1
Давным-давно, когда шла война, в мае тысяча девятьсот сорок второго года, я окончил курсы младших лейтенантов и получил назначение в миномётный полк, в падь Урулюнтуй. Почти год мечтал я попасть на войну, а оказался опять далеко в Забайкалье, у самой маньчжурской границы. Голые рыжие сопки окружали эту падь и, расступаясь, открывали выход в плоскую пустую степь. На самом её краю полыхали багровые закаты и каждый вечер таяло дымное облако — след поезда, умчавшегося куда-то на запад.
С утра до вечера в пади шли занятия — с огневыми расчётами, с разведчиками, связистами. И, казалось, всё приближало час, когда мы погрузимся в эшелон и поедем на фронт. Но вскоре наш миномётный полк из резерва Ставки передали командованию Забайкальского фронта. Нам было приказано поддерживать стрелковую дивизию и вместе с ней прикрывать границу: японцы, даже не маскируясь, выдвинули против нас части вторжения, иногда оттуда постреливали, иногда небольшие группы проникали на нашу сторону, резали линии связи, проводили топосъёмки, угоняли колхозный скот, подкладывали мины, на которых потом кто-нибудь из наших подрывался.
А с фронтов приходили вести одна хуже другой. Начавшееся было стремительное наступление на Харьков захлебнулось, и наши дивизии неожиданно оказались в глухом окружении. Рухнул Крымский фронт, шла осада Севастополя, началось наступление немцев на Кавказе, на Центральном фронте, под Ленинградом. Отогнанные от Москвы прошлой зимой, они стояли всё же так близко, что, казалось, могли снова достичь её окраин за день-два.
«Оставили… Отошли… Отступили. Вели ожесточённые бои с превосходящими силами…» — вещал скорбный голос диктора из чёрного круга репродуктора.
И нам хотелось что-то сделать немедленно, чтобы хоть как-то помочь тем, кто держался, должно быть из последних сил, в этих ожесточённых боях и, наверное, ждал, ждал и ждал помощи. А мы, связанные угрозой японского вторжения, не могли никуда двинуться. Многие мои товарищи по школе, по институту, где я успел проучиться два года, или по тем же курсам младших лейтенантов воевали на разных фронтах. И только, казалось мне, один я всё ещё готовился к будущим боям: то служил на погранзаставе после призыва, то учился на курсах, а теперь вот каждый день веду учебные бои со своими миномётчиками.
Сколько времени мне ещё их вести? Ведь теперь я уже не тот наивный студент, побежавший год назад в военкомат с боязнью, что войны на мою долю не останется, и смутно представлявший — что же буду делать там, на войне. Правда, я умел стрелять из винтовки, метать гранату, ходить на лыжах, и, пожалуй, всё. А теперь я обучен командовать миномётным взводом и батареей, читать карту, вести разведку, короче — теперь я стал военным. И если нельзя отправить на западный фронт ни нашу тридцать шестую армию, ни даже наш миномётный полк, то что изменится, если туда уедет один младший офицер?
Поэтому я вскоре написал рапорт с просьбой отправить меня в действующую армию. И, довольный собой, вышел из саманного побелённого домика, где жил вместе с тремя автотехниками. Бодро я шагал мимо землянок и складов, огороженных колючей проволокой, мимо водокачки, клуба, длинных деревянных казарм, мимо единственного кирпичного дома — штаба полка, к большой землянке, в которой помещалась наша офицерская столовая. Там ещё было пусто, на обед я пришёл самым первым и сел на своё обычное место в углу. Все столики были покрыты бледно-жёлтой клеёнкой, на каждом одиноко стояла консервная банка с крупной кристаллической солью. Из полевой сумки я достал солдатскую ложку, подаренную на заставе, когда я уезжал на курсы. На её черенке было написано: «Помни пограничные ночи!»
Да разве забудешь их, пограничные ночи?
… На миг я будто вновь вижу, как в сумерках мы выходим из деревянного домика нашей заставы и бесшумно, по двое, направляемся на свои участки, охранять границу. Я чувствую на плече ремень винтовки и след в след ступаю за старшим наряда. Слева темнеет колючая проволока, натянутая на невысокие столбы, с подвешенными на ней пустыми консервными банками, и свежевспаханная земля контрольно-следовой полосы. За ними лежит Маньчжурия, чужая враждебная страна. Быстро темнеет, я вглядываюсь, вслушиваюсь в эту темноту, и в посвистывании ветра, в шуршании накрапывающего дождя мне кажется, что с той стороны к нам кто-то идёт. Хочется сдёрнуть с плеча винтовку, крикнуть: «Стой! Кто идёт?» Но старший наряда ефрейтор Лямин не проявляет беспокойства. Он служит на заставе третий год, всё тут знает, и его настроение передаётся мне.
Вдруг на той стороне вспыхивает крошечный огонёк, и тут же раздаётся выстрел. Мгновенно мы останавливаемся, винтовка уже у меня в руках, но Лямин оружия не снял, сказал тихо: «Отвлекают, гады. Значит, где-то готовят прорыв. Но не у нас…»
Утром, вернувшись из наряда, мы узнали, что прорыв был на соседней заставе. Лазутчика обнаружили, он сопротивлялся, ранил одного из наших, но его, конечно, взяли. И таких ночей в моей жизни было не так уж мало…
На ложке, подаренной Ляминым, на другой стороне была ещё надпись: «Передовому бойцу. Ешь — потей, работай — зябни!» Я усмехнулся этому призыву, видимо, довоенному — еда теперь была более чем скудной — и посмотрел в низкое окно. За ним, к солдатской столовой, строем шла наша батарея. Доносился мерный стук многих сапог и слова песни, которую выводил запевала:
И тут же грянул дружно подхваченный припев:
Мельком я подумал о том, что штыковому бою тоже обучен. Умею колоть штыком, бить прикладом, умею уходить от ударов. Может, это умение мне пригодится, когда рапорт рассмотрят и пошлют на войну…
В это время в зальчик из кухни, находившейся за перегородкой, впорхнула Лида Ёлочкина — младший сержант интендантской службы, наша повариха. Была она в накрахмаленном кителе поверх гимнастёрки, в синей юбке, туго её обтягивающей, в берете со звёздочкой, с косой чёлкой на лбу. Лида поигрывала карими глазами, улыбалась сдержанно, зная, что, как и многим другим, мне трудно отвести от неё взгляд. Может быть, потому, что женщин в полку, да и во всей пади Урулюнтуй, почти не было, а скорее всего потому, что Лида чем-то отдалённо напоминала мою студенческую любовь Катю Позднякову, был я к Лиде не совсем равнодушен.
— Вы всегда такой тихий, товарищ младший лейтенант, — заговорила Лида, — Рассказали бы что-нибудь интересное…
Если меня просят рассказать что-нибудь интересное, то всегда кажется, что ничего интересного со мной не случалось, что ни от кого «про что-нибудь интересное» никогда не слыхал, и вообще, при такой просьбе я обычно терялся и чувствовал себя совершенным балбесом. Поэтому я напряжённо промолчал и смог только пробормотать, что сейчас у меня совсем не такое настроение, чтобы рассказывать «про интересное».
— Случилось что-нибудь дома? С родителями? — сочувственно спросила Лида.
Давно уже никто так участливо не спрашивал меня о доме, о семье. Но по сравнению с другими семьями, где уже кто-то был убит или пропал без вести, у меня было всё в относительном порядке. Правда, болел мой отец, но прихварывал он и раньше, да ещё я не совсем представлял, что же, кроме картошки, едят мои младшие брат и сестра.
— Дома, знаешь, всё ничего, — ответил я. — Живут помаленьку. А горе на фронте. Опять немцы двинули… Сводку слышала? Вот где наше горе. К Воронежу, гады, подходят…
— Да-а… Что поделаешь?
— Как что поделаешь? На фронт ехать надо.
— Не пустят…
— А ты откуда знаешь?
— Да уж как-нибудь знаю… — Она положила на обструганную дощечку мою двухсотграммовую пайку чёрного хлеба. — Щи сейчас принесу. Второе сразу или потом?
— Какая разница? Давай сразу, чтобы меньше ходить… — сказал я вслед Лиде.
Она тут же вернулась с эмалированной миской щей и маленькой порцией пшённой каши, на которой желтизной отливал глазок постного масла, поставила передо мной и скрылась в кухне.
Я поглощал эту скудную пищу, когда в столовую вошёл незнакомый лейтенант. Среднего роста, в пригнанной по фигуре гимнастёрке, со знаком «За отличную артиллерийскую стрельбу», в походных ремнях, с пистолетом и толстой полевой сумкой, он сразу чем-то заинтересовал меня. Скорее всего — какой-то отрешённостью, видимо, он был слишком занят своими мыслями. Но в то же время бросил взгляд, охвативший вокруг всё, меня в том числе. Идеально отработанным движением вскинул руку к суконной пилотке и так же быстро рванул её вниз. Всё понятно: служит не первый год и прошёл отличную строевую школу. Лейтенант сел в противоположном углу, достал книгу. Читал он быстро, то и дело перелистывал страницы, и мне показалось — будто он не читает, и лишь просматривает эту книгу или что-то в ней отыскивает.
В столовую стали входить офицеры. И у многих оказались к лейтенанту какие-то, как я понял, срочные дела.
— А, Лазарев, появился, — обрадованно сказал командир нашего дивизиона. — Вовремя, вовремя. Инженерное имущество, совсем новое, получено. За тобой инструктаж комсостава. Намечай, проводи. На неделе успеть надо!..
— Константин Петрович, наконец-то, — сказал начальник боепитания Телепнев. — Дело с прицелами остановилось. Кронштейны изготовили, а с гнёздами — неувязочка. Так что давайте, форсировать будем!..
Места вокруг Лазарева оказались занятыми, там образовалась тесная шумная группа, все наперебой о чём-то его спрашивали. Полковой врач интересовался какими-то книгами, комсорг — материалами по наглядной агитации, которые Лазарев должен был получить в политотделе армии, а начальник связи, не выпускавший изо рта трубки, отделанной серебром, всё донимал — удалось ли купить табаку, сколько и по какой цене и на что он, начальник связи, может рассчитывать…
— Это кто же такой? — спросил я соседа по столику.
— Костя Лазарев, командир взвода управления третьей батареи, — ответил сосед.
«Значит, вот он какой», — подумал я. Как раз в нашей батарее всё это время отсутствовал управленец. Говорили, что был он в командировке, учился на месячных инженерных курсах в Чите. «Что же, невелик начальник. Такой же взводный, как и я…»
Правда, уравнивая себя в должности с Лазаревым, я был не совсем точен. Я командовал огневым взводом — двумя миномётными расчётами, и мне подчинялось отделение тяги — семь водителей грузовых машин. Лазарев же был начальником батарейных разведчиков и связистов. Во время боя место его — на НП, рядом с комбатом, которого он должен замещать во всех случаях, предвиденных и непредвиденных. Поэтому Лазарёв, можно сказать, по должности был всё же чуть старше меня. И я ощутил лёгкий укол зависти: в полку я не успел ещё ни с кем подружиться, многих просто не знал, а он тут свой, всем-то нужен этот Лазарев…
На другой день, после развода на занятия, меня вызвал комиссар полка. Пришлось поручить взвод сержанту и бежать в белый кирпичный домик, посреди нашей пади, где помещался штаб. Комиссар сидел за столом над бумагами, крупное лицо его с тяжёлым подбородком было хмурым и озабоченным, он мельком взглянул на меня и совсем по-домашнему предложил, показав на стул:
— Садись-ка, потолкуем. — Заметив моё смущение, неожиданно улыбнулся, повторил: — Садись, говорю, разговор предстоит…
Изучающе комиссар осмотрел мою не новую солдатскую шинель с широковатым воротом и одним кубиком на чёрных петлицах, суконную комсоставскую пилотку, выданную вместе с яловыми сапогами уже здесь, в миномётном полку.
— Конечно, тебя надо бы похвалить, — сказал он раздумчиво и положил на стол мой рапорт. — Молодец, что стремишься на войну. Но хвалить тебя не могу: ты не думаешь о своих боевых товарищах. Пишешь вот — отправить тебя на фронт. А разве у нас тут не фронт? Ты уедешь, я уеду — кто японцев держать будет?…
Конечно, я понимал — комиссар прав. Но сказал ему, что те, кто желают, пусть дежурят здесь, на Востоке, а мой долг быть на войне, которую ведёт народ. Быть там, где решается всё…
Я сказал это с вызовом. Но комиссар оставил без внимания мой тон, вздохнул, открыл ящик стола, подал мне стопку листов:
— На-ка вот, посмотри внимательно. И не думай, что один ты такой объявился…
Я стал читать рапорта однополчан — они тоже просили перевести их в Действующую армию. И у многих было куда больше прав ехать на фронт. Один писал, что фашисты сожгли его родную деревню, у другого расстреляли отца, у третьего — угнали в Германию жену и двоих детей. Просилась на фронт и Лида Ёлочкина. У неё погиб брат, лётчик, и она писала, что должна за него отомстить.
Мне стало неловко. Кто я такой, чтобы обходить этих людей? А они вставали передо мной со страниц своих рапортов, мои сослуживцы, с их горем, которое я не мог или не сумел прочесть на их лицах, так глубоко они его прятали. Наверно, решил я, тут есть рапорт Лазарева — почти половина офицеров полка была тут, но рапорта Лазарева я не нашёл. И снова стал перебирать стопку листов. Комиссар нетерпеливо спросил:
— Что ты там потерял? Что?
Я спросил о Лазареве.
— Лазарев сознательный офицер, — сказал комиссар. — Он задачу на текущий момент правильно понимает. Поэтому рапорт не подал. Постой-ка, ты с кем квартируешь? С автотехниками? Сегодня же переходи к Лазареву, в его землянку. К вечеру доложишь о выполнении. Всё, можешь идти!
Приказ есть приказ, и к вечеру я, собрав вещевой мешок, в котором половину места занимали книги, отправился на новую «квартиру».
2
В маленькой передней на стенах висели самодельные камышовые циновки, потолок был оклеен газетами, вместо железной печки, какие обычно стояли в землянках, тут дышала теплом настоящая кирпичная, побелённая, а дощатый пол был чисто вымыт. Лазарев, в гимнастёрке без ремня, поднялся из-за стола, где лежали планшет, карта, командирская линейка, целлулоидный артиллерийский круг, тетради с выписками и расчётами.
— Давай, проходи! Проходи, занимай командный пункт, — Лазарев указал на пустовавшую железную койку, дружески подмигнул.
Моя насторожённость сразу пропала, я почувствовал себя как дома.
— Книги? — удивился Лазарев, когда я развязал вещевой мешок. — Почитаем! — И он взял «Утраченные иллюзии». — Давно, понимаешь, до этой вещи добирался, да в Урулюнтуе разве достанешь? Конечно, при сильном желании мог бы из Читы выписать, всё руки не доходят…
Я достал из вещмешка «Тихий Дон», Чехова, Куприна, томик Есенина, «Стихи тридцать девятого года» Симонова.
— Все твои? — спросил Лазарев. — Ну, брат, обрадовал! Где же ты их раздобыл?!
Я и сам не знал, откуда брались у меня книги. Но всюду, ещё в школе, потом в институте и на погранзаставе, и даже в этих землянках, книги как-то сами «находили» меня.
— Возьми лучше вот эту. Здесь — война, первая мировая, жизнь артиллеристов. Тебе понравится, — и я дал Лазареву «Тяжёлый дивизион».
— Я всё прочитаю. Не возражаешь? Сперва только закончу расчёты для учебника. Книги на мою полку можешь поставить. У меня литература, сам понимаешь, только военная…
«Что ещё за учебник!» — подумал я, но спросить не решился: таким отрешённым сразу стал Лазарев, склонившийся над столом и, видимо, забывший обо мне.
Я повесил на гвоздь шинель, каску, бинокль, взял из полевой сумки уставы и начал готовиться к занятиям со взводом, устроившись за столом напротив Лазарева. Мы занимались часа два, каждый листая свои книги, делая выписки, а Лазарев что-то ещё чертил, подсчитывал на логарифмической линейке. Писал он мелко и быстро, чертил уверенно, чувствовалось — эту работу он знает и умеет делать.
Потом мы слушали сводку информбюро. Не сговариваясь, вместе стали разглядывать карту фронтов, висевшую на стене. И начался разговор о самом главном, чем мы жили: о наступлении наших войск, почему-то приостановившемся, о том, что до Берлина ещё так далеко, а в сводке опять — «существенных изменений не произошло».
«Почему? — с тоской думал я. — Мало сил у нас? Немцы очень укрепились? Людей не хватает? Техники? Почему?…»
— Когда же настоящее наступление начнётся? — не удержался я.
— Что значит настоящее? — спросил Лазарев. — Выражайся точнее.
— Точнее? Будто не понимаешь, о чём я говорю. Настоящее — чтобы сразу до Берлина, чтобы сразу смести с нашей земли…
— До Берлина, — усмехнулся Лазарев. — Ты дай себе труд подумать. И рассуждай как военный. Что на фронте происходит? Наступательная операция сейчас завершилась. Войска понесли потери, тылы отстали. Коммуникации растянулись. Надо закрепиться на занятых рубежах, подтянуть тыловые службы, укомплектовать войска, дать им отдых. А что это значит? Значит, надо вывести обессиленные части во второй, даже в третий эшелон, а их заменить свежими. Надо подвести боеприпасы. Много чего надо. Операция завершилась, понимаешь?
— Ну и что? Теперь что прикажешь делать?
— А теперь, — продолжал Лазарев, — исходя из обстановки, из сведений о противнике, из наличия резервов и боевых средств, в штабах составят план новой операции. Может, уже составили. И что-то уточняют. А может, время выбирают. Стараются перехитрить противника, чтобы застать его врасплох. Или обеспечить абсолютное превосходство в силах и тогда уже постараться прорвать фронт, ввести в прорыв резервы, когда войска выйдут на оперативный простор…
Ничего подобного прежде мне слышать не приходилось. На курсах нас учили быстро, по самым сокращённым программам: миномётный взвод или батарея в наступлении, в обороне, на марше; учили и топографию — какой же ты офицер, если не умеешь читать карту? Был ещё штыковой бой, уставы, огневая и артстрелковая подготовка…
— Откуда ты всё знаешь? — спросил я. — Тебе бы не взводом, а дивизионом командовать! Или в академии учиться. Просись! Может, и возьмут, с твоими-то знаниями…
— Нет, Витя. Это не для меня. Скажу тебе по секрету: у меня есть свой план. Надеюсь, будешь держать язык на привязи.
