Черчилль. Молодой титан

Шелден Майкл

Часть I. 1901–1905 гг

 

 

I. Новый мир

Холодной зимней ночью — когда свершался переход от предыдущего столетия к новому — молодой человек двадцати шести лет, сидя в душном вагоне поезда, писал письмо, обращенное к прекрасной женщине. Из окна вагона открывался вид на бесконечные, занесенные снегом степные просторы под необъятным звездным куполом неба. Он находился более чем в четырех тысячах миль от дома, страшно устал и испытывал чувство одиночества. Последней станцией был Сент-Пол, город в штате Миннесота, а впереди — граница с Канадой.

«В поезде на Виннипег, — записал Уинстон Черчилль черными чернилами, затем в самом вверху листа добавил дату, — 20 января 1901 г. — и, минуя приветствие, начал просто, — Памела…».

Он обращался к девушке, которая стала величайшей любовью его юности. Отдавая дань ее красоте и обаянию, он объявил Памеле, что она «ярчайшая звезда на небосклоне лондонского общества».

И, действительно Памела считалась в Англии одной из самых заметных фигур в светском обществе. А еще Уинстон признавался (когда их знакомство только завязалось), что она «необъяснимым образом завораживает его». К величайшему сожалению, очень многие мужчины испытывали те же самые чувства, что и он.

Почти за два года Уинстон отправил ей огромное количество писем, полных пылких признаний. «Моя любовь сильна и глубока, — уверял он в одном из писем. — Ничто не сможет ее поколебать».

Они познакомились в Индии, когда им было по двадцать два года. Уинстон служил в 4-м Собственном Королевы гусарском полку, а Памела была дочерью колониального чиновника. Как-то они вместе отправились в поездку на слонах, потом пообедали у нее в доме, а затем перебрасывались вежливыми фразами на вечеринках. И только полтора года спустя, когда оба вернулись в Англию, Уинстон понял, что влюбился. Но обворожительную красавицу с блестящими темными волосами, соблазнительными зелеными глазами и фигуркой фарфоровой статуэтки осаждали толпы поклонников. Она неизменно становилась центром притяжения на каждом балу и постоянно проводила время в окружении блестящих мужчин. Позже один из ее друзей так отозвался о беззаботном времяпровождении красавицы: «она плела самую блестящую золоченую паутину тех дней».

Пытаясь противостоять соперникам, Черчилль старался произвести на Памелу впечатление силой своих слов. Однажды утром почтальон доставил к ее дверям увесистую бандероль с его произведением «Саврола», а также письмо, в котором автор излагал идею книги — как «зеркало» его собственного ума и представлений. Он писал, что будет признателен, если она окажет честь и прочтет текст. Когда ни этот, ни другие подобные приемы не помогли ему одолеть соперников, он увеличил ставку. «Если ты выйдешь за меня замуж, — написал он несколько месяцев спустя, — я завоюю мир и положу его к твоим ногам».

Сам Уинстон воспринял столь экстравагантное обещание вполне серьезно, но Памелу Плоуден оно не тронуло. Время шло, и Черчилль вновь вернулся к прежним приемам, пытаясь завоевать сердце красавицы письмами, и ждал очередного удачного момента, чтобы произвести на нее впечатление. Во время Англо-бурской войны в Южной Африке, (где англичане сражались за золото, алмазы и империю против независимых голландских поселенцев), отделенный от любимой тысячами миль, Черчилль подпитывал свое чувство, вглядываясь в три портрета Памелы, которые он носил в особом бумажнике. Находясь в плену у буров, он в конце 1899 года писал ей из Претории записки, полные храбрости и юмора: «В новой среде, полной ярких событий, часто думаю о тебе».

Бедственное положение, в котором он оказался, ничего не изменило в отношениях, но тронуло ее. Когда его мать сообщила девушке, что Уинстону удалось бежать из тюрьмы и что он остался жив, Памела ответила телеграммой в два слова: «Слава богу!»

Ободренный тем, что, вернувшись, он стал героем, Уинстон решился снова попытать счастья. «Никто не поймет ее так, как я», — уверял он мать девушки. В погожий октябрьский день 1900 года он снова сделал ей предложение. И выбрал для этого подходящее столь возвышенному моменту место. Его друг, графиня Уорвик, пригласила Памелу провести у нее уик-энд — в родовом великолепном средневековом замке. Высоко вознесенные вверх башни с бойницами выглядели декорациями, и полный надежд искатель руки пригласил Памелу поплавать по не менее волшебной в своей красоте реке Айвон, которая протекала под стенами замка. Пока они просто скользили на лодке по глади реки, все шло прекрасно. И он решился. Отказ сразил его и разбил сердце.

И все же, даже после этого отказа, покидая Англию в декабре, чтобы прочесть лекции о Южной Африке в организованном для него турне по Канаде и Соединенным Штатам, — Уинстон по-прежнему считал: Памела — «единственная женщина, с которой я могу быть счастливым». Теперь, три месяца спустя после сделанного им предложения руки и сердца, — в вагонном купе, которое освещала тусклая лампочка, он писал ей очередное письмо. И пока поезд мчался по северной Миннесоте к канадской границе, романтическое признание под стенами замка все более представлялось ему дурным сном. Наверное, ему казалось, что письмо, отправленное с другого конца земного шара, каким-то образом размягчит сердце и убедит несговорчивую девушку.

