отсека искрились сигнальными огоньками. Поглядывая на них. Вента удовлетворенно кивал: все задачи проходили успешно.
На месте овала стандартного прохода открылся освещенный изнутри узкий и низкий коридор. Наклонив голову и с трудом протискиваясь боком, Карцевадзе вошла в отсек.
— А-а, здрасте, — проговорил Вента не оборачиваясь: он увидел ее в отражении от экрана видеотелефона.
— Здравствуй, — ответила Карцевадзе, протягивая ему бумажную ленту. — И вот тебе работенка.
Вента рывком поднялся с кресла, повернулся к ней.
— Опять Восемнадцатая? Суете станцию на первую попавшуюся орбиту, а мне потом считай и считай? — Он пнул усаженную приборами стенку. — А мне даже транслятор некуда было пристроить, все читаю с экрана. А я кто, по-вашему? Я теоретик! Я могу требовать, чтобы мне готовое подавали! А этой Речкиной что говори, что нет…
— Послушай, Никита. — Карцевадзе так надвинулась на Венту, что тот попятился и уперся спиной в стенку с приборами. — Чего тебе надо от Лены?
— Ну, знаешь, это мое дело!
— И мое.
— И вообще всех нас. Вот так-то!
— Нечего ухмыляться. Если ты просто морочишь ей голову…
Но Вента уже не слушал ее.
— Я морочу! Ха! Ха! И — ха! Да я презираю все ваши охи и ахи. Слишком дорого будет обходиться государству, если за семьдесят миллионов километров от Земли я начну томиться тоской. Мне все эти ваши эмоции — пыль, че-пу-ха!
Нажимая кнопку радиобраслета (в отличие от всех Вента носил его на правой руке), он грудью уперся в сигнальные лампочки и циферблаты приборов. При этом он нетерпеливо топал ногой и повторял:
— Ну! Ну! Ну!
— Обалдел, — сказала Карцевадзе. — Там же реакторы!
Вента резко повернулся к ней.
— Ну и что? Они что? Не из атомов? Через воздух — пожалуйста, а через урановые стержни нельзя?.. Атомы, видите ли, не те.
— Скоро обед, Никита. Займись, милый, делом.
Но Венту уже нельзя было остановить.
— Обедать? Каша, обжатая магнитным полем, бульонные тюбики… Ах, простите! Мы ведь сами тоже из электромагнитных, гравитационных и еще там каких-то полей!.. Разрешите доложить: сумма полей Никита Вента не желает следовать на обед!
— А мы с Леной пойдем, — спокойно ответила Карцевадзе. — Нам надо. У нас структура протоплазмы, как видно, не та.
— И какая она, моя протоплазма? Бешеная? Буйная? Самая сложная?..
Карцевадзе ушла из отсека.
* * *
Через несколько часов Вента по видеотелефону обратился к Речкиной и Карцевадзе. Он заявил, что изобрел некий «зависимый магнитный формирователь» и, пользуясь каталогом запасных деталей, уже изготовил его. Теперь он просил разрешения подключить свой прибор к Автономному пульту, то есть к тому самому центру, который автоматически управлял кораблем, оставляя на долю ученых только работу по созданию волноводов.
— От чего же он будет зависеть? — спросила Карцевадзе.
— Он будет материализовать мои мысленные приказы.
— Только твои?
— Он будет мгновенно рассчитывать и формировать для меня проходы по кораблю в любых направлениях. Это пойдет на пользу и мне, и вам обеим, всем!
— Зачем же называть его так громко?
— Как хочу, так и называю.
— Но ты учитываешь, что потом он останется в отсеке Автономного пульта до самого возвращения на базу? В этом особенность конструкции пульта.
— А зачем его убирать?
— Ну а если он начнет дурить?
— Вот тебе на! Я же все просчитал! Формирователь будет экономить мне силы.
— А ты экономь их, ослабив воздействие на тебя общего внутрикорабельного поля!
— Здравствуйте! Да ты же пойми: каждый раз — особый расчет. И еще вечные ограничения: через реакторную зону нельзя, через карантинный отсек нельзя, через нижнюю дирекционную нельзя! А тогда вокруг меня будут свои поля безопасности.
— Надо запросить Кирилла Петровича, — сказала Лена.
— Зачем? Так он и станет нас слушать!
— Ну, знаешь, это ты брось, — возмутилась Лена.
— Он прав, — сказала Карцевадзе. — По всем инструкциям, экипаж сам распоряжается полями в пределах корабельного объема.
— Экипаж! А тут будет распоряжаться один человек.
Проговорив это, Лена вопросительно взглянула на Карцевадзе. Та кивнула, соглашаясь.
— Ладно, — сказала Лена. — Делай! Но ты подумал о граничных условиях?
— Какие еще граничные условия?
— Граничные условия будут, — отрезала Карцевадзе. — И ты над ними хорошенько подумаешь.
Вента схватился за голову:
— Но это же прямая функция Автономного пульта! Никакая команда не проходит без санкции автоматики безопасности!
— Ну а я, например, не желаю, чтобы ты циркулировал через мое жилье. Пульт разрешит, ему плевать: он железный, — а для меня это условие безопасности. И нечего. Делать так делать. А то отработаешь свои двенадцать часиков, в каюту придешь, а там гость…
* * *
Формирователь ввели в отсек Автономного пульта в самом начале общего дежурства Венты. На световой схеме было видно, как черный квадрат формирователя медленно вдвигается в ярко-красный круг Автономного пульта. Что будет дальше с творением Венты, где оно поместится, останется компактным или рассредоточится по всему объему отсека, какие возникнут прямые и обратные связи с различными системами корабля, — это решится уже без участия человека, когда прибор полностью примет температуру пульта. Предположительно это должно было занять около 3 часов.
Но прошло и 4, и 5, и 6 часов, а в красном круге на световой схеме еще просматривался темный квадрат.
Экипаж «Востока» все это время был занят работой. Магнитная буря на Солнце закончилась. Печатающие устройства вычислительных машин выдавали столбцы цифр, на экранах десятков приборов то появлялись, то исчезали светящиеся точки и линии, вспыхивали и гасли на пультах сигнальные лампочки. Надо было всякий раз как можно быстрее понять, о чем это говорит, и тут же сформулировать для вычислительных машин новые задачи. Вращая верньеры, нажимая пусковые кнопки, отдать команды генераторам автоматических станций. Сложнейший процесс образования волноводов для передачи к Земле энергии Солнца вступал в завершающую стадию.
На свой формирователь, как, в общем-то, на совершенно незаконное, не предусмотренное никакими программами детище, Венте удавалось вырвать лишь считанные минуты, и тогда, сжав губы, он торопливо орудовал кнопками всех четырех счетных машин. Было очевидно, что запоздалое включение формирователя скажется на его работе. Для теории было важно, чем эта задержка вызвана. Для практики — чем она грозит. Оба вопроса следовало выяснить как можно скорей.
В начале седьмого часа Вента не выдержал. Он сорвался с кресла, бросился к ближайшей стенке и, пристально глядя на нее, скомандовал:
— Глубина шесть метров! Ну!
Это происходило в операторской. Все были в сборе. Лена Речкина и Карцевадзе ахнули: в стенке образовалась ниша!
— Что? — торжествующе крикнул Вента.
Но Карцевадзе и Лена уже смеялись: это всего лишь открылся стандартный проход! Размахивая руками, Вента случайно нажал кнопку радиоключа.
В конце восьмого часа темный квадрат на световой схеме исчез, но поля внутри корабля по-прежнему никаким мысленным приказам Венты не подчинялись.
В середине девятого часа по требованию системы ОЦУТа — автоматов объективной оценки утомления — Карцевадзе и Речкина прервали работу и ушли отдыхать, хотя Вента клятвенно обещал всего через 10 минут доставить каждую из них в свою каюту по наиболее короткому и, следовательно, настаивал он, по самому легкому, разумному, выгодному пути. Получалось, что Речкина пройдет через склад продовольствия, Карцевадзе через карантинный отсек, блок автоврача и ванную комнату.
Ждать они не стали, молчаливо решив, что затея Венты не удалась.
* * *
Как и обычно, Лена Речкина проснулась, разбуженная автоматом-секретарем за час до начала дежурства. Некоторое время она лежала не открывая глаз, потом вдруг вспомнила, как Вента сказал с экрана видеотелефона: «Я хотел тогда поцеловать тебя, Леночка!» Она улыбнулась, открыла глаза и вздрогнула: в каюте стоял Вента.
Чувствуя, как наливается жаром лицо, забыв, что на ней надет магнитный комбинезон для сна — в общем точно такой же, какой она носит днем, — Лена схватила первую подвернувшуюся под руки одежду и начала натягивать на себя. Это был спецкостюм для силовых гимнастических упражнений, сработанный из дерюги в сантиметр толщиной.
Вспыхнул сигнальный огонек. Кто-то вызывал ее. Продолжая лихорадочно одеваться и не глядя в сторону Венты, Лена нажала кнопку согласия на разговор (без такого ответа к находившимся в каютах мог обращаться только общий дежурный, причем видеосвязи с каютами вообще не было). И тотчас загремел голос Веры Карцевадзе:
— Послушай, Ленок! У меня — чертовщина из чертовщин! Самая настоящая!
— Что у тебя? О чем ты говоришь? Что у тебя там случилось? — прерывающимся голосом спросила Лена.
— Лежу в кольцевом коридоре, — продолжала Карцевадзе. — Честное слово! Под вентиляционной трубой!.. Проснулась, подумала, что надо добираться до ванной… И глядь — лежу в коридоре. Под трубой. — Она помолчала. — Впрочем, стоп. Я разобралась. Надо мной балдахин из эластичного феррилита. Ну да! Штучки проклятого Венты! Его чертов формирователь! Всю ночь мне снилось, что я у себя в селе, еще девочкой, сплю в кроватке под балдахином, и пожалуйста! А как у тебя?
— У-у меня никак, — ответила Лена, осторожно поворачивая голову и краем глаза видя, что Вента все еще стоит посреди каюты.
— Негодяй! — говорила Карцевадзе. — Подумать только, какой негодяй! — Она вдруг вскрикнула: — Это что еще? О господи! Лишь этого мне не хватало!
Раздались аккорды сигнала общего оповещения. Послышался смеющийся голос Венты:
— Девушки! Как вам живется? Вы там у себя ничего особого не замечаете?
— Чтоб тебя черти побрали, — ответила Карцевадзе.
— Ничего не понимаю, — продолжал Вента. — Я же хотел только из отсека в отсек свободно ходить. А тут сижу, замечтался, футбольные ворота себе представил: хорошо бы сыграть! Глядь — стоят во всю стену ворота. И с сеткой!.. Вы скорей приходите, я теперь боюсь вообще думать. Надо как-то эту петрушку расхлебывать, — закончил он самым ликующим тоном.
— Понимаю, — отозвалась Лена.
Она глубоко вздохнула, грустно усмехнулась и начала стягивать с себя спецкостюм. Получалось, что всякая мысль, нашедшая в мозгу любого из них яркое образное выражение, неизбежно теперь окажется олицетворенной в этих феррилитовых фигурах и, следовательно, доведенной до всеобщего сведения.
— Идиот ты несчастный! — опять закричала Карцевадзе. — Вот я приду сейчас…
Лена смело взглянула на Венту, стоявшего посреди комнаты: она теперь не боялась его. Копия была удивительно точной. На лице застыло выражение озорства и растерянности, то самое, с каким он говорил: «Я хотел тогда поцеловать тебя, Леночка».
«Никто не видит, я могу любоваться», — подумала она и посмотрела на Венту уже не только смело и без смущения, но с радостным удивлением.
— «Я хотел тогда поцеловать тебя», — шепотом проговорила она, передразнивая его, и вдруг увидела, что рядом с Вентой, прильнув к нему, стоит она сама!
В растерянности Лена с минуту вообще ни о чем не могла думать. «Но как же? Как же? — мысленно повторяла она, и лишь постепенно к ней возвратилась обычная собранность. — Надо подумать о чем-то другом. Представить вместо всего этого книжный шкаф, стол… Скамейку!»
Плотно зажмурив глаза, она заставила себя ярко-ярко увидеть садовую скамейку на литых чугунных ножках и россыпь кленовых листьев на земле вокруг…
Она открыла глаза. Все так и было: скамейка, оранжево-желтый ковер опавших звездчатых листьев…
«Пока не разобрались с этим, самая строгая дисциплина, — приказывала она себе. — Думать только о деле. И только логически! Никаких эмоций! Никакого образного мышления!»
Уходя из каюты, она оглянулась: садовая скамейка и не подумала исчезать. Магнитный формирователь знал свое дело. Вот только зависим он был совсем не так, как ожидалось.
* * *
В операторской Лена увидела Венту и Карцевадзе. Они стояли друг против друга в позах готовых к поединку боксеров, а между ними высилось что-то похожее на куст цветущей сирени.
Лена пригляделась. Это была вздыбившаяся прямо посреди пола морская волна. Возле нее лежало несколько больших бело-зеленых арбузов и здоровенное бревно. Его старая кора была в трещинах и наростах. Жаба сидела на одном из них.
— Ты смотри, — сказала Карцевадзе, — какие невинные штучки! Концы в воду прятал! — Она повернулась к Венте. — Признайся: что было? Вот это, вместо арбузов?
— Что было, то было, — сердито ответил Вента. — Про это я тебе не обязан докладывать.
— Я принимаю дежурство, — сказала Лена, подойдя к приборной панели и переключая несколько тумблеров.
С этого момента ее суждения пользовались наибольшим весом для логических машин Автономного пульта.
Лена продолжала:
— Прежде всего надо выяснить, как обходиться с этими… — Она замялась. — С этими…
— Творениями, — подсказала Карцевадзе. — Вообразить только! Мне явилось такое… Никакими словами не передать! Оно и сейчас там, в каюте. Бр-р! И знаете… — Держась за сердце, Карцевадзе крутила головой. — Еще два-три таких сюрприза… Мне этот милый поклонник и на Земле достаточно крови попортил. Полетим сегодня на Сорок девятую, и с этой станции я не вернусь.
— Конечно, — подхватил Вента. — Гуляй там себе по главному коридору: семьсот пятьдесят метров в один конец, семьсот пятьдесят в другой. Райская жизнь!
— Товарищи! — вмешалась Лена. — О чем вы, товарищи?
— А все проще простого, — бодрым голосом сказал Вента. — Я нашел выход. Хотите, чтобы исчезло? Представьте себе лишь, как это место выглядело раньше. Ключ в зрительной памяти. У кого она лучше, тот легче и справится. Даже полезно: будем ее развивать. Дополнительная тренировка!
Карцевадзе с ненавистью посмотрела сперва на него, потом на бревно. Бревно исчезло.
— Чуть не представила я себе очень образно, что двинуло это бревно тебя, милый друг, по башке, — сказала она, вновь глядя на Венту.
— Но-но-но! — Вента погрозил пальцем. — Ты эти штучки брось!
— Да уж, — сказала Карцевадзе, — теперь даже тебе придется быть вежливым…
* * *
— Ты виновата во всем, — сказал он, когда Вера Карцевадзе ушла и они остались одни.
— Я? В чем?
— В том, что я о тебе все время думаю. Ты не считай только, что я влюбился в тебя. — Он кивнул на «морскую волну». — Это была ты. Футбольные ворота — потом. А первой — ты. И тогда я понял, что думаю все время о тебе.
Он положил руку ей на плечо. Лена отступила, но руку его с плеча не сняла.
— И зачем мне все эти переживания? К дьяволу!
Лена смотрела на него, напряженно сведя к переносице брови.
— Я ни работать, ни думать ни о чем не могу, — продолжал Вента. — Я как помешанный.
Она подняла на него глаза, улыбнулась — через силу и словно бы виновато.
— Ты… Ты… Наверно, бывает так: одни могут сказать, другие — нет.
Он резко снял руку с ее плеча.
— Ну, знаешь, мысли выражать я умею. И достаточно хорошо изучил процессы, происходящие в моем организме.
Он попытался снова положить руку ей на плечо. Лена оттолкнула руку.
— Не надо.
— Что не надо?
— Вообще не надо. И слова, которые ты сейчас говоришь…
— Начинай, — насмешливо перебил Вента. — Живописуй: любовь, соловей, свет луны… Да я просто не желаю на всю эту белиберду тратить силы, время.
Лена в свою очередь прервала его:
— Ну конечно! Как я не поняла сразу! Эта часть сознания в тебе не развилась. Изучение теории поля заняло все время. А постепенно и потребность в таком развитии пропала.
Она осеклась: из стенки выдвинулось плечо (ее плечо!). Вента положил на него руку и сжал его так, что феррилит податливо, как тесто, выдавился между пальцами.
— Пожалуйста, запомни, — сказал Вента. — То, что я о тебе все время думаю, для меня сейчас непреодолимый барьер.
Лена молчала.
Он снял руку с «плеча», оставив отпечаток пятерни, с брезгливым удивлением поднес ладонь к глазам, сказал звенящим от напряжения голосом:
— Барьер — то, что мои желания не исполняются.
— Да ты подумай, что говоришь!.. Со стороны послушать мы решаем логическую задачу… Тебя надо лечить. Сходи в карантинный отсек, сними витограмму, пусть автоврач назначит лекарства, режим, диету…
— Лечить? Ограничивать? За что? За то, что я не стал обманывать? Плести красивенькие слова: «Милая, любимая, давай повздыхаем на луну, и больше ничего-ничего мне на свете не надо…» И еще запомни, да, запомни: никакой любви вообще нет. Есть деловые отношения между мужчиной и женщиной, а все остальное — сентиментальный лепет, чушь, глупость, выдумка. Это мой принцип: полная ясность.
— Да какая же ясность? В чем ты ее увидел?
Вента возвысил голос:
— Сумей додумать: мы товарищи по общему делу, я обязан быть с тобой искренним. И желаю полностью управлять собой. И если что-то мешает мне работать…
Несколько мгновений Вента смотрел на Лену круглыми от бешенства глазами. Губы его тряслись от еле сдерживаемого желания еще что-то сказать. Потом он повернулся и шагнул прямо в стену, усаженную от потолка до пола цветными квадратами приборов.
И стена пропустила его.
* * *
Вера Карцевадзе слышала этот разговор: видеотелефон операторской был включен на общее оповещение.
Принимая дежурство, она сказала Лене:
— Он просто заурядная дрянь. Уж на что я сама во многом запрограммированная дура, но дойти до такого…
Лена, не соглашаясь, покрутила головой. Вера Карцевадзе иронически смотрела на Лену.
— Он думает, что он в одном лице и Фауст, и Мефистофель, — сказала Лена, — хочет — будет хорошим, хочет — будет плохим. Но он не Фауст. К самому себе у него нет вопросов. В себе он ни в чем не сомневается. И в этом его несчастье: внешне — скептик из скептиков, а на самом деле слепо верит в могущество вульгарно-рационалистической логики. А ведь сделать счастливым она одна не может.
— Да ты ослепла! Он просто пошляк. Посмотри, что рождает его фантазия: автоуборщик в фате и кружевах, люк утилизатора в виде рта… Заметь: у него пошлость особого рода. Он не готовит эрзацы. Иначе бы он тебя смоделировал из феррилита, любовался б и этим утешился. Он пошляк от эклектики: кибермашина с человеческими чертами — пошлое, а в фате и кружевах — вдвойне. Пошл сам принцип гибридизации частей человеческого тела и машины. А для него это норма. Его это не корежит, хотя, казалось, теперь-то он должен бы воочию убедиться в собственной эмоциональной убогости: факт налицо! А он же из фактопоклонников!
— Хорошо. Не корежит. Но разве он обречен таким быть всегда?
— Обречен, потому что вся его сила как ученого — я убеждена — именно в самом воинственно-диком смешении стилей, в упрямой вере, что он полностью и всегда собою командует, может все в себе подчинить логике. Наука для него — содержание жизни. Это бесспорно. Ну и он, естественно, переносит эстетику своего научного метода на все, с чем встречается, и таким путем постоянно тренируется, квалифицируется как исследователь. Почти парадокс, но потому-то он и среди нас, потому-то, скажу тебе, он и серьезный ученый. Но рассуждать с ним о любви, как говорят у нас в Грузии, все равно что толковать с рыбой о способах ездить верхом.