— Если не доверяешь, — начал было я, но Лазарев не дал закончить:
— Доверяю, доверяю. Хотя сам не знаю почему. Понравился ты мне, что ли. В тебе, чёрт тебя знает, что-то есть располагающее. Да и трудно жить всё время со своей тайной. Товарищей в полку у меня много, а друга, с которым всё пополам, нету. Был, конечно. Не успею подумать — он уже догадается, о чём думаю. С ним и на войну мечтали поехать. Теперь вот его нету…
— Повздорили, что ли?…
Лазарев помолчал, ответил жёстко:
— С ним нельзя было вздорить. Не такой был человек. Погиб в разведке под Ленинградом. В прошлом году. Ребята из разведвзвода мне написали. Пошли брать «языка», он группой захвата командовал. Захватили, приволокли в своё расположение, только Севка получил два пулевых и ножевое. Фриц этот, которого брали, вояка был, так просто не дался. Приволокли Севку в расположение, он уже сознание терял. Только и успел сказать, чтобы мне написали…
Я отчётливо представил, как умирал незнакомый мне Севка, и, понимая состояние Лазарева, поделился своим: рассказал о ребятах с нашего курса, погибших осенью сорок первого под Москвой. Был там и Ленька. Наши койки стояли рядом в общежитии, его зимнее пальто мы носили по очереди, мой выходной костюм тоже был на двоих. Я переживал за него на соревнованиях в гимнастическом зале, был Ленька чемпионом института, а он «болел» за меня на лыжне. Когда я выбивался из сил, доходил, что называется, «до точки», обычно такое случалось на двадцатикилометровой дистанции, вдруг из-за кустов появлялся Ленька, совал мне в руки бутылку с горячим кофе, это называлось «подкормка на дистанции». Я обретал новые силы, догонял соперников и вырывался на последних километрах в число победителей.
Вместе с Ленькой мы мечтали попасть в один танковый экипаж, насмотревшись фильма о «Трёх танкистах», но когда пошли в военкомат, в строй встали, на беду, рядом. Нам приказали рассчитаться на «первый-второй» и построили в две шеренги. Кто знал, что из-за этого построения мы расстанемся навсегда? Первая шеренга — в ней оказался Ленька — стала командой «01», вторая, где был я, командой «02». А дальше как в песне: «На Запад поехал один из друзей, на Дальний Восток — другой». Я оказался в сорок первом среди пустынных забайкальских сопок на пограничной заставе, Ленька со своим стрелковым полком — сразу же в тяжёлых боях. Он отступал, выходил из окружений, попал в Москву на переформировку. Написал мне оттуда, что получил Красную Звезду и младшим лейтенантом снова поехал на фронт, под Ленинград…
Я показал Лазареву фотографию Леньки. Снят он был в нашем «общем» пальто с мохнатым бараньим воротником, смотрел перед собой прямо, чуть нахмурившись, и только губы готовы были расползтись в улыбку — чувствовалось, он сдерживает смех. Военных фотографий Ленька прислать не успел.
— Да, настоящий, — оценил Лазарев, — Даже по снимку видно: с характером был, как Севка.
Я почувствовал, что с этого момента нас объединило что-то большее, чем взаимный интерес друг к другу, и симпатия, которую мы испытывали с первой встречи.
— Да… Их уже нет, — тихо сказал Лазарев. — И многих других тоже нет… А войне конца не видно.
— Ты думаешь? Ведь сказано — ещё полгода, ну, максимум годик, и Германия лопнет под тяжестью своих преступлений…
Лазарев отвернулся к окну, за которым, уже в темноте, лежала наша неведомая миру падь Урулюнтуй, обозначенная лишь на топографических засекреченных картах, почти шёпотом произнёс:
— Сказано, чтобы ободрить народ и армию. Это необходимо, так говорить. — Он помолчал и добавил: — Вот ты говорил — в академию. Если уцелею, может, когда-нибудь и поступлю. А сейчас другим заниматься надо. Если бы меня спросил командующий: «Что хочешь делать для победы? Выбирай, хоть род войск, хоть фронт, хоть часть». Знаешь, что бы я ответил?
— Ну?
— Пошлите меня в разведку!
— Полковым разведчиком? Как Севка?
— Да нет же! Есть работа ещё трудней. В разведке за линией фронта. Вот куда бы я попросился!..
— Да брось ты! Начитался ещё в школе, наверно, про шпионов. Со мной тоже в пятнадцать лет было…
— Нет, Витя. Это серьёзно. Ещё до армии мечтал, когда в индустриальном техникуме учился. И сейчас всё время думаю, только не говорю никому. Тебе — первому.
— Ты же классный артиллерист! Твой путь мне ясен: батарею не сегодня-завтра получишь. Потом — дивизион, полк, и — в генералы.
Лазарев усмехнулся:
— А война? Севка, Ленька… Сколько их под Харьковом, в Крыму, под Москвой, у Ленинграда осталось? Сколько убито вот сейчас, сегодня вечером, пока мы с тобой разговорами занимаемся…
— Такие, как ты, выходят целыми. Смелого пуля боится, смелого штык не берёт. Забыл?
— Это в песне. Для укрепления морального духа. А а жизни я не заколдованный. Но у меня будет своя война. Должна быть, я знаю. И только в разведке.
— Ну, так просись в свою разведку!..
— Трудно туда пробиться. Да и опоздал: мне уже двадцать четыре. Иностранный надо в совершенстве знать. И спецподготовка у них — не наши миномётные курсы. Это тебе не «Слева вверх прикладом бей!», — удачно скопировал он нашего преподавателя: оказалось, Лазарев окончил те же самые курсы годом раньше меня, перед войной.
— Выходит, дело безнадёжное?
— Да как сказать… Сам стараюсь кое-чему научиться. Радиодело, автомашины, самозащиту без оружие освоил. Теперь ещё подрывником, минёром могу.
«Вот это военный, — подумал я. — Настоящий офицер. А что я? Что знаю, что могу? Доведись, убьют рядом со мной шофёра, как поведу машину? В рациях — ни бум-бум. В рукопашной схватке надеюсь лишь на свой студенческий разряд по боксу. Конечно, моя работа — вести миномётный огонь, командовать взводом— или батареей. Но мало ли что? Кто знает, в какие положения может поставить меня война? И к этому надо себя готовить…»
Лазарев сосредоточенно смотрел на свои раскрытые тетради, лежавшие на столе, потом собрал их, пометил что-то на листке и сказал:
— На завтра главная задача — прицелы. Кронштейны к прицелам…
Что за кронштейны и при чём тут прицелы, я расспрашивать не стал, решив, что успеется. Тем более Лазарёв зевнул, прикрыл глаза:
— Давай-ка спать будем. Устал я что-то сегодня…
3
Утром я привёл свой взвод в парк на занятия огневой службой, а Лазарев пошёл в артиллерийскую мастерскую выяснить, что там с кронштейнами для прицелов.
Парк — это совсем не то, что я привык представлять до службы в армии. В нашем городе был парк — тенистый сад с аллеями, посыпанными жёлтым песком, скамейками, там обычно сидели девушки из медицинского института с учебниками в руках, — готовились к экзаменам. Тот, городской парк был над обрывистым спуском к быстрой, прохладной Ангаре, по которой скользили лодки. А над всем этим довоенным раем плыли мелодии вальса или танго, доносившиеся с танцплощадки, и воздух пронзал запах цветущей черёмухи…
Теперешний наш парк — это глухой угол пади, обнесённый колючей проволокой, и там в специальных ровиках спрятаны грузовые машины и миномёты, подальше от них — штабеля ящиков с минами под охраной часовых. И пахнет тут холодным тяжёлым металлом от стоящих в походном положении миномётов, пушечным салом — им смазывают изнутри миномётные стволы, бензином от поставленных на подпорки автомашин, загнанных в большие прямоугольные ямы — ровики.
— Миномёты к бою! — подал я первую команду.
Солдаты кинулись в ровики, выкатили миномёты и словно разломили их пополам — откинули тяжёлые опорные плиты. С глухим металлическим звоном плиты упали на землю. А миномётчики уже копнули лопатами раз и другой землю и намертво уложили туда эти круглые плиты, соединили их со стволами, стали вращать ручки подъёмного и поворотного механизмов, выравнивая миномёты. Наводчики достали из футляров, выстланных бархатом, прицелы, закрепили их в специальных гнёздах.
— Второй готов! — доложил командир расчёта.
И эхом, через секунду-другую:
— Первый готов!
Я подошёл проверить — действительно ли первый готов? Осмотрел прицеп и наводку, взглянул, не бегает ли «глазок» в уровнях — вертикальном и горизонтальном, пошатал двуногу-лафет и, убедившись, что команда выполнена хорошо, тут же разломал всю работу расчёта, приказав:
— Отбой!
И правильно сделал: в бою, в настоящем бою, а не в учебном, придётся, как нам не раз говорили на курсах, мгновенно менять позицию, если нас засекут вражеские артиллеристы, или уходить от прорвавшихся танков, прятаться в траншеи от бомбардировщиков. И солдаты должны управляться с миномётом за одну минуту.
Исполняя мой приказ, они вновь привели миномёты в походное положение, а я опять скомандовал:
— К бою!
Солдаты молча принялись за дело, лишь командиры расчётов подавали короткие возгласы: «Стяжку, стяжку давай!», «Топи двуногу!», «Уровни выгоняй, уровни!», «Наводки!»…
Когда доложили о готовности, я указал на голую сопку с темневшей на склоне грудой камней и объявил:
— Цель: вражеский пулемёт на высоте с отметкой шестьсот пять. Подавить!
Сержанты прикинули расстояние до цели, посмотрели на таблицы для установки прицела, и началась, всегда вызывавшая у меня досаду, условная стрельба.
— По пулемёту! Осколочно-фугасной миной! Взрыватель осколочный… Угломер… Заряд… Прицел…
После команды «Первому, одна мина, огонь!» заряжающие поднесли к дульным срезам мины. Не те страшные мины, окрашенные в зловеще зелёный цвет, что лежат до времени в ящиках в углу парка. А мины условные, вытесанные из берёзовых чурок топором. Третьи номера расчётов сделали фальшивое движение руками — будто устанавливали взрыватели, а наводчики, после команды сержантов, дёрнули за спусковые шнуры. Нет, оглушительного выстрела, сопровождаемого грохотом и пламенем, не раздалось. Мы услышали всего лишь металлический щелчок: металл звякнул о металл в стреляющем механизме, но считалось, что выстрел произведён и вражеские пулемётчики если и не лежат ещё замертво, то вот-вот будут уложены.
С какой яростью стрелял бы я по настоящим врагам, которые заняли Украину, стоят под Ленинградом, неподалёку от Москвы, отогнанные от самых её пригородов прошлой зимой. Туда бы сейчас меня с моим взводом, на любой фронт, на любое направление, и настоящими бы полупудовыми минами стрелял бы я по траншеям, в которых засели фашисты, по дорогам, где идёт их пехота.
Но дать команду на поражение цели взводом я так и не смог: командир второго миномёта «засел» с установкой прицела — прицел — хоть разбей его! — упирался в ствол миномёта.
Ох уж этот ствол!.. Ещё на курсах с ним было мороки. У любой пушки панорама поворачивается на всю окружность. Поэтому огонь можно вести без помех. А у нашего полкового миномёта — наверно, конструкторы что-то недодумали — кругового вращения прицела не получалось, он упирался в ствол. И, хочешь не хочешь, приходилось мудрить с вычислениями угломера. Из-за этого темп стрельбы снижался даже у самых умелых огневиков.
Я взглянул на цифры, выгравированные на окружности прицела, стал помогать сержанту в вычислениях. Потом приказал повернуть миномёт к цели, к вражескому пулемёту. Получилась полная нелепица: миномёты теперь смотрели в затылок один другому. Хорошо, что никто ещё из других подразделений не увидел. Позор, засмеют, такая артиллерийская безграмотность! И сколько крови прольётся понапрасну из-за такой вот ошибки…
— Немедленно разверните миномёты по фронту! — скомандовал я.
И вовремя: к нам шёл Лазарев в сопровождении оружейного техника из артмастерской.
— Воюешь? — спросил Лазарев.
Я ответил что-то неопределённое, стараюсь, мол, готовлю взвод.
— Ну и ладненько, — сказал Лазарев. — А мы тут кое-что придумали. Давай-ка примерим на твоих самоварах. Не возражаешь?
Он развернул промасленную тряпицу, и я увидел металлические кронштейны странной формы. Один конец, их, с медной напайкой, был приспособлен для насадки прицела. Другой, клинышком, для закрепления на самом миномёте.
Солдаты столпились вокруг, рассматривали невидаль, Лазарев приладил кронштейн к миномёту, насадил, закрепил прицел и стал поворачивать его по окружности вправо и влево, наводя то вперёд, то назад. Мы не поверили глазам: ствол теперь совершенно не мешал.
— Понял, в чём фокус? — спросил Лазарев. — Круговая наводка обеспечивается мгновенно.
— Сам придумал? — недоверчиво спросил я.
— Какая разница? Главное, дело сделано. И, пожалуй, неплохо сделано. Как по-твоему?
— Неплохо… Скажешь тоже. Гениально! В жизни я бы не додумался. Тебе конструктором оружия надо быть.
— Брось, — усмехнулся Лазарев. — Любой техник такую штуку может сделать. Даже получше. А эти экземпляры опытные, надо ещё на боевых стрельбах испытать.
Лазарев снял кронштейны, снова завернул их в промасленную тряпицу, заговорщицки подмигнул мне и ушёл вместе с оружейным техником. А мы покурили едкого самосада и опять принялись за своё. Тренировались на ведение огня по пехоте, по закрытой цели. Я внезапно выкрикивал, что прорвались танки, идут к нам, на огневую. Солдаты прятали миномёты в ровики, хватали связки гранат, конечно же деревянных, ложились в неглубокие окопчики, выставляя на танкоопасном направлении пулемёт Дегтярёва для стрельбы по вражеским автоматчикам, которые должны бы идти за танками.
Я уже изрядно охрип, а солдаты устали, перепачкались землёй — четыре часа подряд они окапывались и ползали по-пластунски, подносили мины под воображаемым огнём врага, а вот подошло желанное обеденное время. Но прежде чем разрешить помкомвзводу вести солдат в столовую, я подал команду «воздух!». И опять они прыгнули в траншею, подняли оттуда вверх и пулемёт, и винтовки — приготовились стрелять по самолетам. Я осмотрел каждого прильнувшего к своему оружию, прижавшегося к спасительной земле. Всё как будто правильно, всё как предписано боевой инструкцией. Но на войне, внушали нам на курсах, бывает всякое, непредвиденное. Надо быть готовым ко всему.
— Газы! — отчаянно выкрикиваю я.
В траншее все зашевелились, задвигались, минута — и уже никого не узнать: на каждом резиновая маска с круглыми стёклами и гофрированным хоботком, исчезающим в холщовой противогазной сумке.
— По самолёту! Высота пятьсот! Упреждение на три корпуса! Беглый огонь!
Щёлк! Щёлк! Щёлк! — ударили из винтовок.
— Пулемёт! Почему пулемёт не слышу?
Тр-р-р! Тр-р-р! Тра-та-та! Тр-р-р, — это пулемётчик стал вращать деревянную трещотку.
Теперь, кажется, всё. Теперь я с чистой совестью командую:
— Отбой! Всем отбой!
Противогазы сняты, солдаты построены в две шеренги, я выслушиваю доклад помкомвзвода и начинаю речь, заключающую занятия. Отмечаю, что все действовали слаженно и умело, только пулемётчик запоздал открыть огонь. А это, говорю, в боевой обстановке может стоить жизни вашим товарищам. Ясно? И когда мне отвечают, что «ясно», разрешаю вести людей на обед и сам отправляюсь в нашу офицерскую землянку-столовую.
Лазарев был уже там. Лида, в белой курточке поверх гимнастёрки, кругленькая, румяная, с ямочками на раскрасневшихся щеках, так и сияла, подавая Лазареву обед. И подавала ему не в алюминиевом котелке, как некоторым, даже не в эмалированной миске, а — будто командиру полка — в тарелке с цветочками, поставленной на другую, плоскую. Тут же она сбегала в раздаточную, принесла второе блюдо — пшённую кашу с кусочком селёдки.
— Вот, товарищ лейтенант, — чуть не пела Лида, — кушайте. Каша вкусненькая, с маслицем. Селёдку я вымочила. Щец вам горячих можно подлить ещё, если желаете. Бот, хлебца порезала…
Ей трудно было скрыть свои чувства к Лазареву, да она и не пыталась это делать, нет, пусть все видят, что значит для неё лейтенант Лазарев, пусть говорят что хотят.
Лазарев в ответ слегка улыбался, пошучивал и, едва закончив обед, ушёл с торопливостью занятого человека, провожаемый тоскливым Лидиным взглядом.
4
Вечером, в кашей землянке, Лазарев вернул мне «Утраченные иллюзии».
— Не будешь читать? — удивился я.
— Почему? Уже прочитал.
— Как прочитал? Тут шестьсот страниц! За три дня не всякий прочтёт.
— Вопрос в том, как читать, — ответил он. И стал пояснять: — Понимаешь, лет четырнадцати узнал я, что на земном шаре выпускается в день в среднем тысяча книг. Допустим, в нашей стране штук двадцать. Даже десять. А человек читает одну книгу три-четыре дня. Значит, я не успею прочитать и миллионной части. Неужели, подумал, нет никакого выхода? Неужели нельзя что-то изобрести? Искал, рылся в книгах, расспрашивал. И нашёл. Оказывается, были такие люди, которые читали в десять раз быстрее.
— Не может быть!..
— Может. Ты постарайся понять, что происходит. Когда учатся читать, схватывают только букву. Одну букву. Потом слог. Наконец, слово. Читающий бегло, видит уже всю фразу. На этом продвижение обычно завершается. А кое-кто пошёл дальше. Стал схватывать всю строчку. Потом две строчки. И три, и пять. Короче, есть люди, которые одним взглядом как бы фотографируют всю страницу. Ты слово, от силы — фразу прочитал, а он за это же время — страницу. Понимаешь?
— И ты что же, «фотографируешь» сразу страницу? — недоверчиво спросил я.
— Страница требует долгой тренировки. Я остановился на трёх строчках. Пока что остановился.
Ничего подобного я не слыхал.
— Как думаешь, — спросил несмело, — я смогу научиться?
— В наших условиях трудно. Когда тут читать? Всё время на учениях или в казарме. И что мы читаем? Уставы, наставления, газеты. Но попробовать можно. Схватывай сразу строчку. Глаза будут сперва болеть — расстояние между зрачками должно как бы растянуться. А потом станет легче.
— А ну, прочитай сам! — решил я устроить Лазареву проверку.
Он пристально взглянул на страницу, на лице его заметны были напряжение, сосредоточенность, но только на короткий миг, потом он, как обычно, усмехнулся, сказал:
— Проверяй!
Я стал следить за текстом, а Лазарев слово в слово произносил всё, что было напечатано.