Он уже стал международной знаменитостью, «удивительным парнем», который умеет и сражаться, и писать. Его будущее выглядело ослепительным. Газеты в Виннипеге отмечали его приезд как одно из главнейших событий, и неслыханная толпа — такую прежде никогда не удавалось собрать, — ожидала его перед лекцией. Набранное черным жирным шрифтом сообщение о его выступлении в виннипегском театре гласило: «Уинстон Спенсер-Черчилль. Война, какой я ее видел». Цены на билеты, которые сначала продавались за десять центов, взлетели до полутора долларов.

Рядом с его романом «Саврола» в витринах магазинов Виннипега были выставлены «Из Лондона до Ледисмита через Преторию» — историю его борьбы за свободу в Южной Африке, и двухтомник «Речная война» — описание британской кампании в Судане, где он тоже отличился незаурядной храбростью. О последней книге, вышедшей в 1899 году, американский военный корреспондент Ричард Хардинг Дэвис написал: «Такую работу следовало бы ожидать от генерала, прослужившего долгие годы в Египте, прежде чем он сменил меч на перо и описал подлинные события своей жизни. Но для второго лейтенанта, который пробыл на Ниле ровно столько, чтобы едва успеть покрыться загаром пустыни, — это истинное откровение» .

Уинстон пообещал Памеле завоевать весь мир и положить к ее ногам, а он относился к числу мужчин, которые убеждены, что сумеют этого добиться. Но пока что она повергла его наземь. И сейчас, независимо от того, где она находилась, Памела продолжала дразнить его воображение, ее образ преследовал молодого человека, и он по-прежнему пребывал в уверенности, что она должна занять свое место в том будущем, которое ему виделось. «Если то, что есть между нами, — писал он из поезда, — не окрепнет, мы утратим его навсегда».

Главным препятствием, стоявшим у них на пути, были деньги. Все ожидали, что такая выдающаяся красавица, как Памела, должна выйти замуж за весьма состоятельного мужчину с впечатляющим будущим. «Она должна стать женой богатого человека», — вежливо утверждал полковник Джон Брабазон — командир Черчилля в гусарском полку , когда узнал, что Памела не собирается выходить замуж за его подчиненного.

Вообще-то Уинстон — внук графа Мальборо, — надеялся, что должен унаследовать какое-то количество денег. Однако лорд Рэндольф оставил в наследство только долги, а мать Уинстона, которую он так любил, чрезвычайно общительная женщина, умела только тратить. (Друзья говорили о Дженни: «Для нее жизнь начинается не меньше, чем с четырех десятков пар обуви».)

Огромной удачей для семейства стала женитьба герцога Мальборо на Консуэло Вандербильт — дочери американского миллионера. В результате чего Санни получил в приданое несколько миллионов долларов. Санни — кузен Уинстона — или, как его полагалось величать, — Чарльз Ричард Джон Спенсер-Черчилль, 9-й герцог Мальборо. Пару лет — пока еще Консуэло не родила в 1897 году первого из двух сыновей — Уинстон считался следующим по линии, кто должен унаследовать титул и все богатства, включая и родовое поместье — дворец Бленхейм. Но он не выказывал особого интереса к тому, чтобы стать просто герцогом, когда перед ним открывалось столько дорог к славе.

Даже его собственная бабушка — наследие викторианских времен, носившая по-прежнему кружевные чепчики и пользовавшаяся слуховой трубкой, — не считала его достойным наследником потомственного титула. Слишком уж он был амбициозным и самоуверенным с ее точки зрения. Свекровь, герцогиня Фанни, можно сказать с порога, объявила молодой невестке: «Ваша первейшая обязанность — родить ребенка, и это должен быть сын, ибо мне невыносимо даже подумать, что герцогом станет этот выскочка Уинстон».

Большинство считало, что у Санни колючий характер, но Уинстон всегда был его преданным другом и старался видеть в нем только самое лучшее. «Мы с Санни были как родные братья», — напишет позже Черчилль. В свою очередь молодой герцог гордился своим кузеном и был счастлив предоставить тому возможность появляться во дворце Бленхейм в любое удобное время, когда только заблагорассудится.

К тому времени у Уинстона появилась новая работа, но она никоим образом не обеспечивала его в финансовом отношении. А если точнее, вообще не приносила ни пенни. В начале октября молодой герой Бурской войны успешно начал свою политическую карьеру. Он выиграл на выборах от манчестерского предместья Оулдем и занял место члена палаты общин от партии консерваторов. Победа Черчилля стала сигналом победного шествия партии в осенних выборах 1900 года, и его, когда он явился в палату в феврале, сразу приняли как восходящую политическую звезду, которая должна оживить деятельность партии. В этих новых обстоятельствах желание сделать повторное предложение Памеле выглядело вполне уместно. Но и эта попытка оказалась безрезультатной. Похоже, его новая работа не показалась столь уж привлекательной для невесты.

Близкий друг Памелы, ее наставница в светской жизни леди Грэнби, впоследствии герцогиня Ратленд, и мачеха Памелы (поскольку ее родная мать задолго до того умерла от укуса змеи в Индии), не колеблясь ни секунды, советовали девушке дождаться предложения от более подходящего кандидата. Черчилль догадывался о том, что эти советчики не расположены к нему. Еще до отъезда в Африку он писал Памеле, пытаясь разобраться в их отношениях: «Для женитьбы необходимы два условия — деньги и согласие родственников с обеих сторон». Не в состоянии добиться согласия, он предпринимал усилия, чтобы доказать, насколько удача сопутствует ему. И сразу после возвращения с войны вынашивает честолюбивые замыслы.