— Я обязана помочь ему, — тихо и упрямо проговорила Лена. — Ну почему он должен оставаться калекой?
— И убить в нем ученого, дурочка?..
* * *
В 21 час 49 минут по единому времени Антар Моисеевич Кастромов с корабля «Север», как и обычно, запросил ежедневные данные о стабильности внешнего поля в зоне корабля «Восток».
И пока вычислительные центры автоматически обменивались подлежащими согласованию данными, Кастромов воспользовался случаем побеседовать с кем-нибудь из экипажа «Востока». Передача шла без значительных искажений, Кастромов по голосу сразу узнал, что с ним говорит Карцевадзе.
— У нас все хорошо, Антар Моисеевич, — услышал он. — И поздравьте нас: отбываем на Сорок девятую станцию. Будем вводить ее в рабочий режим. В нашей зоне это последняя. И еще одна новость: часа через два вы получите от нас отчет о внеплановом опыте. Вента внес дополнение в способ переформирования внутрикорабельных полей. Если результат вам покажется стоящим, отправьте отчет прямо на «Юг», Кириллу Петровичу… И еще очень важно, Лена просила передать: по ее мнению, на Восемнадцатой станции вышли из строя дублирующие цепи и теперь, при усиленной нагрузке, сигналы коррекции недопустимо запаздывают. Потому-то зона К-девятнадцать и дробится на волновые пакеты. Ни я, ни Вента не согласны с этим, но она настаивает. Вы же знаете, какая она тихо настырная, как она умеет… — Несколько мгновений Вера Карцевадзе молчала и вдруг произнесла совсем другим тоном: — Это что еще! Боже! Опять какая-то дьявольщина! Убирайся к чертям!
Она говорила негромко, но очень отчетливо, с мольбой и ненавистью одновременно.
— С кем вы так строго, Вера Мильтоновна? — озадаченно спросил Кастромов: в первый момент он принял слова Карцевадзе на свой счет.
Между ними было 130 миллионов километров. Чтобы радиоволны достигли «Востока» и возвратились, требовалось почти 15 минут, и, конечно, Кастромов не ожидал ответа на свой вопрос немедленно.
А из репродуктора неслось:
— Неужели ж я тебя сама вызвала? Тебя-то с чего? И еще из-под пульта? Убирайся, убирайся назад! Не хочешь?.. Ах, так! И таким быть не хочешь?.. А таким?.. Тоже нет?.. На ж тебе тогда!
— Каждый раз гусар да гусар! — послышался затем вдруг почти плачущий голос Венты. — И каждый раз — шляпа с пером. А разве гусары носили шляпу с пером? Они кивера носили!.. Тьфу! Обмазала всего феррилитом! Даже в рот напихала!.. А я к тебе с делом шел: оказывается, Восемнадцатая потеряла стабилизацию в тот самый момент, когда мой формирователь заработал. Совпадение до наносекунд получилось!..
Кастромов не выдержал:
— Вера Мильтоновна! Что там у вас происходит, Вера Мильтоновна?
И он с нетерпением взглянул на часы. До ответа даже на первый его вопрос оставалось еще 8 минут…
Глава вторая
ДИАЛЕКТИКА ПОИСКА
Ирина Гордич любила работать, не включая верхнего света. Так лучше думалось. Вот и сейчас в операторской космического корабля «Запад» — полумрак. Перемигиваются розово-фиолетовые лампочки пульта счетной машины. Змеятся на экранах линии. По ритму вспышек на пульте Гордич понимает: вычисление скоро закончится. Ну а что делать потом?
Как она полагает, расчет еще раз и уже окончательно подтвердит: с течением времени волновые пакеты неизбежно должны расплываться, а значит, должны расплываться и образованные из них волноводные зоны. На Земле, в лабораторных условиях, они были устойчивы. Тут же, у Солнца, не помогали никакие, казалось бы самые надежные, системы стабилизации.
Гордич нажала кнопку связи с первым вычислительным постом.
— Саша, — сказала она, — мне нужен коэффициент поглощения для волновода типа Х-пять К-СТИ.
Никто не отозвался.
«Ах да, — вспомнила она, — у него сейчас перерыв… Но тем более надо теперь же сказать ему: пока отдыхает, пусть запустит машину считать».
Она нажала кнопку личной связи.
— Саша, извини, что я тревожу тебя…
Острогорский не отозвался.
Гордич перевела взгляд на указатель местонахождения. На фоне бирюзового квадрата, отведенного Острогорскому, светилась надпись: «Свободен от контактов до 14 часов».
«Он освободил себя от контактов, — подумала Гордич. — Правильно! Наконец-то он отдохнет!.. Ну что же! Пусть тогда этим займется Галина…»
Она взглянула на соседнее, золотисто-пурпуровое поле указателя. На нем светились слова: «Нижняя дирекционная». Гордич огорченно поджала губы. Видеотелефонной связи с этим отсеком не было. Входить в него разрешалось лишь в крайних случаях, категорически запрещалось шуметь.
По праву дежурной Ирина Гордич повернула ключ общего оповещения и, как только отзвучали аккорды внимания (в нижней дирекционной в такт им должны были розовым светом неслышно вспыхивать стены), сказала, зная, что ее слова появятся на световой панели дирекционной:
— Галя, не могла бы ты…
Она вдруг услышала такой счастливый смех Тебелевой, что у нее перехватило горло и она не смогла продолжать.
— Ой, Саша! — говорила Тебелева. — Я прекрасно их вижу!
Гордич удивленно вскинула брови. Это «Саша» резануло ее и потому, что она никогда прежде не замечала, чтобы Тебелева называла так Острогорского, и потому еще, что было в ее голосе какое-то кокетливое ликование.
Затем она услышала, как Тебелева хлопает в ладоши.
— Вместе эти две эвольвенты совсем-совсем похожи на бабочку! На махаона! Мы обязательно их покажем Ирине!
«Почему они так шумят? — подумала Гордич. — Забыли обо всем на свете?»
Послышался голос Острогорского:
— Что вы, Галя! Зачем Ирине про бабочек? Вот если бы вы преподнесли ей постоянную Больцмана, полученную с точностью плюс-минус одна миллионная!.. Ирина — женщина, совершенно лишенная сентиментальности…
Он говорил тоже с волнением и счастливым смехом.
«Да, но я подслушиваю!» — ужаснулась Гордич.
Она выключила видеотелефон. Ей стало душно.
«Ревную?»
Следующим ее желанием было вслух обозвать себя бабой.
Она так и сделала:
— Баба! Дрянная базарная баба! О чем ты думаешь?.. Хотел полней отдохнуть, выключил индикатор, случайно встретил Галину, пошел с нею в дирекционную… Чего же сходить с ума?
«Но почему в дирекционную? Не потому ли, что автоматы безопасности не разрешают собираться там сразу всему экипажу? И следовательно, пока они там, я не войду. И к тому же никто не подсмотрит».
— Постыдись! Глупо думать о такой ерунде до возвращения на Землю!
«А потом думать? Вот уж будет награда по случаю возвращения».
— Хватит об этом. Хватит. На чем я остановилась?..
«Да, конечно, в дирекционную они вместе попали внезапно. Случайно вышло, что я их подслушала. Однако почему они не заметили сигналов вызова? Смотрели друг другу в глаза? Предположим, один из них в это время не отрывался от окуляров экрана-накопителя, ну а другой?.. Или для влюбленных все моря по колено?.. И почему «Саша»?.. Хватит, я опять схожу с ума!.. Но как все меняется! Еще недавно разве он мог бы хоть с кем-нибудь другим, кроме меня, смеяться так?..»
Больше всего ее задело не то, что он вообще смеялся, а то, как он говорил и смеялся…
Ну хорошо, он очень устал и воспользовался своим правом на очередные полтора часа в сутки освободиться от всяких контактов, контроля. Побыть наедине и в молчании. Но ее-то, жену, он вполне мог бы известить о том, как намерен провести это время. Допустим, что совместить его и ее отдых оказалось нельзя, но ведь еще недавно быть всегда под ее контролем и составляло его главное желание, счастье.
— Перестань, — снова вслух сказала она себе. — Ну почему под твоим неусыпным оком он должен оставаться все время? От этого тоже можно устать.
«…Зачем Ирине про бабочек?.. Ирина — женщина, совершенно лишенная сентиментальности…». Это было то второе, что задело ее: ведь он всегда говорил, что любит в ней именно суровую собранность мышления, то, что она свободна от обычных женских слабостей: излишней чувствительности, слащавости, кокетства, тяги к косметике и нарядам. Она верила. А получалось, что, оставаясь такой, она обкрадывала его. На самом деле он мечтал о другом. Он не понимал себя. Сам зашел в тупик и ее завел туда же.
«Довольно. Надо все-таки заставить себя думать о деле… Но как все меняется. Как все меняется! Он всегда относился к Галине Тебелевой с большим вниманием. Это началось еще в ту пору, когда она студенткой проходила у них в лаборатории практику. И на втором, и на третьем курсе, и на четвертом… Правда, я думала, что это лишь чисто дружеское внимание. Оказывается, вовсе нет. Или просто он изменился за последнее время… Только сама я прежняя — девчонка, с детских лет влюбленная в строгость физических истин. Вот и награда: начинать все сначала… На чем я остановилась там? На чем же?.. Мы допускаем в целом для волноводов лишь бесконечный совмещенный процесс: деформация магнитного поля плюс эволюция волноводов, с тем чтобы сумма всех градиентов неизменно равнялась нулю, то есть чтобы за пределами системы ничто никогда не менялось. После настройки такую стабилизацию и будут осуществлять автоматические станции. Сама я и предложила это решение!.. Сама. Все сама и сама… Нельзя распускаться. Но где они сейчас? Все еще в нижней дирекционной? Посмотреть на указатель? Довольно дурить! Подумаешь! Два сотрудника несколько минут находились в одном отсеке!.. Но голос! Почему он смеялся так? То, что он говорил, было обычным. Но смех! Тон!.. Он захлебывался от радости! Какими нелепо несчастными казались мне женщины, которые ревновали мужей, выслеживали, устраивали сцены. Себя считала выше этого, а теперь потерялась, как дурочка… Конечно, мне уже за сорок. Но разве все дело в гибкости талии? Дело в способности относиться к любимому с таким преувеличенно искренним восхищением, какое выражалось только что в голосе Тебелевой. Уж такого я никогда не могла. Признавала лишь отношения на равных. И потому-то теперь нет этого утешения: «Ну что ж? Будем друзьями». Остается одно: уйти без каких-либо драм, устраниться из жизни мужа… Грубое слово «устраниться»… Да и почему? Что же все-таки произошло?»
Она вдруг почувствовала ужасное отчаяние. Захотелось кричать, топать ногами, куда-то немедленно бежать, что-то сделать с собой.
Шагнуть бы сквозь внешнюю оболочку «Запада» — в 200-градусный космический холод, вечную черноту!
Автоматы безопасности не разрешат.
Выключить их!
Автоматы безопасности не выключаются. Они специально сконструированы без обратных связей, чтобы знать только одну-единственную функцию. Потому-то они предельно просты и надежны. Полный отказ от обратных связей, коррекций, регулировок в процессе работы их и сделал такими…
«Стоп. Но если допустить циклическое, периодами, существование волноводов? Полный распад и воссоздание всего за две-три наносекунды! Столько времени волновод продержится без всякой стабилизации. А как только она начнет делаться необходимой, волновод исчезнет, чтобы возникнуть затем опять во всей своей целостности. Фактически мы будем иметь каждый раз как бы заново созданный волновод. Конструкция автоматических станций упростится в сотни раз, отпадет нужда в хранении единого времени! Боже мой! Да какое же счастье, что я вдруг подумала об этой примитивной автоматике безопасности! Какое счастье!..»
Она стала набирать на пульте счетной машины буквы и цифры, математически формулируя эту мысль. И все: подозрение, ревность, отчаяние — забылось, перестало существовать для нее.
* * *
Сигнал срочного вызова оторвал ее от вычислений.
— Ирина, — сказал Острогорский. — Ты не можешь сейчас же прийти? Мы у меня, на первом посту. Я и Галина. Нам сложно добираться к тебе. Приди лучше ты. И ничему не удивляйся, пожалуйста.
— Хорошо, — ответила она, мгновенно покинув свой прекрасный математический мир.
Поспешно поднявшись, она провела руками у ворота, по груди, по бедрам, как бы одергивая платье. Из далекого детства, когда взрослые так часто отчитывали ее за растрепанный вид, к ней вдруг возвратился этот проверяющий жест — жест очень нелепый для человека в магнитном комбинезоне.
— Повторяю, мы в отсеке первого вычислительного поста, здесь, у меня.
— Хорошо, — повторила она замерзшими губами.
И когда она уже стояла у овала прохода, ожидая образования ниши, спокойный недремлющий ум ее отметил: «Чему я не должна удивляться? Тому, что ты бросаешь меня? Как честный и прямой человек — муж женщины, лишенной сентиментальности, ты считаешь своим долгом сказать ей это немедленно, чтобы никому из нас ни минуты не находиться в ложном положении. Что же? Спасибо и на том».
* * *
В отсеке первого вычислительного поста она увидела: Галина Тебелева сидит в кресле, Острогорский стоит перед ней, держит за руку и с улыбкой восхищения смотрит ей в изумленно раскрытые глаза. И Гордич с таким чувством, словно она преступник, которому сейчас должны объявить приговор, застыла у стенки отсека. Но Острогорский и Тебелева молчали.
— Ну так что? — спросила Гордич, усмехнувшись. — Надеюсь, ты объяснишь мне смысл этой сцены?
Ей не ответили.
— Итак?
Острогорский выпрямился и, не выпуская руки Тебелевой, повернул к Гордич смущенное лицо.
— Понимаешь, Ира, — начал он, ласково гладя ладонь Тебелевой. — Пожалуйста, не надо волноваться, Галя…
То, что он обратился не к ней, а к Тебелевой с этими словами, обидело Гордич. Она перебила мужа:
— Хорошо. И она, и я, обе мы совершенно спокойны.
Острогорский дробно закивал:
— Да, да, мы не волнуемся, и вы, Галя, тоже будьте совершенно спокойны.
— Мы все спокойны, — нетерпеливо заключила Гордич. — В чем дело?
Поглаживая Галю по руке. Острогорский сказал:
— Вышло так: я собирался на отдых, Галя вдруг вызвала меня в нижнюю дирекционную. И понимаешь, что оказалось?
Гордич нашла в себе силы улыбнуться: предисловие слишком затягивалось.
— Во время наблюдений за Восемнадцатой станцией Галя стала свидетелем какого-то непонятного явления. Ни счетчики, ни самописцы ничего не зафиксировали, но сама Галя ощутила его как очень яркую вспышку экрана-накопителя, что возможно вообще лишь при острейшем импульсе крайне жесткого рентгеновского излучения.
Гордич переводила взгляд то на Тебелеву, то на Острогорского.
— И вот теперь у нее что-то с глазами. Я прибежал… Она вызвала меня по аварийной связи…
«Дура, и ничего больше, — подумала Гордич о себе. — Мерзкая дура!»
— Я прибежал, еще некоторое время Галя кое-что видела на экране-накопителе: кривые, свечение марок, координатную сетку… Я думал уже, обойдется, хотя, кроме того, что было на экране, она с самого начала ничего не могла различать…
«Дура, беспросветная, ревнивая дура…»
— Потом она и на экране перестала видеть. Мы прошли в отсек автоврача. Диагноз: паралич зрительных нервов.
Тебелева вздрогнула при этих словах. Гордич подбежала к ней:
— Какое несчастье!
— Не так уж и страшно, — продолжал Острогорский, гладя Тебелеву по руке. — И вполне излечимо: зрительный нерв легко протезируется! Здесь нам это не сделать, но вы, Галя, пожалуйста, не переживайте: сегодня же мы отправим вас на Землю в энергокапсуле, и все будет прекрасно. С букетом цветов встретите потом наши корабли на космодроме.
— Что дала витограмма? — спросила Гордич.
— Никаких срочных угроз, но тонус, в общем, пониженный, и это, конечно, понятно.
— Кто же ее пошлет в энергокапсуле?
— Тогда возвращать «Запад» к Земле? А что же еще?
— Я не хочу возвращаться, — сказала Тебелева. — Без нашего «Запада» остальные три группы тоже работать не смогут. А волноводы еще не держатся на автокоррекции. Я могу ждать. У меня ничего не болит.
— Ты-то подождешь, — говорила Гордич, чувствуя, что едва сдерживает слезы. — Но как мы оставим тебя в таком положении?
— А вы меня в анабиоз, Ирина Валентиновна. Я буду спать. Только вам всем и за меня работать тогда…
«Боже мой! Но какая ж я дремучая, непроходимая дура!» — опять подумала Гордич.
— Нет, Галя, — сказала она, — это не выход.
— А меня нельзя с вами сдублировать, Ирина Валентиновна? — продолжала Тебелева.
— Сдублировать? — удивленно спросила Гордич и посмотрела на Острогорского.
Тот всплеснул руками:
— Конечно же! Как только я сам не додумался! Аппаратура наверняка есть в каталогах. Сделать ее — пять минут! — Он схватил Тебелеву сразу за обе руки и сжал их, радостно смеясь. — Молодчина, Галя! Превосходно придумано!
Гордич молчала, плотно сжав губы. Она знала, что такое дублирование. Влюбленные иногда объединяют свое видение, потому что видеть глазами любимого или любимой — одна из величайших радостей.
Она взглянула на мужа. Тот смотрел на нее с какой-то затаенной улыбкой. Она поняла: он разгадал все, что происходило в ее душе в эти ужасные минуты, и осуждал ее. И это взорвало Гордич.
— Что за глупость! С какой стати ей с утра до ночи смотреть в мои графики! Если дублировать, то ее и тебя! У вас общее дело. Вы поставите пульты обоих постов в одном отсеке и сможете полноценно работать.
Тебелева, слушая это, сидела с безучастным лицом. Нельзя было понять, радуется она или нет. Глаза ее по-прежнему оставались широко открытыми.
— Нет, — сказал Острогорский. — Нет! И нет!
— Почему же нет? — спросила Гордич, ловя себя на мысли, что этот категорический отказ мужа ей очень приятен, что она ждала его, ради него и сделала свое предложение.
И, осознав это, она вдруг обозлилась на себя:
— Единственный разумный выход. Не возвращать же действительно всех нас на Землю? И тем более теперь, когда остаются считанные дни до завершения. Или ты думаешь иначе?
— А я говорю — нет! — повторил Острогорский.
— Но почему же? Функции первого и второго вычислителей могут объединяться с наибольшей целесообразностью. Это азбучная истина.
Острогорский притронулся к руке Тебелевой.
— А? — как будто очнувшись, спросила она.
— Извините нас, пожалуйста, Галя, — сказал Острогорский. — Нам нужно поговорить без вас.
Тебелева сделала попытку встать.
— А-а… Ну, я пойду.
Острогорский усадил ее опять.
— Не беспокойтесь, Галя, пожалуйста. Мы выйдем. Это на несколько минут. Пойдем, Ирина!
Они вышли в соседний отсек. Подождали, пока проход за ними зароется.
Острогорский резко повернулся к Гордич.
— Это невозможно.
— Почему?
— Ты отнесись без предвзятости. Нам нельзя быть сдублированными. Подумай как следует.
— Хорошо, — сказала Гордич. — Я подумаю.
Они с мужем никогда не проходили через дублирование. В годы их молодости дублирования еще не существовало. Позже было некогда. Да как-то и утратилась жажда такого близкого общения. Они слишком уж разошлись, как узкие специалисты, слишком были заполнены своими обязанностями по службе. А ведь когда видишь глазами другого, все больше и больше очаровываешься внутренним миром друг друга; вживаешься в какую-то высшую незаменимость друг для друга, в сознание того, что несешь другому самую высокую радость; необычайно приближаешь к себе этого человека. Все вместе — наибольшая духовная близость! Об этой опасности он и говорит сейчас, пытаясь разбудить в ней ревность и не зная того, что лишь полчаса назад эта бабья темная ревность уже бушевала в ней. В ту самую пору, когда он делал все, что только мог, спасая Галину от слепоты, эта мерзкая ревность чуть не свела ее с ума. Темный омут! Болото!