— Ладно, Витя, — остановил он после второй проверки, — не трать время попусту. Лучше сам начинай тренироваться. Начинай, время дорого…
Я задумался — с чего же начинать? Взял «Устав гарнизонной службы», раскрыл наугад, попробовал схватить сразу всю первую строчку раздела «Эскорты при погребении военнослужащих». И хотя при нормальном чтении всё понимал, теперь смысл почему-то стал от меня ускользать. Ерунда какая-то. Надо, наверно, взять что-нибудь другое. Открыл наугад «Штабс-капитана Рыбникова», снова постарался схватить строчку: «… — А что, нет ли у вас каких-нибудь свежих известий с войны? — спросил Рыбников».
«Что-то должно получиться. Это уже интересней».
И вдруг, забыв, что мне следует тренироваться, схватывать всю строчку, незаметно начал читать как читал всегда, увлёкся и перенёсся в Петербург времён русско-японской войны, стал вместе с маленьким, скуластым, калмыковатым и странным штабс-капитаном Рыбниковым бродить по военным учреждениям той поры, поражаясь полному отсутствию бдительности, царившей тогда беспечности и нелепой доверчивости. «Нет, у нас теперь всё по-другому, — с гордостью думал я. — Попробуй-ка проникни в штаб нашего полка. Без пропуска никого не пустят». И жадно читал страницу за страницей, особенно стараясь запомнить всё, что касалось японского характера. Оказывается, вот какие они — японцы, стоящие совсем недалеко от пади Урулюнтуй, готовые напасть на нас в любой день…
Я оторвался от книги. Лазарев смотрел на карту с обозначением линии фронтов, поправил флажки, задумчиво произнёс:
— Да, много ещё войны… Начать да кончить…
— Нам только не достанется. Просидим в этой проклятой пади.
— Сидим где приказано. А насчёт войны — не беспокойся. Война тебя найдёт. Каждого из нас найдёт! — сказал Лазарев и добавил с вызовом: — Службу надо нести, а не выставлять из себя героя. Нести! Чем ты помог полку? Я слышал, занятия проводишь толково. А ещё? Что ты сделал?
— Я кронштейны изобретать не могу…
— При чём тут кронштейны? Бесплодным мыслям предаёшься, вот что. Себя только растравляешь. Хочешь, учебник для младших командиров вместе будем писать?
Я растерялся. А он уже протягивал мне стопку исписанных листков, на которых были чертежи, схемы, рисунки, расчёты.
— Прочти! И подумай, что бы ты смог добавить. А я к политзанятиям пока подготовлюсь.
Я стал читать эти небольшие листки, исписанные мелким почерком, Лазарев экономил бумагу. И всё же схемы и рисунки были выполнены выразительно. Но при чём тут учебник?
И в школе, и за два года в институте, на тех же курсах младших лейтенантов я начитался всяких учебников. Поэтому, когда прочитал бумаги Лазарева, или то, что он называл учебником, удивился: на учебник, даже в малой степени, это было не похоже. Скорее, он написал инструкцию, напоминавшую знаменитые суворовские наставления солдатам. С той разницей, что она предназначалась для наших сержантов-миномётчиков. Лазарев обращался к ним на «ты» и наставлял, что надлежит делать в разных условиях боя, как обучать подчинённых— разведчиков, связистов, огневиков, давал некоторое представление о тактике, оборудовании позиций и наблюдательных пунктов, артстрелковой подготовке. Всё было написано просто и так интересно, что, пожалуй, любой солдат, даже не очень грамотный, смог бы в этом разобраться.
— Ну? Что скажешь? — спросил Лазарев, когда я перевернул последнюю страничку.
Я похвалил его, но всё же заметил:
— Знаешь, на учебник-то не слишком похоже. Учебник, он сложней, научней, что ли. И потом: учебник посвящают обычно одному предмету. Даже одному разделу. А у тебя все вместе, все наши науки. Как бы тебе объяснить?…
— Не надо объяснять. Я специально писал так. Подумай, исходя из обстановки, для кого мы пишем? Для военных училищ? Для ребят со средним образованием, которых призывают в мирное время и направляют в сержантские школы? Нет! Мы должны сделать учебник для младших командиров военного времени. Тут есть люди, сам знаешь, у которых вся академия четыре класса. Есть дядьки по тридцать пять — сорок лет, давно забывшие, чему их учили в школе. А времени, чтобы готовить их основательно, у нас нет.
Возразить было нечего. Лазарев, видимо желая меня подбодрить, предложил:
— Так что давай свои соображения. Может, я что-то пропустил. Может, дополнить надо? Подумай, Витя!
Мне очень хотелось помочь Лазареву, но я ни до чего не мог додуматься. Казалось, он предусмотрел всё. Но тут я вспомнил свои занятия по огневой службе и солдата Зобышева, неторопливо выгоняющего уровень горизонтальной наводки. Во всех батареях делали это вручную, вращая стяжку двуноги до тех пор, пока «глазок» уровня не становился на своё место. А наш Зобышев этот процесс усовершенствовал. Он заранее снимал свой брезентовый брючный ремень, обхватывал им стяжку и действовал как приводом. Одно движение — и уровень мгновенно выгонялся, действия расчёта упрощались. Почему бы это маленькое усовершенствование не сделать общим достоянием?
Я сказал об этом Лазареву.
— Вот видишь! — обрадовался он. — Молодец, Витя, в учебнике непременно об этом напишем…
Лампочка, висевшая под окленным газетами потолком землянки, стала тускло-красной, мигнула трижды, предупреждая всё население Урулюнтуя — пора спать всем, кроме дежурных, дневальных, часовых. Так что заканчивайте на сегодня свои дела, товарищи, через пятнадцать минут свет будет отключён.
Я стал разбирать постель, а Лазарев, как всегда, проверил походный чемоданчик, положил туда бритву, тёплые носки, полотенце, два чёрных сухаря — свой личный НЗ, к ремню прицепил флягу с водой. В полевую сумку он сунул целлулоидный артиллерийский круг и угольник, цветные карандаши, наставления и уставы. И чемодан, и ремень с пистолетом, и сумку положил возле кровати так, чтобы можно было вмиг надеть на себя, прицепить к поясу, взять в руки и, как говорили у нас, быть сразу в полной боевой готовности.
«Как ему не надоест, — удивился я, — каждый вечер? Ну, что может произойти в нашем Урулюнтуе. Если даже нападут, не успеем собраться, что ли?…»
Но сам не знаю почему, невольно подражая Лазареву, я тоже приготовился к неожиданностям. Увязал свой вещевой мешок, положив туда самое необходимое, даже пистолет на всякий случай проверил, осмотрел оба магазина с патронами — все шестнадцать на месте, по восемь в каждом.
Лазарев будто бы не смотрел на мои приготовления, но, перед тем как погасили свет, я заметил, что он одобрительно усмехнулся.
5
На рассвете нас разбудил суматошный стук в дверь.
— Тревога! Боевая тревога, товарищи командиры! — кричал со двора мой связной.
— Слышим! — ответил Лазарев, проснувшийся раньше меня и уже одевавшийся. — Передай комбату, сейчас будем в батарее! — И ко мне: — Подъём, Витя, подъём!
«Как же хорошо, что у меня всё приготовлено, всё под рукой», — подумал я, натягивая сапоги.
Мы выбежали из землянки, и Лазарев предусмотрительно запер дверь на висячий замок: ведь сколько уже бывало разных тревог, ночных подъёмов, торопливых сборов и выездов в поле, а мы неизменно возвращались, как острил начальник боепитания Телепнев, к стоянию на боевом посту. Но в этот раз происходило что-то необычное. Бежали к своим казармам не только наши миномётчики. Бежали и офицеры истребительно-противотанкового полка, и тяжёлого артиллерийского. Значит, тревога общая, для всей нашей тридцать шестой армии, а может быть, и для всего Забайкальского фронта. Кто знает?…
В автопарке, я успел взглянуть туда, уже вовсю шла работа. Шофёры тащили из маслогреек вёдра с водой, аккумуляторы, канистры с бензином. К складам торопились интенданты, повара загружали дровами походные кухни, заливали водой котлы. Неизвестно ведь, в каких безводных местах нам предстоит вскоре оказаться…
Мы подбежали к казарме, когда солдаты нашей батареи уже повзводно стояли на плацу. Кое-кто ещё застёгивался, подпоясывался, поправлял пилотки, поёживался со сна. Наш комбат Титоров, такой же лейтенант, как мы с Лазаревым, только постарше Кости года на три, в длиннополой кавалерийской шинели, в походном снаряжении, массивный, меднолицый, спокойно взглянул на нас, задыхавшихся, вытянувшихся перед ним, сказал хрипло:
— Не опоздали? Значит, годитесь!..
Он всегда говорил с хрипотцой, служил в этих краях уже пятый год и, по рассказам, сорвал голос на огневых позициях, на Халхин-Голе, во время боевой стрельбы. От тех дней у нашего Титорова остался не только хриплый голос, но и шрам на лице — уже на самом излёте пробил ему щеку японский осколок, а на гимнастёрке — орден Красного Знамени. Может быть, с тех же самых пор осталось и любимое словечко «годитесь». Если он говорил «годитесь» — значит, хвалил. Подразумевалось — годитесь на доброе дело, на дружбу, на службу, в бой, наконец.
Титоров приказал вести людей к машинам, заводить моторы, укладывать имущество и выстраиваться в походную колонну. Приказ на марш он получил от командира дивизиона ещё до нашего прихода и объявил нам маршрут следования к боевому рубежу. Все наши части, стоявшие в приграничных районах, кроме, конечно, тыловых и учебных, имели на границе свои, заранее отведённые участки обороны, рубежи — как мы их называли — на случай вторжения противника. На такой-то рубеж и предстояло нам выдвинуться.
Вскоре наш миномётный полк выехал из пади Урулютуй. Я сидел в кабине, рядом с шофёром Обжигиным, смотрел вперёд на пустую холодную степь, на дорогу, проложенную по бурой прошлогодней траве, где шли машины с солдатами в кузовах и мягко катившимися миномётами, прицепленными позади. Навстречу пронзительно дул ветер, бился о лобовое стекло, подвывал, посвистывал, нагоняя тоску и холод. Обжигин покручивал баранку, машину покачивало на ухабах, впереди густо синели сопки, и казалось, весь этот мир всегда был таким, — застывшая бурая степь, машины нашего полка, безжизненные сопки, дорога. Дорога, сопки, степь, колонна военных машин, и я тут еду не помню сколько — день, год или два.
И Обжигин спрашивает:
— А правда, товарищ младший лейтенант, самураи границу перешли?
Точно я ничего не знаю, только догадки, слухи, возникшие после объявления тревоги. Но какой же я командир, если мне известно меньше, чем солдату? Надо делать вид, что я знаю больше Обжигина. Поэтому спрашиваю:
— Откуда у тебя такие сведения?
Обжигин молчит, соображает, как лучше ответить. Наконец бормочет:
— Ребята в батарее сказывали. Да и без ихнего телеграфа видать: всех на рубеж ни свет ни заря погнали. В полном боевом. И нас, и артиллеристов, и ишшо иптаповцев. А вона, глядите, ишшо народ валит!.. — Обжигин указал рукой на северный край степи.
Там высоко и густо висела пыль. Я достал из футляра бинокль, посмотрел. Вдали, тесными группами, двигались солдаты с вещевыми мешками за спиной, с винтовками и примкнутыми к ним штыками. Шёл, должно быть, стрелковый полк. Пожалуй, Обжигин в своих рассуждениях был прав. Но я всё же одёрнул его:
— Сказывали, сказывали… Как бабы деревенские, а не бойцы Красной Армии. Получат на орехи, если перешли. Наше дело дать провокаторам сокрушительный отпор. Так ведь, Обжигин?
— Так-то оно, конечно, так… Да раз перешли, видать, подготовились. Должно, не с пустыми руками перешли. Чтобы нам по шее смазать, вот зачем перешли!
Настроение Обжигина мне решительно не нравится, хотя понимаю справедливость его рассуждений. Это ужасно, если они перешли. Это война на два фронта. И мы выдали бы им похлеще, чем на Халхин-Голе, если бы один на один. А немцы-то, немцы… Нам бы здесь хоть продержаться, не пустить японцев дальше границы…
Обжигин, чувствую, ждёт ответа. Я смотрю на его могучую шею, туго охваченную воротом гимнастёрки и сверху шершавым воротником шинели, отвечаю:
— По твоей шее, пожалуй, смажешь! Рука сломается, не иначе!
— Это уж точно, товарищ младший лейтенант, — отвечает он с довольным смешком. — Никому ещё не удавалось меня смазать. Уж точно…
— А всем нам тем более не смажешь. Видишь, какая сила идёт?
— Так я что? Я ничего. Я только так, к слову.
Дальше мы едем молча. Нет, на войну не похоже.
Если бы война, нас уже на марше бомбили бы. А куда спрятаться здесь от воздушного налёта? Где укрытие? Хоть бы лесочек, хоть перелесок. Нет, степь и степь, каменистые тарбаганьи холмики, ветер гонит свалявшиеся кусты перекати-поля, свистит в прошлогодних травах. Над сопками бегут тяжёлые сизые облака, грозятся запоздалым снегом. Машины одна за другой втягиваются в ущелье, сопки сходятся всё ближе, степь исчезла куда-то. Теперь справа и слева от нас — густо-зелёные скалистые возвышения, каменные глыбы, убегающие вверх. А там, вверху, острые, рваные гребни гор, странные нагромождения выветренных скальных пород, похожие на башни средневековых замков. На одной такой башне, нахохлившись, сидит степной орёл, сидит неподвижно, как изваяние, смотрит на нас, не боится, не улетает.
Внезапно каменные стены становятся ниже, их сменяют плоские круглые сопки бархатно-чёрного цвета: здесь прошёл степной пожар, прошлогодняя трава выгорела. Некоторое время мы едем среди этих мягко-чёрных сопок, потом дорога вновь вырывается в открытую рыжевато-жёлтую степь с низко летящими над ней сизыми облаками.
В кабине остро пахнет бензином, ноги в кирзовых сапогах замёрзли, и так хочется есть, что даже звенит в голове. От мерного покачивания, от того, что поднялись мы до зари, меня давно уже клонит в сон, и противиться этому нет никаких сил. Непроизвольно я закрываю глаза и сразу впадаю в оцепенение, вижу перед собой какую-то радужную пелену и на минуту-две забываюсь. Но тут же прихожу в себя, вижу, что машины впереди нас затормаживают. Обжигин тоже сбавляет скорость, мы останавливаемся. Я спрыгиваю на землю, спрыгивают со всех остальных машин и офицеры, и солдаты.
— Прива-а-ал!.. — проносится по колонне.
Для бойцов — минутный отдых. А для командиров — работа и заботы. Надо проверить, не отстал ли кто? Нет ли больных? Как оружие? Не потеряно ли что на марше?
— Командирам расчётов проверить людей, оружие, доложить!
Обжигин хозяйственно поднимает капот, оглядывает мотор, подкручивает отвёрткой какой-то винтик. Потом обходит машину вокруг, пинает каждое колесо — не надо ли подкачать?
Ко мне приближается стремительной своей походкой комбат Титоров. Докладываю по всей форме:
— …в первом взводе на марше происшествий не было. Взвод находится на привале…
— Годится, — говорит Титоров. — Смотри, чтобы всё было в порядке, — он дружески подмигивает, неожиданно улыбается: — Ну, будем живы, не помрём…
И уходит к Лазареву, большой, массивный и какой-то для меня новый, понятный после этих, казалось бы, ничего не значащих слов, которыми хотел меня подбодрить. Мне тут же хочется доказать комбату, что он может на меня положиться, что там, куда мы едем, я не дрогну и буду держаться до последней минуты. Но доказать это сейчас решительно нечем. И я снова осматриваю машины, залезаю в каждый кузов, выискиваю непорядок, проверяю миномётные прицелы…
И опять мы едем вперёд, и нет ни конца ни края этой монотонной степи. Но вот показалась гряда отлогих сопок, где-то за ними граница. Там наш огневой рубеж, а перед ним должны ещё занять оборону стрелковые батальоны. Впереди вижу командира дивизиона с начальником штаба, оба с флажками, указывают взводам и батареям, в каком направлении ехать. И колонна раздваивается: одни машины берут влево, другие выезжают на обочину, останавливаются, третьим путь вправо, к подножию сопок.
6
Мы сворачиваем вправо, под укрытие отлогой сопки, и Обжигин тормозит там, где нас ждёт комбат Титоров.
— Вот, Савин, огневая позиция. Место первого миномёта, — он пристукнул каблуком и завалил вход в мышиную норку, — здесь. И давай живо приступай к оборудованию, Лазарев! Готов? За мной, на НП!
Не оглядываясь, озабоченный своим делом, наш комбат двинулся вперёд по склону сопки на свой наблюдательный пункт. И кто знает, подумалось мне, может быть, навстречу своей скорой гибели. Вслед за ним быстрым шагом пошли разведчики. Один несёт за плечами футляр со стереотрубой, на груди у него автомат, в руках лопата, на которую он опирается, будто на посох. На другом разведчике, как винтовка, надета на плечо тренога для стереотрубы, и ещё тренога, поменьше, для буссоли, и сама буссоль в футляре, и автомат. Сержант Старков, командир отделения разведки, несёт печку, сработанную из ведра, охапку дровишек, перевязанную телефонным проводом, а на ремнях, за спиной, артиллерийский планшет. Вместе с ними двинулись на НП и связисты. На боку у одного катушка, она раскручивается, и за связистом ползёт по земле чёрная ниточка провода.
Лазарев неожиданно отозвал меня в сторону, тихо сказал:
— Вот что, Витя. Обстановка, судя по всему, серьёзная. Если меня убьют, а ты уцелеешь — стой насмерть. Нельзя нам пустить самураев дальше этих сопок. И ещё: напиши, если что, в Барнаул, улица Сизова, шестнадцать. Жене моей, Кате. Давай!.. Я побежал…
Лазарев протянул руку. Я посмотрел ему в глаза, сглотнул готовые навернуться слёзы и почувствовал боль в руке — так сильно пожал её Лазарев.
— Береги батарею! Тебе командовать, если нас накроет…
Он побежал догонять своих разведчиков и комбата Титорова, придерживая на бегу полевую сумку. Мои солдаты притихли, видно, тоже думают о предстоящем. Мрачно уставившись в землю, курит свою цигарку сержант Сухих. Туповато стоит подле него Буньков, толстая губа его отвисла и чуть подрагивает, шинель бугрится на спине, пилотка съехала на уши, руки засунул в рукава шинели, как в муфту. Робеет? Конечно, робеет. А я уже преодолел эту проклятую робость-жалость к самому себе, возникшую было после ухода комбата Титорова. Она может обессилить, перерасти в страх, превратить даже неплохого солдата в труса. И тут слово, сказанное вовремя, может сильно помочь.
— Буньков, примите воинский вид! — командую бодро. — Такой бравый парень, герой, можно сказать, а похож на мокрую курицу…
В такую минуту для перемены настроения не много надо. И уже раздались смешки в адрес Бунькова, и он распрямился, поправил пилотку, одёрнул шинель, глядит веселее. А я начинаю действовать. Отмеряю десять шагов от места первого миномёта, говорю сержанту Харитонову:
— Место второго здесь!