Как и полагалось члену палаты после выборов, он провел встречи, рассказывая о Бурской войне, по крайней мере, в двух десятках городов, и хвастался, что должен получить около двух тысяч фунтов за этот тур. Желающих послушать его в ноябре оказалось так много, что пришлось устроить повторное выступление. И, конечно, именно поэтому он надеялся существенно пополнить свои доходы от тура в Америку. Поездка началась в декабре. И вот теперь локомотив увлекал его к заснеженному Виннипегу.

В котелке и стильном двубортном пальто с отделанным мехом воротником, Черчилль прибыл в Виннипег в понедельник, 21 января 1901 года около полудня. Его приветствовала небольшая группа организаторов. И в том числе с иголочки одетый местный финансовый магнат, исполнявший обязанность вице-губернатора. Температура упала до десяти градусов по Фаренгейту, пронзительный холодный ветер мел по улицам снег, и настроение в городе было мрачное. Но виной тому стала не метель, не погодные условия. Местные жители давно привыкли к холоду.

Причина крылась в последних новостях, которые легли тенью на этот отдаленный форпост империи. «Четырнадцать сотен миль от любого британского городка», — воскликнул по этому поводу Черчилль. Набранные огромными шрифтами заголовки, как готовые обрушиться каменные глыбы, изменили привычный ход жизни: «КОРОЛЕВА ВИКТОРИЯ ПРИ СМЕРТИ, ОНА ДОЖИВАЕТ ПОСЛЕДНИЕ ЧАСЫ».

Новость об ухудшении здоровья королевы, — ей исполнился 81 год — уже успела широко распространиться за последние несколько дней, а теперь, когда все осознали близость конца, стало ясно, что с ее уходом нарушится и устоявшийся, привычный порядок. «Это выглядело так, словно некий монстр повернул ход истории, — писал известный историк. — Большая часть населения даже не представляла периода, когда бы королева Виктория не правила ими».

Ее смерть выглядела как одно из самых значительных событий, даже для тех, кто находился рядом с нею, кто имел возможность видеть, что она страдает и мучается не менее самого обычного человека. «Ее последние часы, — как заметил герцог Аргайлл, — вызывали такое ощущение, будто тонет огромный трехпалубный корабль. При этом она сохранила способность шутить перед тем, как затонуть».

Еще до отправления в Канаду, Черчилль видел первые сообщения о том, что королева при смерти, и даже упоминал об этом в письмах к Памеле. И хотя он не знал всех подробностей происходящего у него на родине, тем не менее, он был способен представить, какие изменения могут произойти в поствикторианском мире.

Вполне возможно, считал Уинстон, что парламент распустят и что ему в самое ближайшее время снова придется вступить в предвыборную борьбу. А это также означало, что придется отменить тур и потерять деньги, которые он мог получить за свои выступления. Несмотря на столь неудачно сложившиеся обстоятельства, он пытался небрежно шутить, обращаясь к Памеле: «Только посмотрите, как смерть королевы осложнила мои планы. Ее смерть взбудоражила не только нацию, но также и Уинстона».

Однако эта историческая драма для намеченного выступления в театре Виннипега — города, где проживало только пятьдесят тысяч жителей, — обернулась весьма удачным образом. На вечернюю лекцию Черчилля было продано более тысячи билетов, поэтому к обычным стульям пришлось приставлять добавочные в конце зала и перед оркестровой ямой. Для этих канадцев, живших так далеко и от узкого круга королевской семьи, и от аристократического общества, и членов палаты, сын лорда Рэндольфа — Уинстон Черчилль — выглядел связующей нитью, непосредственным представителем правящего класса империи. И каждый готов был потратить даже больше доллара только для того, чтобы послушать выступление человека, проделавшего пять сотен миль и предоставившего им возможность поговорить с ним именно в тот момент, когда величайшие перемены уже накрывали их с головой.

То громадное внимание, с которым встретили его лекцию, воодушевило Черчилля, поскольку его лекции по ту сторону границы проходили не столь успешно, как он надеялся. Выступления в Британии принесли ему доход, и он надеялся выручить намного больше в Америке. Однако его надежды не оправдались, и он получил чуть не вполовину меньше того, что заработал на родине. В некоторых городах публики в зале было маловато, слушала она рассеянно, а то и откровенно недоброжелательно, иной раз имело место и то, и другое. Например, в Вашингтоне из кассового сбора его выручка составила всего лишь пятьдесят долларов, в Балтиморе — тридцать пять, а в Хартфорде сумма выглядела просто позорно — десять долларов!

Многие американцы немецкого или голландского происхождения отождествляли себя с бурами, боровшимися за независимость, поэтому они без всякой симпатии взирали на молодого человека, который прославился тем, что сражался на стороне колониальной державы.

Что же касается американских ирландцев, то они вообще питали застарелую ненависть к англичанам, и Черчилль отчетливо видел, насколько враждебно они настроены. «… в Чикаго меня встретила крикливая толпа», — вспоминал он. Только один раз аудитория разразилась аплодисментами на выступлении Черчилля, когда он для иллюстрации использовал во время лекции «магический фонарь», демонстрируя диапозитивы с грозными фермерами-бурами, вооруженными до зубов для предстоящей схватки. В ответ Черчилль заметил, что разделяет их восхищение воинской доблестью поселенцев, однако ему хотелось бы напомнить об одном факте: что у него лично не было возможности любоваться голландскими воинами с безопасного расстояния. «Вы правы, аплодируя им, но вам не доводилось встречаться с ними лицом к лицу».