— Я подумала, — сказала она, — и все-таки не понимаю, почему ты не можешь работать с ней в паре. В конце концов, разве вы не работали и прежде на одной машине и не находились вместе в одном помещении по многу часов подряд?
— И все равно невозможно. Хотя бы потому, что я мужчина. А есть многие вещи… Зрение нужно ей не только для работы…
— Ну извини, — прервала его Гордич, — решительно ничего не произойдет, если ты время от времени будешь выключать аппаратуру, то есть на какие-то минуты оставлять Галю как бы в темноте…
Говоря это, она все еще мстила себе за то, что низко подозревала мужа.
— Зачем ты так говоришь! — воскликнул Острогорский с отчаянием. — Зачем нам говорить, как чужим!
— Но как же я еще могу говорить? — Гордич дернула плечами. — Я говорю просто разумно.
Где-то в глубине своего сознания, вторым планом, она удивлялась тому, что быть жестокой по отношению к себе, оказывается, доставляет такое острое удовольствие.
— Боже мой! — продолжал Острогорский. — Неужели ты ничего не понимаешь? Ты должна помочь мне бороться с самим собой!
— В чем помочь, Саша? — спросила она и вдруг похолодела от предчувствия того ужасного, что, как наверняка знала теперь, сейчас услышит от мужа.
— Ты должна пойти мне навстречу. Помочь. Ты не замечаешь, а мне давно уже трудно. Я разрываюсь. Ты пойми меня.
— Между мною и ею? — почти без удивления сказала Гордич. Значит, все-таки правда. Она не ошиблась.
— Что ж, — сказала она. — Ситуация обыкновеннейшая. Но почему ты говоришь об этом сейчас? Ты боишься, что не удержишь себя в руках?
— Да разве я не держу себя в руках все время? И разве не понимаю, как это ужасно?.. Ты должна помочь мне, а не взваливать на меня еще одно испытание. Ты для меня значишь все. Но мне трудно. А тут придется еще сильнее сблизиться с ней. Зачем?
Обида и гордость заставили Гордич стремительно выпрямиться.
— Так. Что же ты предлагаешь мне? Удерживать тебя любой ценой? Тактическими приемами?
Впервые в жизни она увидела на лице мужа такое выражение, будто он собирался плакать. Она припала к его груди. Горькое ощущение, что это последний раз, владело ею. И, все еще прижимаясь к нему, она сказала:
— Ты же понимаешь: другого выхода нет. Я не могу. Я буду чувствовать себя потом всю жизнь дрянью, бабой, которая только и знает, что бесится от ревности. Я потеряю право на самоуважение. Ты тоже перестанешь уважать меня.
Она говорила это, и каким-то не вторым уже, а третьим или пятым планом в ее мозгу проходила мысль, что с самого начала она не хотела быть дублером Тебелевой именно потому, что ревнует к ней, подсознательно давно не любит ее. Это была бы пытка из пыток. Может, даже куда большая пытка, чем навсегда потерять мужа.
* * *
Они шли по осевому коридору жилого отсека, время от времени касаясь друг друга плечами. Это позволяло ей шагать свободно, не опасаясь на что-либо наткнуться.
У входа в ее каюту они остановились.
— Дальше не надо, — сказала Тебелева и взяла его за руку; виновато улыбнулась. — Страшно! Там темно… — Она передернула плечами.
Он смотрел на нее. И потому, что она видела только то, что видел он, то есть в данный момент как в зеркале видела самое себя, она подняла руку, чтобы подправить выбившуюся из-под шлема дубликатора прядь волос, и спросила:
— Я некрасивая?
Он не ответил.
— Ладно. Дальше я сама. Ну ладно же! Ладно!..
* * *
В своей каюте он долго сидел у стола, не снимая с головы шлем дубликатора. Не было сил.
Наконец снял. Положил шлем на стол. Взглянул в зеркало. И удивился. Оказалось, он улыбается! Улыбается, не замечая того. Он столько улыбался за этот день, что мышцы лица привыкли уже. Он перестал чувствовать, когда улыбается.
— Ты у себя, Саша? — спросила Гордич по видеотелефону. — Можно зайти к тебе? Я отыскала совершенно удивительное решение.
— Да, конечно, — ответил он, вздрогнув.
Глава третья
ВОРОТА
— Антар Моисеевич! Только что закончился сеанс связи с Восемнадцатой автоматической станцией.
Саблина смотрела с экрана видеотелефона, как и всегда спокойная, почти бесстрастная, ожидая, пока Кастромов сам не обратится к ней за дальнейшими подробностями, — так было принято на «Севере».
— Ну что же там, Рада?
— На станции переизбыток мощности.
— А по нашим подсчетам?
— Восемь десятых.
— Спасибо. Что еще?
— С «Востока» поступил отчет об опытах по переформированию внутрикорабельных полей.
— Знаю, Рада, знаю. О нем говорила Вера Мильтоновна. Кажется, очень интересная штука. Перешлите, пожалуйста, его мне сюда.
— Еще одно сообщение, опять с Восемнадцатой. В окрестностях станции ее приборами обнаружен источник радиации. Излучение распространяется узким пучком вдоль плоскости нашей орбиты.
Кастромов некоторое время молча смотрел на Саблину.
— То есть орбиты «Севера»? — спросил он. Он перевел глаза на усеянный звездами экран кругового обзора, затем вопросительно посмотрел на Саблину. Та кивнула.
— Расшифровку вы делали сами?
— Я получила из транслятора готовый ответ. Если траектория корабля не изменится, мы окажемся на пути излучения через четыре часа.
— Конечно, окажемся. Это входит в наши прямые задачи. Вы хотите мне возразить?
— Нет, Антар Моисеевич. Но мощность потока очень велика. Пассивной защиты «Севера» не будет достаточно. Придется принять противодозы.
— Да, да, конечно, Рада! Сейчас же начните делать замеры и, как только будет готово… — Кастромов поднялся с кресла, чтобы поскорее перебраться к Саблиной в операторскую. — Но вы, Рада, вообще отдаете себе отчет, насколько удивительно это явление?..
Подсчеты показали: «Север» пересечет поток радиации за две с половиной минуты. Выполнить весь цикл наблюдений было возможно, лишь заранее запрограммировав даже мельчайшие этапы исследования.
— Случай редчайший, — с воодушевлением повторял Кастромов, занимаясь подготовкой приборов. — Мы с вами накануне открытия, Рада. И мы, по счастью, знаем об этом и, значит, встретим его во всеоружии, — удача невероятнейшая. О таком можно только мечтать…
Ровно за полтора часа до «момента икс» (встреча с потоком) Саблина включила аппаратуру противорадиационного облучения. Кастромов лежал в кресле, сама же она стояла у пульта автоматики безопасности, приглядываясь к показаниям приборов, неторопливыми легкими движениями касаясь кнопок, верньеров, переключателей. Кастромова мучило удушье: сердце не успевало перекачивать кровь. Он знал, что Саблина испытывает то же самое, но не показывает вида, и думал о ней с особой благодарностью.
Профилактическое облучение закончилось в 2 часа 30 минут. В 3 часа 4 минуты приборы доложили, что подготовка к наблюдениям завершена. Более получаса оставалось в резерве. Кастромов углубился в радиограмму-отчет с «Востока», Саблина ушла на вычислительный пост.
Минут через десять она вдруг появилась на экране видеотелефона. Кастромов только начал проверку вывода главной формулы Венты. Она якобы позволяла поразительно быстро и просто получать исходные данные для любого преобразования внутрикорабельных полей. Это следовало проанализировать со всей обстоятельностью, и Кастромов далеко не сразу поднял глаза на экран. Все это время Саблина, и теперь подчиняясь общему правилу: докладывать лишь тогда, когда к ней обращались, молчала. Но то, что она сообщила потом, было, в сущности, трагедией: в «момент икс» никакого удара радиации не последует.
Саблина говорила совершенно спокойно:
— Для контроля был подсчитан баланс энергии сопутствующего поля. Но важно другое: за время, пока шли вычисления, вектор Пойнтинга уменьшился в семьсот тысяч раз. Сейчас он, вероятно, уже почти равен нулю…
— Насколько я понимаю, — сказал Кастромов, — опасность теперь именно в том, что мы с вами провели противорадиационное облучение?
Саблина скупо кивнула.
«Умница, — вдруг подумал Кастромов. — Другая уже билась бы в истерике. Да вообще лучше, чем с ней, я ни с кем никогда не работал. Но все-таки сколько в ней скованности! Ни о чем не спросит, ничему не удивится. Исполнительность, доведенная почти до полного забвения себя, почти до безумия! И какая ирония: именно потому-то мне так и легко работать с ней».
— Итак, вы полагаете, — сказал он, — что никакой встречи с потоком излучения не произойдет?
Саблина молча кивнула.
— Но почему? — После облучения и отдыха Кастромов чувствовал себя небывало сильным, ему хотелось смеяться, говорить громко, двигаться резко. — Куда он мог подеваться? Что за чудеса в решете!
Он говорил это бодро и каким-то звонким, отчетливым голосом, а сам думал уже: «Выхода нет. Ну, я старый дурак. Я пожил. Но она же девчонка. Ей бы еще жить и жить. И понимает ли она, что нам грозит?»
Саблина прервала его жестом.
— Что? — спросил Кастромов.
— При опытах на полигоне у нас даже комбинезоны взрывались, как порох. Один раз взорвалась оболочка реактора. Сейчас в нас с вами все сжато, как пружина, чтобы нейтрализовать лучевой удар…
— Та-ак, — выдавил из себя Кастромов.
* * *
Выход нашелся. Если в «момент икс» все реакторы «Севера» вывести в критический режим и затем мгновенно убрать переборки, отделяющие реакторный отсек от операторской, Кастромов и Саблина смогут получить дозу радиации, достаточную, чтобы свести почти к нулю изменения, вызванные в них обоих профилактическим облучением. Присланные с «Востока» формулы (если только они не содержали ошибок), позволяли выполнить это с достаточной быстротой. Строить по примеру Венты специальный прибор, чтобы мысленно отдавать приказы, Кастромов, конечно, не собирался. Хуже получалось с характером излучения. Потому что полного эффекта нейтрализации достигнуть было невозможно, и это грозило довольно серьезными последствиями.
Саблина получила результат на полторы минуты раньше Кастромова. Этого времени ей хватило, чтобы добежать из вычислительного поста в операторскую. Протянув Кастромову ленту с рядами цифр, она остановилась, тяжело дыша. На щеках ее блестели дорожки от слез, но лицо было спокойно.
— Я все уже знаю, — сказал он.
— У вас получился тоже такой результат? Это же замечательно!
«Да она просто не досмотрела ленту до конца», — подумал Кастромов.
— Мы с вами отделаемся только потерей памяти, — оживленно продолжала Саблина.
«Но это же отчаянно много! — чуть не закричал он. — Что еще отличает человека от дерева, от травы?»
Саблина несмело улыбалась:
— В институте психологии такие случаи специально исследовали. Получалось, в сознании образуются словно провалы. И никогда нельзя предугадать: кто все детство забудет, даже начальную грамоту, а кто одни только последние годы… Ужасно! Близкий тебе человек подойдет, а ты его и в самом деле просто не знаешь. Вычеркнуто из памяти…
Кастромов повернулся к приборам и резко, пулеметной дробью — так вслепую печатают на машинке, — начал набирать заключительные команды: на полностью, автоматическое управление «Севером», на автоматическую связь со всеми другими кораблями экспедиции, с Центром информации Звездного совета, с Энергоцентром. Последней была команда на преобразование ограждений реакторного отсека по присланным с «Востока» формулам Венты.
Наконец все было сделано. Кастромов откинулся в кресле. И тут в его сознание опять вошел голос Саблиной:
— Знаете, как он меня полюбил? Встретил на улице и влюбился. Я еще и слова ему сказать не успела. Он голоса моего до самой свадьбы, можно сказать, не услышал…
— О ком вы, Рада? — спросил он с досадой.
— Лешик мой… Он меня потом всему снова научит. Мы с ним хоть три часа можем молча ходить — нам скучно не будет. Он мою каждую привычку помнит, каждую черточку.
Кастромов поморщился:
— Ходить и молчать?
— А что они выражают, слова? Кто им верит? Я никогда не верю. Любовь не словами доказывают…
Кастромов молчал, нахмурясь. Итак, если они в чем-либо ошиблись, если формулы Венты недоработаны, — гибель. Если нет — утратится память о прошлом. Пусть не нацело. Но разве есть воспоминания, важные в большей и меньшей степени? То, что сегодня думаешь, делаешь, говоришь, ежечасно и ежеминутно питается всем опытом твоей предыдущей жизни. Всем! Хочешь ты этого или не хочешь. А опыт — это и есть не утраченные воспоминания. Фундамент личности. И значит, нельзя отдать и малой толики памяти о прошлом без того, чтобы не перемениться. И каким же ты станешь теперь, если хоть что-то утратится?
Детство на Дальнем Востоке, в семье строителя, кочевавшего со стройки на стройку. Жизнь в палатках, бараках, срубах изб из толстенных бревен. Первая школа — тоже в бараке, брезентовыми полотнищами разгороженном на классы; первая любовь, безответная и невысказанная, к девчонке по имени Кама; первая самостоятельная дальняя дорога — в большой город, учиться в институте.
Потом — война. Фронт — ранение — фронт — ранение — фронт. Запоздалое студенчество, трудное из-за неважного здоровья, из-за того, что лишь через 3 года после демобилизации он наконец понял, что его призвание — математика, одна только математика, и вернулся в тот институт, где учился до июня сорок первого года, но уже на специальность не прикладную, а теоретическую и, значит, снова начал с первого курса.
И что же из этого можно отбросить? С чем расстаться, ничего в себе не утратив?
Или, может, новое время — новые песни? Но ведь поиски истины смолоду — вечное. На них-то и уходит жизнь. За душевную ясность платишь ценою многих прозрений, ни одно из которых нельзя исключить.
Однако разве порой не хотелось избавиться от тех или иных воспоминаний? Мечта сбылась — получай! Твоя память станет что белый лист.
Но теперь-то ты знаешь, во имя чего живешь. На что истратил полвека. Почему порою шел не более легким, а более трудным путем. И вот будешь ли знать это и в том, новом, своем состоянии?
Впрочем, что значит «более трудным путем»? То есть жил так, что тебя касался не только круг одних лишь физико-математических истин?
Но как раз это и есть та область сознания, которая всего больше зависит от каждой, даже самой малой частицы прошлого опыта жизни.
Если так, утрата чего же будет вдруг самой большой из потерь?
— Рада, — сказал он, — у нас еще двадцать минут. Вы, пожалуйста, подумайте, вспомните все самое важное для вас, зафиксируйте в Информаторе.
Он посмотрел на часы: до «момента икс» 19 минут. Что можно успеть? «Да, жить так, чтобы ничто, кроме физико-математических истин, тебя не касалось, — капитуляция. Ведь это возможно, лишь если перестать задумываться над судьбой открытий, над судьбой результатов твоего же собственного труда, если сделать для себя главным не то, что происходит вокруг, а то, что творится в твоем сознании. Если вообще отгородиться от людей. Все это в целом — отступничество от своего прямого человеческого долга. Извинить такое отступничество нельзя ничем и никак».
— Мы с Лешей меньше года женаты, — между тем продолжала Саблина, как будто не услышав его. — У нас столько еще впереди! Мы когда встретимся после работы, друг на друга насмотреться не можем. Спать жалко: жалко это время сну отдавать… Лешик никогда не бросит меня.
«Леша тебя не бросит, но ты останешься ли собою? И ясно ли тебе, что самое страшное — это потом оказаться таким, какого бы ты сейчас презирал?..»
Он вновь перевел глаза на электрические часы в центре Главного пульта: до «момента икс» оставалось 12 минут. В это время каждый думал о своем.
Саблина: «Лешик мой ни за что не бросит меня. Я ему напишу. Он потом меня всему снова научит. Важно только, чтобы у меня характер такой же остался: легкий, радостный. А слова мы друг другу и не говорили… Пускай только Лешик любит меня!..»
Кастромов: «Надо возвыситься над всем ничтожным, случайным. Выбрать единственно лучшее. Навеки определить в себе самое ценное. Сделать, чтобы мимо меня потом не прошло в жизни наиболее важное… Но что же это — наиболее важное?..»
Они обнаружили вдруг, что не отрывают глаз от диска часов. До «момента икс» оставалось 9 минут.
Саблина спросила шепотом:
— Что ж будет, Антар Моисеевич?
Кастромов сказал:
— Не бойтесь. Одно несомненно: мы с вами воскреснем еще.
— Воскреснем? Но значит, до этого мы умрем?
Саблина смотрела на него с вызовом и протестом. Кастромов продолжал:
— Я неправильно выразился. Мы не умрем и не будем воскресать. Мы продолжим жизнь. Но… Но только произойдет это лишь в одном случае: если то, к чему каждый из нас пришел за всю свою жизнь как к итогу ее, сами потом не станем оплевывать… В мире, Рада, пока еще нередки горе, печаль. А ведь на самом деле для каждого человека норма — счастье. Счастье с первого и до последнего дня своей жизни, и не в одиночку, а вместе со всеми людьми на свете. В этом смысл бытия. А что же еще?.. И каждое истинное дитя человеческое обязано помнить об этом и не щадить себя в малых и больших битвах с теми, кто жаждет счастья лишь для себя, для какой-то одной своей нации или расы, кто обкрадывает других — обогащается за их счет, грабит их души… И вот что важно поэтому: когда в нас опять пробудится сознание и наша память снова начнет насыщаться, какие слова и какие идеи мы узнаем в первую очередь, во многом будет зависеть от того, рядом с кем и против кого мы с вами. Рада, будем идти. — Кастромов взял световое перо — восьмигранный металлический стержень, соединенный гибким шнуром с пультом Информатора. — Путь только один, Рада…
Концом светового пера Кастромов начал писать по поверхности экрана-накопителя Информатора, оставляя на ней светящиеся слова — копию записи, которая сохранится на магнитных лентах и, даже если «Север» огненным метеоритом врежется в Землю, не утратится, будет прочитана.
Он писал: «Мой приказ самому себе. Путь, каким ты должен идти, — щедро жить для людей, Антар, быть, как был, коммунистом. И запомни: предать это мое решение — предать себя. Не предай же себя, Антар!»
— Отчет об опыте Венты вы послали Кириллу Петровичу? — спросила Саблина, из-за плеча Кастромова глядя на экран: надпись медленно уплывала под верхний обрез.
— Нет, — ответил Кастромов.
— А вдруг это срочное?
— Возможно. Но теперь уже некогда. Автоматы пошлют.
— А рецензия?
— Этого будет достаточно. Мы испробуем формулы Венты на самих себе.
Держась за спинку кресла, Саблина обошла его и, кивнув в сторону экрана, виновато посмотрела в глаза Кастромову.
— Мне тоже надо так? Но я ведь плохая. Я с вами честно: я только о Леше думаю. Мне надо веселой, красивой остаться…
Она не успела договорить. Словно пушечным залпом встряхнуло воздух. Это открылся путь в операторскую излучению реакторов «Севера».
Рывком смяв панели Главного пульта, распоролась феррилитовая стена. Операторская стала частью гигантского — пределы его терялись во мраке — отсека реакторов. Их серебристые коконы, окруженные холодным зеленоватым свечением, нависли над Саблиной и Кастромовым. Но Кастромов понимал все это лишь несколько первых мгновений.