И сразу же Буньков лопатой срезал пласт дёрна, приметил место второго, А я иду дальше, размечаю огневую позицию, ещё третий и четвёртый надо поставить. И поставить хитро, уступами, в ломаную линию, чтобы при поражении одного мог уцелеть второй, чтобы предохранить его от разлетающихся осколков. Разметив позицию, командую:
— Миномёты к бою!
На позиции возникает торопливое движение, возня вокруг тяжёлых миномётных стволов и опорных плит, которые с тихим звоном падают на землю, стучит металл о металл — это шаровую часть казённика вставляют в опорную плиту, потом перекошенный миномёт выравнивают, вращая ручки подъёмного и поворотного механизмов, и вот уже все четыре, как бы привстав на своих двуногах, грозно глядят стволами, освобождёнными от чехлов, на сопку, за гребнем которой скрылись Лазарев, комбат Титоров и наши разведчики,
Ко мне подбежал телефонист, оставленный Лазаревым на огневой:
— Связь на НП есть, товарищ младший лейтенант. Где аппарат ставить?
Ясно где, посредине огневой, чтобы фланговые расчёты — первый и четвёртый — могли лучше слышать команды. Однако я поступаю иначе, пожалуй, хитрее. Первый начинает пристрелку, первому всегда достаётся работы больше других. Поэтому приказываю поставить аппарат ближе к первому. Вижу, как связист устанавливает плоский зелёный ящик позади первого, затем вбивает в землю стальной штырь, зубами освобождает кончик провода от изоляции, дует в трубку, вызывает НП, я слышу комариный писк — зуммер и тут же раздаётся вятский, певучий говорок связного:
— «Амур!» «Амур»! Я — «Байкал». Как слышите? Есть «третьего» к телефону!
«Третий» — это я. «Первый» — комбат Титоров, «второй» — Лазарев, для секретности. Говорит Лазарёв. Как мы и условились, он сообщает, что видно по ту сторону границы:
— Возня какая-то подозрительная. Пехота японская идёт вдоль рубежа. И артиллерию везут. Идут и идут. По численности дивизия, не меньше. С обозами, с автомашинами. Ага, вот и танки выползли. Примерно танковый батальон. Старков, считайте машины противника и записывайте. Слышали? Записывайте! Нет, это не тебе, Витя. Ты положение понял? Чёрт их знает, что они выкинут…
Внутри у меня всё напряглось, затрепетало в предчувствии самого главного события, которого я ждал и для которого жил с первого дня войны. Сейчас эта японская дивизия развернётся и пойдёт на нас. Правда, мой рассудок, просвещённый на миномётных курсах, на пограничной заставе, уроками Лазарева и нашего комбата, подсказывал: противник перед боем, перед рывком вперёд не так бы должен себя вести. Идут куда-то вдоль границы, идут на виду у наших наблюдателей. Должны бы хоть замаскироваться, что ли. Артиллерия тоже в походном положении. И зачем обозы сюда вытащили, если собираются нападать? А впрочем. Лазарёв прав, чёрт их знает… Может, по их уставам так предписано?… Ну, ладно: моё дело открыть огонь по приказу комбата, огонь точный и немедленный. Смотрю — всё ли готово?
Солдаты уже рьяно копают ровики, соединяя в сплошную траншею круглые окопы, в которых стоят миномёты. И связисты тоже окапываются, телефонный аппарат запрятали уже в земляную нишу — технику берегут, молодцы. А мне надо рассчитать «веера» — параллельный и сосредоточенный, такой, когда все миномёты сразу смогут стрелять в одну точку, на уничтожение. И ещё надо замаскировать нашу позицию. Если налетит авиация, мы же открытые, как на блюдечке. Хорошо хоть сопка эта торчит, на наше счастье, батарею за ней не так заметно. Натянем ещё сетку маскировочную, травой, перекати-полем забросаем. Может, сверху и не увидят сразу.
Солдаты копают, скинули шинели, работают в гимнастёрках, распоясались, воротники расстегнули, видно, уже упарились. Да! Мины ведь ещё не приготовлены, даже с машин не сгрузили. Как же я упустил? Приказываю:
— По два человека от расчёта, быстро за минами!
Бросили копать, ждут, кого назначат. Но это уже дело сержантов — не моё.
— Быстро, быстро! — тороплю их.
И они бегут со всех ног к машинам, а кто-то, самый проворный, уже тащится назад, приседая под деревянным ящиком на плече, в котором притаились до срока две серо-стальные стодвадцатимиллиметровые мины. Их ещё надо извлечь, очистить от смазки, ввернуть взрыватели, вставить хвостовые патроны, навесить пороховые мешочки. Но всё это потом, перед самой стрельбой, за этим дело не станет.
Из полевой сумки я достаю половинку тетради в картонных корочках, раскрываю, смотрю на артиллерийские формулы, выписанные ещё на курсах, начинаю рассчитывать веера: под каким углом поставить миномёты друг к другу и к цели, когда комбат Титоров по телефону прикажет: «Веер сосредоточенный!» Дело идёт быстро, учили нас на курсах хотя и недолго, но все наши действия стремились довести почти до автоматических.
Едва закончил рассчитывать веера, как вдали от нашей позиции увидел клубы пыли, там, откуда мы приехали. Что бы это могло быть? Смотрю в бинокль — идут танки, приближаются стремительно, их видно уже без бинокля, идут с открытыми люками, из башен смотрят командиры в чёрных шлемах, головной танк сворачивает в сторону, остальные за ним.
Пыль на дороге хотя и оседает, но почему-то не уменьшается, висит низким облаком, что там ещё? Пытаюсь рассмотреть. Ага, пехота-матушка, дивизия подходит нам на подмогу. Вообще-то если быть точным, то наш полк придан этой дивизии для усиления. Но мы первыми заняли оборону на своём рубеже. Вот и получается, что они подходят на подмогу. Ведь мы сильны дальним огнём, а устоять против вражеской пехоты или танков нам трудно, хотя и есть чем оборониться — и пулемёт на батарее — «дегтярь», и винтовки, и гранаты. Но это так, чтобы хоть продержаться, чтобы подороже отдать наши жизни, спасти-то их в случае прорыва на батарею вряд ли будет возможно. Поэтому появление стрелков бодрит и радует.
Мимо, метрах в тридцати, проходят первые автоматчики, взвод. Впереди младший лейтенант, угрюмый, маленький, усталый, и солдаты идут за ним такие же усталые, пропылённые. Как они только выдерживают — сутки, двое, а то, бывает, и трое, идут и идут. Поспали час-другой на земле — и опять вперёд, шагом марш!.. Передних нагоняет верховой, капитан. Это, знаю, командир батальона, только ему полагается в пехоте лошадь, все, кто помладше, даже его заместители и начальник штаба, идут «на своих двоих». Капитан натягивает поводья, приставляет руку к губам, командует:
— Прива-ал!..
7
И взвод младшего лейтенанта валится на мёртвую степную траву. Кое-кто начинает перематывать портянки, кто-то закуривает, остальные лежат недвижимо на спине, раскинув руки.
Я подхожу, всматриваюсь в лицо солдата, который ближе других. Это парнишка лет восемнадцати, курносый, с обветренными скулами, губы у него потрескались. Откуда он? Где ждут его? Кто заплачет о нём, если через час или раньше японская пуля попадёт в это запылённое прикрытое веко? А может, он уцелеет, а сам я буду лежать вот так, под этой сопкой, когда разорвётся над нами первый японский снаряд? На этой мысли — о своей судьбе — не задерживаюсь, она проходит как чужая, я возвысился над ней и думаю о других. Мне хочется подбодрить этих солдат, поддержать, как-то утешить.
— Эй, браток! — окликает меня младший лейтенант. — Эй, бог войны, артиллерист!..
Я подхожу.
— Водички, браток, не найдётся?
Я рад, что могу с ним поделиться. Он пьёт из моей фляги маленькими глотками. В глазах вопрос — можно ли ещё?
— Пей! — ободряю его.
— Ну, спасибо, браток. Поддержал. Можно топать дальше. Тебя как звать? А я — Прибытков. Сашка Прибытков из Иркутска. Будем, как говорится, знакомы.
Я радостно удивлён:
— Погоди, я ведь тоже из Иркутска. Ты где жил?
— За вокзалом, на Касьяновской. Я — глазковский…
Глазково — предместье за Ангарой. И жили там хулиганистые глазкачи, наши лютые враги, называвшие нас, городских ребят, городчанами. Сразу за Глазковом начинался сосновый лес на Кайской горе, под ней петляла речушка Кая, а чуть поодаль, в песчаных отмелях, густо заросших черёмухой, из ветвей которой получались прекрасные удилища, луки, свистульки, нёс свои зелёные воды Иркут — река моего детства. Как мечтали мы вырваться из пыльного душного города туда, на Иркут, на Каю, к тёмной и таинственной Сенюшной горе, искупаться, позагорать, наломать черёмухи, полакомиться её глянцевито-чёрными, вяжущими рот ягодами.
Но на пути к этому загородному краю вставали шайки глазкачей. И плохо приходилось нам, городским. У нас отбирали небогатые наши завтраки, уложенные матерями в сумочки, отбирали вместе с этими сумочками, если были деньги — отнимали и деньги, награждали подзатыльниками и пинками. А если мы шли дружно, большой компанией, то в нас из-за калиток, из-за деревянных заборов летели камни, а сидевшие на лавочках парни постарше показывали нам кулаки и ругали скверными словами. Но и мы не оставались в долгу. Глазкачам, пришедшим в город, если даже они были старше и сильнее, можно было безбоязненно смазать по шее, по их же примеру отобрать деньги, выданные матерью на лекарство, — аптек в Глазкове в ту пору не было. Но если мы, бывало, не раз плакали от обиды и бессилья, то враги наши — помню точно! — были крепче и не унижались до слёз. Они терпели наши побои молча, не пытаясь сопротивляться — находились в стане недругов, надеясь отомстить на своей земле.
Я смотрел на Сашку Прибыткова и мне даже показалось, что именно он, тогда маленький задира, отобрал у меня на берегу Иркута пончики с повидлом, испечённые мамой.
— Били мы вас, — извинительно сказал Сашка.
— Да и вашим в городе перепадало, — усмехнулся я. — А за что?
— Детство. Какими дураками были, а?
Взвод автоматчиков, как и другие пехотинцы, уже поднялся, сержанты выстраивали неровные ещё ряды,
— Вперёд! — махнул рукой своему помкомвзводу Сашка. — Веди, говорю! Догоню вас, друга, понимаешь, встретил!..
Он вдруг торопливо открыл свою тощую полевую сумку:
— Возьми! — протянул мне плоский сухарь. — У меня ещё один есть, бери! — И сунул мне в руку.
— Спасибо, — смущённо кивнул я. — Мы ведь как поднялись, так не жравши и двинули. Начпрод, тетеря дохлая, чешется где-то…
— А у нас начпрод — человек. Душа человек! Всех горячим концентратом обеспечил, да ещё сухари вот приказал выдать… Ну, будь жив!..
Мы ещё успели записать номера наших полевых почт, и Прибытков побежал догонять свой взвод.
Пехотинцы всё шли и шли вперёд, огибая сопку, на которой находились Лазарев и комбат Титоров, шли занимать заранее открытые окопы впереди наших наблюдательных пунктов.
Бережно откусывая сухарь, я вернулся на огневую. И сразу меня вызвали с НП к телефону. Комбат спрашивал, как подвигается оборудование позиции и вообще, что у нас происходит. Я доложил, что окапываемся, к открытию огня готовы, спросил о японцах.
— Развернулись в боевой порядок, — ответил Титоров. — Залегли, обозы угнали, артиллерию тоже…
— Думаете, они как? Всерьёз? Или на испуг берут?
— Это у кого другого спроси. А мне таких вопросов не задавай. Форсируй лучше оборудование огневой, быстрей окапывайся. Взрыватели проверь сам. Заряды тоже. Тут «второй» тебя просит…
— Слушай, — спросил Лазарев, — у тебя всё готово?
Не успел я ответить, как Лазарев крикнул:
— Они пошли…
И тут же в трубке раздался голос Титорова:
— Батарея, к бою!..
Я эхом повторил эту команду.
Огневики отшвырнули лопаты, кинулись к минометам. Я передал трубку телефонисту, выскочил из окопчика, подбежал к первому миномёту.
А телефонист уже кричал:
— По пехоте! Осколочно-фугасной миной! Взрыватель осколочный!
Во всё горло, чтобы слышали командиры всех четырёх расчётов, я повторял за телефонистом:
— Угломер… Прицел… Заряд четвёртый! — и смотрел, как третьи номера расчётов навешивают на хвостовую часть мин заряды — белые, изогнутые колбасками мешочки, начинённые порохом.
«Сейчас, — думал я, — сейчас он подаст команду „огонь!“, всё загрохочет, взорвётся выстрелами, японцы тоже откроют огонь…»
Но вместо команды «Батарея, огонь!» следует:
— Батарея…
Ничего не следует, никакой команды. Пауза. Тишина. Я слышу, как стучит моё сердце в этой леденящей степной тишине. Ну же!..
— Батарея… Зарядить!
Это уже какая-то передышка. Готовность к выстрелам моментальная, но ещё не сами выстрелы. Всё напряжено, всё затаилось, готовое взорваться. Я не выдерживаю, прошу к телефону «второго».
— Понимаешь, — говорит Лазарев, — залегли, можно сказать, у самой проволоки. Лежат, гады, притаились, даже не окапываются. Добежали до проволоки и — на землю…
— А танки?
— Не видно танков. И артиллерию уволокли. Должно быть, на закрытые позиции. Хотя наблюдателей ихних мы пока не засекли. Думаю, ты правильно предполагал — очередная самурайская возня. Страху нагоняют. Там у вас обедом не пахнет?…
«Да ведь мы сегодня ничего не ели», — вспоминаю я, и голод так сильно напоминает о себе, что начинает даже звенеть в ушах.
— Не пахнет, — отвечаю безнадёжно, и мы заканчиваем разговор.
«Где же старшина дивизиона? Куда запропастился Наш батарейный старшина Смирнов, всегда такой расторопный и вдруг, — на тебе! — исчезнувший: с утра не появлялся в батарее. Где наши кухни? Что себе думает начпрод? К японцам, что ли, угнал он всех поваров?»
В это время на позиции появляется военфельдшер второго ранга Пупынин. Он невелик ростом, голова его воинственно задрана, и на всех он взирает будто командарм, не меньше. На широкой лямке через плечо висит сумка с красным крестом, рядом с пистолетом здоровенный кинжал в расшитых ножнах, фляга на ремешке, на шее для чего-то ещё бинокль, а на фуражке, над лакированным козырьком, «консервы» — солнцезащитные очки. Пупынин обожает всякую амуницию.
— Докладывай, Савин, больше заболевших нету?
«Тоже начальник выискался, докладывать ему ещё. Нет чтобы спросить по-человечески — как, мол, то да сё. Доклад ему необходим…»
— А что, — спрашиваю, — разве кто-то уже заболел?
— Ещё не знаешь? Старшину Смирнова с утра в госпиталь отправили. Температура почти сорок, и острое катаральное состояние дыхательных путей. Пневмония по всем симптомам…
Любит Пупынин напускать медицинского туману, говорить так, чтобы научные слова его были нам непонятны. И при этом испытывает явное удовольствие — вот, мол, я чего знаю, вот в чём понимаю, не то что вы — темнота, о чём, кроме своих миномётов, понятие имеете?
Сообщение Пупынина меня огорчает и злит. Огорчает потому, что по-человечески жаль Смирнова. А злюсь из-за того, что мы надолго лишились старшины, снабжение батареи теперь замедлилось, тот же самый обед доставить на позицию некому. Значит, комбат назначит временно вместо Смирнова кого-то из сержантов, и, наверняка этот сержант будет из моего взвода, скорее всего мой помощник — рассудительный и хитроватый Сухих, этот старшинские обязанности должен бы, как говорит Титоров, потянуть. А мне с кем оставаться? Я ведь лишусь лучшего командира расчёта…
Пупынин идёт вдоль нашей огневой позиции, где окапываются солдаты, смотрит, к чему бы прицепиться, и, конечно, находит: ведро с питьевой водой стоит открытое, туда летит пыль, оседает зеленоватой плёнкой.
— Почему непорядок? — строго вопрошает Пупынин.
Ну как он не понимает, что о такой ерунде никто не думает, когда миномёты заряжены и мы ждём боя.
— Спрашивай со своего санинструктора, это его дело, — отвечаю ему.
— Саниструктор, сам знаешь, на наблюдательном пункте. А здесь ты за порядок отвечаешь.
— Буньков, закройте ведро! И впредь чтобы закрывали… — говорю с раздражением, только бы отделаться от Пупынина. А то ведь ещё что-нибудь найдёт, и заладит, и не отвяжется — будет грозить рапортом командиру дивизиона.
Ещё не успел уйти Пупынин, стоит поучает солдат, как появляется сам начальник боепитания полка военный инженер третьего ранга Телепнев, деловой, торопливый, озабоченный. Если Пупынин весь увешан оружием, перетянут ремнями и ремешками, то на Телепневе не видно даже пистолета, шинель нараспашку, чтобы удобней работать, руки перепачканы смазкой. Не только мы, взводные, даже батарейные командиры Телепнева побаиваются: всё оружие, оптические приборы, мины и патроны — во власти Телепнева. Заметит неисправность — берегись!
— Как оружие, Савин? На марше ничего не потеряно? Затворы проверяли? Оптика в порядке? — он с ходу забрасывает меня вопросами. — Не повредили, спрашиваю, оптику? А? Савин?
Мне даже страшно становится — как можно повредить оптику? Мы бережём, храним от ударов всю эту оптику — прицелы, бинокли, перископы. Без оптики много ли настреляешь? С готовностью отвечаю:
— В порядке у нас оптика! В полном порядке…
Но въедливый начальник сам желает проверить. Его, конечно, право. Но в такой час делать ему больше нечего, как нас, взводных, мучить? Ведь мне надо к ночной стрельбе подготовиться. И «Боевой листок» успеть бы выпустить, комиссар непременно спросит. Но Телепневу о моих заботах не скажешь. Да и никому не скажешь, у каждого своё дело. У каждого своя война, как говорит Лазарев.
Только я подумал о «Боевом листке», пришёл комиссар дивизиона, интересуется — как настроение? Как моральный дух поднимаем? И сразу же находит упущение:
— Почему нет «Боевого листка»?
Я виновато молчу.
— Надо срочно выпустить. И повесить…
Комиссар вручает мне газеты — маленькую, в листок, армейскую «Вперёд, к победе!» и фронтовую «На боевом посту», наказывает провести беседу с солдатами на тему «Стрелять отлично, как герои фронтовики» и собирается уходить. Но я спрашиваю:
— Как там насчёт обеда, товарищ старший политрук?