Надо отметить, Черчилль уже давно доказал, что обладает способностью направлять возмущение толпы в нужное русло. Во время октябрьской предвыборной кампании кто-то из собравшихся решил поиздеваться над его молодостью и выкрикнул: «А твоя мамочка знает, что ты здесь?» На что Уинстон тотчас отозвался: «Да, сэр, и более того, когда после подсчета голосов, назовут имя избранников, моя мама узнает, что я буду в списке».

Тур Черчилля в Америку организовал весьма претенциозный менеджер — майор Джеймс Понд, — тоже герой (он получил Медаль Почета во время Гражданской войны). У старого вояки была привычка расписывать в самых радужных тонах и с самыми пышными преувеличениями будущие успехи того или иного лекционного турне. А когда оказывалось, что надежды не сбылись, он весьма пространно и дотошно объяснял, почему результаты оказались столь плачевными. Один из его самых знаменитых клиентов — Марк Твен, однажды сказал другому лектору: «Если ты получишь хотя бы половину того, что тебе обещает Понд, вознеси хвалу Господу, потому что с другими подобного не случалось». Черчилль осознал горькую правду слишком поздно: при продаже билетов майор забирал львиную долю себе. Уинстон устроил ему скандал и пригрозил прервать поездку, хотя она подходила к середине. Что касается майора («вульгарного янки-импресарио», — как именовал его Черчилль), то он в свою очередь негодовал из-за того, что клиент живет на широкую ногу и расходует слишком много, так что счета так и сыпятся со всех сторон.

«Вы представляете, что вытворяет этот юный нахал? — сетовал майор в разговоре с друзьями. — Каждое утро он выпивает за завтраком пинту шампанского, а я должен оплачивать это!»

Противостояние достигло кульминации в декабре, когда они прибыли в восточную часть Канады. Черчилль решил, что должен воспользоваться некоторым преимуществом — ведь он оказался почти в родных пенатах, и объявил наглому янки, что не поедет снова в Штаты, дабы завершить тур, если не получит приличный гонорар. Это заявление Черчилль сделал 27 декабря во время лекции в Оттаве. Майор был чрезвычайно удивлен, что его клиент возмущается, и решил надавить на него.

Майор выглядел как библейский патриарх — широкие плечи, длинная седая борода, — когда он с высоты своего роста, вытянув палец, словно указывал на грешника, потребовал от Черчилля (который был всего лишь пяти футов и восьми дюймов роста), чтобы тот продолжил тур во что бы то ни стало. На что молодой человек невозмутимо ответил, что отменяет выступление, которое должно было состояться в Онтарио.

— Понд, я не приду на выступление, — объявил он. — Зачем мне это? За лекцию в Оттаве я получил всего лишь 300 долларов!

— Ты отказываешься от выступления в Брантфорде? — уточнил майор.

— Да… и от всех других, где бы то ни было, на прежних условиях.

Старый вояка не привык к непослушанию. Он получил Медаль Почета за отличие в жесткой схватке с бандой конфедератов-рейдеров под предводительством Уильяма Квонтрилла — безжалостного противника, — и, конечно, не собирался уступать юному Черчиллю просто так. .

Он слил свои жалобы и недовольство прессе, и вскоре газеты по обе стороны границы выставили Понда несчастной жертвой неблагодарного английского аристократа, которого ничто не волнует, кроме денег, и который бесчестно нарушает принятые обязательства. «Уинстон Черчилль не пользуется в нашем городе популярностью», — написал канадский репортер после того, как явившиеся на лекцию граждане получили компенсацию. Но это все равно испортило им вечер.

«Твое заявление прессе принесло изрядный ущерб», — сердито втолковывал Черчилль своему импресарио. Впрочем, тот и сам быстро сообразил, что поднятая им волна становится неподконтрольной и это грозит не только его собственной репутации, но и всем лекционным поездкам, которые он организует.

Так в противостоянии двух героев войны — старого и нового, — старый вынужден был уступить требованиям Черчилля и увеличить гонорар за выступления.

«Нам удалось прийти к мирному разрешению вопроса… но на моих условиях, — гордо отчитывался о случившемся Уинстон в письме матери, — и я намереваюсь продолжить поездку».

Скрипя зубами, он согласился снова на изнурительное расписание выступлений в Мичигане, Иллинойсе, Миссури и Миннесоте, прежде чем вернуться в Канаду для встречи в Виннипеге. В самом конце ему так и не удалось добиться выплаты гонорара, причитавшегося за последние лекции.

Но чего он не смог изменить, так это тот сильно навредивший ему образ, что создал Понд вместе с газетчиками. Это было особенно прискорбно, учитывая, насколько Уинстон дорожил мнением одной особы, присутствовавшей в данный момент в Канаде.

Когда его противостояние с Пондом стало притчей во языцех, он как раз остановился в особняке генерал-губернатора в Оттаве, и среди присутствовавших там гостей находилась и Памела Плоуден. Она приехала навестить подругу — леди Минто — жену генерал— губернатора.