И тогда же было мгновение, в которое он видел Саблину, торопливо водившую световым пером по экрану-накопителю Информатора. «Ей тоже ведь трудно», — подумал он и вдруг удивился бессмысленности этих слов: он уже не помнил, в чем, как и кому было трудно…
Глава четвертая
СТОЯТЬ ДО КОНЦА
Операторская на корабле «Юг» (так же, впрочем, как и на всех других кораблях) состояла из двух зон: зоны работы и зоны отдыха. В зоне работы верхнюю часть передней стены и почти весь потолок занимал экран кругового обзора. Он был как бы широко распахнутым окном в космос. На нем мерцали звезды, матово светился раскаленный шар Солнца, восходили и закатывались пепельно-голубые диски Земли, Марса, Венеры… Всю нижнюю поверхность передней и боковых стен устилали приборные панели. Десятки шкал, сигнальных огней, светящихся надписей, переключателей, кнопок, овальных, круглых и квадратных экранов выстроились здесь в несколько ярусов. Все это вместе (включая сюда еще и два массивных командирских кресла из голубовато-золотистого феррилита) и было Главным пультом корабля.
Там, где кончались приборные панели, начиналась зона отдыха. Сидя в командирском кресле, ее нельзя было видеть. Взор человека не мог проникнуть сквозь пелену сиреневого марева, а за нею-то и располагалось пространство, которое на каждом корабле оказывалось своим особенным миром. На «Юге» здесь стояли широкий письменный стол на драконьих дубовых лапах, два мягких кожаных кресла, здесь был еще застекленный шкаф, золотящийся корешками книг, настольная лампа с зеленым абажуром, на стенах висели картины: пейзажи Армении, море в штормовую погоду. Тут царили тишина и покой.
Чтобы перейти из зоны работы в зону отдыха, почти не требовалось усилий. Всего лишь обычный шаг — и человек переносился в совсем другую обстановку.
Иногда бывало, что зона отдыха состояла из двух или даже трех отдельных «пространств» — по числу членов экипажа, но здесь, на «Юге», вкусы Кирилла Петровича и Пуримова сошлись целиком. Вернее, Новомир Пуримов безоговорочно присоединился к тому, что попросил создать для себя перед отлетом в космос Кирилл Петрович.
И вот теперь Кирилл Петрович сидел у этого стола с драконьими лапами и, словно карты в пасьянсе, рядами раскладывал сообщения автоматических станций.
Третья станция: «Волноводная зона стабильна».
Восьмая: «Волноводная зона стабильна».
Восемнадцатая…
Нет, нет, это сообщение потом. Оно выпадает из общего ряда.
Двадцать четвертая: «Волноводная зона стабильна».
Семьдесят пятая: «Волноводная зона стабилизована».
Стабилизована? Скажите пожалуйста! «Стабилизована» и «стабильна» — одно и то же, в общем. Потому и поразительна эта инициатива автоинформатора станции: ведь он только машина.
Кирилл Петрович покосился на индикатор ОЦУТа. Чтобы всегда быть к услугам, он находился на браслете рядом с кнопкой радиоключа. Глазок индикатора тускло желтел. Это значило: с настоящим отдыхом можно еще подождать, но сделать небольшой перерыв обязательно. Где ж эти сообщения от рабочих групп? Вот они!
Группа «Север»: «В районе Восемнадцатой автоматической станции волноводными зонами создано недопустимо плотное затеняющее поле. Образовалось пространство с особым космическим климатом. Со временем его влияние на атмосферу Земли примет такие размеры…»
Нет. Читать дальше не стоит. Знакомая песня Кастромова: «Природа консервативна. Подтачивать этот фундамент нельзя». Демагогическая чепуха! Истина конкретна. Ученый не имеет права мыслить такими расплывчатыми категориями.
Группа «Восток»: «Все — норма. Ближайший этап — посещение Сорок девятой. Цель — рабочий режим. Осуществлен эксперимент — преобразование внутрикорабельного поля. Отчет направлен «Северу». Цель — рецензирование».
Это, конечно, Вента. Его стиль. Сжато, насыщено информацией, но, в общем-то, фразы нарублены, словно дрова: главное, чтобы ни в одной не оказалось больше пяти слов. Или это несовместимо — предельная краткость и нормальный стиль языка?
Группа «Запад»: «Автоматической стабилизации волноводных зон, расположенных в непосредственной близости к Солнцу, достичь не удается. Частная причина: сбои в работе Восемнадцатой станции. Общая: безусловная необходимость цикличного существования волноводов. Расчеты ведутся. Гордич, Острогорский, Тебелева».
Кирилл Петрович снова покосился на глазок ОЦУТа: по-прежнему желт, тускл. Эти минуты совершенно ничего не дали, хотя, раскладывая карточки сообщений, он, в сущности, лишь развлекался и даже ушел с ними в зону отдыха.
Кирилл Петрович нахмурился. Прежде только к машинам присоединяли индикаторы. Дошла очередь и до людей.
Но конечно, пора отдыхать. Не стоит ссориться с автоматикой безопасности.
Кирилл Петрович встал с кресла, собрал в стопку пластиковые прямоугольники сообщений, которые только что раскладывал на столе, сунул их в нагрудный карман комбинезона и вышел в зону работы. Как и обычно в свободное время, Пуримов стоял там у пульта изготовителя приборного оборудования. В руках он вертел толстую гайку с ушками. Извлекать из люка изготовителя то одну, то другую деталь, обозначенную в каталоге, осматривать ее, затем отправлять в утилизатор было любимым занятием Пуримова. Он мог это делать часами. Обезьянье любопытство на уровне самой высокой техники.
— Послушайте, Новомир, — сказал Кирилл Петрович. — Я сейчас уйду к себе, а вы тем временем просмотрите документацию по Восемнадцатой станции. Пожалуйста, всю, начиная с самых азов. В вашем распоряжении полтора часа.
Продолжая ощупывать гайку, Пуримов повернул к нему голову:
— То есть?
— Какие-то несообразности.
— А именно?
— Судите сами! Автономным пультом станции вдруг почему-то изъяты все дублирующие системы. Это косвенный вывод. Сообщения самой станции — абракадабра.
Пуримов по-прежнему продолжал ощупывать гайку, и на лице его выражался интерес лишь к тому, что делали руки.
— Причем заметьте: системы изъяты, но поле, которое формирует их, осталось. Из данных, поступивших от станции, это следует со всей несомненностью. Однако почему ж тогда системы не восстанавливаются?
— Общее дежурство вы мне тоже передаете? — спросил Пуримов.
— Стоит ли? Это вас только свяжет. Сейчас все спокойно, автоматика справится.
— Хорошо, — сказал Пуримов.
* * *
Пуримов начал с заводской документации. На экране корабельного Информатора перед ним проплывали вереницы формул. Автоматические станции строились из металлических ферм и затем (уже в космосе) заполнялись феррилитом.
Уравнения магнитных полей олицетворяли собой детали их конструкции, системы приборов, отдельные механизмы и то, как все они между собой должны взаимодействовать.
С холодным сердцем смотрел Пуримов на эти цепочки математических индексов. В глубине души скука и неприязнь владели им.
Вообще, для Пуримова существовало лишь то, что было предметом, механизмом, очевидным физическим явлением. Все хоть сколько-нибудь отвлеченное казалось ему напрасно придуманным усложнением, а на самом деле просто находилось за пределами его восприятия. «Глухота» на абстрактные представления свойственна многим. В крайнем своем выражении это такая же яркая особенность мышления, как и абстрактное видение свойство видеть в окружающем мире как бы скелетные линии предметов и образов. Но человечески Пуримов был зауряден. Признаться, будто он отрицает такое, что все «здравомыслящие» люди находят нормой, он не мог ни Кириллу Петровичу, ни самому себе. Это значило бы, что он идет против сотрудников лаборатории, среди которых как раз умение мыслить отвлеченно было не только нормой, но и ценилось превыше всего. Вот почему и теперь работа шла точно так, как и много раз прежде, когда Пуримов получал подобные задания. Несмотря на всю неприязнь и скуку, владевшие им в глубине души, привычно подчинив себя приказу и создавая вполне убедительный образ активного действия, он с лихорадочной торопливостью заменял на экране Информатора одно уравнение другим, световым пером подчеркивал те или иные формулы, ставил возле них вопросительные и восклицательные знаки.
— Как дела, Новомир? — спросил вдруг Кирилл Петрович, появляясь на экране видеотелефона. — Что-нибудь привлекло ваше внимание?
— Да, — вздрогнув (хотя он и ожидал все время этого момента), ответил Пуримов и спохватился: — То есть нет! Я не закончил еще. Осталось проследить эволюцию орбиты станции за последние десять суток.
— Что-о? — Брови Кирилла Петровича взлетели вверх. — Зачем же? И почему тогда только за последние десять суток?
Пуримов молчал.
— Через пять минут я приду, мы во всем разберемся. А эти орбиты… — Кирилл Петрович махнул рукой. — Бог с ними, Новомир! Что в них копаться.
Экран погас.
«А я все равно прослежу», — подумал Пуримов.
Не дожидаясь Кирилла Петровича, он ушел в нижнюю дирекционную. Там, на экране гравимагнитного накопителя, вокруг желтого диска Солнца вилась кружевная вязь всех орбит станций, астероидов, траекторий полетов космических кораблей, метеоритных потоков. Космос навечно запечатлевал здесь свою историю.
Поворотом верньера Пуримов сделал орбиты Восемнадцатой станции самыми яркими, потом деформировал их, совмещая по наибольшему диаметру, вгляделся, многозначительно поджав губы, и вдруг отшатнулся от накопителя: получалось, что Восемнадцатая движется теперь не по эллипсу, а по спирали, неудержимо приближается к Солнцу, падает на него! Вот вам и не надо копаться.
Какая-то мысль заставила его застыть с озадаченным видом. Мысль была очень важная. Она касалась всей его жизни. Но какая — он так и не смог понять.
Пуримов вернулся в операторскую. Кирилл Петрович, выслушав его, не проронил ни слова. Скорее всего он ничему не поверил. Но в нижнюю дирекционную пошел. Возвратясь же, схватил Пуримова за руку.
— Вы гений, Новомир. Кто бы еще, кроме вас, надумал сейчас заняться орбитами? Разве только через десятки лет для изучения фигуры Солнца!
Пуримов пожал плечами: «Гений так гений…»
— И как истинный гений, Новомир, вы сразу же задаете вопросы. Итак, главный вопрос: почему лишь одна Восемнадцатая повела себя так необычно? Законы всемирного тяготения не отменены. Наша планета на орбите миллиарды лет. — Кирилл Петрович умолк, вдруг подумав: «Но ведь это и есть кастромовский консерватизм!»
— Не знаю, — ответил Пуримов.
Кирилл Петрович внимательно посмотрел на него. За все годы их знакомства Пуримов впервые так непринужденно признавался, что чего-то не знает. Уличать других — это он мог. Но признаваться в незнании… О нет! Прежде ему это было вовсе не свойственно.
* * *
Основных загадок было три.
За счет какой энергии изменилась орбита Восемнадцатой? Каким способом осуществлялось это воздействие? Продолжается ли оно?
И прежде всего требовалось установить, нет ли в окрестностях Солнца пылевого, радиационного или магнитного пояса, еще не обнаруженного учеными. Самым естественным было предположить, что он-то и замедлил движение станции.
Занимаясь сопоставлением данных, собранных забортными датчиками Восемнадцатой за время ее существования, Кирилл Петрович настолько был захвачен работой, что до его сознания далеко не сразу дошел смысл очередного предложения Пуримова: срочно посетить эту станцию.
Кирилл Петрович указал рукой на одну из панелей Главного пульта:
— Зачем? Там перед нами будут эти же самые приборы — их абсолютная копия. Дубликат! И показывать они будут то же самое!
— Мы выйдем — посмотрим.
— Дорогой Новомир, — ответил Кирилл Петрович. — Эпоха, когда «исследовать» значило «осмотреть», давно в прошлом. Ее завершил еще Леверье, на кончике пера, как вам известно, открыв планету Нептун!
— Вы, может, боитесь вместе со станцией упасть на Солнце? Но мы успеем благополучно уйти.
— Все движется и, значит, куда-нибудь падает. Даже когда мы стоим на месте, то все равно падаем, — сказал Кирилл Петрович и взглянул на глазок ОЦУТа: цвет его был совсем уже темно-желтый.
«Да врут все эти ОЦУТы, — проговорил он про себя. — Я только что отдыхал. Я давно не чувствовал себя так хорошо».
— Конечно, иной прибор в сотни раз больше любого осмотра говорит, — сказал Пуримов. — Прибор прибору рознь…
«Волга впадает в Каспийское море… Лошади едят овес и сено, — думал Кирилл Петрович. — Вот оно где — рутина. И понятно, откуда она: от незнания, от бесконечного откладывания «на потом» всякого самовоспитания, требующего повседневных усилий: завтра начну как следует все изучать, с понедельника, с четверга, с пятницы перестану попусту терять время… Лишь бы не сегодня, а завтра!.. На Восемнадцатую мы полетим, но только для того, чтобы выдать Звездному совету формулировку: «Осмотром на месте установлено». А ответ держать там придется, и надо, чтобы разбор перипетий не затягивался, иначе я просто физически не успею довести проект до конца».
И он с раздражением покосился на глазок ОЦУТа.
* * *
Кирилл Петрович был прав.
Когда «Юг» достиг Восемнадцатой автоматической станции и вдвинулся в ангарное отверстие у ее северного полюса; когда сработали поля автоматики безопасности и корабль и станция намертво слились, так что Кирилл Петрович и Пуримов могли выйти в отсеки станции, не надевая скафандров, в показаниях приборов операторской ничто не изменилось.
Но они вышли из корабля. Выход открылся прямо в полуторакилометровый коридор приборного отсека станции. Стены, пол и потолок его были из феррилитовых управляющих блоков. Только белые разграничительные линии да цифры монтажной маркировки оживляли однообразные серо-стальные поверхности.
Пуримов принялся деловито шагать взад-вперед по коридору, останавливаясь у разграничительных линий и пристально вглядываясь в них.
Смотреть на это Кириллу Петровичу было в высшей степени тягостно.
Не сказав ни слова, он вернулся в операторскую «Юга», передал функции общего дежурного Автономному пульту и вновь занялся анализом данных о полях и скоплениях частиц, которые встречались на пути Восемнадцатой за весь ее длинный путь от места сборки в околоземном космосе.
К сожалению, он почти ничего не успел сделать. Пуримов вернулся.
Войдя, он с минуту молча постоял за спиной Кирилла Петровича, потом сказал:
— Теперь-то я все окончательно понял.
— Что вы поняли? — с неприязнью спросил Кирилл Петрович, ожидая от Пуримова нового потока общеизвестных сентенций.
— А то, что станция столкнулась с астероидом.
«Ах вот что он искал там, — подумал Кирилл Петрович. — Но это бессмыслица». Он сказал:
— Вы же знаете: каждое столкновение станции даже с метеоритом величиной с горошину отмечается, как событие чрезвычайной важности, не говоря уж о том, что оно немедленно фиксируется приборами станции, и весть об этом тотчас доводится до всех наших групп и до земного центра.
— А почему отсутствие сигналов не может явиться последствием столкновения?
Глазок ОЦУТа был уже розовым. И это отозвалось в душе Кирилла Петровича стоном: на что ушли силы! На толчение воды в ступе!
— Вам хочется осмотреть станцию? — сказал он, чтобы прекратить разговор. — Пожалуйста. На ближайшие часы вы свободны.
— Я и пойду, — ответил Пуримов. — Я все продумал. В том месте, куда пришелся удар, фермы станции хотя и восстановились, но уже будут не из спецсплава, а из феррилита. Их отличишь просто по внешнему виду. Они шершавее. Вы еще убедитесь, насколько я прав. Я даже знаю уже, в каком месте это могло произойти!
«Ну да, именно потому ты и стремился сюда: на ощупь искать повреждение. Это, конечно, полезнее, чем часами торчать у люка изготовителя… Но если бы удалось так просто найти объяснение!» — подумал Кирилл Петрович и вдруг почувствовал к Пуримову острую-острую жалость. Надо ж такую судьбу: позади целая жизнь и нет ни научных успехов, ни степеней, ни семьи, ни вообще хотя бы какой-нибудь одаренности, всегда способной скрасить даже самое глубокое одиночество.
Он вновь взялся за таблицы плотностей межзвездного газа и вдруг отложил их. Никчемный разговор с Пуримовым как-то повернул весь ход его мыслей. Он даже знал, в какой момент это случилось: когда Пуримов высказал в пылу спора сумасбродную идею, что отсутствие информации о столкновении может оказаться последствием самого столкновения. В этом допущении определенно таилось нечто значительное. Даже очень и очень значительное. И он вдруг понял, что и как он должен исследовать дальше.
Обычно корабли и станции находились в десятках миллионов километров друг от друга. Из-за немгновенности распространения радиоволн обмен информацией между ними изобиловал паузами. Но сейчас впервые за всю историю науки приборы космического корабля и автоматической станции работали как единое целое, и это позволяло не только обнаружить неполадки их взаимодействия, но и до конца выясните самое трудное: что было следствием и что причиной.
Три явления совершились строго одновременно: резкий скачок, который превратил Восемнадцатую в неудержимо падающее на Солнце небесное тело; начало переформирования внутрикорабельных полей «Востока» (деталей этого порожденного фантазией Венты феномена Кирилл Петрович еще не знал); возникновение в аппаратуре кораблей «Север» и «Запад», самопроизвольных местных эффектов, принятых экипажами за лучевые удары извне. Разве это могло быть простым совпадением?
Уже после первого часа расчетов Кирилл Петрович мог совершенно обоснованно утверждать, что причиной всех несчастий станции была слишком высокая надежность ее оборудования. Да, как ни поразительно! Из-за этого ее автоматика ни разу еще не сталкивалась с аварийными ситуациями. И в итоге в какой-то момент Автономный пульт станции счел дублирующие, запасные системы приборов и механизмов вообще не нужными и, действуя по принципу рационального расходования энергии, изъял их.
Логично?
С точки зрения автоматического устройства — вполне. Однако потому-то в дальнейшем эта самая автоматика и не смогла удерживать станцию на орбите и даже оказалась не в состоянии своевременно сигнализировать о таком положении дела.
* * *
Еще час пролетел как миг. Кирилл Петрович заметил это, когда в поле его зрения случайно попал глазок ОЦУТа. Он был вишнево-красен. Станет еще хоть немного темней — и автоматика безопасности потребует ухода Кирилла Петровича на новый отдых. Прикажет Главному пульту «Юга» прекратить вычисления.
И это было бы вопиющей несправедливостью, потому что никогда за все последние годы он еще не чувствовал такого удовольствия от процесса работы. А разве это не самый верный признак, что он не устал?
Он вновь погрузился в расчеты, решив, пока возможно, не обращать внимания на предостережения ОЦУТа, однако невольно все время помнил об этом и то и дело с раздражением поглядывал в сторону индикатора.
* * *
Дублирующие системы не использовались, и Автономный пульт станции ликвидировал их. Но она еще держалась на орбите, пока не проявил себя другой фактор: эффект неравномерности обмена информацией. Счетные машины действовали очень быстро. Чтобы, получив распоряжение с корабля, произвести вычисление и выдать аппаратуре станции исполнительную команду, им требовались всего лишь наносекунды. А потом — 5-10 минут ожидания, пока радиосигнал пробежит расстояние от станции до ближайшего корабля, — то есть в миллиарды раз большая пауза. Для машин эти минуты были вечностью. Машины как бы периодически ввергались в небытие. И поэтому даже одинаковые приказы, поступавшие с кораблей, воспринимались Автономным пультом станции различно; они приходили к счетной машине, оказывающейся в разном состоянии. Получалось нечто вроде того, как если бы один человек сказал: «Мне хочется есть», а другой бы ответил: «Возьмите в буфете хлеб», но только ответил бы с разрывом в десяток лет.
Законодателем тут выступало время как форма существования материи, по-особому воздействуя на всю сумму факторов: немгновенность распространения радиоволн; излишне высокая самостоятельность автоматов; мощные магнитные поля, сжимающие станцию; воздействие на нее излучения Солнца, — с неумолимой неизбежностью приведя Восемнадцатую к сходу с орбиты, в приборных системах кораблей «Север» и «Запад» вызвав всплески энергии, воспринятые как лучевые удары, хотя на самом деле никаких ударов не было и не должно было быть, а на корабле «Восток» вмешавшись в работу изобретенного Вентой формирователя.