— Потерпи чуток, Савин, — просит он совсем другим тоном, — скоро привезут. — И уж совсем по-свойски, будто я не взводный, а ровня ему, рассказывает: — Понимаешь, Савин, начпрод-то наш заблудился. Это надо же, а? Не смог карту сориентировать. Командир полка послал на розыски три машины. И что ты думаешь? Нашли, конечно. А начпрод уже весь бензин израсходовал и заехал, куда Макар телят не гонял, Сам комиссар полка с ПНШ-первым нашли его. Ну, стружку, конечно, сняли. Что ты, брат, весь полк без пищи оставил. Ты уж как-нибудь поддержи у солдат моральный дух. Давай, брат, действуй! А я в третью батарею схожу. Сам с утра не евши…
От его дружеского тона мне становится как-то спокойней, легче, я отчётливей понимаю — каждому тяжело. И какой толк ныть? Надо держаться, надо подбодрить солдат. Комиссар же просил меня. Но предпринять я ничего не успеваю: на огневую вкатывается машина с полевой кухней на прицепе.
Эх, и поедим сейчас! Но сначала надо позаботиться о солдатах, чтобы каждого накормили как полагается. И тут вспоминаю — да в батарее же нет старшины! А солдаты уже оставили по одному человеку возле миномётов, уже строятся, смотрят вопросительно на меня, ждут разрешения идти к кухне,
— Сержант Сухих!
Он подбегает, прикладывает к косо сидящей пилотке измазанную землёй руку, смотрит с готовностью к любому делу.
— Примите на время обязанности старшины.
Сухих польщён доверием, с плохо скрытой улыбкой отвечает:
— Есть принять обязанности!..
— Ведите людей на обед!
Кухня — вот она, рядом. Поэтому наши успевают на раздачу первыми. За ними торопятся солдаты из других батарей. Они толпятся вокруг кухни, ругают начпрода, поваров, шофёров и тут же отходят с дымящимися котелками, садятся на землю, начинают насыщаться чем-то средним между супом, кашей и похлёбкой — тут и завтрак, и обед, и ужин, рассчитались за весь день. На том спасибо: могли дать один обед, а остальное, как говорят солдаты, в пользу второго фронта. И хлеба двойная порция — клейкого, мягкого, с пригорелой коркой.
Да, как же там, на НП? Надо кого-то немедленно послать туда с обедом на всех. Эх, Смирнов, Смирнов, угораздило же тебя заболеть в такое время. Был бы здоров старшина, потащил бы термос нашим разведчикам на сопку. Впору хоть самому идти туда, снимать кого-то с оборудования позиции нет расчёта. Вдруг я слышу тонкий, совсем не солдатский голосок.
8
Это, конечно, она, наша Лида Ёлочкина. Мне хочется с ней поговорить, а о чём — не знаю сам. Но её сразу окружают солдаты, они становятся оживлёнными, молодцеватыми, каждый пытается завладеть её вниманием. А самые молодые ребята смущённо переглядываются и старательно дымят самокрутками.
Я подхожу к ним, кто-то разжёг из сухой травы и щепочек маленький костёр, отсветы пламени вздрагивают в карих Лидиных глазах, освещают надетый набекрень синий берет с алой звёздочкой, косую чёрную чёлку, всё её смеющееся нежное лицо, такое непривычное среди грубых усталых солдатских лиц.
— Ой, товарищ младший лейтенант, вас-то по всем огневым ищу, — кидается ко мне Лида.
«Меня?» — обрадованно думаю я, но, боясь это обнаружить перед солдатами, грубовато отвечаю:
— А что меня искать? Я всё время тут, в батарее.
— Кончай перекур, разбирай шанцевый инструмент, — приказывает Сухих и смотрит на меня понимающе.
Солдаты нехотя расходятся, и мы с Лидой остаёмся одни в темноте, костёр угас, и лишь светятся из-под сгоревшего сена красные глазки углей. Лида берёт меня за рукав шинели, шёпотом спрашивает:
— А где лейтенант Лазарев?… Он придёт сюда?
«Вот оно что, оказывается. А я-то уж думал…»
— Его место на НП в такой обстановке, — отвечаю ей, нажимая на «такую обстановку».
— Вот и хорошо, — неожиданно радуется Лида, — Мне как раз на НП приказано идти.
— Тебе — на НП? Кто это приказывал?
— Приказал начпрод. Всем поварам приказал — разнести пищу бойцам… Ну, которые сами не могут получить с кухни, — пояснила она. — У вас и хотела спросить — куда идти? Покажите!
Только теперь я замечаю стоящий позади Лиды переносный термос с лямками — обед для наших разведчиков, для всех, кто находится на НП. Лида умело подняла его, закинула за спину, готовая идти. Если ей приказали, значит, мне посылать никого не надо. Пусть идёт. И всё же я почему-то медлю, молчу. Не заблудится ли она в этой кромешной тьме?
— Вот телефонный провод, связь с НП, — говорю я, поднимая с земли тугую нить провода. — От него не отходи… Хотя постой, сейчас кое-что уточним…
Так не хочется отпускать её одну, надо бы предупредить наших на НП. Или дать ей кого-нибудь в провожатые. Но кого? Каждый человек на счету.
— Некогда мне тут стоять, — неожиданно и резко говорит Лида. — Там, сами знаете, люди целый день не евши. У меня приказ…
И она, маленькая, в длиннополой шинели, с термосом за спиной, поворачивается и через несколько шагов скрывается в темноте.
— Старшего на огневой к телефону! — слышу я.
Что там ещё? Кому я понадобился в такой момент?
— «Третий» слушает!
— У тебя всё в порядке? — дружелюбно спрашивает Титоров. — Если в порядке, приходи к нам на НП. Освоиться на всякий случай не помешает. Да жми побыстрей, пока всё тихо…
Со всех ног бегу я вдоль батареи, натыкаюсь на командира второго взвода, с налёта говорю:
— Останешься за меня. Я — срочно на НП. Вызвали. Если что, сразу докладывай комбату. Я скоро!
— Давай, топай, — покладисто говорит взводный. — До света далеко, авось всё обойдётся…
Я кидаюсь в молчаливую ночь, слышу, как позади позвякивают о камни лопаты солдат, роющих окопы, и бегу в надежде разглядеть очертания Лидиной фигурки. Постепенно все звуки, доносящиеся с батареи, затихают, будто растворяются в ночной степи, и уже ничего не слышно, кроме моего собственного дыхания и стука сердца. Но где же Лида? Нигде никого, хотя пора бы её догнать. Я наклоняюсь, шарю в траве, где-то здесь тянется телефонный кабель. Не нахожу. Подаюсь вправо, снова шарю по жёсткой и колкой траве. Нету. И неожиданно спотыкаюсь, — вот он где, этот кабель. А куда же девалась Лида? Что-то колыхнулось как будто левее меня. Подаю сигнал тихим свистом. Прислушиваюсь. Тишина. Где-то вдалеке заработал автомобильный или танковый мотор и, удаляясь, затих. Я иду вдоль телефонного кабеля, срезаю крутой подъём и в трёх шагах слышу какой-то всхлип или вздох. Осторожно подхожу и едва не падаю, наткнувшись на кого-то, сидящего на земле. Она!
— Ты почему тут уселась? Ищу, понимаешь, тебя, ищу, всю сопку обшарил…
Да она плачет, кажется!
— Ты чего? Кто тебя?…
— С-страшно, товарищ младший лейтенант, миленький. Страшно в темноте. Иду, иду. Совсем одна. Заплуталась…
— Ну, вставай, вставай! — говорю как можно мягче, поднимаю её, всё ещё всхлипывающую. Девчонка же, что с неё взять? Название одно, что сержант. Надо бы успокоить её, вся дрожит, что-то смешное бы рассказать. И я начинаю бессовестно врать.
— Вот послушай, — говорю, — в нашем полку был такой случай. Старшину Балалайкина знаешь?
— Из взвода боепитания, что ли?
— Оттуда. Передают недавно по телефону приказание: «Старшину Балалайкина — в штаб!» А в дивизионе принимающий телефонист кричит: «Всех старшин с балалайками— в штаб!»
Лида заливается смехом, и я вынужден выдержать паузу. Потом продолжаю:
— Вот переполох был! Побежали старшины искать балалайки. Кое-как насобирали штук шесть со всего полка. Построились, идут. Балалайки несут как винтовки, в положении «на плечо». Начальник штаба увидел, шёл как раз им навстречу, спрашивает: «Это что за самодеятельность такая? Что за балаган?» — «А это, отвечает Балалайкин, по вашему приказанию, товарищ майор, следуем к вам в штаб!..»
— Ну надо же! — смеётся Лида. — А мы в хозбатарее служим, ничего интересного не знаем. С подъёма до отбоя котлы да плита. И обратно с отбоя до подъёма. Ничего не поделаешь, служба такая.
Мне становится жаль её. Вспомнил, что брата у неё убили. Наверно, был такой же лейтенант, как я, только с голубыми петлицами, летал. И любовь к Лазареву наваливалась, судя по всему, безответная. Я беру Лиду за руку, она доверчиво сжимает мои пальцы.
— Не устала? Давай-ка я понесу термос. Давай, давай…
Я помогаю ей освободиться от лямок, впрягаюсь в них сам и, ощущая на спине приятную теплоту нагретого металла и не слишком большую тяжесть, продолжаю подниматься вместе с Лидой по склону сопки. Мы идём в полной тишине, лишь трава шуршит под нашими сапогами да изредка срывается из-под ног и катится вниз маленький камень. Подъём становится круче, кажется, что небо, усеянное звёздами, наклонилось в сторону. Звёзды появились как-то неожиданно, чернота вверху пропала, и вот на нас смотрят вечные и бесчисленные миры, которым нет никакого дела до наших горестей, наших обид и забот, до всей нашей войны и нашей короткой человеческой жизни. Но мысль эта посещает меня мимоходом, и, вслед за ней, я практично отмечаю, что звёзды мне, огневику, как нельзя кстати: при ночной стрельбе я смогу построить «веер» по звёздам, возьму основную отметку угломера по Полярной звезде, вот она, стоит высоко-высоко и мигает нам синими льдистыми лучами.
— Теперь не страшно? — спрашиваю Лиду.
— Теперь-то куда с добром! А давеча испугалась, темь вокруг, не вижу ни капельки. И чую, впрямь чую, будто кто крадётся ко мне.
— Такое со всеми бывает, — говорю солидно. — Тут, главное, преодолеть себя. Доказать себе: я не боюсь! И всё будет в порядке. Поняла?
9
Ответить она не успевает, раздаётся грозный окрик:
— Стой! Кто идёт?
Мы замерли на месте. Но я сразу узнал голос Шилобреева, разведчика из взвода Лазарева, громко назвал себя и Лиду.
— Пароль! — потребовал Шилобреев.
Я назвал и пароль.
— Проходите! — разрешил Шилобреев.
И мы снова двинулись было вверх по сопке, но подъём уже кончался, мы достигли гребня.
— Сюда, сюда, — донёсся откуда-то снизу голос Шилобреева.
Я пригнулся, прошёл ещё несколько шагов, держа Лиду за руку, и увидел голову Шилобреева, в каске, торчащую из глубокого окопа.
Я спрыгнул к нему, и за спиной, в термосе, глухо плеснулась похлёбка. Вместе с Шилобреевым мы приняли на руки Лиду и пошли по траншее на едва слышные впереди голоса. Путь нам преградила натянутая плащ-палатка, из-под неё, в щель, сочился тусклый свет. Я приподнял её край, и мы оказались на НП нашей батареи.
Керосиновая лампа освещала земляные стены, прикрытые сверху жидковатым берёзовым накатом, склонившихся над планшетом Лазарева и Титорова. В углу, на соломе, подрёмывал у телефона связист, в другом — спали двое разведчиков, подложив под головы противогазные сумки. Третий разведчик подбрасывал щепьё в печку, сделанную из железного ведра. Круглые консервные банки из-под тушёнки, соединённые в коленца, заменяли трубу, и туда уходил дым. Старков тряпочкой протирал стереотрубу, стоящую у смотровой щели. После огневой позиции, открытой всем ветрам, после блуждания в темноте этот тесный блиндаж, где пахло ружейным маслом, махоркой, нагретым железом, разрытой землёй, мне показался обжитым домом.
Не успел я доложить, как обернувшийся к нам Титоров увидел Лиду и угрожающе спросил:
— А ты зачем здесь? Кто разрешил?
— Товарищ лейтенант! По приказу начпрода младший сержант Ёлочкина доставила для ваших людей дневную норму продовольствия! — выпалила Лида, вскинув руку к своему синему берету.
— Продовольствие? — недоверчиво переспросил Титоров. — Ты лично?
— Она, — подтвердил я, снимая с плеч лямки термоса. — Она лично. Только на последних, можно сказать, метрах помог ей донести…
— Ну, это меняет обстановку. Спасибо Ёлочкина. От лица батареи благодарю! — произнёс Титоров и добавил: — А мы уже не надеялись. Кормите людей, сержант Старков! И ты, Ёлочкина, тоже помогай…
Лида, заметил я, смотрела на Лазарева, ждала его ответного взгляда, а он только рассеянно ей кивнул и подозвал меня к планшету,
— Вникай, — сказал он. — Вот схема целей…
— А ну, приготовиться к приёму пищи! — возвестил Старков, — Подставляй котелки, доставай ложки-плошки!
Все, кто был в блиндаже, кроме Титорова, Лазарева и меня, сгрудились у термоса, с которого Лида сняла крышку.
Я смотрю на планшет, вникаю во всё, что там начертано, и одновременно вижу — Титоров и Лазарев ждут, когда все солдаты получат свою порцию. Это у нас святое правило — сначала солдатам, а потом уж, когда убедимся, что каждому выдано всё, что полагается, потом уж можно и о себе подумать. Хотя не раз я видел, как при раздаче пищи сначала еду получали командиры, начиная с самого старшего. Но у нас в батарее так никогда не бывало.
Лида наполнила последние два котелка, сказала Старкову:
— Передай командирам, товарищ сержант!
Некоторое время все молчали, занятые едой, я разбирался со схемой целей, схемой ориентиров, неподвижным и подвижным заградительными огнями, а когда поднимал от планшета голову, видел взгляд Лиды, направленный на Лазарева. И столько преданности, столько нежности было в этом взгляде, что я начинал злиться и на неё, и на Лазарева, делавшего вид, что он ничего такого не замечает.
— У вас тут хорошо, — произнесла Лида, будто спохватившись. — Обжились…
— Проявляем военную находчивость, — заметил Старков. — Нам, разведчикам, по-другому нельзя. Нам это по штату положено.
— А в трубу на самураев поглядеть можно? — спросила Лида.
Старков покосился на Титорова и Лазарева и, так как те продолжали молча доедать обед, ответил:
— С нашим удовольствием. Проходите, товарищ младший сержант, к окулярам, сейчас подкрутим, чтобы вам удобней было глядеть…
— Прекрати, Старков! Чего она там увидит? — сказал Лазарев, — Раньше надо было приходить, засветло…
— Возможности не было, — грустно заметила Лида. — Нас начпрод не в те сопки направил, с дороги сбились. Ему попало уже от командира полка, сама слышала, как майор его пробирал. Меня-то не заметил, я за кухней притаилась и слушаю…
— Майор, он, конечно, человек правильный, — говорит Старков. — Он солдата понимает. Куда ему без солдата, кого навоюешь?
Я опустился на корточки погреться возле печурки, подумал, а что солдаты говорят обо мне? Какой я человек в их глазах? Правильный или нет? Я стараюсь быть похожим на Лазарева, на Титорова. Но не скоро, наверно, стану таким командиром, как они. Верно говорит Лазарёв — мало у меня жизненного опыта…
Лида с любопытством, прикусив губу, наблюдает, как Лазарев наносит на командирский планшет цели, соединяет их линиями-стрелками с огневой, с наблюдательным пунктом, измеряет углы при помощи артиллерийского целлулоидного круга, сверяется с картой, куда тоже нанесены цели — японские огневые позиции, траншеи, места расположения пехоты — всё, что было увидено в стереотрубу и засечено с наблюдательного пункта.
Телефон тоненько запищал, солдат с трубкой, привязанной к уху бинтом, нажал клапан, отозвался непроспавшимся голосом:
— «Амур» слушает! «Первого»? Даю… — и протянул трубку Титорову,
Комбат доложил обстановку, выслушал кого-то и отчеканил:
— Есть! Будет исполнено! — И к нам: — Командир дивизиона звонил. Приказал подготовить заградительный огонь. По трём рубежам. Если они на рассвете двинут, чтобы сумели накрыть незамедлительно. Сразу дивизионом. Понятна задача? Обещал сам прийти, — Титоров выразительно смотрин на меня.
— Разрешите пойти на огневую? — спрашиваю.
— Идите. И прихватите младшего сержанта Ёлочкину.
Мы поднялись, Лида вскинула на плечи опорожнённый термос.
— Я немного их провожу. Разрешите? — спрашивает Лазарев.
— Давай, — соглашается Титоров. — Только не до самой батареи, — подшучивает он.
Я первым выбрался из траншеи в ночную темь, стряхнул шинель, прислушался. Тихо было вокруг. Слились в черноте ночи и небо, усеянное холодными звёздами, и сопки, и степь, в которой, за пограничной проволокой, притаились наши враги — ждут, выжидают. Что-то будет на рассвете? И вдруг не то чтобы вижу, а скорее чувствую, в темноте происходит какое-то движение. Кто-то не то крадётся, не то переползает. Всматриваюсь до боли в глазах, делаю вперёд несколько неслышных шагов. Нет, никого. Неужели померещилось? Ведь я так ясно чувствовал это движение и даже шуршание травы, и колебание воздуха. Неплохо бы вспугнуть, если кто здесь притаился.
— Гу-гууу! — подвываю я, стараясь воспроизвести крик филина.
И тут же, в каком-то шаге от меня, с клёкотом, с фырканьем, обдав меня ветром, едва не задев, поднялся в воздух большой, тёмный, показалось, даже косматый клубок и полетел, издавая жуткий крик.
— Орёл, чёрт бы его побрал, — выругался я негромко. — Птичка божия на мою голову. Хорошо хоть этот орёл, а не кто-нибудь двуногий из-за пограничной проволоки… А где же они, Лазарев с Лидой? Почему не пошли за мной?
Я прислушался. Снизу, из траншеи, донёсся их тихий разговор, но что они там говорили, разобрать было нельзя. Ревность кольнула меня — значит, между ними всё-таки что-то есть? Я почувствовал себя не то обиженным, не то обманутым.
— Побудь пока тут, — громко сказал Лазарев. — Поговори с Шилобреевым, а то он совсем на посту заскучал. Иди. Он там, в конце траншеи. А у меня к младшему лейтенанту разговор есть, секретный…
Лазарев окликнул меня, выбрался наверх, мы отошли на несколько шагов, он спросил так, будто я перед ним провинился:
— Ты что, не мог оставить её на огневой? Не мог вместо неё кого-нибудь прислать? Друг называется!..