Разумеется, Черчилль задолго до того узнал о том, что Памела будет в той же самой точке Канады, куда должен приехать и он. А поскольку до поры до времени тур проходил вполне успешно, он надеялся еще раз воспользоваться возможностью продемонстрировать девушке, что его успех не случаен и что ему рано или поздно удастся уладить вопрос с деньгами. А вместо этого, когда он приехал к лорду и леди Минто в элегантный Ридо Холл, турне расползалось по швам, а его самого швыряло на волнах критики из-за того, что он осмелился спорить с Пондом.

Во время краткого свидания Памела была с ним вежлива, но держалась отстраненно. «Хороша как всегда и судя по всему счастлива», — к такому выводу пришел Уинстон после встречи с девушкой, которая два месяца назад ответила ему отказом. «Мы не затрагивали болезненные точки», — единственное, что он мог сообщить матери в очередном письме, где описывал разговор с Памелой. А ведь он надеялся, что Памела увидит его во всем блеске славы, станет свидетельницей его триумфа, того, с каким восторгом принимает канадская публика юного лектора, а также осознает, что поток долларов на каждой лекции не иссякает. И вот, благодаря глупой выходке Понда, триумфальное шествие оказалось сорванным. Мрачнее тучи Черчилль покинул Оттаву, а Памела вскоре вернулась к своей обычной светской жизни в Лондоне. Старый майор — а он умер через три года после того тура, — даже не подозревал, насколько он навредил юному англичанину.

В этом долгом и длинном путешествии по Северной Америке до Виннипега часть неприятностей, помимо ссоры с импресарио, была вызвана его поведением. Например, грубость по отношению к посетителям отеля в Сент-Поле. Но местные газетчики, не сделав ни малейших попыток разобраться, в чем суть происшедшего, тотчас обрушились на Черчилля, называя его первостатейным хамом, и сочли, что его поведение вызвано мальчишеской бравадой. Многих американцев и в самом деле раздражала бросающаяся в глаза самоуверенность Черчилля, его чрезмерная гордость Британской империей, и они нашли, за что ухватиться, чтобы обрушиться с упреками. Даже доброжелательный Рузвельт сразу почувствовал неприязнь к юноше, когда они встретились — это произошло через неделю после приезда Черчилля. А позже Рузвельт критиковал молодого политика за то, что тот выказывал «откровенное стремление заполучить дешевое восхищение». Ему хватало своих президентских хлопот, чтобы терпимо относится к «хулиганствующему проповеднику». Дочь Рузвельта, Элис Рузвельт Лонгуорт, когда ее спросили (к тому времени она была уже в преклонном возрасте), почему отец так пренебрежительно отнесся к Черчиллю, ответила: «Потому что они были очень похожи».

Несмотря на то, что Виннипег с его близлежащими городками не сулил ничего особенного, именно в этом месте состоялось лучшее выступление Черчилля, поскольку он наконец получил возможность обратиться к обширной и доброжелательно настроенной аудитории. Он почувствовал прилив воодушевления, когда, подъехав в снежном полумраке к театру, увидел человек пятьсот, ожидавших возможности получить билеты на стоячие места. Несколько человек заметило экипаж, но узнать Уинстона было трудно — так плотно он запахнулся в новое меховое пальто, купленное во второй половине того же дня в магазине Компании Гудзонова залива на Мэйн-стрит. Оказавшись за кулисами, Уинстон тотчас бросился к занавесу, чтобы посмотреть в щелочку на собравшихся в зале. Как уверял впоследствии директор, такого количества народу в театре не было никогда: пришли люди самых разных сословий. Представители высшего класса удобно устроились в ложах, а рабочий люд теснился вдоль задней стены. Сливки общества, расположившиеся ближе всего к сцене, производили внушительное впечатление. Черчилль даже пошутил: «Мужчины облачились в вечерние наряды, а леди «только наполовину».

«Толпа будоражила его», — написал Черчилль про своего героя Савролу, и нет сомнения, что то же самое волнение охватывало его, когда гас свет, распахивался занавес, и он выходил на сцену. После бурного взрыва аплодисментов, которыми встретили появление лектора, Черчилль начал рассказывать, как он — военный корреспондент — прибыл в Южную Африку, как попал в плен при нападении хорошо вооруженного отряда буров на британский бронепоезд, и как сумел бежать через три недели. Полностью поглощенная драматическим описанием событий, аудитория, затаив дыхание, внимала тому, как Черчилль использовал созвездия, чтобы сориентироваться в незнакомой местности, как буры напрасно пытались обнаружить его следы. На счастье Уинстона, ему встретилась рабочие, которые тайно поддерживали британцев, и они предоставили беглецу временное убежище. Несколько дней он прятался в угольной шахте.

«Компанию мне составили только белые крысы с розовыми глазками. Однако, — продолжал он, обращаясь к замершей толпе, — меня каждый день снабжали свежими газетами, и я каждый день читал сообщения буров о том, как меня ловили в очередной раз, переодетого то так, то эдак. В умах людей о бурах сложилось представление как о людях грубых и невоспитанных, и при всем моем уважении к представлениям интеллигенции и к их воображению, должен признать как журналист, что газеты буров ничем не отличаются от тех, что выпускает цивилизованный мир».

Уинстон то острил, то затрагивал самые тонкие струны в душах людей, постоянно держал их в напряжении, описывая, как ему удалось тайком пробраться и спрятаться в поезде, который направлялся в португальскую Восточную Африку. И только там — измотанный и изрядно потрепанный, но уже свободный, — он обратился в британское консульство.