Почему все другие станции не сошли по такой же причине с орбит?
Они с самого начала оказались в ином положении: корабли мало работали с ними. Автоматика станций «не пробудилась». Но неизбежно «пробудится», когда и с ними обмен информацией достигнет некоторой критической величины.
Но почему же Восемнадцатая потребовала большего внимания?
Она была самая близкая к Солнцу, сильнее других взаимодействовала с его излучением.
В какой-то мере они все это предвидели. Чтобы сократить разрывы между радиокомандами, разделились на четыре группы и вышли на космических кораблях к самому Солнцу, ближе к станциям. Однако надо было не ограничиваться полумерами: каждой станции, словно живому организму, следовало не оставаться застывшей конструкцией. Тогда б им открылась возможность активного приспособления к переменчивой действительности. Автономные пульты их стремились бы не к упрощению, а к дальнейшему совершенствованию конструкции станции. И не к этому ли сводилась в конечном счете идея, намеченная в сообщении Гордич, Острогорского и Тебелевой с «Запада»: сделать волноводы существующими циклически, то есть тоже изменяющимися во времени? И не потому ли даже малейшее новое усложнение конструкции Автономного пульта — создание Вентой формирователя привело к неожиданностям: аппаратура начала выходить из-под контроля людей?
Все это он, Кирилл Петрович, понимал теперь с предельной ясностью. Больше того; он видел уже контуры той математической картины, которая должна была заложить основы совершенно новой науки: релятивистской теории информации, то есть действующей лишь при скоростях тел, сравнимых со скоростью света.
И все это — увы! — было самообманом, потому что приборы ОЦУТа давно уже категорически утверждали, что он больше не способен думать с необходимой логичностью, и могли в любую секунду отдать вычислительному центру корабля «Юг» приказ прекратить работу.
Несправедливость! Насилие! Духовный подъем гигантски умножает физические силы!
Автоматы отрицают это?
Тем хуже для них. Они — с конвейера. И дело не только в том, что природа создала человека, как систему с громадным запасом прочности. Они — все десятеро сотрудников лаборатории — вышли в космос, чтобы полнее проявить себя. Лишь это оправдывает необходимость посылать туда людей. И потому-то их подбирали не только как сумму специалистов разных профессий, но и как сплав индивидуальностей. Человеческий коллектив, сосредоточившийся на решении единой задачи, — самое жизнеспособное целое, что только может быть создано земной цивилизацией.
Нет. Подчиняться нельзя. Надо стоять до конца. Нужно поработать еще хотя бы час.
Он отключил от себя всю систему ОЦУТа. Его статут — начальник экспедиции и первый заместитель председателя Звездного совета — давал ему право принимать чрезвычайные решения. Это было одно из них.
«Мое решение, — сказал он себе, — не бунт против засилия автоматики. Оно — закономерное проявление того, что возвысило человека над живой и неживой природой. Это проявление воли».
Информатор замигал было красным протестующим глазом. По его суждению, Кирилл Петрович, видимо, и на такое решение уже не имел права.
Кирилл Петрович выключил и его. Он передал Автономному пульту «Юга» не только функции контроля (функции общего дежурного он передал ему раньше!), но и контроль за контролем, то есть поступил так, будто люди вообще покидали корабль.
И пришла тишина.
Глава пятая
СТОЯТЬ ДО КОНЦА
(Продолжение)
Вернувшись через несколько часов в операторскую, Пуримов опустился в кресло и сидел, устало откинувшись на его спинку и закрыв глаза, до тех пор пока Кирилл Петрович не спросил:
— Ну что там у вас, Новомир?
Чувство удовлетворения переполняло Кирилла Петровича.
Пуримов, выпрямившись в кресле, открыл глаза.
— В одном месте усомнился было. Пришлось делать анализы. А так…
— А у меня, знаете, есть кое-что. И между прочим, первый толчок мне дала одна ваша мысль. Сказать вам какая?
Пуримов поднял глаза на Кирилла Петровича, улыбаясь ему устало и смущенно, и вдруг закрутил головой, оглядываясь. Затем он рывком поднялся с кресла, приблизился к Главному пульту и несколько секунд всматривался в запись на экране Информатора: «Системы ОЦУТа отключены. Автономный пульт — в режиме оптимальной стабилизации».
— Почему тишина? — спросил он у Кирилла Петровича.
Ответить тот не успел: Пуримов заметался у приборных панелей, нажимая кнопки автономных пускателей. И как будто рухнули стены: залились трелями звонки, сразу на десятках экранов заполыхали тревожные красные огни, вспыхнули табло:
РЕЗКОЕ УВЕЛИЧЕНИЕ УСКОРЕНИЯ!
ТЕМПЕРАТУРА СЛОЯ А — 1400 ГРАДУСОВ, СЛОЯ Б — 1200, СЛОЯ В — 1500 ГРАДУСОВ.
И, перекрывая все звуки, прерывисто завыла сирена общей тревоги, привлекая внимание к надписи из больших белых букв, перечеркнувшей экран кругового обзора:
АВТОНОМНЫЙ ПУЛЬТ НЕ СПРАВЛЯЕТСЯ С КОРРЕКЦИЕЙ ТРАЕКТОРИИ.
Но Кирилл Петрович смотрел не на экраны: вновь вспыхнувший на его браслете глазок ОЦУТа был не желт, и не изумрудно-зелен, и даже не темно-красен. Он был почти черен, словно рубин самой густой окраски.
— Новомир, — сказал Кирилл Петрович, — примите дежурство.
Пуримов резко обернулся.
— Какое дежурство! — Несколько мгновений он с ненавистью смотрел на Кирилла Петровича, потом бросился к Аварийному пульту и, одну за другой нажимая кнопки, продолжал: — Страусиная политика! И вот финал: приборы ОЦУТа говорят неприятную правду? Выключить их! Отгородиться от беспокоящей информации!.. Да это же самая настоящая дряхлость! Смерть!..
Кирилл Петрович почти не слышал того, что говорил Пуримов. Рубиновый глаз ОЦУТа гипнотизировал его.
— Примите дежурство, — повторил он.
— Автоматы подчинились мне: я уже общий дежурный, — грубо ответил Пуримов. — Чего вам еще?
— Отдайте команду: «Семьдесят шестая станция немедленно переходит из резерва на бывшую орбиту Восемнадцатой».
— Семьдесят шестая тоже слетит на Солнце!
Кирилл Петрович посмотрел на глазок ОЦУТа: черен как ночь.
— Восемнадцатую столкнули мы сами, — сказал он. — Семьдесят шестая удержится.
В глазах Пуримова он увидел откровенную жалость. «Он тоже глядит на ОЦУТ», — подумал Кирилл Петрович.
Не ответив, Пуримов сделал несколько переключений.
Вокруг по-прежнему был ад полыхающих титров, экранов, сигнальных огней. Выдвигаясь из-под обреза экрана кругового обзора, медленно наплывал на черноту неба край зернисто-огненной поверхности Солнца.
— Через семь минут, — сказал Пуримов.
— Энергокапсула?
— Да.
В стене отсека слева и справа от Аварийного пульта открылись ниши. По форме они были словно оттиски фигуры человека, широко расставившего ноги и руки. Пуримов спиною вдвинулся в одну из ниш. Стена закрылась за ним и почти тотчас вытеснила из себя белоснежную куклу почти в два раза толще и на полметра выше Пуримова. Но это был он: сквозь открытое забрало шлема виднелось его посеревшее лицо.
Подойдя к Кириллу Петровичу, он сказал:
— Капсула выйдет к «Востоку». Ближе никого нет.
Кирилл Петрович тоже надел скафандр.
Стоя у Аварийного пульта, они некоторое время молча следили за тем, как перемещается по шкале стрелка концентратора энергии. Максимум должен был наступить через 5–6 минут.
— Все идет по принципу незаменимости, — сказал Пуримов. — Мы с вами разно наполненные сосуды.
Понимая, о чем он говорит: о том, что из них двоих именно он, Пуримов, должен оставаться, чтобы корректировать полет энергокапсулы, — Кирилл Петрович ответил:
— Я командир. Уйти последним — мой долг.
— И ваш и мой долг сейчас — довершить дело, ради которого мы пришли сюда. Стоять до конца. Поняли?
Это было последнее, что Пуримов успел сказать. В стене операторской открылось круглое отверстие: проход к той точке корпуса, где начинался волновод. Пуримов рванул рычаг под шкалой концентратора энергии.
«Я не могу так»! — хотел крикнуть Кирилл Петрович. Магнитное поле оторвало его от пола, лишило веса, перевернуло и свет для него померк.
* * *
Они мчались теперь в разных направлениях. Феррилитовый челнок с Кириллом Петровичем, погруженным в состояние особого электрогипноза, позволявшего выдержать тысячекратные перегрузки, уносился в звездную черноту. Тянущая за собой хвост испаряющегося металла масса — Восемнадцатая автоматическая станция и космический корабль «Юг» — по спирали падала на Солнце.
Но в глубине этой массы еще был порядок. В отсеке Автономного пульта корабля «Юг» царила сверхнизкая температура, и в операторской на панели Главного пульта лежали руки одетого в скафандр человека. И глазок ОЦУТа, подключенного теперь к нему, был безмятежно солнечен.
И даже когда Восемнадцатая автоматическая станция и слившийся с нею корабль «Юг» провалились в хромосферу Солнца, и тогда капсулу с Кириллом Петровичем по-прежнему настигали корректирующие сигналы: те, которые вышли из операторской «Юга» еще до того, как все, что было станцией, кораблем, Пуримовым, распалось на атомы. И конечным сигналом, посланным в самый последний миг, когда уже сгорали оболочки скафандра Пуримова, был сигнал на остановку энергокапсулы, распыление феррилитового челнока и возвращение к бытию освобожденного из него человека.
Этот сигнал настиг челнок в 78 тысячах километров от корабля «Восток».
С помощью ракетного пояса, вмонтированного в скафандр, Кирилл Петрович преодолел эти 78 тысяч километров за 5 часов, — конечно, не быстро, но время уже не имело значения: тот факт, что остановка энергокапсулы совершилась в такой дали от «Востока», говорил о гибели Пуримова. Он сделал все что мог. Предпринимать что-либо для него самого было поздно.
«Восток» двигался с ускорением. Кирилл Петрович догнал его, но добраться до овала стандартного входа не сумел. Пришлось бы отклониться почти на 1000 километров в сторону, огибая испепеляющий веер фиолетового огня, бьющего из боковых дюз. Сделать это запас энергии ракетного пояса не позволял. Оставалось одно: приблизиться к кораблю в любой доступной точке. Единственным таким местом был район левого реакторного отсека — во время работы двигателей район очень, сильного излучения радиоволн. Собственно, Кириллу Петровичу это ничем не грозило, но, заглушаемые помехами, сигналы тревоги оттуда не могли быть услышаны.
Рывком выжав все, что могли дать ракеты пояса, он приблизился к «Востоку», прильнул грудью к корпусу корабля и включил магнитное сцепление. Через 10–15 часов запасы кислорода кончатся, но тело его найдут.
«Новомир погиб там, я — здесь», — подумал он. Эта мысль принесла облегчение. Она почти обрадовала его, вывела из состояния апатии. «Как все же обидно: ведь я всего в десятке метров от спирального коридора. О, если бы мы оба могли оказаться там!» Он представил себе этот коридор и то, что они сумели в него проникнуть, и вдруг почувствовал, что стремительно летит в черноту. Куда? Почему? Но даже это по-настоящему подумать он не успел: все свершилось за доли секунды. Внезапно он обнаружил, что уже стоит в коридоре «Востока» и рядом — Пуримов в одном только комбинезоне. «Но мой же скафандр радиоактивен!» — ужаснулся Кирилл Петрович.
Все корабли в общем были одинаковы по конструкции. Два поворота по коридору — и Кирилл Петрович вбежал в карантинный отсек.
«Какое счастье», — думал он, торопливо помогая автомату освободить себя от скафандра.
И все долгие пять минут, которые он находился в камерах дезактивации, он повторял про себя: «Какое счастье! Какое это невероятное счастье, что Новомир сейчас там, в коридоре».
Выйдя из карантинного отсека, Кирилл Петрович увидел: Пуримов ждет его в левом конце коридора. Кирилл Петрович рванулся было к нему, но справа в коридоре тоже стоял Пуримов!
— Новомир! — крикнул Кирилл Петрович, ничего уже не понимая в происходящем. — Новомир!
Он глядел то вправо, то влево. Обе мужские фигуры стояли не двигаясь.
«Мне все это кажется, — решил он тогда. — Новомир прошел в операторскую. Зачем бы он ждал меня здесь?»
И видимо, действительно это только казалось: обе фигуры исчезли.
* * *
В операторской никого не было.
«Обогнал? — подумал Кирилл Петрович. — Но где же он бродит? И как вообще я сумел проникнуть в «Восток»? Или я еще на своем «Юге» и все, что произошло с Восемнадцатой, сон?»
Он шагнул в зону отдыха. За сиреневой световой завесой было именно то, что он всеми силами души желал увидеть: дубовый стол, кресла, книжный шкаф, пейзажи Армении…
«Да, конечно, это «Юг». На «Востоке» у них там гимнастический зал, опушка березовой рощи… Значит, я и на самом деле никуда не улетел. Мы с Новомиром по-прежнему на своем корабле. Но тогда как же все-таки Восемнадцатая? Пригрезилось?..»
Он стал ощупывать себя. Нет, он не спал.
В изнеможении Кирилл Петрович опустился в кресло и закрыл глаза.
«Итак, мы оба все еще на корабле «Юг» и ничего не было. Но как же не было? Споры с Новомиром были! И упрек в дряхлости тоже был!..»
Ему стало вдруг очень жаль себя.
«Главное несчастье старости в том, что не хочется никого убеждать, — подумал он. — И понятно: мыслишь зрело, позади опыт всей жизни. То, что для других еще только будет, для тебя уже было. Любые возражения ты слышал, знаешь, что впоследствии наверняка получится именно так, как ты предсказывал. Зачем же зря расходовать свои и чужие силы?..
И потому-то в старости ты признаешь только споры с самим собой. Внутреннюю борьбу. Недаром после пятидесяти лет уже почти не приобретаешь друзей: спор — это всегда сражение за единомышленников. А как их может завоевывать тот, кто спорит лишь с собой?
Чем моложе душой человек, тем настойчивей доказывает он свою правоту. И значит, работает с наибольшей отдачей, не отмалчивается, оберегая себя, свой покой.
Но почему же, так ясно понимая все это, я враждовал с Новомиром Пуримовым? Из зависти к его застоявшейся молодости? Или потому, что сам я действительно уже безнадежно дряхл? Все понимать — одно. Быть в состоянии самому делать что-либо — другое…»
Он открыл глаза и вздрогнул. Как! Он уже на Земле? Конечно. В кресле напротив — консультант-психолог, писатель. С его помощью проводят эксперимент «Тайна всех тайн» — исследование поведения сотрудников лаборатории в условиях воображаемых обстоятельств. И значит, вообще еще ничего не было: ни Восемнадцатой автоматической станции, ни всех этих групп на космических кораблях «Север», «Юг», «Восток», «Запад».
Да, он на Земле. Он находится в своем кабинете. Теперь он понимает: сказочная обстановка кабинета подспудно утешала его: из Иванушки-дурачка можно стать Иваном-царевичем! Из лягушки — Василисой Прекрасной! Из старика — юношей! Можно быть вечно юным!
Смешно и наивно?
Нет, если это помогало жить.
Но браслет! У него на руке радиобраслет! Он в космосе! Он на корабле «Юг». Они здесь вдвоем с Пуримовым!
Кирилл Петрович вскочил на ноги. Если он на корабле «Юг», то всего лишь в нескольких шагах отсюда Главный пульт корабля.
Кирилл Петрович рванулся сквозь тускло мерцающее марево световой перегородки. Да. Так и есть: стены, усеянные приборами, звезды и чернота неба на экране кругового обзора. Это корабль. Операторская. Она пуста. Но он знает: Пуримов сейчас войдет.
Стена перед Кириллом Петровичем расступилась.
— Новомир! — крикнул он.
В овале ниши стоял Пуримов. Теперь Кирилл Петрович ясно видел, что это он. Пуримов был в комбинезоне, слегка сутулился. На его лице застыло всегдашнее упрямо-хмурое выражение готовности к спору.
— Новомир, — сказал Кирилл Петрович, протягивая к нему руки. — Вы говорили: стоять до конца. Я теперь знаю: вы, как никто, понимаете — это значит спорить, пока тебя по-настоящему не убедили, щадить себя всегда меньше других, в любую минуту быть готовые к подвигу. Все это звенья неразрывной единой цепи, и вот что значит стоять и стоять до конца…
* * *
Возвратившись с Сорок девятой на корабль «Восток» вместе с Вентой и Карцевадзе, Лена Речкина вошла в операторскую первой и как раз в то время, когда Кирилл Петрович начал говорить. Думая, что он обращается именно к ней, она слушала его не перебивая, удивляясь тому лишь, что говорит он, не отрывая глаз от смоделированной из феррилита фигуры Пуримова.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. СУДНЫЙ ДЕНЬ
Глава первая
День, когда я вышел из дому, чтобы отнести в институт рукопись, был хмурый. Улицы, площади, набережные застилал туман.
Осень только еще начиналась, деревья не потеряли листву, и была она не только зеленая, но и багряная, золотая. Однако в тумане и деревья, и дома казались призрачно однообразными, серыми.
Как отнесутся к моей работе Кирилл Петрович, Пуримов, Тебелева и вообще все эти замечательные люди, с которыми свела меня жизнь, — вот о чем думал я.
То, что мое вторжение в их коллектив свершилось по всеобщему добровольному согласию, ничем не облегчало моего положения. Каждый из этих людей ждал от меня нелицеприятной правды и каждый, конечно, надеялся, что предсказание будет благоприятно для него, укрепит духом. Иначе зачем было все затевать? А получалось, что я всех (исключая, пожалуй, Кастромова) обвинял в непонимании самих себя.
И предположим, я был целиком прав! Но как будут жить дальше все эти люди, заглянув с моей помощью в самих себя?
«Тайна всех тайн» не будущее, а мы сами, внутренний, духовный мир человека, его истинная мера в любви, дружбе, ненависти, следовании долгу.
«Тайна всех тайн» — творческий процесс, его противоречиво-последовательная и потому так трудно постижимая логика.
Так рассуждал я.
Но являлись ли мои рассуждения важными и для других?
Этого я не знал.
Положение мое было нелегким и еще по одной, глубоко личной причине.
С сотрудниками лаборатории меня уже связывала дружба. Что теперь станется с ней?
И если дружба утратится, что возместит мне потерю? Сознание того, что я «врезал правду-матку»?
Очень слабое утешение.
Впрочем, если бы я написал не то, что думаю, разве наша дружба не оборвалась бы?..
* * *
Я передал Кириллу Петровичу десять экземпляров «отчета», мы договорились, что ровно через 4 часа я вернусь и мы, все одиннадцать человек, встретимся для откровенного разговора.
К институту примыкал большой сад. Я принялся ходить по его аллеям, радуясь, что в тумане меня невозможно узнать из окон, и, пожалуй, впервые думая о том, какою же будет наша Земля, после того как проект «Энергия Солнца» станет явью.
* * *
…Ночь была холодна, и под утро на застывшей листве и на стеблях травы матово заблестела роса. Лес стоял темный и неподвижный. Но на востоке небо уже светлело, и там, где лес редел, слитная масса его начинала распадаться на клубящиеся кроны кленов и лип. Однако и в этих местах у земли, в кустах орешника и крушины, лежала густая глубокая темень.
Резко и требовательно свистнула малиновка: «фюист… фюист… чт-чт-чт… фюист…»
Умолкла. Опять разлилась, но уже нежней и тише, просительней: «фьюит… фьюит…»
И снова умолкла.
А заря разгоралась сильнее. Восток все более розовел. Одна за другой начали гаснуть звезды. Лишь самые крупные из них еще некоторое время были видны, но и те пропали, едва высоко-высоко вверху зазолотились перистые облака. Их было мало — пять легких прозрачных крыльев на весь небосвод, — и они как-то мгновенно словно бы проявились в нем, едва на них упал свет.