— Подожди, — растерянно произнёс я, — Мне в голову не пришло заменять её. Да и как я мог — начпрод послал, а у меня — ты что, не знаешь? — каждый солдат на счету. Кто копать будет? Да и вообще, чем ты недоволен?
— Эх, Витя… Не понимаешь, что ли?… Вот пришла она. А мне всё это ни к чему, только из колеи выбивает, душу переворачивает…
— Знаю. Любит она тебя. Всё для тебя отдать готова. А ты? Да я бы ради неё. И сколько других ребят на неё смотрят…
— Ты же знаешь — я женат. И обижать девчонку не в моём характере. Люди эти, которые на неё пялятся, о себе только думают. А кто о ней подумал? — Он помолчал, сказал совсем тихо: — Мало ты обо мне знаешь. У меня дочка растёт. Не родная дочка, понял? С ребёнком я Катю взял. Едва оттаяла, поверила мне. Три года меня ждёт! И никто, кроме неё, не нужен мне… Ладно, заболтались мы, пора по местам!
Шилобреев развлекал Лиду байками о вятских — мужиках хватских, которые в проруби заваривали кисель, а потом ныряли проверять — куда делась заварка?
Лида, всё ещё смеясь, протянула нам с Лазаревым руки, мы выхватили её наверх, а Лазарев тут же спрыгнул к Шилобрееву, бросив нам, медлившим с уходом:
— Давайте, ребята, шагом марш! Время…
Весь обратный путь Лида была молчалива, мне тоже не хотелось ни о чём говорить, и я обрадовался, когда мы подошли к огневой позиции. Она направилась дальше, туда, где в укрытиях стояли полевые кухни, а я к своим миномётам, заряженным и готовым к открытию огня.
… Но ни той тревожной ночью, ни наступившим вслед за ней утром огонь открывать не пришлось. Едва рассвело, позвонил Лазарев:
— Ты знаешь, — сказал он весело, — самураи-то смылись! Ни одного на той стороне не видно, понял? Опять на испуг брали, гады ползучие!..
И сразу схлынуло ночное напряжение. С минуту я сидел оглушённый этой новостью, счастливо глядел на своих солдат. Человек шесть, половина взвода, спали возле миномётов на голой земле, подняв воротники шинелей, глубоко надвинув пилотки, закрыв руками головы. Другие всё ещё продолжали копать, земля вылетала из ходов сообщения, уже довольно глубоких, соединивших миномётные площадки.
После завтрака нам дали команду «отбой».
— Разрядить! — приказал я.
В разряжании миномётов есть элемент опасности. Не дай бог совершить неловкое или ошибочное движение! Оно может стоить жизни всему расчёту. Поэтому солдаты с особой осторожностью наклоняют тяжёлые стволы миномётов к земле. Я стою рядом, заглядываю в глубину миномётного ствола, отливающую серебристо-тусклым металлом, вижу, как оттуда ползёт заострённый корпус мины с обнажённо-голым устрашающим взрывателем. Наводчик и заряжающий схватывают мину мгновенно, едва вылезла её головная часть. Она выползает с еле слышным шипением, держать её становится трудно. Сухих, командир расчёта, подхватывает корпус мины. И вот она вышла вся, тяжёлая, поблёскивая зеленоватой краской. Её кладут на брезент, вывинчивают взрыватель и надевают на него колпачок. Теперь всё, теперь мина как мина, её укладывают в деревянный ящик и закрепляют распорками.
Другие расчёты делают то же самое, на огневой позиции все в движении, все торопливо собираются, укладывают на машины ящики с минами, лопаты, кирки, вещевые мешки, все торопятся, но торопливость сейчас совсем другая, чем та, когда мы собирались по тревоге. Тогда все были в предельном напряжении, в неведении о нашем близком будущем, не сулившем ничего хорошего. Сейчас мы собираемся в таком же быстром темпе, но свободно, весело, с шутками-прибаутками, эти сборы нужны каждому из нас. Чем скорее соберёмся — это понимает любой — тем скорее дадут отдохнуть, отоспаться в тепле казармы, под крышей.
Мы погрузились на машины, с НП пришли комбат Титоров и Лазарев, связисты смотали телефонные провода и полк стал вытягиваться в походную колонну. Я опять сижу рядом с Обжигиным, машины идут по степи, идут домой, в падь Урулюнтуй. Домой ли? Да, хочешь или нет, а там, где служишь, всегда твой дом. Пусть временный, пусть привал на одну ночь, пусть землянка или шалаш, но всё равно — дом. А вот и показался наш дом — падь Урулюнтуй, над которой возвышается крутая светло-зелёная высота. А в пади видны казармы. Длинная деревянная, с двумя входами по краям — нашего полка. И за ней двухэтажные, одинаковые, тоже длинные — казармы артиллеристов. На пригорке выстроились домики полкового начальства, видна и офицерская столовая, в которой я впервые увидел Лазарева и Лиду и многих других людей, без которых сейчас трудно представить мою жизнь.
Все эти мысли, возникшие при виде Урулюнтуя, отошли под нашествием многих сиюминутных дел. Теперь надо, чтобы всё имущество взвода сгрузили, разложили, расставили, протёрли, смазали, чтобы все солдаты под командой Тимофея Сухих отправились в казарму, чтобы все они получили еду, поспали и, главное, сохранили полную готовность вновь встать заслоном на границе, если прикажут.
10
Так, в заботах о своих солдатах, в занятиях огневой службой, тактикой, материальной частью оружия, учебных тревогах, ежедневном ожидании фронтовых сводок, вновь потекли наши дни в пади Урулюнтуй. Японцы то не подавали на границе признаков жизни, а то устраивали свои манёвры почти у самых проволочных заграждений, отделявших нашу землю от маньчжурской. И тогда мы — в который раз! — поднимались всем полком, мчались на свой рубеж, занимали огневые позиции и наблюдательные пункты, ждали, случалось, по трое суток: что они предпримут? Мглистыми ночами, когда нас, даже в полушубках, пробирал холод и ноги, обутые в валенки, тоже начинали мёрзнуть, нам приносили в окопы пшённую кашу со льдом и чёрные, сломаешь зубы, сухари — вот и вся пища тех дней и ночей. И опять давался «отбой», опять мы возвращались в занесённую снегами падь Урулюнтуй…
Я уже заметил, что как только наши дела на фронте шли хуже, как только начиналось большое немецкое наступление, скажем, в сорок втором на Сталинград или под Курском летом сорок третьего года, так японцы начинали свои провокации, держали нас на границе, изматывали нестерпимым ожиданием — вот, вот начнём! И не начинали — немцев в очередной раз отгоняли. И отгоняли так далеко, что было уже ясно — и эти, их союзнички, вряд ли полезут теперь. Кроме того, дела их на Тихом океане стали идти хуже, теперь уже наши союзники отнимали у них остров за островом, несмотря на отчаянное самурайское сопротивление. А нас всё держали и держали здесь и даже улучшали наше вооружение. Если в сорок втором мы сдали всё самое лучшее для западных фронтов и получили миномёты совсем топорной работы, наскоро покрашенные, не воронёные в деталях, без колёсных ходов, то теперь у нас каждый сержант получил желтовато-чёрный новенький автомат, каждому взводу дали ручной пулемёт и противотанковое однозарядное ружьё, которое вскоре заменили пятизарядным, Да и старые автомашины поменяли на мощные четырехосные грузовики, устойчивые, просторные, на маршах надёжно гудящие сверх-сильными моторами. Зачем бы всё это, если не для войны?
Но день шёл за днём, а война отодвигалась от нас всё дальше — и на западе, да, видно, и на востоке. И после каждого большого наступления, в ожидании нового, садился я за очередной рапорт — просился в Действующую. В таких стремлениях Лазарев ни разу меня не поддержал: был уверен в исключительности нашей дальневосточной судьбы и нашего предназначения и своей собственной участи — будет, непременно будет своя война, в той самой разведке.
В ноябре сорок третьего, уже после того, как наши освободили Киев, и в Москве был грандиозный салют, и был приказ — части и соединения, освободившие столицу Украины, именовать Киевскими, вскоре после этих событий я как-то вечером рассматривал карту, рассечённую линией фронта. За последние месяцы эта линия сильно подвинулась на запад, но до Берлина всё ещё оставалось далеко, и многие наши города ещё лежали по ту сторону фронта. Однако было ясно — наша взяла, повторения сорок первого никогда не будет,
Я развернул фронтовую газету «На боевом посту». Её название точно отражало состояние тех войск, для которых она была предназначена. Газета была интересной, её любили читать все солдаты и офицеры. А я даже послал туда две-три заметки, их напечатали, этим я очень гордился. Но название газеты теперь мне было не по нутру. Видно, что мы стоим, стоим и стоим, хоть и на боевом посту. А то ли дело газеты называются там, на фронтах — «Суворовский натиск», «Вперёд, за Родину!», «В бой на врага!». Это газеты!.. Плохо моё дело, если уж газета, её название стало против моих интересов. Как бы там ни было, я взял эту газету, посмотрел карикатуры на гитлеровских вояк, захлёбывавшихся в реке, которую накануне форсировали наши, и наткнулся на заметку. В ней сообщалось, что три лейтенанта-танкиста, служившие, видимо, где-то в наших краях, внесли все свои сбережения на строительство танка «Мститель» и обратились к Верховному Главнокомандующему с просьбой — послать их на фронт экипажем этого танка. Ходатайство офицеров-патриотов, говорилось в конце заметки, удовлетворено.
Первая мысль была — какие молодцы эти ребята, танкисты. Но сразу пришла другая: значит, по желанию отсюда на фронт нельзя. У начальства, кто-то говорил, даже есть указание — бороться с фронтовыми настроениями. А со своим танком, выходит, можно. Но моя судьба определена, я — миномётчик. И на танкиста — блажь, глупость — никто переучивать меня не станет. Стоп. А если миномёт купить? Но я же не командир расчёта, я взводный. Значит, надо купить три миномёта, полный огневой взвод нового трехорудийного состава. На такое дело, пожалуй, денег можно и наскрести…
Время уже приближалось к ночи, лампочка трижды мигнула, свет стал тускнеть, через десять минут выключат. Я отложил газету, сказал Лазареву, усердно читавшему «Наставление по форсированию рек»:
— Выйдем, Костя. Дело есть. Поговорим, воздухом подышим…
— Предложение принимается, — ответил Лазарев в стал одеваться.
В кисейных облаках катилась над сопками полная луна, освещая всю нашу падь, склоны сопок, на которых чернели автомашины и орудия, голубовато-белое зданьице полкового штаба, землянки и деревянные домишки со снежными платочками, тусклыми огоньками в заледенелых окнах. Всё пространство просматривалось далеко, таинственно темнели сопки, за ними открывалась степь, и где-то там, ещё дальше, был наш рубеж, граница, край земли.
Мы отошли от офицерских землянок, и я сказал:
— Совершенно и особо секретно, как говорили в давние времена…
— Ты меня знаешь.
— Потому и доверяю. Так вот. Думал я о нашей судьбе. Я здесь третий год. Ты — пятый. К боям мы давно готовы. Особенно ты. А для чего, спрашивается, если никаких боёв никогда в нашей жизни не будет?
— Ты не прав. Они будут. Войны на наш век хватит.
— Если дело так дальше пойдёт на западе, может и не хватить. Поэтому предлагаю действовать. И действовать вместе. Хочешь?
— Что я должен делать?
— Газету вчерашнюю читал? Танкистов помнишь?
— Каких ещё танкистов?
Я рассказал.
— Богатые ребята, не то что наш брат. Танк — это не стакан махорки купить…
— А миномётная батарея? Шесть стволов. Один миномёт наш, Телепнев говорил, всего восемьсот рублей стоит. Считай: шестью восемь — сорок восемь. Четыре восемьсот. И со своей батареей — на фронт.
Лазарев сосредоточенно молчал. Наконец-то, кажется, дрогнул и он, не стал возражать, думал. Конечно, как и всем нам, давным-давно ему хотелось настоящего боевого дела.
— Пожалуй, попробовать можно, — не слишком уверенно сказал он. И озабоченно добавил: — Денег вот как набрать?
— Давай считать. У меня тысяча пятьсот на книжке. Сколько у тебя?
— Мало. Рублей шестьсот, я Кате посылаю. По аттестату. И ещё… Но если такое дело… Вот часы «Кировские». Это, считай, минимум тысяча. Значит, две пятьсот. Моя гимнастёрка суконная, сапоги хромовые. Сколько это? Около четырёх…
Не желая отставать, я немедленно вложил в общий котёл шерстяной свитер и парадную гимнастёрку.
— Свитер оставь, самому будет нужен. А гимнастёрка принимается.
— Порядок. С получки наберём на батарею!
— Миномёты ещё не батарея, — возразил Лазарев, — а средства тяги? Приборы? Одна стереотруба дороже миномётов потянет — оптика! Да всякая мелочь, без неё тоже много не навоюешь — личное оружие, вещевое довольствие, шанцевый инструмент…
— Основное — миномёты. А мелочи приложатся. Представь только: на фронт поедем. Вместе поедем…
— Может быть, по дороге Катю увижу, — мечтательно произнёс Лазарев.
А я продолжал своё:
— И к весне, к большому наступлению, будем там! Только надо действовать. Действовать!..
За неделю мы распродали всё, что могли: часы Лазарева, суконные гимнастёрки довоенного пошива, синие парадные галифе с красными кантами. Находилось много покупателей и на офицерские ремни с портупеями. За них давали немалые деньги, но Лазарев воспротивился:
— Какой ты командир без хорошего ремня? Мальчишка с курсов? Так, по одежде, и встретят в другой части. А если человек в кожаном снаряжении довоенного образца, значит, он кадровый, значит, послуживший…
Надо сказать, что в ту пору офицерские ремни, иначе — снаряжение ценилось высоко. Их не хватало, выпуск кожаных ремней давно прекратился, а потребность возросла невероятно. Вновь испечённым офицерам выдавались ремни солдатские, узкие, без портупеи, иногда — брезентовые, с некрасивой кирзовой кобурой. Поэтому-то Лазарев и воспротивился продаже снаряжения.
— Офицер всегда должен быть одет по форме, — любил повторять он.
По форме — значит, красиво, подтянуто. И сам он был щеголеват, всегда отглажен, затянут ремнями, по фигуре он каким-то образом подгонял шинель, и она была как влитая.
Нет, ремнями Лазарев поступиться не мог. Впрочем в этом и не было нужды: денег у нас на батарею вроде бы хватало. Мы написали письмо Верховному Главнокомандующему, пересчитали эти немалые для нас деньги, указав, что они предназначены для приобретения батареи стодвадцатимиллиметровых миномётов. И что вместе с этой батареей просим отправить нас на любой фронт. С боевым комсомольским приветом!..
А чтобы в полку никто не узнал, куда мы посылаем письмо и деньги, сказали комбату Титорову, что в день самостоятельной подготовки отправимся в верховья пади, а оттуда в степь, тренироваться в ориентировании по карте.
Титоров посмотрел недоверчиво, спросил:
— Что, маленькие? Ориентироваться не умеете? Опытные офицеры — и курс молодого бойца будете повторять? Не годится! Занимайтесь лучше на миниатюр-полигоне. Надо на артстрелковую нажать перед проверкой.
Я не был подготовлен к такому обороту дела, но Лазарев нашёлся:
— На полигоне позанимаемся в обычный день. Можно и вечером. А ориентирование на нашем вероятном театре военных действий, вы знаете сами, требует больших практических навыков. И кроме всего, был приказ командарма — ориентированию в наших условиях придать первейшее значение. Когда же будем выполнять приказ?
Лазарев на зубок помнил приказы армейского и фронтового командования. И наш Титоров подрастерялся. Особенно когда Лазарев ввернул насчёт командующего и театра военных действий. Титоров безоговорочно доверял Лазареву, полагался на его знания и в глубине души, должно быть, понимал, что Лазарев не хуже его разбирается во многих военных вопросах. Поэтому, помолчав, со значением ответил:
— Ну, если был приказ командующего, тогда — конечно. Тогда выполняйте. Откровенно говоря, подзабыл я об этом приказе. Да и по полку приказа ещё не было. Ну, в этом хоть будем первыми. Не повредит. Валяйте, да сами-то не заблудитесь? На поиски посылать не придётся? — И он засмеялся, довольный, что подковырнул нас.
На другой день, перевалив через сопку, мы выбрались на степную дорогу и зашагали к станции Ундур-Булак. Хорошо было идти этой далеко открытой степью, присыпанной мелким снежком, из-под которого тут и там торчали прошлогодние ломкие травинки, колеблемые встречным ветром, идти рядом с верным товарищем навстречу заветной цели, приближавшейся с каждым шагом. И не надо нам заниматься ориентированием, изучать этот театр военных действий. Нас ждёт совсем другой театр, совсем другая война. Вот они, денежки, лежат-полёживают в полевой сумке Лазарева. И никто, кроме нас, не знает, что не деньги в этой сумке, нет — миномётная батарея там спрятана. Судьба наша там, в этой сумке, дальняя дорога, бои и — кто ведает? — может быть, раны, увечья, скорая гибель, А может быть, эта доля обойдёт нас стороной и мы ещё дойдём до этого проклятого Берлина.
Лазарев негромко затянул свою любимую песню, приглашая меня подпевать:
Я сразу же включился, и уже в два голоса мы продолжили:
На станционной почте пожилая женщина приняла деньги и письмо — мы решили отправить его заказным, — посмотрела на нас жалостливо, сказала: «Какие молоденькие», выдала квитанцию, и мы зашагали обратно, испытывая чувство облегчения: теперь сделано всё. Теперь осталось ждать.
Сначала мы не говорили о нашей тайне, но дней через пять я не вытерпел:
— Как думаешь, не получили ещё там, в Москве?
— Рано. Не надо об этом пока, — сердито ответил Лазарев. — Займись лучше делом, не трави себя.
Я и сам понимал, что рано, а вот не мог думать ни о чём другом. И делом, в отличие от Лазарева, заниматься не мог. Все составлявшее нашу жизнь — и огневая служба, и занятия артстрелковой подготовкой, топографией, уставами, хождениями в наряды — всё это происходило призрачно, будто не со мной, а с кем-то другим. По-настоящему я оживлялся лишь по утрам, слушая фронтовую сводку. И ещё после обеда, высматривая, когда покажется полковой экспедитор с письмами и газетами. И хотя газеты, слово в слово, повторяли вчерашнюю сводку, было куда надёжней прочесть её глазами, подумать над ней, отыскать на карте города и посёлки, возле которых проходил фронт. Ведь мысленно я уже ехал туда и, лёжа на топчане после занятий, будто слышал стук вагонных колёс, вдыхал паровозную гарь, видел, как выгружается миномётная батарея на разбитом прифронтовом полустанке, как на машинах мы движемся вперёд, занимаем огневую позицию, и, наконец, вот оно: «По фашистам, первому, одна мина, огонь!..»