Даже в момент выступления, чувствовалось, что Уинстон смакует переживания, доволен своей ловкостью и тем, что добился успеха, несмотря на препятствия. «Даже звезды помогали мне, — обмолвился он, — указывая путь в полной темноте». Когда он закончил речь, когда затихли последние аплодисменты, наверное, кто-то из сидевших в зале призадумался, что еще оставили для него звезды про запас? К 26 годам Черчилль успел столько сделать, что этого хватило бы на несколько жизней.

А текущие события шли своим чередом. И нет сомнения, что Уинстон ждал чего-то из ряда вон выходящего. Ведь из новостей на газетных полосах он уже знал про болезнь королевы, а это означало серьезные грядущие перемены в самое ближайшее время. Он даже зачитал перед аудиторией последнюю сводку о состоянии ее здоровья, и когда поздней ночью лекция закончилась, многие думали, что, проснувшись утром, они узнают, что Виктория умерла.

Не желая упустить самые последние новости, встревоженный Черчилль в сопровождении помощника губернатора отправился в губернаторскую резиденцию, чтобы провести там ночь. Он был желанным гостем, пел дифирамбы городу Виннипегу. «Великий город, — восклицал он, — и жизненно необходим для будущего империи. Западная часть Канады — это британский хлебный магазин, и когда я вернусь, то непременно сообщу избирателям моего округа, что говорил с теми, кто снабжает их хлебом. Эти слова, — как он потом запишет с чувством удовлетворения, — заставили слушателей просто раздуться от гордости».

* * *

На следующий день — в час дня — в Виннипег пришло телеграфное сообщение из Оттавы, что королева умерла в своем доме на острове Уайт. «Наша добрая королева умерла», — так начиналось одно из объявлений. Колокола начали траурный перезвон, когда Черчилль уже шел к станции. По лекционному расписанию он должен был покинуть город вскоре после двух часов пополудни на поезде по Большой северной железной дороге. Ему надо было снова возвращаться в Штаты. Кое-кто из продавцов уже выставлял в витринах магазинов портреты королевы в траурной рамке. А на главной городской площади уже успели задрапировать бюст королевы, что возвышался напротив здания муниципалитета.

Черчилль был тронут мгновенным откликом на случившееся. «Этот город, находившийся так далеко в снегах, — заметил он позже, — склонил головы и приспустил флаги». Он уже получил сообщение о том, что парламент не будет распущен, а это означало, что он может довести до конца лекционное турне, которое должно было продлиться еще десять дней. Для него был забронирован билет на пароход, отплывавший из Нью-Йорка в начале февраля. И за два месяца напряженной работы он в итоге должен был получить на руки 1 600 фунтов, вместо намеченных, как он надеялся, 5 000. Но когда он подвел итог тому, что заработал за прошедшие два года — лекциями и гонорарами за напечатанное, — то счел окончательную сумму вполне достаточной. «Я горжусь тем, — писал он матери, — что не найдется ни один другого человека из миллиона, кто бы в моем возрасте мог заработать 10 000 фунтов меньше, чем за два года, не имея никакого первоначального капитала».

Эти деньги чрезвычайно пригодились ему в течение нескольких лет, пока он пытался утвердиться в качестве наиболее заметной фигуры в палате общин.

Теперь, как ему представлялось, у него было все для того, чтобы приобрести вес у молодого наследника королевы Виктории, — короля Эдуарда VII — талант, амбиции, кураж, связи, немного удачи и одна-две счастливых звездочки. Только Памела — или кто-то, похожий на нее, — ускользал из наброска этой картины.

Один из нью-йоркских репортеров, якобы пытаясь прояснить историю с побегом Уинстона в Южной Африке, спросил: «Говорят, что некая голландская девица влюбилась в вас и помогла бежать. А вы сами утверждаете, что это была рука Провидения. Что же на самом деле является правдой?» Черчилль, не мешкая ни секунды, ответил: «Иногда это одно и то же!» — и засмеялся тому, как удивительным образом соединились любовь и звезды.

 

II. Семейные дела

Спустя пять лет после гонки за приключения в различных частях земного шара, оставив за спиной более шести тысяч миль дороги, измученный Черчилль ночью 10 февраля 1901 года вернулся домой. Уютные комнаты уже были готовы к его приезду в величественном терракотового цвета здании в Мэйфере — фешенебельном районе Лондона, — которое арендовал кузен Санни. Уинстона поджидали кипы писем и газет, которые надо было рассортировать и прочитать. Он счел, что заслужил право предаться лени на несколько недель, чтобы наверстать упущенное на любовном фронте и восстановить тот прежний образ жизни, что он вел в Лондоне — в этом «пропитанном дождями сердце современного мира» — как называл Лондон Герберт Уэллс.

А еще приятно было пережить почти забытое удовольствие — ложиться спать и просыпаться в одной и той же кровати. «Я выступал не менее часа, а то и более каждый вечер, исключая субботы, случалось, что и по два раза в день, и мне почти не удавалось дважды лечь спать в одном и том же месте».