И вдруг край солнечного диска показался над горизонтом. Красноватые лучи осветили деревья. Сразу оборвалась, рухнула тишина. Зяблики, лесные коньки, сорокопуты, пеночки, дрозды засвистали, застрекотали, зацвиркали. Где чья трель? Кто кого зовет? Кто кому откликается?
Приход тепла, света — вот радость!
Солнце — вот кому привет!
Только уханье удода да кукованье кукушки мрачно отделялись от всего этого гомона: «фот-фот-фот!.. фот-фот-фот!.. фот-фот-фот!.. Ку-ку… ку-ку… ку-ку…»
Лосиха вышла из леса. Постояла у опушки. Волосатой мягкой губой подобрала с земли гриб. Шагнула к дуплистой осине почесать бок и отшатнулась, вздрогнув: серая мухоловка — вся величиной с еловую шишку — вылетела из дупла нахохлившаяся, вздыбившая на голове перышки, вытаращившая черные глазенки-бусинки и, трепеща в воздухе, с писком бросилась на лосиху, защищая птенцов.
И та отступала.
И в этот миг луч солнца ворвался на поляну. Голубыми искрами вспыхнула роса на траве. Нежное тепло охватило голову и грудь лосихи, и она замерла, глядя в сторону солнца и жадно принюхиваясь: ветерок потянул от солнца, от берега моря, и нес тысячи волнующих запахов.
А солнце поднималось все выше и выше над реками и озерами, над лугами и лесом, над всем простором теплого Северного Ледовитого океана, у берега которого стояла лосиха, — жаркое солнце, одно из двух искусственных солнц, зажженных над полюсами Земли!
Но конечно, всем этим пеночкам и малиновкам, лосям и лосихам, деревьям и травам ничего не было известно о том, лучи какого солнца, старого или нового, несут им жизнь…
* * *
Я посмотрел на часы: 4 часа прошло. Осталось несколько минут до того момента, когда мне скажут: «Ты слушал нас. Мы ничего не скрывали. Теперь слушай ты..»
Глава вторая
Кирилл Петрович. Друзья мои! Некоторое время тому назад в стенах лаборатории был начат эксперимент под условным названием «Тайна всех тайн». Ныне эта работа завершена. Разрешите открыть наше небольшое совещание или, говоря точнее, первое обсуждение результатов. Два момента побуждают не откладывать разговор. Во-первых, нельзя держать автора работы в неведении, удалась она или нет. Во-вторых, надо устранить то напряжение, которое уже, как мне кажется, вызвано ею в нашем сознании. Прошу высказываться.
Вента. Разрешите мне! Насколько я понял, меня в «отчете» не только гладят по головке, но и ставят пятерку за поведение. Я объявлен самым умным, воспитанным и галантным. Лучше меня никого в мире вообще нет и не может быть. Ура автору «отчета»! Дать ему премию. Я кончил.
Кирилл Петрович. Что-о?
Вента. Впрочем, я могу и продолжить. Кто сделал великое открытие? Вента. Кто был обходителен с дамами? Вента. Кто циркулировал сквозь реакторы и туалеты? Вента.
Кирилл Петрович. Никита, будьте, пожалуйста, посерьезнее.
Вента. Хорошо. Буду… Итак, на чем мы остановились?
Кирилл Петрович. Будьте серьезны, Никита!
Вента. Мы остановились на том, что во второй половине двадцатого века бестактно и примитивно осуждать повышенный интерес к точным наукам и пониженный к так называемым романтическим переживаниям. За этими положениями «отчета» скрывается обывательское нежелание признать те изменения в психологии человека, которые принесло вторжение науки в нашу жизнь. Мышление средних веков было образным. Мышление двадцатого века — логическое. Это факт. Выступать против него элементарная серость, свойственная, впрочем, многим работникам литературы. На этом именно мы и остановились, не так ли?
Кирилл Петрович. М-м, да.
Речкина. Прости, пожалуйста, Никита, но Фрэнсис Бэкон жил в конце шестнадцатого века.
Вента. Благодарю за поправку… Люди теперь проще одеваются, бесстрашней в суждениях, все меньше страдают от расовых и национальных различий. Утверждать же, что занятия математикой с детства приводят к примитивизации духовного облика, — чушь. В математической школе, где я учился, было втрое больше умеющих играть на рояле и вчетверо больше спортсменов-разрядников, чем в школе с гуманитарным уклоном на другой стороне улицы. И в музеи мы ходили больше, и диспутов и вечеров устраивали не меньше. Ну а медалистов у нас было столько же, сколько сразу во всех остальных школах района. Я достаточно серьезен, Кирилл Петрович?
Кирилл Петрович. О да!
Вента. Далее. По материалам «отчета» получается, что я лично несчастен, не зная о том, что я несчастен. Меня даже предлагается опекать. Говорят, что я счастлив, видите ли, лишь субъективно! Что я нисколько не понимаю себя, свои чувства, эмоционально беден, убог, словно робот, которому этих качеств не запрограммировали. Доказательства — разговоры, которые я будто бы вел с Леной Речкиной. Лена Речкина! Я действительно вел с вами эти сакраментальные разговорчики?.. Не отвечаете? Ну что же, могу сообщить уважаемому автору «отчета»: я за свои поступки никогда ответственность на других не перекладывал. И я тоже читал Пушкина и знаю, что гений и злодейство — вещи несовместные.
Карцевадзе. Ого. Вот это уже по-серьезному.
Пуримов. Ты, Никита, напрасно превращаешь обсуждение в балаган.
Речкина. Вернее, ты очень все упрощаешь. Вопрос стоит как? Хорошо или плохо, когда человек становится предельно узким специалистом? Музыкант, для которого вся действительность только мир звуков, — это ведь тоже антигуманно! И с этим ты, надеюсь, согласен?
Вента. Ну, такое я опять-таки читал. Козьма Прутков: «Специалист подобен флюсу: полнота его односторонняя».
Кастромов. Вы извините меня, Никита, но отношение к женщине, способность возвышенно любить — пробный камень духовной сущности мужчины. Простите, пожалуйста, что я вас перебил.
Вента. Контрвопросы: что же мне теперь, не заниматься больше теорией поля? А чем заниматься? Ходить в оперу и на конные состязания, или, как там их называют, ристалища?
Пуримов. Да ты задумайся хорошенько над тем, что про тебя написано!
Вента. А что про меня написано? Я уж говорил: обо мне превосходно написано! Даже каприз мой и то оборачивается открытием.
Карцевадзе. Естественно. Любой каприз — это звено в пока не познанной цепи поступков.
Кирилл Петрович. Товарищи! Обсуждается отчет об эксперименте «Тайна всех тайн»!
Вента. Вернемся к нашим баранам… Все вы читали роман Станислава Лема «Солярис». Там описывается планета, единственный гигантский житель которой облекает в материальную форму образы, возникающие в мыслях людей. В одной из глав «отчета» происходит такое же. Но если у Лема это допущение связано с этической стороной замысла (человек наедине со своей совестью), то в «отчете» мы встречаем лишь рабское повторение литературного приема без всякого смыслового подтекста. Разрешите, Кирилл Петрович, я повторю свой вопрос: достаточно ли я серьезен, товарищи?
Речкина. Извини, Никита, но в «отчете» в роли созидателя подобных творений выступает человек, которому в результате открывается его собственный внутренний мир.
Карцевадзе. Причем выясняется, что в эмоциональном отношении он, увы, не как титан.
Кастромов. И обратите внимание, Никита Аникеевич, прометеев огонь уже не раз оказывался в руках людей своекорыстных, мистиков и фанатиков. Открыть человеку его собственную убогость — не значит ли это заставить его задуматься над собой и сделаться лучше?
Вента. Все реплики были серьезны, следовательно, был серьезен и я. Продолжим… Особенно удачны, на мой взгляд, те страницы «отчета», на которых расписано, как блестяще я не понимаю самого себя…
Пуримов. Чего ты там не понимаешь? Наоборот!
Вента. Наоборот? Чудесно! Но тогда разрешите задать автору «отчета» элементарнейший вопрос: прежде чем посылать людей на ответственное задание в космос, разве их не изучают? И коли я такой, разве я попал бы в космос в компании женщин? Неужто высокая комиссия не учла бы, что я могу там влюбиться и потому потеряю над собою контроль?
Карцевадзе. Но ведь именно потому, что ты оказался в этой самой женской компании и, не понимая себя, готов был, извини, в самом прямом смысле кидаться на стены, ты и сделал свой формирователь! Эмоции — величайший стимулятор научного творчества. Это и доказывается.
Вента. Здравствуйте! Но разве бывает человек вообще без эмоций? Человек — такая машина, которая если уж расцветает, то сразу во всех отношениях: и физически, и умственно, и эмоционально.
Речкина. Очень мило: машина с эмоциями…
Вента. Да, представь себе. И значит, тем более недопустимо так издевательски писать об ученых, то есть о лучших из этих машин.
Карцевадзе. Лично о тебе или вообще об ученых?
Вента. Изображать физиков примитивными циниками — штамп. Впрочем, все в «отчете» — сплошные штампы. Пульты и автопульты, несуразные «нижние дирекционные» и «особый электрогипноз, позволявший выдержать тысячекратные перегрузки»… Уж если придумывать, то пооригинальнее!
Кастромов. Но зачем же? Это символы. Их конкретное содержание в данном случае не имеет значения.
Вента. И конечно, я всегда поднимаюсь с кресла рывком, вы, Кирилл Петрович, чуть что, бросаетесь к Новомиру, а вы, Ирина, и вы, Рада, то и дело резко выпрямляетесь… Ну а эти навязшие в ушах экраны, на которых «змеятся линии»? А «жужжание зуммеров?» А «ад полыхающих титров, экранов, сигнальных огней»?.. Разве это не штампы? Если я подсовываю машине неправильно составленную задачу, мне заявляют: «Халтура! Работай, милый, как следует!» Такое же надо говорить писателю, когда набор банальнейших штампов выдается за художественное изображение… Все нужно было делать иначе. Изложить биографии, дать подробные описания. Это послужило б программой. Остальное вытекало бы из нее.
Речкина. Но ты призываешь тоже к штампам! В сотнях книг уже после первых десяти фраз абсолютно ясно, что будет происходить дальше.
Вента. Я заканчиваю. Сервантес когда-то писал пародию на рыцарей…
Карцевадзе. На рыцарские романы, Никита!
Вента. Сервантес когда-то писал пародию на рыцарский роман. Вышло — глубокий и тонкий роман вообще. Автор «отчета» писал глубокий и тонкий роман. Вышло — беспомощная пародия на научно-фантастическое произведение…
* * *
Да, вот так. Этот человек не принял меня. Никак и ни в чем. Он и не мог принять. Во всяком случае так сразу, «на людях»…
Но как будут говорить остальные? Тоже полусерьезно? Такой тон, видимо, только и возможен в подобном случае. Как бы, например, я сам говорил о себе, будь я «подопытным»?..
* * *
Кирилл Петрович. Итак, кто продолжит? Пожалуйста, Ирина!
Гордич. В отличие от вас, Никита, мне нужно еще подумать, прежде чем выступить с такою же категоричностью. Конечно, процесс научного поиска сложней, чем это показано. Но то, что научное творчество есть результат всей жизнедеятельности человека, — глубоко верно.
Вента. Азбука для первоклашек!
Гордич. Да, но вот что любопытно: это и объясняет, например, почему Эйнштейн говорил о значении романов Достоевского для создания теории относительности. Эмоциональный мир ученого во многом определяет направление его научного творчества. В «отчете» и сделан на это упор. И потому-то, Никита, не стоит говорить о барьерах между мышлением прошлых веков и нашего века. Различие, конечно, есть, но оно вызвано вообще изменением условий жизни. Вы говорите: «Вторжение науки!» Но ведь благодаря успехам полиграфии, радио и кино литература, искусство, музыка тоже вторгаются в жизнь людей куда сильнее, чем прежде. Интересно, что и наука-то входит в сознание по меньшей мере девяти десятых всех людей лишь через посредство искусства. А опыт, результат которого мы обсуждаем, так и вообще есть прямое вторжение литературы в научный процесс. Наука и искусство — одна общая область проявления творческих сил человека. Оправдывать эмоциональную глухоту более глубоким знанием квантовой механики едва ли возможно, ну а сводить обсуждение к нападкам на отдельные малоудачные выражения — тем более… Разрешите на этом закончить. Повторяю: мне нужно еще очень и очень подумать. И возможно, кое в чем измениться. Я, например, вдруг особенно ясно поняла, что временных состояний в жизни человека нет. Все — постоянное, все — жизнь. Любая из промелькнувших минут что-нибудь да принесла: новое знание, ощущение. И любая минута может оказаться минутой подведения итогов… Я за то, чтобы одобрить «отчет». Я положительно оцениваю его. Чем дороже и ближе люди, тем труднее быть с ними до конца честным. Автор «отчета» за одно это уже заслужил благодарность. И повторяю: мне надо еще очень и очень подумать…
* * *
Говорила спокойно, негромко, естественно. Не говорила думала вслух. И ни слова о личном.
Села, глядя прямо перед собой.
* * *
Кирилл Петрович. Та-ак… Кто следующий? Вы хотите? Прошу вас, Новомир Алексеевич!
Пуримов. Начну с нескольких несуразиц. Самая главная — почему в «отчете» не учитывается дистанция времени? Ни таких ракет, ни таких скоростей сейчас нет и не предвидится. Мы все знаем, что условия жизни в космосе трудные. А тут люди делают чудеса просто усилием мысли. Нужна база для этого. Значит, действие происходит в будущем, лет через сто или двести. Так? Но ведь через такой срок люди тоже изменятся. Например, Никита Вента, хотя он это и отрицает, вел себя крайне вульгарно…
Вента. Ка-ак? Подумаешь! Сказал несколько фраз! И могу повторить!
Кирилл Петрович. Вы опять несерьезны, Никита.
Пуримов. И к тому же Вента «теоретизирует». Высокая светлая любовь, по его мнению, — это белиберда, на которую, видите ли, жаль времени. Такие типы встречаются в жизни в наши дни.
Вента. Уж-жасный народ эти типы!
Кирилл Петрович. Спокойно, Никита. Речь идет вовсе не лично о вас.
Пуримов. Конечно, писатель-психолог заостряет отрицательные черты этого человека, ведущего себя в обычных условиях более сдержанно.
Вента. Так, значит, меня оболгали?
Пуримов. Но вопрос остается открытым: если действие происходит через сто или двести лет, то люди непременно должны быть другими. Социальный и научно-технический прогресс изменит людей. А так — чепуха: научно-техническая эпоха другая, а люди — нет. Я уж не говорю о том, что в «отчете» нигде не показано — в виде яркой и четкой картины, скажем, всенародного торжества, — что проект воплощен в жизнь. И потому возникает сомнение, что люди вообще в состоянии выполнить задуманное. Не готовы психологически, нравственно, практически и научно.
Карцевадзе. Да где ж ты там это вычитал?
Пуримов. Но предположим, никакого переноса в будущее нет и все происходит сегодня, благо космические корабли и автоматические станции свалились к нам неизвестно откуда, хотя уж тогда было б логичней перенести все действие на Землю, куда-нибудь на зимовку… Еще несуразица. Что значит: космический корабль «Юг» упал на Солнце? Нельзя было его спасти? Нельзя было написать: «Они покинули Восемнадцатую автоматическую станцию и оторвались от Солнца… Им было и трудно, и плохо. Но они выстояли»? Вот тогда было бы ясно, что речь идет о героях. Ведь что должно быть в хорошем научно-фантастическом произведении? Романтика, светлый образ будущего, смелые, красивые люди.
Кастромов. Позвольте, Новомир! Но и Никита, и Ирина Валентиновна, и Кирилл Петрович, и Рада, и сами вы изображены в этом «отчете» и смелыми, и сильными, и красивыми. И очень четко ощущается, что будущее, которому эти люди служат, стоит того, чтобы ради него не пожалеть своей жизни.
Пуримов. А я все-таки спрашиваю: почему космический корабль «Юг» не ушел от Солнца?
Автор «отчета». Простите, Новомир, но какое значение имеет, ушел он или не ушел? Важна правда психологических состояний.
Пуримов. Но ведь за этим фактом опять-таки скрывается неверие в могущество разума! Чем вы руководствовались в данном случае? Не знаете? Но как же так? Пускай в области физики вы безграмотны, но свое-то дело вы должны знать… Еще одна несуразность: вами «предугадано» открытие Венты.
Автор «отчета». И Ирины Валентиновны Гордич.
Пуримов. Да, и Ирины тоже. Но как же так? Вы лучше их знаете физику?
Автор «отчета». Это прием. На самом деле никаких открытий нет.
Пуримов. А чего же вы тогда об этом пишете как об открытиях?.. Еще вопрос: почему ОЦУТ играет роль только в последних двух главах «отчета»?
Автор «отчета». ОЦУТ и его роль — это тоже прием. Как мы знаем, он имеется и на других кораблях.
Пуримов. Имеется, а не играет… Да вы о многом не пишете! Непонятно, например, почему сказано, хотя и очень коротко, о прошлом только одного из нас — Антара Моисеевича — и нет биографий других. Или это тоже прием?
Карцевадзе. Ну уж это, я думаю, просто не нужно.
Автор «отчета». И к тому же действительно в главе «Ворота» это является приемом, работающим, так сказать, во имя более глубокого исследования проблемы: человек довольно сложной судьбы и идеалы активного участия в жизни. В других главах такой необходимости не было.
Пуримов. Ну а я опять же считаю не так… Что еще неправильно? Неправильны рассуждения Венты о природе любви.
Вента. Да в них каждое слово — святейшая истина! Высечь на мраморе! Сохранить на века!
Кирилл Петрович. Никита! Вы опять веселитесь!
Пуримов. Неправильно то, что говорится от твоего имени о природе любви. Неправда в чем? Любовь приходит тогда, когда весь организм физиологически перестраивается для любви…
Карцевадзе. Ну знаете, Новомир, это очень специальный вопрос.
Пуримов. Возможно. Однако если писать об этом, то со всей глубиной. Так, чтобы получалось реально. А то выходит: пришел — взглянул — понял. А на самом деле не понял ничего. Почему, например, подряд идут две личные истории? Автор не справился с композицией? Задумано серьезно: проблема психологической совместимости в коллективе, — и вдруг одна любовная история, другая… Так же не ясно, что таится под образом кабинета Кирилла Петровича. Зачем говорится о письменном столе с драконьими лапами?
Острогорский. Ну это-то как раз, я думаю, ясно.
Пуримов. Однако самое основное совершенно в другом.
Вента. В чем? В чем, Новомир-новомученик?
Кирилл Петрович. Продолжайте, пожалуйста, Новомир, все, что вы говорите, представляет большой интерес.
Пуримов. На одной из страниц обо мне сказано — я читаю: «…для Пуримова существовало лишь то, что было предметом, механизмом, очевидным физическим явлением. Все хоть сколько-нибудь отвлеченное казалось ему напрасно придуманным усложнением, а на самом деле просто находилось за пределами его восприятия. «Глухота» на абстрактные представления свойственна многим. В крайнем своем выражении это такая же яркая особенность мышления, как и абстрактное видение свойство видеть в окружающем мире как бы скелетные линии предметов и образов. Но человечески Пуримов был зауряден. Признаться, будто он отрицает такое, что все «здравомыслящие» люди находят нормой, он не мог ни Кириллу Петровичу, ни самому себе. Это значило бы, что он идет против сотрудников лаборатории, среди которых как раз умение мыслить отвлеченно было не только нормой, но и ценилось превыше всего». Вот такой отрывок. Но что ж получается? Что коллектив меня задавил? А я ничуть не задавлен! И еще получается, что существует какое-то абстрактное видение? Что всю эту бредятину — лиловых баб с носами из кубиков — такими абстракционисты и видят? Что для них они такие и есть?
Карцевадзе. Ну, Новомир, лиловые женщины — это, конечно, крайности.