Я смотрел в обклеенный газетами потолок нашей землянки и ясно видел, как вырывается из ствола короткое острое пламя, оглушающе-звонко раздаётся выстрел, миномёт подпрыгивает на своей двуноге, а мина уносится к вражеским позициям…
Так я подолгу грезил нашим фронтовым будущим… Лазарев же по-прежнему налегал на самоподготовку, решал на карте или планшете артиллерийские задачи, а в последние дни, раздобыв где-то школьный учебник, стал заниматься немецким. Тут я тоже спохватился, начал зубрить фразы из военного разговорника и, подключившись к Лазареву, разбирал разные варианты стрельбы батареей — когда она смещена влево от наблюдательного пункта, когда вправо, когда, наконец — редкий, но возможный случай — батарея впереди наблюдательного.
Эти занятия, конечно, отвлекали от мыслей о фронте, но недели через три мы, не сговариваясь, стали вопросительно поглядывать друг на друга — ну, что там произошло с нашим письмом? Не придёт ли завтра ответ, а вместе с ним и приказ об откомандировании в Действующую?
Но ни назавтра, ни в другие дни ответа нам не было.
— Может, запросить? Вдруг деньги куда-то девались? Как думаешь? — спросил я.
— Подождём, — сдержанно ответил Лазарев.
Уже в начале января 1944 года, после занятий огневой службой, я вошёл в нашу землянку, чтобы оставить полевую сумку, умыться и пойти в столовую. Лазарев неподвижно сидел за столом в шинели, в полной амуниции, даже в шапке, чего никогда себе не позволял, Я понял: что-то произошло.
— Читай, — он мрачно усмехнулся, протянул листок.
Вскрытый конверт лежал на русско-немецком разговорнике, закрывая слово «немецкий» и касаясь острым углом развёрнутой топографической карты.
И до сих пор будто вижу эту маленькую бумажку с большим синим штампом какого-то отдела Наркомата обороны и отпечатанные на машинке слова. Там сообщалось, что Верховный Главнокомандующий благодарит нас за заботу об укреплении вооружённых сил и личный вклад в фонд обороны, просит принять привет и благодарность Красной Армии. Дальше стояла подпись какого-то майора — заместителя начальника четвёртого отдела канцелярии наркома обороны. О главной нашей просьбе — отправке на фронт — ничего сказано не было. Я заглянул в конверт — может быть, там написано что-то ещё, какая-то отдельная бумага, которую Лазарев не достал. Но тонкий конверт был пуст.
— Вот и всё, — произнёс Лазарев.
— Не может быть!.. — воскликнул я. — Придёт специальное указание…
Лазарев молчал. И такая растерянность, такая тоска была в его глазах, что мне стало стыдно. Ведь это я вовлёк его в это дело.
— Вот посмотришь, — упрямо повторил я, — на днях придёт! Посмотришь!..
— Ну, ладно, — отозвался он. — Поживём — увидим. Возможно, ты прав…
Он взял из-под конверта учебник немецкого языка, рассеянно полистал, решительно захлопнул и поставил в самый дальний конец книжной полки. Там стояли книги уже прочитанные или ненужные.
— Главное — не изменять себе, Витя. Главное — делать своё дело. И делать как следует, чтобы сам не имел права себя упрекнуть.
Вечером он принёс из штаба новые книги. «Вооружение японской армии» — называлась первая, «Организация японской пехотной дивизии» — стояло на обложке второй.
— Ну, начнём всё сначала, — сказал Лазарев, усаживаясь за стол и открывая книгу.
Я сел напротив него, позанимался по учебнику «Тактика артиллерии» и взял книгу об японской пехотной дивизии. Она захватила меня сразу. По-военному чётко излагалось в ней множество сведений о нашем вероятном противнике, о его штабах, полках, батальонах, даже обозах, о вооружении, обмундировании, нормах снабжения. И хотя написано всё это было суховато, со многими военными терминами, я зримо представлял себе японские батальоны на марше, видел, как идут они к нашей границе под белым знаменем, в которое влеплен красный круг восходящего солнца.
А в самом конце книги было пять-шесть таблиц. В одной, разграфлённой на клетки, указывались номера японских дивизий и места их расположения. В нескольких клетках были только номера и стоял вопросительный знак — дислокация не уточнена. Именно этот знак заставил меня ощутить свою причастность к особой тайне. Наверно, таких вопросов в этой таблице было бы куда больше. Но кто-то ведь вызнал, уточнил и сумел же передать нашему командованию все эти сведения. И этот кто-то, которого я никогда не встречу и ничего не узнаю о нём, сейчас продолжает свою опаснейшую работу в каком-то маньчжурском городе, где стоят части Квантунской армии. Кто он? Наш человек, заброшенный туда? Или китаец, ненавидящий захватчиков? А может быть, японец — не всё же они оголтелые империалисты, есть, наверное, и такие, которые правильно всё понимают, И симпатизируют нашему строю, помогают в нашей войне. Нет, вряд ли японец. Скорее всего наш, русский.
Я незаметно стал наблюдать за Лазаревым. Сидит, читает, поглощён своим чтением, всё ещё надеется, упрямый, что пошлют его на эту сверхопасную работу.
Тихо, чтобы не отвлекать его, я встал из-за стола, проверил чемоданчик и полевую сумку, наполнил фляжку водой, разделся и лёг на свою жёсткую койку, накрывшись ветхим одеялом и шинелью, сняв хлястик с одной пуговицы — шинель тогда становилась значительно шире, как второе одеяло. А Лазарев сидел ещё долго, весь отдавшись делу, которым он занимался, и лицо у него было, как всегда, отрешённое.
На другой день он ещё больше удивил меня — принёс русско-японский военный разговорник и самоучитель японского языка. Ничего не поясняя, только усмехнувшись моему недоуменному взгляду, он сел к столу, полистал свои новые книги и неуверенно произнёс:
— Намаэ на нанто ни маска?
— Что, что? — не понял я. — Что ты сказал?
— Намаэ на нанто ни маска? — повторил он. — Это значит — как ваше имя? Запишем. Что дальше? Кто командир вашей части? Ага, значит, так, — бутайтё на нанто ни маска? Запишем. И запомним. Это не так уж трудно. А вот интересный и очень нужный вопрос: «Как пройти к этому городу?» Коно матиэномити га вакари — маска? А это немедленно надо запомнить. Слушай, красиво звучит: «Томарэ, буки о сутэро!» Знаешь, что это? «Стой, бросай оружие!» Понял? Томарэ, буки о сутэро! — воскликнул он без запинки и засмеялся.
Мне тоже почему-то понравилась эта фраза, я повторил её и сказал:
— На испанский похоже, — хотя по-испански не знал ни слова.
А ещё через несколько дней Лазарев предложил:
— Одному язык осваивать трудно. Надо с кем-то разговаривать. Кроме тебя — не с кем. Подключайся! Пригодится…
Я и сам уже иногда без Лазарева брал разговорник и пытался произносить отдельные фразы. Поэтому согласился: может, действительно пригодится.
О нашем письме Верховному, о том, что так и не пришло никакого дополнительного указания, мы, по молчаливому уговору, вспоминать перестали.
11
И ещё одна весна пришла в нашу падь. Растаяли на сопках снега, робкие ручейки заструились по склонам, обнажились светлые камни, омытые вешней водой, и, едва просохло, запылали на сопках сухие травы. По вечерам, а особенно ночью, казалось, если долго смотреть на горящие сопки, что там светятся огнями дальние большие города. А по утрам и сопки, и степь — всё было окутано синей прозрачной дымкой, воздух был горьковатым, и на склонах, где плясали фантастические огни, лежали выгоревшие чёрно-бархатные поля. А там, где падь, расступаясь, выбегала в степь, на самом её краю, от станции Ундур-Булак по-прежнему уходили на запад поезда, волнуя возможностью отъезда. Но я уже перестал думать, что мне когда-нибудь выпадет случай уехать на запад. Стало ясно — о нас с Лазаревым просто забыли, и указание, на которое мы рассчитывали, не придёт.
«В конце концов, думал я, какая разница — кто будет стрелять из наших миномётов: мы с Лазаревым или другие лейтенанты? Главное, чтобы на фронте было больше орудийных стволов, больше огня поражало противника. И мы для этого что-то сделали. А стреляет Иванов или Лазарев — не всё ли равно?…»
Но рассуждая столь правильно, я всё же чуть-чуть обманывал себя. Именно мне хотелось стрелять по противнику. И я вновь недобрым словом вспоминал команду «02», уехавшую тогда, в сорок первом, на восток. Но, видно, нас не зря отправили сюда, поставили на краю земли и сохранили в самые тяжкие дни войны для особой цели. И в октябре 1941 года, когда немцы подошли к окраинам Москвы, и в ноябре 1942-го, когда они прорвались к Волге у Сталинграда, когда на фронт было брошено всё, что можно бросить, даже тогда наши два фронта — Забайкальский и Дальневосточный, вместе с Тихоокеанским флотом были щитом Дальнего Востока, Забайкалья, Сибири.
И кто знает — не будь нас здесь, что бы предприняли японцы и кто помешал бы их Квантунской армии хотя бы тогда, в сорок втором, перейти наши границы и — вперёд! — на Читу, на Хабаровск, на родной мой Иркутск… Значит, действительно у нас была своя военная судьба.
А если верить Лазареву, то война, рано или поздно, должна начаться и у нас. Поэтому я, в конце концов, принял свою военную судьбу и никаких рапортов решил больше не писать.
Но Лазарев, кажется, что-то замышлял. И на этот раз своими планами делиться со мной не спешил. Я знал: торопить его не следовало, скажет сам в своё время. Так оно и случилось. Правда, Лазарева к признанию невольно принудил Телепнев, наш доморощенный стратег, как прозвали его в полку.
… В тот вечер мы с Лазаревым пришли в землянку
Телепнева, чтобы послушать его прогнозы о событиях на фронте, Телепнев, на удивление многим, умел довольно точно предсказывать, что и когда произойдёт, в каких местах начнётся новое наше наступление.
Едва мы сняли шинели и уселись — Лазарев на единственную колченогую табуретку, а я на койку Телепнева, над которой висела старая уже карта, расчерченная по всем правилам военного искусства синими и красными стрелами, с матерчатыми красными флажками, неудержимо теперь рвавшимися на запад и обтекавшими синие оборонительные линии противника, — Телепнев взял остро заточенный карандаш и начал:
— Вот, смотрите. Смотрите сюда, на юг! Наступать, я вам говорю, в ближайшее время будут южные армии. Почему? Да, почему? Простое дело, если подумать. На юге что? Никель! Ещё что? Экономическую географию в школе учили? Не помните? Двойка! Марганец на юге. Марганец, понимаете? Компоненты, необходимые для выплавки стали. Попробуйте-ка выплавить броню без марганца. Не получится. А где взять марганец? Вот здесь! — И он карандашом показывал на юг Украины. — А здесь, в Белоруссии, у Константина Константиновича Рокоссовского? Что здесь? Лён-долгунец, конопля, трикотажные фабрики. Наступать будут, я вам говорю, южные фронты. Можете мне поверить!..
Мы молча внимали нашему стратегу, ошибался он редко. Когда прогноз был составлен и Телепнев слегка утомился, то спросил Лазарева:
— Ну-с, а как ваши шерлок-холмсовские успехи? Поймали похитителей портянок?
— Какие портянки? — возмутился Лазарев. — Вы скажете. Дело сложнее: полушубки во втором дивизионе пропадают. Но больше пропадать не будут, — пообещал он.
И рассказал, как выследил похитителей и накрыл двоих с поличным: Лазарев был у нас нештатным полковым дознавателем.
— А разузнать о сообщниках — это уже не столь сложно. Это уже, как говорится, дело техники, — закончил Лазарев.
— Слушайте, Константин Петрович, — сказал Телепнев, — из вас же прекрасный контрразведчик может получиться. А вы чем занимаетесь? Портянки, полушубки — какая разница? Самодеятельность полковая. А вам надо заниматься настоящим делом. Обидно, что серьёзную разведку вы проморгали. Раньше начинать следовало. Впрочем, тут я не специалист, это не по моей части. Может, ещё и не поздно. Но контрразведка по вас просто слёзы льёт. У вас память исключительная, наблюдательность, воля. Изобретательность, наконец, чёрт возьми. Почему бы вам не подать рапорт?
Лазарев усмехнулся со значением, и я что-то заподозрил.
Телепнев продолжал:
— На днях буду в штабе армии. Хотите, скажу о ваших способностях? Я там кое-кого ещё по довоенным сборам знаю. Попрошу вам помочь. Или намекну кому надо. Так, мол, и так. Это же слепым надо быть, чтобы вас не заметить. Грамотных сержантов дважды отправляли в школу. А вас-то, вас как не заметить?
— А если уже заметили? — спросил Костя таинственно. — Кто его знает, особиста? У него служба такая: помалкивать…
Телепнев сразу перестал говорить. Я тоже молчал, удивлённый этим намёком.
Лишь Телепнев неопределённо протянул:
— Тогда другой, конечно, разговор…
— Ну, ладно, — произнёс Лазарев, решившись. — Вам кое-что сказать могу. Кио ку мицу, как говорят японцы, — совершенно секретно. Вызывал он меня. Документы заполнил. Жди, говорит, вызова. Сказал, всё должно быть в порядке, свою рекомендацию, говорит, даю. И как будто туда, куда я всё время хотел: набирают только офицеров. Оказывается, ещё не поздно.
— Если так — поздравляю, — сказал Телепнев. — Просто рад за вас, Константин Петрович. По такому случаю надо было бы вспрыснуть это дело. Дерябнуть, говорю, полагается. Но в нашем Урулюнтуе что можно выпить, кроме хлорированной холодной воды? Или перепревшего чаю в столовой. Да, жизнь наша военная…
— Вспрыскивать пока что рановато, — сказал Лазарёв. — Всё может пустым номером обернуться.
— В нашей жизни и это не исключено, — произнёс Телепнев. — Хотя не вижу причин, по которым бы вам отказали. Главное в нашем положении — не терять надежды. А надежда у вас, на мой взгляд, есть немалая.
— Главное в нашем положении ещё и верить, — сказал я со злостью. — Верить тем, кто рядом с тобой. И, между прочим, не один год рядом. Товарищам верить!
Телепнев и Лазарев неожиданно засмеялись — так, должно быть, непримирим и категоричен был мой тон.
— Витя, милый ты мой! Совсем зелёным бываешь иногда. Как солдат-первогодок, честное слово, а не офицер с границы. За что, впрочем, тебя и люблю. Пойми: я и сейчас не имел права ничего вам сообщать. Но есть разные права. И правила разные есть…,
— Исключения из правил тоже есть, — заметил Телепнев. — На них, как я убедился, многое в жизни держится…
Возвращались от Телепнева мы поздно. Движок давно умолк, было тихо, только время от времени с дальних постов доносилось «Стой! Кто идёт?» и столь же знакомое в ответ — «Разводящий со сменой»: в пади сменялись часовые. Свет в домах и землянках был погашен, лишь в штабе да ещё двух-трёх оконцах едва мерцали огоньки. Лазарев шёл рядом со мной, и я ничего не чувствовал к нему, кроме всегдашнего им восхищения, и понимал, что у меня никого не будет товарища дороже и лучше.
12
Через неделю после этого вечера Лазарев уезжал из Урулюнтуя. Комбат Титоров перед строем батареи сказал речь.
— Сегодня, — объявил он торжественно, — по приказу командования лейтенант Лазарев отбывает к новому месту службы. Мы все хорошо знаем товарища Лазарева как передового командира. И образованного. А также заботливого. И знаем: он много сделал полезного не только в батарее, но и в дивизионе, и в полку. Мне, как и всем, было приятно служить с лейтенантом Лазаревым. И не враз мы найдём подходящую ему замену, хотя замену он себе подготовил и вырастил совместно со всей батареей. — Тут наш комбат выразительно посмотрел на меня. — Взводом управления назначен командовать лейтенант Савин. Командир тоже знающий и требовательный. А лейтенанту Лазареву пожелаем на новом месте службы больших успехов и счастливого пути!
Лазарев пошёл вдоль строя, пожимая каждому солдату руку и желая отличной службы. А солдаты желали остаться ему живым и с победой вернуться домой после войны. Сержант Старков даже прослезился, и когда Титоров дал команду «Разойдись!», он всё шёл за Лазаревым, пока мы не оказались на улице. Тут Лазарёв попрощался со своим сержантом. Телепнев ещё утром уехал в штаб армии, Титоров заступил в наряд — дежурить по части, — и я один пошёл провожать Лазарева до границы гарнизона — дальше идти не разрешалось.
На дороге, проходившей под сопкой, там, где был контрольно-пропускной пункт, Лазарев надеялся поймать попутную машину до станции Ундур-Булак. А если машина не попадётся — не в первый раз идти на своих двоих, да и станция почти рядом: всего двенадцать километров.
Мы поднялись на сопку. На вершине её посвистывал ветер. Я нёс чемодан Лазарева, совсем лёгонький, а сам он тащил аккуратно увязанный спальный мешок, сшитый им недавно из козьих шкур. Внизу, по одну сторону сопки, лежала наша падь, окружённая горами. На их склонах темнели ровики с миномётами и автомашинами нашего полка. Лазарев остановился, с минуту смотрел туда, слегка качнул головой и будто сказал что-то сам себе. Редкие дымки поднимались над офицерскими землянками, над домиками командира полка и другого начальства, над штабом, перед которым выстроилась на развод наша батарея. А по другую сторону открывалась равнина, окаймлённая такими же сопками, то синими, то густо-чёрными, то изжелто-золотистыми в лучах степного заката. Вдалеке, на дороге, ведущей от рудника к станции, показался грузовик.
— Ну, — сказал Лазарев, — давай простимся!..
Мы посмотрели друг на друга. У меня навернулись слёзы. Но Лазарев этого не любил, я заставил себя улыбнуться,
— Держись, Витя! Пиши мне. И запомни, куда бы тебя ни забросила служба: Барнаул, Сизова, шестнадцать. Там всегда тебе будут рады. Даже без меня. Там знают, я писал Кате.
— И ты запомни: Иркутск, Разина, двадцать два.
— Оставайся, служи: у вас ещё будет своя война…
— Будет своя война, — повторил я как пароль.
Мы обнялись и постояли так несколько секунд, не выпуская из рук наших колючих шинелей.
Машина уже приближалась к будке КПП. Лазарев подхватил чемодан и тючок со спальным мешком и по тропке быстро скатился вниз. Я видел, как он забрался в кузов, уселся на чемодан и, уже удаляясь, махал мне шапкой, пока машина и он сам стали неразличимы.