Но вот он под крышей родного дома. И у него была надежда насладиться не только коротким отдыхом. Когда король Эдуард, в своей мантии, подбитой горностаем, распахнул двери парламента, одетый в траурный костюм Уинстон тоже пришел отдать дань королеве. А после обеда он уже давал клятву верности как новый член парламента. И выждав всего неделю, подготовил первую речь. Как правило, очень редко кто из новичков позволял себе высказаться так скоро, обычно проходили месяцы, а то и годы, прежде чем они решались на то, чтобы обратиться к палате. Но Черчилль не мог ждать, когда начнут поступать проценты от вложенного капитала, чтобы после этого привлечь к себе внимание. Нет, он намеревался нарушить привычное течение прений, ворвавшись в зал заседаний как торнадо. В конце концов, он уже привык за последнее время выступать и перед гораздо большей аудиторией, так что вряд ли его устрашит пристальное внимание членов парламента.

Однако это все-таки была не совсем обычная аудитория. Палата общин была местом, где выступали самые блестящие ораторы страны, изощренные спорщики, знавшие все приемы риторики, те, кто оттачивал свое умение и мастерство, выступая в прениях в течение многих лет. Самые видные члены палаты выступили с первой речью тогда, когда Уинстон еще карапузом ползал под столом. Лидер палаты общин — худощавый, невозмутимый, никогда не теряющий присутствия духа, патриарх Артур Бальфур, выиграл первые выборы еще до рождения Уинстона. В течение долгих лет за ним утвердилась и продолжала сохраняться репутация изощренного спорщика, чьи мгновенные реплики могли в пух и прах разбить доводы оппонента.

На скамье оппозиционеров восседал Герберт Асквит — общепризнанный мастер сорока девяти лет, барристер (адвокат высшего ранга), закончивший Оксфорд. Из-за прямого, методичного стиля выступлений он заслужил у своих приятелей либералов прозвище «кузнечный молот».

Во время лекционного турне Черчилль не раз убеждался, что может держать внимание слушателей, хорошо закрутив интригу выступления, но теперь ему предстояло доказать, насколько ловко он владеет умением строить доказательства. Но он готовился к этому уже много лет, и провел немало дней, оттачивая доводы и возможные ответные реплики, хранил все в памяти, осознавая, что ничто не должно пропадать зря. Стоя в своей комнате перед зеркалом, он представлял, что обращается к членам палаты. И это стало для него самым излюбленным способом подготовки к выступлению. «Весь день, — вспоминали друзья, — можно было слышать, как из его спальни доносятся громогласные восклицания, перечисление тех или иных сведений, сопровождаемых гулким стуком по мебели». Все у него должно было быть совершенным, начиная с лацканов длинного сюртука и заканчивая его манерой, сжав кулак, выбрасывать его вперед.

Из предосторожности он решил написать шпаргалку — главные тезисы речи — и держать ее на всякий случай в руке. Но вообще он доверял своей способности запоминать и держать в памяти нужные вещи. «Стоит мне раза четыре прочитать опубликованную статью, — как-то похвастался он перед скетчрайтером парламента, — и она настолько врезается в память, что я могу тотчас свободно процитировать ее без ошибок или искажений».

Несколькими годами ранее он изложил свои взгляды на ораторское искусство в статье «Стропила для риториков», в которой приходит к выводу, что во всех исторически значимых речах выступавшие использовали общие слова в особенном ритме, чтобы нужные идеи образовывали единый неизгладимый из памяти образ (откладывались в памяти целиком). В особенности его привлекал Уильям Дженнигс Брайан, подвергавший в 1896 году страстной критике золотой стандарт: «вы не натянете на бровь рабочего этот терновый венец, вы не распнете человечество на зототом кресте». Со времени взросления и до преклонных лет Черчилль настраивал зрение и слух на то, чтобы улавливать яркие сопоставления и неожиданные сравнения, а затем переносить их в эссе, «лозунги партии и кредо для всей нации». Он гордился своей известностью молодого человека, готового к рискованным затеям, но ему также хотелось, чтобы в нем уважали и эрудита. Конечно, Уинстон не раз сожалел, что не получил должного — университетского — образования, но он всегда оставался самым лучшим педагогом для себя, и использовал самым лучшим образом возможность читать то, что хочется. В политических сражениях он не гнушался использовать вроде бы затертые сведения, подкрепляя их новейшими сведениями и фактами, вникая в проблему глубже, чем его противники. Пока другие политики собирали данные из различных статей, разбросанных в газетах, или обсуждали вопрос с кем-то на вечеринках, Уинстон перерабатывал целые шкафы книг. Описывая свои первые шаги на политическом поприще, Уинстон — сам не без удивления — отмечал, что он «жил с Синими книгами (представляющими из себя собрания дипломатических документов или иных материалов, издаваемых для представления парламенту, а также разным парламентским комиссиям) и засыпал, обнимая энциклопедии». Те, кто был близок ему, сомневались, что он позволял себе много спать. «Его работоспособность, — писал современник, — была просто чудовищной, соизмеримой только с его не менее колоссальной страстностью. Даже не могу себе представить, когда он отдыхал или спал».

18 февраля члены парламента возвращались с обеда, чтобы начать вечернюю сессию. Асквит и Бальфур заняли свои обычные места. Газовые лампы, спрятанные за стеклянными панелями, мягко освещали узкую комнату дебатов, в конце которой возвышалось кресло спикера с балдахином, посередине располагался длинный стол с книгами, а по бокам — дубовые скамьи.