Пуримов. Подумаем дальше. Выходит, что есть что-то такое в области мышления, что одним дано, а другим нет? Но как это увязать с тем, что по рождению все люди равны? И что же получается? Значит, если абстрактное искусство запретить, то все равно те люди, которые так по-особому видят, останутся? Может, вы скажете даже, что если абстрактное искусство запретить, то от этого и абстрактное мышление остановится?
Карцевадзе. Во всяком случае сместится какой-то верхний предел, Новомир!
Пуримов. Но кто же мне объяснит тогда: хорошо, что я такой, какой есть, или плохо?
Автор «отчета». Вы, как я глубоко убежден, человек с очень и очень ярко выраженным, реалистическим, резко антиабстрактным мышлением. Это такое же редкое и такое же положительное качество, как и способность к отвлеченному мышлению.
Кастромов. И пожалуйста, Новомир, не смешивайте абстрактное мышление с так называемым абстрактным видением и, главное, с абстрактным искусством. Это там бывают лиловые женщины. Абстрактное мышление — это из другой и очень обширной категории. И конечно, для вас главный вывод из «отчета»: будьте самим собой! Не подчиняйтесь слепо атмосфере, царящей внутри коллектива. В чем ваша беда? Вы всегда резали всем в глаза правду, но себе главной правды не говорили: того, что себя вы все время подчиняете шаблонам. Вы ведь тоже всегда думали, что непонимание отвлеченных рассуждений — ваша беда, неполноценность, недостаток, который надо устранить или хотя бы скрывать от окружающих. А просто ваше мышление иное. Все люди различны!
Кирилл Петрович. Должен признаться, Новомир, что этой вашей силы, как человека конкретного мышления, я в вас тоже не понимал. Раздражался. Требовал от вас того, на что вы не способны.
Вента. Мучали тебя, мучали, Новомир, а ты, оказывается, всего-то лишь гений!
Пуримов. Не знаю. Но только как же все получается? Вроде я очень нужен лаборатории — и вроде никогда теории не понимал и понимать не буду. Значит, и не замахиваться?.. Так и считать, что вся моя сила в этой простодушной конкретности?
Карцевадзе. А это великая сила, Новомир!
Вента. А так и есть, Новомир!
Пуримов. Как понял, так вам и говорю.
Попугай (голосом Пуримова). «Гидродинамика — наука наук!»
Пуримов. У меня все…
* * *
Итак, Пуримов тоже высказался. Говорил как и обычно: хмуро, глуховато. И все-таки какая-то одухотворенность была видна на его лице. И он меньше горбился. Когда читал цитату из «отчета», даже выгнул грудь колесом.
* * *
Кирилл Петрович. Кто желает продолжить? Вы, Александр Васильевич? Прошу!
Острогорский. Я, как и Ирина, в очень трудном положении. Спорить: похож — не похож, — глупо. Мы же не дети. Однако как судить в целом об успешности синтеза, если процесс анализа был скрыт от нас? В этом Никита совершенно прав. Если бы автор «отчета» предложил нашему вниманию все факты, которыми он располагал, то, сравнив их с тем, что написано, мы бы ясно увидели, что из написанного достоверно, а что возникло как вольная игра воображения. Мы бы стали соучастниками творческого процесса.
Автор «отчета». Если возможно, поясните, пожалуйста, подробнее вашу мысль.
Острогорский. Я говорю о том, что предложенный нашему вниманию материал отличает только серьезная постановка некоторых психологических проблем, например соотношения рационального и чувственного. Все остальное в «отчете» крайне условно. Образы пунктирны. Пять или шесть участников проекта еще как-то намечены. Остальные — лица почти без речей. Когда проходит возбуждение, вызванное тем, что ты сам являешься описываемым объектом, обнаруживаешь, что, конечно, перед тобой никакая не пародия — это было б еще хорошо! — но заурядная фантастическая повесть, в которой довольно безжалостно в одном случае это безусловно так — оскорбляются дружеские чувства. Я говорю о главе «Диалектика поиска», где описывается мое отношение к сотруднице лаборатории Галине Сергеевне Тебелевой.
Тебелева. Вы… Вы все… Вы…
Карцевадзе. Галюша, успокойся, это же все выдумано!
Острогорский. Галя! Куда вы? Галя!
Карцевадзе. Кирилл Петрович! Ее нельзя оставлять одну. Я тоже выйду!
Кирилл Петрович. Объявляю перерыв. Просьба, товарищи, не расходиться…
Глава третья
Острогорский, Карцевадзе, Речкина и, кажется, еще Вента поспешили вслед за Тебелевой. Все остальные также ушли. Я остался один.
До сегодняшнего дня, как ни странно, я очень мало думал о том общем, что, несомненно, присуще сразу всем этим людям. Пока я писал «отчет», главной опасностью было причесать всех под одну гребенку, снивелировать их, и я подсознательно сторонился этой проблемы.
Но ведь общее было. И оно-то в конечном счете определяло, как отнесутся сотрудники лаборатории к представленному мною «отчету».
КИРИЛЛ ПЕТРОВИЧ. Жизненный путь предельно простой и вместе с тем удивительный. Сын неграмотного крестьянина-бедняка Новгородской губернии. В 1922 году семнадцатилетним парнем уехал в Новгород. Работал на кирпичном заводе (возил в тачке глину), учился на рабфаке, потом в Ленинграде, в электротехническом институте. Стал доктором наук, академиком. Работал много всегда. В его личной судьбе Великая Отечественная война, как он полагал, ничего не изменила: еще и до начала ее он, в общем, отдавал оборонным проблемам все свои силы.
Он принадлежал к поколению, окончательно сформировавшемуся еще в конце 20-х — начале 30-х годов.
ПУРИМОВ. Судьба этого человека круто переменилась 22 июня 1941 года. Слесарь киномеханического комбината, он уже в 6 утра 23-го явился с повесткой в военкомат. Жена не могла проводить его. Ее, как врача, призвали еще накануне. Все это происходило в Одессе. Дорога к фронту не была долгой.
В 1943 году, перед одним из боев на Орловско-Курской дуге, подал заявление: «Прошу считать меня членом Всесоюзной Коммунистической партии (большевиков)».
После войны в Одессу не вернулся. Жена погибла в дни осады. Возвращаться было не к кому и незачем.
Закончил геологоразведочный институт. 3 года искал нефть. Рядом с их буровыми располагался испытательный полигон Института энергетики. Поселки экспедиции и института разделяло 5 километров — для степи не расстояние. Ходили в гости. Пуримов заинтересовался электрофизикой. Увлекла мечта: передавать энергию без проводов. Убрать с лика планеты столбы. Познакомился с Кириллом Петровичем. Перешел на работу в лабораторию.
Личную жизнь заново наладить не смог.
По сути дела, он и сейчас еще продолжал искать самого себя. Во всяком случае он так считал…
ИРИНА ГОРДИЧ ни дня не колебалась в выборе жизненного пути. Ее отец — профессор, крупный экономист, уже пожилой человек — безраздельно принадлежал только своей науке. И дочь его с самого раннего детства твердо знала, что станет ученым. Она, так сказать, впитала это с молоком матери, вобрала в себя вместе с воздухом, которым дышала.
Путь: школа — институт — аспирантура был для нее таким же естественным, как для иных научиться читать и писать.
Во имя чего?
Чтобы работать в физике.
Во имя чего работать в физике?
Ну а во имя чего дышать?..
ОСТРОГОРСКИЙ родился в Челябинске в 1927 году. В июне 1941 года отец ушел на фронт. Пропал без вести в октябре.
В январе 1942 года Острогорский бросил школу и поступил на завод учеником токаря. Мальчишка он был рослый. С делом освоился быстро. Точили корпуса снарядов. Работа была однообразная. Он стал в ней виртуозом.
Школу закончил вечернюю, но в 1947 году в институт пошел дневной, расставшись и с высокими заработками, и с положением человека, уже известного на заводе.
Окончил с отличием механико-технологический факультет политехнического института. Кандидатская диссертация выросла из дипломной работы.
В Коммунистическую партию вступил еще в годы войны, на заводе.
Кирилл Петрович, Кастромов, Пуримов, Гордич, Острогорский — все это представители поколений, сформировавшихся до или во время войны.
С ВЕНТОЙ было иначе. Война, если так можно выразиться, только слегка опалила его. Он родился в мае 1941 года в белорусском городе Калинковичи. Родители работали в мастерских при депо: отец — литейщиком, мать — кладовщицей.
Того, как отец ушел на фронт, как мать бежала из горящего города с ним, Никитой, на руках, он, конечно, не помнил. Он начал помнить себя в Ташкенте, где так ослепительно полуденное солнце и где ранними вечерами в небе высыпает так много звезд, что, еще не умея ни читать, ни писать, он уже пытался пересчитать их. То, что Солнце такая же звезда, как и все, было открытием. Оно поразило, зачаровало, в конечном счете определило стремление стать астрофизиком. Ну а практически осуществить это оказалось даже не очень и сложно: математическая школа, университет, работа под руководством Кирилла Петровича.
Какой помнила войну ВЕРА КАРЦЕВАДЗЕ? Она была старше Никиты на четыре с половиной года.
До их Грузии фронт не дошел. Верины сестры, мать, тетки, старики, школьники, как и обычно, работали на чайных плантациях, дымными кострами отстаивали мандарины от заморозков. Лишь с каждым месяцем все больше женщин надевали черное платье. Траур да причитания по убитым были самыми яркими впечатлениями ее раннего детства.
Ну а потом — школа, Московский университет, аспирантура…
ЛЕНОЧКА РЕЧКИНА — одна из тех немногих детей, которые родились в 1942 году в блокадном Ленинграде… Леночка выросла человеком не только удивительно нежным, тонко чувствующим все оттенки взаимоотношений людей, но и человеком с необыкновенно ярко выраженным сознанием собственного достоинства.
Отец ее умер рано, мать-ткачиха зарабатывала немного. Жилось нелегко. Казалось бы, Речкиной должны быть свойственны приземленные идеалы, а она была существом поэтичным, бескорыстным, скромным и застенчивым до пугливости.
Но к цели своей — стать физиком — шла упрямо: через работу, вечернюю школу, заочный и вечерний институты.
Но ведь и РАДА САБЛИНА, которая во многом повторяла путь Речкиной: школа — вечерний техникум, но которая в отличие от нее уже в двадцать лет была замужем, тоже видела смысл своей жизни лишь в занятии физикой!
Быть бы ей, казалось, мужней женой, с заботами, что и где подешевле купить, что и как повкусней приготовить; с отношением к мужу, словно к большому ребенку, с которым нужно всегда немножко хитрить: говорить, по возможности, только то, что ему в данную минуту хотелось бы слышать; делать вид, что ты всегда в восторге от его слов и поступков; представать перед ним только в самом выгодном свете — мужчины любят веселых!.. Но нет же. И для нее быть физиком — лучшая профессия в мире.
Но может быть, все-таки дети, сами того не сознавая, шли путем, который был им заранее намечен взрослыми, даже если они и не всегда могли им активно помочь, как, например, отец Гордич?
ГАЛЯ ТЕБЕЛЕВА была одареннейшим программистом. По исходным данным она умела увидеть весь ход вычислений и предсказать приближенный ответ. Проявляя поистине редчайшую математическую интуицию, могла по виду сложнейшего уравнения с хочу начертить график функции. В институте все смотрели на нее как на чудо. Но дома…
Ее родители — инженеры, специалисты по обработке пластмасс, милые и гуманные люди — не заметили, что их дочь выросла. В ее двадцать четыре года они обращались с ней, как с восьмилетней: не сиди долго за ужином, не моргай так часто, не читай чепуху, не забудь носовой платок.
Все семейные отношения сводились к утомительнейшему контролю за каждым ее движением, взглядом и вздохом. И Галя Тебелева, в общем, ведь мирилась с этим, словно так и оставшись девочкой-школьницей. Однако и для нее было всегда ясно, и она знала — всегда будет ясно: физика, математика — вот чему надо посвятить жизнь…
* * *
Все эти не очень-то и связные мысли проносились в моей голове, пока я в одиночестве сидел в комнате теоретиков. Было тихо. Попугай искоса смотрел на меня круглым глазом.
Чем талантливей человек, тем обостренней он чувствует веления эпохи. Тем сильней эпоха ранит или радует человека.
Эпоха, в которую формировались герои «отчета», не всегда могла хорошо накормить и одеть их. Но одно она им обеспечила всем: возможность выразить себя именно в той области знания, куда их влекло.
А когда такая возможность предоставляется в полную меру, человек по самой природе своей тянется к творчеству.
Глава четвертая
Кирилл Петрович. Друзья мои! Галина Сергеевна уже вполне успокоилась. Она присоединится к нам минут через двадцать. Продолжим нашу беседу.
Автор «отчета». Может быть, Галину Сергеевну вообще освободить от участия в обсуждении?
Кирилл Петрович. Я говорил ей об этом. Она считает, что должна участвовать вместе со всеми, и во всяком случае обязательно скажет несколько слов. Я думаю, нет оснований отказывать… Других предложений не будет? Прошу вас, Александр Васильевич!
Острогорский. Я продолжаю. Слова Никиты, что, будь он на самом деле такой, каким изображен, его едва ли отправили бы в космос в компании женщин, имеют глубокий смысл. Неужели отборочная комиссия не видела этих его особенностей?
Карцевадзе. А если и видела? Ему за это, предположим, поставили маленький минусик, ну и сто огромных плюсов за быстроту реакции, умение ориентироваться, стабильность психики… В «отчете», как утверждается, расстановка сотрудников сделана наиболее выгодным для дела образом.
Острогорский. Но в этом и есть главный недостаток «отчета». Происходит противопоставление интересов производства и личных стремлений людей.
Кастромов. Извините, Александр Васильевич, но ведь и в ту минуту, когда вам хочется гулять по бульвару, а надо идти на работу, происходит подобное столкновение. И как вы предлагаете его разрешать?
Острогорский. Только не приведением к абсурду. Перед нами результат мысленного опыта. А такой опыт не может быть однозначным.
Автор «отчета». Вы так думаете? Но почему? Почему?
Острогорский. И следовательно, мы вправе требовать от автора «отчета» решения в виде серии сочетаний. Скажем: Тебелева — Гордич — Острогорский, но и Саблина — Гордич — Острогорский, Тебелева — Саблина — Гордич; Пуримов — Кирилл Петрович, но и Пуримов — Гордич, Пуримов — Саблина, Пуримов — Вента и так далее. Возможно тогда, что десяти человек слишком много, либо следует продлить срок проведения опыта. Недостатком является и то, что в «отчете» единого коллектива фактически не существует: он распался на четыре изолированные группы. Но в таком случае задача — проследить психические особенности коллектива — не выполняется. Что можно на это возразить?
Автор «отчета». Видите ли, насколько я понимаю, коллектив — это группа людей, объединенных общим делом. То, что они разделены расстоянием, по-моему не имеет значения, хотя и порождает известные трудности. Трудности, как мне казалось, и для теории управления волноводами, и для коллектива лаборатории: существовать как целое, разделившись на части. Ну и поэтому я…
Кирилл Петрович. Александр Васильевич! Не поясните ли вы еще свою мысль о неоднозначности выводов из нашего опыта?
Автор «отчета». Да, да, пожалуйста!
Острогорский. Я утверждаю, что в мысленных опытах, подобных этому, принципиально не может быть однозначного решения. И не только потому, что объект слишком сложен — люди, а метод — художественное творчество — неточен. Человек — это стохастическая система. Никогда, ни при каком уровне знания генетики, физиологии, психологии нельзя будет предсказать конкретный поступок того или иного человека. Всегда — только тенденцию, всегда — только веер равновероятных поступков.
Пуримов. Когда наука все узнает, искусство кончится.
Кирилл Петрович. Понятно. Вы утверждаете, что ни один из выводов — в том числе и тот, который касается лично вас, — в принципе, не может быть категорическим.
Острогорский. Все не так просто: произошло вторжение во внутренний мир каждого из нас. Прочитав «отчет», мы стали иными, чем были прежде. Разве такими, как раньше, будут теперь отношения между Никитой и Леной? Между ними произошло, в сущности, объяснение в любви. Что же им дальше — жениться?
Вента. Вы лучше бы о себе, Александр Васильевич!
Речкина. Это все обязательно говорить, Александр Васильевич?
Острогорский. Обязательно. Из песни нельзя выкидывать слова… Ну а разработка образа Венты? Это же не человек. Это откровенная схема. В реальной жизни даже очень аморальный человек, домогаясь влюбленной в него девчонки, будет вести себя гораздо сложней. Возможно, автор «отчета» хотел вызвать к Венте неприязнь. Вызывает же он недоумение.
Вента. Так, по-вашему, Александр Васильевич, там, в разговоре с Речкиной, надо было врать? Думать одно, а говорить другое?
Острогорский. Я продолжаю. Неудачен и образ Саблиной. Она показана слишком однообразной, убогой, прямолинейной в своей влюбленности. Рада, конечно, очень скованный в жизни человек, это верно, но в «отчете» она не просто скованна. Она тоже не человек, а схема. Рада и Вента…
Вента. Опять я?
Карцевадзе. Да, миленький.
Вента. Скажите пожалуйста!
Кирилл Петрович. Еще раз прошу, Никита, относитесь к нашей беседе серьезно.
Острогорский. Повторяю: из песни нельзя выкидывать слова. Категоричность «отчета» диктует и логику моих рассуждений. К сожалению, как аукнется, так и откликнется.
Автор «отчета». То есть вы вообще за нулевое воздействие искусства на жизнь? Другого ничего вы не видите?
Острогорский. Знаете, я сейчас вижу колоссальную душевную трагедию очень хорошего человека, глубоко вами обиженного.
Автор «отчета». Я исполнял свой долг.
Острогорский. Ну и утешьтесь сознанием исполненного долга…
* * *
Он говорил стоя, бледный и хмурый. Когда кончил, сел, как рухнул, и обхватил руками голову. Как я понимал его! Он думал не о себе и не себя защищал любой ценой… Но сам же он сказал: «Из песни нельзя выкидывать слова». Я этого тоже не мог.
* * *
Кирилл Петрович. Кто желает? Прошу вас, товарищи!
Вента. Разрешите по второму кругу. Я хочу ответить Ирине. И кроме того, определеннее высказаться на тему: все же понимаю я что-либо из области возвышенных чувств или не понимаю?
Кирилл Петрович. Этот наш разговор лишь прелюдия к дальнейшему осмыслению «отчета». Нецелесообразно уже сейчас выступать по второму разу. С Ириной вы объяснитесь наедине. Итак, кто продолжит? Пожалуйста, Леночка!
Речкина. Если говорить честно, роль, которая отведена мне, не так уж ответственна.
Карцевадзе. Роль идеального сменного инженера, Леночка! Без таких подвижников никакие проекты не воплощаются!
Речкина. Но ведь получается, что по моим чисто человеческим качествам я нужна лишь одному человеку из всей лаборатории.
Вента. Так уж ты мне и нужна!
Речкина. А это не важно — ты это или не ты.
Вента. Вот тебе раз!
Карцевадзе. Но это же немало, Леночка, родная ты моя. Чем еще цементируется коллектив? Отдельными сверхсильными тяготениями. Потому-то и переживают коллективы, как люди, пору зарождения, расцвета, падения!
Кастромов. Вы очень надежный и чуткий товарищ, Леночка.
Речкина. И потом, в общем, я все это знала.
Вента. Чего-о?
Речкина. Да. И знала, что наша лаборатория с заданием справится. Все очень правильно. Но вот когда я слушала Никиту и особенно Александра Васильевича, я вдруг решила, что напрасно все было начато. Но потом я подумала: а если бы мы это узнали о себе не так, сразу, а потом и постепенно, разве лучше было бы?.. Самое страшное, когда несчастье входит незаметно. Уж тогда-то оно наверняка неодолимо, потому что исподволь ослаблены связи, исчезла симпатия. А если случается вот так, как сегодня, когда все мы еще объединены искренним уважением, нам ничего не страшно. Ведь и задача, как я понимаю, была дать ответ на вопрос, сумеем ли мы стать выше наших больших и маленьких слабостей. И все мы вели себя достойно.
Вента. Даже я?