Закат над степью угасал, я пошёл обратно. В пади шла своя жизнь, как при Лазареве. У штаба, на разводе, всё ещё стояла наша батарея, с песней проехал полковой водовоз, в казарму первого дивизиона шёл комиссар, должно быть проводить политинформацию.
Я понимал, что остался в этой жизни с миномётным полком и пройду с ним весь его путь, который кем-то и для чего-то намечен. Ибо не бывает в этом мире, как я потом убедился, ничего просто так, попусту, во всём есть определённая цель — малая или великая. Лазарев поехал навстречу своей, а я остался здесь, на своём посту.
Первое письмо от Лазарева пришло через месяц. Костя писал, что учебное заведение, куда он попал, как раз такое, о котором он мог только мечтать. «Изучаем, — писал он, — многие специальные предметы, очень интересные для меня. У человека моей будущей профессии должен быть широкий кругозор. Ребята вокруг собрались удивительные. Но мне всегда не хватает тебя. И Телепнева, и комбата, и моих солдат. Но тебя — особенно. И, знаешь, теперь я с. нежностью вспоминаю наш Урулюнтуй, из которого мы так хотели вырваться. Хорошо там служилось, поверь, хорошо!.. А учиться мне тут почти год, если не сократят программу по обстоятельствам непредвиденного характера».
За тот год в моей жизни заметных перемен не произошло, если не считать, что теперь я замещал командира батареи. А наш комбат Титоров выполнял обязанности начальника штаба дивизиона, уехавшего на курсы «Выстрел».
В ту осень — осень сорок четвёртого года, война, по мнению Телепнева, нашего доморощенного стратега, вступала в завершающую фазу. Фашистов изгоняли из Белоруссии, бои шли в западных областях Украины, вот-вот наши войска перешагнут новую линию государственной границы. Тогда-то и получил я второе письмо от Лазарева, самое важное.
Он писал, что с отличием закончил своё учебное заведение, повышен в звании и — тут шло иносказание — очень скоро настанет для него главный бой, к которому он готовился всю жизнь. Вместе с опытным офицером он будет отправлен на свой, особый участок нашего фронта. На листке стоял штамп: «Просмотрено военной цензурой».
Но какой цензор, какой посторонний читатель мог понять, о чём идёт речь? Для тысяч молодых офицеров, обучавшихся в то время во многих военных школах, на курсах, в училищах, должен был наступить главный бой, к которому они готовились. Ну, и что из этого? Какая здесь может быть тайна, если фронт каждодневно требовал новых и новых командиров, взамен выбывших? Или фраза: «с опытным офицером отправлен на свой участок нашего фронта». Опять ничего конкретного, составляющего тайну: молодого и неопытного посылают на фронт с опытным. Населённый пункт, откуда посылают, не назван, фамилия опытного офицера тоже, куда именно посылают — не написано: фронт велик — от Белого до Чёрного моря.
Но я — то понял, что всё это означает. А означало это, что Лазарев вместе с опытным разведчиком под чужой фамилией уйдёт за линию фронта. Нашего Забайкальского фронта. И будет вести разведку противника. Будет собирать данные о вооружении и расположении вражеских частей, о их передвижении, чтобы наше командование знало всё это и чтобы они никогда не застали нас врасплох. И границу он перейдёт, возможно, где-то здесь, у нашего огневого рубежа, а может быть з другом месте — кто это знает? Вот это уже тайна, святая военная тайна. Но ясно — и мне было от этого радостно — Костя остался здесь, на востоке, на нашем фронте.
И пока я тут командую батареей, Костя, наверно, уже там, за едва видимыми с нашего боевого рубежа сопками — в Маньчжурии. Может быть, в Хайларе или у самого Хингана, скажем, на станции Якэши или в Бухэду — это уже на перевалах Хингана.
Я до боли в глазах всматривался в эти закордонные синие сопки, когда мы выезжали на боевой рубеж, стереотруба десятикратно увеличивала и приближала камни, рассыпанные по вершинам или сложенные кем-то в пирамидки, колеблемые ветром травы, видел даже орла, сидящего на острой скалистой вершине, но никакой тайны, связанной с Лазаревым, высмотреть не мог.
Иногда я приходил к полковой радиостанции, просил у радиста наушники, слушал эфир. Там неслась чья-то морзянка, условные тире и точки, кто-то открытым текстом просил доставить немедленно запасные части и сельхозинвентарь, потом снова сквозь писк, завывание и треск разрядов шла торопливая отчаянная морзянка. Я спрашивал радиста, что там передают? Кому? Он брал карандаш, быстро записывал, и на бумаге выстраивались колонки цифр, как в задачнике.
— Вот, товарищ лейтенант, — говорил радист, — вот что получается. Шифровка идёт за шифровкой. Ключ к этим шифровкам надо, а ключа у нас нету. Кто ж его знает, какой тут ключ? Это шифровальщики в штабах знают. Секретные, надо полагать, сведения…
Да, секретные, думал я. Сверхсекретные. И я ждал хоть какого-нибудь известия от Лазарева.
И ещё раз получил его. Костя писал, что после «первого боя» он будто заново родился — столько пришлось пережить и увидеть. Но, главное, бой выигран, задание командования выполнено.
Как же мне хотелось приоткрыть эту тайну, разгадать, что за словами «задание выполнено»? Что было с Лазаревым на той стороне? Как выглядит этот город, где выполнял он своё секретное задание? Что, наконец, делал он, какие люди — друзья и враги — его окружали? И какой ценой был выигран этот незримый бой?
Но обо всём этом я мог только гадать.
Перед самым концом войны, в апреле сорок пятого года, Лазарев написал, что вновь направлен на свой участок фронта, что писать ему не следует, он напишет сам, когда позволят обстоятельства.
Передать бы ему, что я буду постоянно думать о нём, вспоминать его, желать ему переменчивого военного счастья. Что если бы мог, то вместе со всей батареей отправился ему на помощь. Теперь у нас в батарее — не то что в сорок первом году! — есть и противотанковые ружья и пулемёты, и автоматы в каждом расчёте. Да, с таким сопровождением Лазареву работалось бы спокойно. Нас тут — армия, фронт, с академиками-генералами, с танками, пушками, связью, с интендантами и поварами, соседями справа и слева. А ведь он там один, совсем один среди врагов. Ну, может быть, их двое или четверо — группа, как говорится в военных документах. И не поможешь им, не пошлёшь даже привета. И никто не может помочь — ни я, ни командир полка, ни даже командующий фронтом. Разведчик работает один, безымянный, известный лишь тому, кто его послал.
Но мы пойдём по твоим следам, Костя. Уже скоро. Об этом мы знали по многим происходившим у нас на Востоке переменам. Нам дали первую фронтовую норму довольствия. Первую, высшую — мы теперь становились вроде бы главными силами. В наши гарнизоны стали прибывать полки, отвоевавшиеся на западе. Они выгружались на глухих разъездах и уходили куда-то в сопки, поближе к боевым рубежам. На учениях, вместо надоевшей обороны, отрабатывались темы наступательного боя в горах, в пустынной местности, в населённом пункте.
И пришёл день, принёсший известие, в которое мы как-то не сразу поверили. Я готовился к занятиям с сержантами батареи по совершенно новой теме «Форсирование водной преграды», когда кто-то забарабанил в дверь, закричал непонятно тревожащее. И вслед за этим отовсюду послышались другие крики и началась стрельба. Бахали винтовки. Автоматы разлили свои разрывные трели. Пистолеты отрывочно били там и сям. А дверь просто разламывали.
«Ну, началось, — решил я, вскочив и затягивая ремень. — Но как-то странно началось. На нас напали? Откуда? Десант? Не иначе, воздушный десант. Сколько ни готовились, а самое начало, кажется, проморгали. Немедленно — в батарею!»
Я вылетел из землянки с пистолетом в руке и чуть не сбил с ног ефрейтора Бунькова, моего нового связного. Буньков орал во всё горло что-то радостное, гоготал, размахивал руками, закатив узенькие свои глаза.
«Свихнулся, не иначе. От страха. Первая жертва в батарее».
Я схватил его за борт распахнутой шинели, дёрнул изо всех сил:
— Ты что? Струсил? Марш за мной, бегом!
— Товарищ лейтенант, куда марш? Зачем? Кончилась война!
— Как так кончилась? Не может быть! — сказал я уверенно.
— Только что передали. Я за вами побежал, в батарее что делается, посмотрели бы? Все стрелять стали. Салютуют.
— Значит, кончилась говоришь? — тихо переспросил я и почувствовал, что по моему лицу текут слёзы.
Где-то далеко в городах и посёлках праздновали Победу, торжествовали; в мае, в июне, в июле стали возвращаться по домам отвоевавшие солдаты, а у нас к августу всё было готово к новой, к нашей дальневосточной войне.
13
Наступило девятое августа 1945 года. Всю ночь мы шли через степь к новому нашему рубежу. Он был на берегу Аргуни, близ бывшего казачьего караула, а теперь большого села Старого Цурухайтуя. Никогда не видел я столько войск, сколько скопилось их тут на рассвете. Танки, артиллерия — конная и на механической тяге, понтонные части и прожектористы, автомашины, брички и солдаты-пехотинцы пятью колоннами подходили к реке. Над нами с мерным гулом проплыла эскадрилья бомбардировщиков — девять самолётов, — пошли бомбить противника. Над переправой, охраняя нас с воздуха, ревели, носились истребители. Сапёры стали наводить понтонный мост. В ожидании очереди на форсирование наша батарея развернулась на берегу в боевой порядок, чтобы открыть огонь, если появится враг. Но на другом берегу на этот раз не было видно ни одного японца.
Я спустился к реке, прохладной, в камышах, курящейся кое-где лёгким туманом. Из-за дальних сопок вставало солнце, отражалось, вспыхивая в реке, окрашивало тускло-серую воду в розовато-кровавый цвет.
И вдруг с того, пустынного ещё берега я услышал слабый крик. Показалось? Но крик повторился. Я всмотрелся и даже без бинокля увидел двух странных людей. Сначала не понял — что в них так меня удивило? Они что-то кричали, махали призывно руками, и отчётливо я услышал:
— Перевезите! Э-э-й! Товарищи! Своих перевезите!..
Их заметили, ко мне стали подходить солдаты и офицеры, появился Титоров, недавно стал он капитаном и был утверждён начальником штаба нашего дивизиона.
— Что за люди? — спросил он.
— Сам не знаю, товарищ капитан. Перевезти просят…
— Немедленно лодку, — приказал Титоров сержанту. — И срочно позовите офицера из «Смерша». Быстро!..
Вскоре лодка с тремя автоматчиками взяла странных людей и поплыла к нам. Едва, раздвинув камыши, она ткнулась в берег, я понял, что поразило меня в тех неизвестных людях, — они были в довоенных гражданских костюмах! И среди наших защитных гимнастёрок, офицерских кителей, шинелей, пилоток, фуражек выглядели на редкость странно. Захотелось их тут же переодеть, чтобы приобрели нормальный вид. Во все глаза мы разглядывали эту странную пару. Один, постарше, так уверенно выпрыгнул из лодки, будто вернулся к себе домой. Был он в тёмно-синем пальто с подставными плечами, модными в довоенные времена, в расстёгнутой белой рубашке, давно не стиранной, обнажавшей сильную грудь, без головного убора, чёрные волосы его были не то кудрявы, не то специально завиты в колечки. И что-то настораживало в его лице неуловимо восточное, пожалуй, узковатые азиатские глаза, быстрые, всё замечающие, как у Лазарева. Он сразу же подхватил из лодки туго набитый заплечный мешок, перекинул лямку через плечо, в руках у него оказалась арисака — японская винтовка, хорошо знакомая мне по книге «Вооружение японской армии». Но больше всего меня почему-то удивили его туфли: чёрные, лакированные, совсем новые, в таких щеголяли модники на довоенных танцплощадках. Ни у меня, ни у моих товарищей, живших тогда на студенческую стипендию, таких туфель никогда не было. Должно быть, этот тип надел их в лодке.
Его напарник — высокий, с белёсым мальчишеским ёжиком, в сером пиджаке и сильно измятых брюках, боязливо озирался, губы его мелко дрожали, то ли от холода, то ли по другой причине. Был он здоровенным, но нескладным и большие свои руки держал в карманах.
— Оружие! — приказал Титоров, как только выбрались они из лодки.
Чёрный дружески усмехнулся, глядя Титорову прямо в глаза, но винтовку не бросил, почему-то медлил.
«Не понимает», — подумал я и громко произнёс фразу, отработанную ещё вместе с Лазаревым:
— Томарэ, буки о сутэро!
Чёрный удивлённо взглянул на меня, сказал:
— Значит, и у нас появились знатоки японского? Ну, что же, бери, капитан, — и протянул Титорову винтовку. — Теперь она не нужна…
Его товарищ вынул из кармана кольт и, держа за ствол, отдал мне.
— Кто такие? Откуда? — властно спросил Титоров.
— Разведчики, — устало сказал чёрный. И добавил: — Я такой же капитан, как ты, только другой службы. Прикажи, прошу тебя, доставить нас на ближайшую погранзаставу.
— Разберёмся, какие вы разведчики, — с недоверием сказал Титоров. — Что в мешке?…
— Пожалуйста, смотрите, — вежливо произнёс чёрный и вытряхнул из мешка бельишко, какую-то одежду, среди которой я успел заметить синий китайский халат, пару войлочных туфель, несколько пачек заграничных сигарет, никогда нами прежде не виданных, и коробочку красного цвета, испещрённую иероглифами.
Коробочка Титорова заинтересовала.
— А это что? — спросил он.
Чёрный стремительно схватил коробочку, спрятал в карман:
— А это, товарищ капитан, я могу показать только своему начальству. Вам показать не имею права.
— Ну и ладно, — мягко сказал Титоров, впервые дружески улыбнувшись. Видно, поверил, что перед ним наш разведчик, и добавил ободряюще: — Теперь у вас всё будет в порядке!..
— Какой там порядок, — горько сказал разведчик. — Было нас четверо. Трое погибли, остался один я. Он-то, — разведчик кивнул на своего напарника, — он-то из русских эмигрантов. На нас работал. Больше нельзя было ему оставаться там. К нам вот пришёл, боится ещё: столько вокруг людей — и все красные. Не бойся, Коля, плохого тебе не сделают. Тут все свои…
Солдаты, окружавшие нас, молча, с любопытством смотрели то на этих двоих, то на Титорова, всё ещё сомневаясь, не зная, верить или нет.
А пришедший из-за границы Коля никак не мог унять дрожь, видно, сильно замёрз в камышах, на том берегу.
Подошёл офицер из «Смерша», спросил:
— Эти? Чем докажете, что наши разведчики? А если вы оттуда разведчики?
Чёрный повторил требовательно:
— Доставьте нас на ближайшую погранзаставу. Я такой же капитан, как и вы. Кому положено знать, тот подтвердит. Все мои товарищи погибли. — И опять, как во сне. — Нас было четверо…
— Хорошо, — спокойно согласился офицер. — Пойдёмте со мной.
И они пошли, за ними солдат с винтовкой системы арисака.
Тут меня будто иглой пронзило страшное предположение. Я кинулся им вслед, догнал, с налёту спросил разведчика:
— Лазарев с вами был? Скажите! Лазарев Константин Петрович. Это мой друг…
Я увидел усталые глаза разведчика, в самой их глубине мелькнула какая-то затаённая мысль, губы его дрогнули:
— Лазарев? Не знаю такого. Со мной были Петров и Константинов. Эх, какие были ребята!..
Ничего больше я спросить не успел, сзади раздалась команда:
— Вторая батарея на форсирование!
— Савин! Где комбат Савин? — услышал я голос Титорова и побежал к нему. — Давай, быстро, батарею на форсирование!
Начинался новый этап нашей жизни, и меня поглотили новые заботы.
Я вскочил в кабину грузовика, где в кузове сидели разведчики взвода управления, которым когда-то командовал Лазарев, сказал Обжигину:
— Давай вперёд! Держи к переправе…
Обжигин лихо вырулил и по накатанной уже колее повёл машину к понтонному мосту, который колыхался поперёк реки. Я приоткрыл дверцу, оглянулся, высунувшись из кабины. Вся батарея вытягивалась в колонну вслед за нами. В стороне стояла полевая кухня. Я увидел Лиду. Вместе с хозяйственным взводом она тоже готовилась перейти реку в арьергарде нашего полка. У самого моста меня задержал регулировщик, дав знак остановиться: пропускали роту автоматчиков. Впереди шёл невысокий старший лейтенант, чем-то знакомый. Я вгляделся и узнал Сашку Прибыткова, моего земляка. Кажется, здесь были все, кто долгие годы служил в наших пограничных гарнизонах, ожидая этого часа, — все шли на войну с японцами, и только Лазарева не было с нами.
Когда мы оказались на чужом берегу, я едва не выскочил из машины и не побежал обратно, к погранзаставе, куда увели разведчика с его напарником. О чём же я — дурная голова! — спрашивал? Да ни один разведчик не посылается на задание под своим именем! У них имена чужие и биография, так называемая легенда, тоже чужая, придуманная или у кого-то взятая, для маскировки. Какой же мог быть на той стороне Лазарёв? А Константинов? Или Петров? Скрытое, затаённое сходство было в этих фамилиях, в их тайной близости Константину Петровичу Лазареву, ушедшему раньше нас за эту пограничную реку, к тем дальним сопкам, на которых, я уже знал, укрепились самураи. По этим сопкам нашей батарее предстояло вскоре открыть огонь, а роте старшего лейтенанта Прибыткова пойти на их штурм…
… Когда я вернулся с той короткой и стремительнопобедной войны — она вошла потом в историю Великой Отечественной как Маньчжурская наступательная операция, — то сразу же стал искать Лазарева. Из города Барнаула не пришло никакого ответа. Военные архивы и штабы, куда я обращался, неизменно отвечали, что сведениями о Лазареве не располагают. Наконец, через несколько лет, судьба привела меня в Барнаул. Дом номер шестнадцать на улице Сизова я не нашёл, его снесли давным-давно, домовая книга в архиве горкомхоза не сохранилась. Из Лазаревых, интересовавших меня, в городе никто не проживал. И сколько я потом ни искал Лазарева по разным городам — не нашёл до сих пор.
Остаётся добавить, что каждый год в День Победы, когда наступает Минута Молчания и мы стоим рядом с отставным инженер-полковником Телепневым, устремлённые в прошлое, я вижу зааргунские степи, по ним идёт — нет, не наш полк в составе огромной армии, а крошечная группа из четырёх человек. В ней Константинов и Петров, очень похожие на Лазарева, сам Лазарев и наш начальник штаба, бывший комбат Титоров, убитый под городом Хайларом при штурме высоты Обо-Ту. Какие это были ребята!.. И рядом с ними, улыбаясь мне из дальнего далека, стоит в своём синем берете со звездой Лида Ёлочкина. Её сразил осколок снаряда, когда она с термосом за плечами пробиралась на наблюдательный пункт нашей батареи.