Речкина. Конечно. Ты ведь совсем не такой, каким стараешься казаться.
Вента. По-твоему, значит, я вру?
Речкина. Нет. Ты как раз совершенно не можешь врать. Ты очень правдивый. Это твоя основная черта. И отсюда все. Я тебя только сейчас поняла… по-настоящему… Жаль другого: вот если бы написать еще одну главу «отчета» — как сложится судьба нашего коллектива теперь, когда мы узнали это о себе. Как он стал еще… ну, что ли, крепче от этого… Если никто больше не хочет, то про меня одну написать, — хотя про одного человека как же напишешь?
* * *
Я смотрел на нее с восхищением. Какая умница! Только занимая такую позицию, можно хоть как-то поддержать Гордич, Острогорского, Тебелеву.
Вента даже остолбенел, слушая Речкину. Озадачен ее словами? Думает о том, каким он предстал бы в новых главах «отчета»? Хорошо! Пусть почаще глядит на себя с позиции будущего, — это прекрасное лекарство от самовлюбленности.
На губах Гордич чуть заметная презрительная усмешка.
Пуримов сидит как чугунная тумба, вкопанная у дороги.
* * *
Кирилл Петрович. Кто теперь?
Карцевадзе. Ну, я настроена вовсе не так миролюбиво, как Леночка, однако кое в чем я с ней согласна. Конечно, получилось, что я, например, только катализатор при Никите и Леночке; что Ирина Гордич мыслит на уровне студента первого курса, и притом еще троечника. Странно и то, скажем, что лишь ученые старшего поколения оказываются на пределе сил. Но это частности. Что же касается духовного облика нашего брата — молодых физиков-теоретиков… Это верно. В школьные да и в первые студенческие годы мы очень активны и многое успеваем: спорт, музыка… Но потом как-то все меньше времени остается на то, чтобы читать что-либо не по специальности. Сначала страдаешь, выкраиваешь часы, а потом и желание пропадает, как-то становится неинтересно. Еще Агату Кристи или Сименона перелистаешь в электричке и тут же забудешь. Отношение и к искусству, и к спорту становится таким же, как к шахматам: для игры — слишком серьезно, для серьезного дела — слишком игра. Ну и получается — сухие физики. Не всегда порочные (некогда!), но всегда самоуверенные, потому что знают кое-что такое, что неизвестно всем остальным. Ну и далеко не всегда гармонично развившиеся.
Вента. А вот Эйнштейн любил играть на скрипке, женат был три раза, и каждый раз счастливо. И дедушкой был замечательным!
Карцевадзе. Я говорю не о гениях… Словом, эта сторона дела меня не затронула. Более спорным мне кажется другое все, что произошло с Новомиром и с вами, Кирилл Петрович; с Радой и Антаром Моисеевичем; и, наконец, со мной.
Вента. Но с тобой как раз абсолютненько ничего не произошло!
Карцевадзе. Вот это и есть спорное. И печальное, в общем-то, для меня.
Кирилл Петрович. Прошу вас, продолжайте. Вера Мильтоновна.
Карцевадзе. Я кончила…
* * *
Умна. Собранна. Холодновата. И конечно, задета тем, что узнала. Еще бы! Среди всех остальных девяти сотрудников лаборатории не оказалось ни одного такого человека или группы людей, в соприкосновении с которыми ярко вспыхнули бы ее скрытая энергия, блестящий независимый ум. Она случайная здесь. Я высказался достаточно ясно. Она поняла. Что может служить утешением?
Когда-нибудь она все же еще окажется в своей «стране людей»!
* * *
Кирилл Петрович. Рада, прошу вас!
Саблина. Прежде всего мне хочется спросить. Кто бы мне ответил: нужно мне оставаться и дальше такой, какая я есть?
Гордич. Нужно.
* * *
О, оказывается, она слушает!..
* * *
Саблина. Почему я спросила? Получилось, что, кроме Лешки, я ничего в мире не вижу. А если подумать, то почему мне к нему относиться как-то не так? Он летом в командировке три месяца был, так и в город ни разу из гор не выезжал. Я спросила: «Почему?» Он ответил: «Тебя там все равно не было».
Карцевадзе. Вот это муж!
Саблина. Через пятьсот или тысячу лет люди будут, и красивее, и умней. Но с тем, что они будут и любить друг друга сильнее нашего, я не согласна. Куда же сильнее-то?.. Не каждый, конечно, и сейчас так. Но и тогда будут все разные… Что в «отчете» правильно? То, будто я стараюсь всегда только о таком говорить, что лично меня касается и лично от меня зависит. Как я с Лешей живу, от меня зависит. Об этом я говорю. О том, что в лаборатории меня касается, тоже говорю. А обо всем остальном какой смысл говорить?..
Кирилл Петрович. Вы больше ничего не хотите сказать. Рада? Нет? Хорошо, благодарю вас… Антар Моисеевич! Прошу!
* * *
Что же скажет Кастромов? Тоже станет уличать меня в творческой беспомощности?
* * *
Кастромов. Человечество будущего должно быть человечным, или вообще не надо будущего. В этом его долг перед нами, живущими сегодня. В античной Греции некоторые общественные группы считали, что на их долю выпал золотой век. Но золотого века не было в прошлом. Истинное знание, подлинное равенство и человечность связаны неразрывно. Нет одного — нет и другого. О каком же античном золотом веке можно говорить?.. Я не думаю, что будущее окажется безмятежным раем. Останутся и конфликты, и катастрофы, и муки неразделенной любви. Чувства ненависти и злости не атрофируются. У каждого времени свои трудности. Антонио Грамши в одном из тюремных писем приводил слова Маркса: «Общество никогда не ставит себе задачи, для разрешения которых еще не созрели условия». Грамши видел в этих словах научную основу морали. Но ведь именно потому-то любые попытки литературы перенести в будущее наши нормы морали лишь средство привлечь авторитет будущего для решения сегодняшних злободневных проблем. Представленный нашему вниманию материал удачен прежде всего тем, что он, в сущности, ни на что большее и не претендует. Я полагаю, что автор «отчета» со своей задачей справился.
Вента. Но какое отношение ваши слова о человечности имеют к тому, что мы прочитали?
Кастромов. У меня это вызвало такие мысли.
Кирилл Петрович. О-о, Галя! Как вы себя чувствуете?
Тебелева. Спасибо, хорошо.
Кирилл Петрович. Может, вы тоже скажете хотя бы несколько слов?
Тебелева. Да. Я скажу… Я же сама согласилась участвовать. Понимаете?.. И в опыте, и в обсуждении. А когда сама решаешь… Это счастье — самой за себя решать. И что бы там ни было… Понимаете?.. Только теперь… Теперь…
Пуримов. Ты думаешь, Тебе одной трудно? А возьми автора «отчета»? Сколько он здесь всего выслушал?..
* * *
Что там я выслушал! Это моя профессия — писать, а потом выслушивать критику. Профессия, так же как их профессия ставить эксперименты и вести вычисления…
* * *
Кирилл Петрович. Ну что же? Несколько слов скажу я… Мы, математики, привыкли к очень равномерному изложению материала. Это понятно. В строке формулы каждый индекс имеет равное право на внимание и всеми постигается одинаково. Что может значить половина формулы? Ничего. Восприятие же произведений искусства ведется гораздо сложнее. Во-первых, даже фрагмент картины, отрывок из повести, часть музыкальной пьесы имеют право на самостоятельную ценность, могут быть подвергнуты практически бесконечному рассматриванию. Во-вторых, при знакомстве с произведением искусства разные детали его привлекают к себе различное внимание. Это зависит от жизненного опыта данного человека, его наклонностей, состояния здоровья, настроения. Двух людей, которые равно воспринимали бы одно и то же произведение искусства, нет… Результаты эксперимента «Тайна всех тайн» оформлены по законам произведения искусства. Я, как и вы, уже ознакомился с ними, но, конечно, далеко еще не охватил всей картины, не разглядел всех деталей. И поэтому пока я могу высказать лишь некоторые суждения. Для меня, естественно, самое важное — в какой степени я сам выдержал испытание. И я перестал бы уважать себя, если бы не сказал вам сейчас, что из предложенных нашему вниманию материалов, бесспорно, следует вывод: я, пожалуй, единственный из всех нас, кто этого испытания не выдержал. В чем это выразилось, разрешите не уточнять.
Саблина. Ну что вы, Кирилл Петрович!
Кирилл Петрович. Не скрою: возможно, дело все в старости. А возможно, в том образе мышления, который мне вообще свойствен. Тогда это еще менее утешительно. И то, что такой вывод, в общем, был мной ожидаем, ничего не меняет… И еще одно обстоятельство, косвенно связанное с этим же, представляется мне важным. Я давно уже администратор в науке. Так сложилось. И я часто думал: а что значит «хороший администратор»? Чем измерить его влияние на ход исследований? Количеством печатных работ, выпускаемых лабораторией? Финансовыми показателями? Числом авторских свидетельств, полученных сотрудниками? Сегодня я понял: администратор тогда выполнил свой долг, когда ему удалось создать коллектив, который может в дальнейшем вообще обходиться без администратора, — в пределах, конечно, поставленной перед коллективом задачи. Как сказано у одного из норвежских поэтов: «Тем прекрасен и велик человеческий род: пал знаменосец, а знамя несут вперед». И вот для администратора нет более высокой награды, чем довести коллектив до такой самостоятельности.
Вента. Да вам поставлено за это, Кирилл Петрович, десять с крестом!
Кирилл Петрович. Дорогие друзья! Разрешите подвести итог. Эксперимент «Тайна всех тайн» закончен, «отчет» представлен и так или иначе в первом приближении обсужден.
* * *
Ну вот и все. Конец, полный конец, как говорят радисты, завершая очередной сеанс связи.
И как всегда, когда я ставил последнюю точку в рукописи, ощущение опустошенности овладело мной. Добежал.
* * *
Кирилл Петрович. И теперь, уже совсем в заключение, будет справедливо обнародовать одну тайну. Как известно, коллектив нашего института ищет способы передачи энергии без проводов. Наша лаборатория решает эту проблему в наиболее обобщенном виде. Для удобства вычислений и физической наглядности мы придали ей форму задачи по транспортировке к Земле энергии Солнца. Такая задача фантастична сегодня, но вполне осуществима в будущем. Применительно к ней и строил свою работу автор «отчета». Однако — и вот это и было от него тайной — параллельно проводился еще один опыт. По предложению Института социальных исследований в разных районах нашей страны, сразу в нескольких коллективах — в лабораториях, на заводах, в колхозах, на рудниках, — осуществлялось экспериментальное изучение процесса художественного творчества. В каждый из этих коллективов включили литератора, поставив перед ним задачу: создать прогноз поведения членов коллектива. Как ожидают, в дальнейшем сравнение прогнозов с действительностью позволит сделать важные выводы для теории искусства — от анализа авторской индивидуальности и до выяснения самых общих закономерностей. Поскольку искусство — один из главнейших способов эстетического освоения мира, поскольку оно особая форма общественного сознания и человеческой деятельности, такие исследования имеют большое значение. Проводились они и в нашем лаборатории. Уважаемый автор «отчета» не знал об этом, что было непременным условием успешного проведения опыта. Сообщить ему об этом — наша обязанность.
Автор «отчета». Как? Но позвольте! Позвольте! Я был подопытным? Это меня… меня… Меня исследовали — и только?
Кирилл Петрович. Судя по характеру обсуждения, нет. Результаты опыта достаточно плодотворны для всех его участников, хотя и крайне сложны по своим возможным последствиям. Критика от имени будущего, показ в полный рост того в отношениях людей и в их внутреннем мире, что находится пока еще лишь в зародыше, — очень сильное оружие. Такая критика вообще, пожалуй, самое могучее средство самовоспитания и, следовательно, совершенствования как отдельной личности, так и целого коллектива. Именно потому, как и Леночка Речкина, я, подводя итог, не могу не спросить: следует ли успокаиваться? Не должен ли эксперимент «Тайна всех тайн» продолжаться? И продолжаться всегда, пока мы с вами живем, то есть работаем, наблюдаем, думаем?..
Глава пятая и последняя
Я покинул Институт энергетики уже в сумерках. Туман рассеялся. Фонари еще не горели. Свет из окон отражался от влажного асфальта мостовых и тротуаров. Я шел не торопясь и без цели. Перед моими глазами были цветные треугольники на стенах комнаты теоретиков, я все еще видел Речкину, Гордич, Пуримова, слышал их голоса. Словно разогнанная машина, я никак не мог остановиться, двигался по инерции.
Сказать, что мне было тяжело? Такое слово не передавало моего состояния. Мысль о том, что я сам был объектом исследования, словно бы придавила меня. Я казался себе чем-то вроде муравья у подножия гигантской бетонной стены, протянувшейся от горизонта до горизонта.
Я говорил себе: «Потом я все обдумаю. Сейчас важно другое: с этой работой покончено. Я обогатился новым материалом. Я могу взяться за повесть или роман, где главным героем будет человек вроде Гордич. А могу и вообще пока ничего не писать. Жить, думать».
Но эти рассуждения не успокаивали. Горестное недоумение владело мной: зачем все это было затеяно Кириллом Петровичем? Во имя чего он — серьезный ученый — ввязался в социологический опыт на таком чуждом ему материале, как психология художественного творчества? Ведь если бы он не захотел, никакой Институт социальных исследований ничего не смог бы поделать.
Остальных сотрудников можно было понять. Пошли за Кириллом Петровичем, да, вероятно, и их самих в предложении социологов привлекла парадоксальность задачи, захотелось получить ответ на вопрос: «А что представляет собой этот писатель Н.? Проверим-ка его на фактах, которые мы хорошо знаем…»
Я считал, что исследую их, они же исследовали меня. «Двойное колено хитрости», сеанс интеллектуальной гимнастики, глава в коллективном труде «Теория игр и проблемы направленного и случайного поиска». Каждая профессия связана с риском. Профессия писателя тоже.
Я еще мало чем рисковал. Оказывается, главной опасностью было не разочаровать. Старая истина: «Я приемлю тебя горячим, я приемлю тебя холодным. Но если ты будешь теплым, я тебя выплюну». Вот и все испытание. Простак в гостях у ученых. Простак этот, к сожалению, я. Правда, порой обсуждение сбивалось на пересуды: «похож — не похож», но не Венте и не Пуримову было дано судить, удался литературный эксперимент или нет. То, что они говорили, тоже входило в него важной составляющей частью.
Понимал я и сотрудников Института социальных исследований. Им был нужен объект. Я устроил их, подошел под какие-то средние цифры. По отношению к ним я не чувствовал зла. То, что они со мной «играли в темную»? Так что же? Это их строго научный метод. Он даже носит специальное название: внедренное наблюдение. Его применяют уже десятки лет.
Но как же Кирилл Петрович — самый мудрый и дальновидный? Самый опытный, зрелый? Зачем это было нужно ему? Что искал он, исследуя духовный мир малоизвестного литератора? Что его могло интересовать в этом мире?
И ведь он рисковал! Судьбой коллектива, своим авторитетом.
В какой-то степени так все и вышло. Останется ли в лаборатории Тебелева? Какие выводы сделает для себя Карцевадзе? Не будет ли теперь и сам он, Кирилл Петрович, менее решительным?
Но может, он ничем особенно не рисковал, потому что все главное знал заранее?..
* * *
Я обнаружил, что стою посреди мостовой и беспомощно оглядываюсь, — так поразила меня внезапно пришедшая в голову мысль: я вдруг все понял и до изумления восхитился Кириллом Петровичем.
Решая проблему волноводов в общем виде, он придал ей форму задачи по транспортировке к земле энергии Солнца вовсе не потому, что так было удобнее для вычислений.
Он был увлечен именно этой идеей — подарить людям еще тысячу Солнц. Ради нее он работал.
И конечно, он, как и все его сотрудники, знал, что проект «Энергия Солнца» не может быть воплощен в жизнь в ближайшие десятилетия. И следовательно, ни ему самому, ни Тебелевой и Саблиной — самым молодым из них! — не осуществлять его.
Кирилл Петрович понимал, что это дорога, которая не имеет конца. Они все: и Вента, и Гордич, и Саблина, и Кастромов служат грядущему. А за неосуществленные проекты редко венчают лаврами. И значит, практически единственной наградой, какую он, Кирилл Петрович, мог дать своим сподвижникам, было попытаться пронести их сквозь время силой художественного воображения, позволить им хотя бы мысленно побывать в том будущем, которому они служат сегодня.
Конечно, он скрывал это от всех.
Но сам-то он знал все с самого начала. Как знал и то, что не получит положительной оценки на этом экзамене. Он прямо сказал на обсуждении:
«То, что такой вывод, в общем, был мной ожидаем, ничего не меняет».
Сотрудники Института социальных исследований еще дискутировали:
«А является ли художественное творчество таким же объективным методом постижения истины, как и наука?» — но Кирилл Петрович знал это твердо. И знал, чего может ожидать для себя.
И наверно, это и было его самой большой, самой главной тайной, его тайной всех тайн.
Тайной и подвигом.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ. НАГРАДА
«…Воплощение в жизнь проекта «Энергия Солнца» было начато в 2063 году. К этому времени никого из сотрудников Проблемной лаборатории Института энергетики, где проект впервые возник, в том числе и автора отчета об эксперименте «Тайна всех тайн», в живых уже не было.Из объяснительной записки к Итоговому отчету Государственного комитета по осуществлению проекта «Энергия Солнца». Январь 2084 года
Строительство космолетов, сооружение пусковых полигонов, центров информации, станций для приема и накопления энергии, а также подготовка всей территории планеты к ожидаемым глобальным изменениям климата потребовали 20-летнего труда миллионов людей.
Однако в оперативную космическую группу вошло только девять ученых. Почти столько же было в уже упомянутой лаборатории. Формирование этого коллектива проходило при активном участии психологов. Извлеченные из архива Института социальных исследований отчет об эксперименте «Тайна всех тайн» и стенограмма его обсуждения представили для них немалый интерес, хотя, конечно, содержащиеся там научные предположения оправдались лишь в отдаленной степени.
Никакого эффекта «релятивистской теории информации» обнаружено не было.
Автоматическая станция, выведенная на почти круговую орбиту с перигелием 32 миллиона километров, испытывала сильный нагрев. Поскольку материалы типа магнитного масла (по отчету Проблемной лаборатории — феррилит) действительно получили применение в космических конструкциях, намагниченность же проявляется только при температурах ниже так называемой точки Кюри, станцию пришлось усиленно охлаждать, а потом и вообще перевести на более удаленную от Солнца орбиту. Никаких иных осложнений в ее работе не наблюдалось.
Было также признано целесообразным не уменьшать общего количества свободно уходящей от нашего дневного светила энергии более чем на девятнадцатитысячную процента и как можно менее плотно «затенять» околоземной космос. В противном случае изменение характера солнечного ветра могло бы привести к ухудшению химического состава атмосферного воздуха. Во избежание этого пришлось запроектировать идущие к полюсам Земли волноводы много большего входного сечения, чем ранее было намечено, и к тому же сделать их периодически исчезающими, как, впрочем, но по совершенно иным соображениям, предполагалось и в одной из глав отчета Проблемной лаборатории.
Никакими драматическими происшествиями работы в космосе и на Земле не сопровождались.
Никто не погиб. Никому не довелось жертвовать собой ради других.
Глава отчета той же лаборатории «Вента проходит сквозь стены» послужила поводом для специального эксперимента. Он транслировался по всепланетному телевидению и получил широкую известность.
Поначалу все свершалось в соответствии с предположениями, однако, видимо из-за духа иронии, царившего на космолете, конечный результат получился несколько неожиданным. Объем корабля оказался заполнен колоссами атлетического сложения, вознесенными на пьедесталы в виде колонн дорического стиля. Дальнейшей перестройке ни колоссы, ни колонны не поддавались.
Космолет потребовалось срочно возвратить на Землю.
Колоссов раздали крупнейшим городам мира. На их площадях они стоят памятниками.
Энергия Солнца, поступающая к нашей планете, увеличилась в 79 раз».
[1] Так в публикации! ( прим. верстальщика ).
[2] Наносекунда — миллиардная часть секунды.