Дебаты следовало заканчивать к полуночи — правда, случалось, что они затягивались намного позднее, — и многие из посетителей считали, что помещение лучше всего выглядело именно в ночное время с «отблесками света, полное теплоты, горячности и движения». Когда стало известно, что сын лорда Рэндольфа собирается выступить, пять рядов скамеек с обеих сторон стола тотчас оказались заняты, точно так же, как и все места на галерее, предназначенные для журналистов и гостей. Войдя в комнату, Черчилль почувствовал, как все взгляды обратились в его сторону. И никто не спускал глаз, пока он шел на свое место, сжимая в руках небольшой листок бумаги с написанными от руки тезисами. Один из репортеров счел, что молодой человек «выглядел как выглядит новый актер на сцене, где вот-вот начнется репетиция, и от которого ждешь чего-то необычного». Пожелание Уинстона занять угловое место во втором ряду позади правительственной скамьи было принято, — на этом месте члены палаты привыкли видеть его отца.

Уинстон был счастлив этим незримым сопоставлением с лордом Рэндольфом, чей мраморный бюст, украшая фойе, находился буквально в нескольких шагах. Свою первую речь Черчилль весьма мудро решил произносить в очень спокойной манере, избегая выделения повышением тона каких-то отдельных моментов из соображений красноречия. Друзья и родные советовали ему, что лучше всего выбрать что-то одно, в чем он лучше всего разбирался, и в сдержанной, скромной манере спокойным тоном изложить данный факт. Поскольку Бурская война все еще продолжалась, он решился обратиться именно к этой теме, к тому, что необходимо как можно скорее прийти к общему соглашению и заключить мир.

В первую очередь следовало в зародыше погасить возможное сопротивление, а потом браться за самых твердолобых политиков, разбивая их доводы. Это была бы разумная стратегия, но он нашел другой способ — более естественный и убедительный — описать все происходящее в понятных и доступных пониманию каждого — самого обычного — человека в стране. «Буры были вынуждены, — сказал он уже ближе к концу речи, — из-за оскудевающих ресурсов двинуться навстречу все возрастающим трудностям, которые не просто накатываются волнами, но поднимаются как морской прилив». Он четко и ясно обозначил, что у него нет ни малейшего желания оскорбить или унизить противника или стереть их с лица земли. Но надо сделать все для того, чтобы их сопротивление причиняло им массу трудностей и становилось для них пагубным, в то время как сдача и прекращение сопротивления должно проходить как можно проще и быть окружено почетом».

Необходимо принять и осознать, что другая сторона имеет свое чувство долга, которое необходимо понимать и уважать. «Если бы я был буром, — сказал он, — не сомневаюсь, что тоже бы сражался на поле боя». Это заявление вызвало возгласы протеста среди тори, но сбалансированный подход, выбранный им, завоевал поддержку тех, кто выступал против войны — на противоположных скамьях. В заключительной части выступления, отойдя в сторону от политической темы, он решил выразить благодарность памяти отца в самых теплых и искренних выражениях сыновнего благоговения (его слова потом широко цитировали). Он не стал называть лорда Рэндольфа по имени, но от этого его обращение становилось еще более действенным, — он тем самым обращался к тому, что все уже заведомо знали. «Я не могу сесть, — сказал он, обведя взглядом забитое людьми помещение, — после того, как закончил свою речь, продолжавшуюся 45 минут, — не сказав, насколько я благодарен членам палаты за доброжелательность и терпение, с которыми они выслушали меня, и я догадываюсь, что это не только из-за меня лично, но благодаря тому блистательному прошлому, о котором многие уважаемые члены и по сей день хранят память».

В общем и целом это был многообещающий дебют и многие сочли выступление успешным. «Дейли Телеграф» отметила, что Черчилль «оправдал высокие ожидания», а «Дейли Экспресс» сочла, что он «сумел удержать внимание битком забитой людьми палаты»… К концу выступления он по-прежнему держался очень хорошо, но потом ему пришлось скрестить руки на груди, чтобы скрыть нервозность. Некоторые обозреватели сосредоточились в основном на описании того, как молодо он выглядит, что его вообще можно принять за «парня лет восемнадцати». Другие были разочарованы: в прессе они читали о его невероятных приключениях, а во время выступления не увидели ничего героического, проступили только какие-то отдельные штрихи той авантюрной фигуры. «В палате общин были десятки людей, которые более соответствовали идеальному образу смельчака и путешественника, — объяснял один из репортеров, — Возможно, виной тому портной, который не сумел подчеркнуть достоинства молодого человека, но когда он сегодня поднялся, нашему взору предстал не подтянутый, крепко сложенный солдат — именно таким, каким мы представляли его себе, — а вялый старшеклассник». Не способствовало улучшению впечатления и то, что молодой человек испытывал сложности в произношении пяти букв!!! Он боролся с этим дефектом годами, следуя советам специалистов и без конца повторяя скороговорки, типа: «Во дворе трава, на траве дрова…!» (в английском оригинале — The Spanish ships I cannot see, for they are not in sight, «испанские корабли я видеть не могу, потому что их нет на виду»).

Недооценить Черчилля было легко. Но те, кто успел узнать его получше, осознавали: за тем, что доступно взору, скрывается нечто большее. Они-то знали, что под тесным двубортным сюртуком Черчилля скрывается шрам на плече. Военный врач в пыльной палатке полевого госпиталя вырезал у него часть плоти после битвы при Омдурмане. И это была не его личная рана. Один молодой офицер жестоко страдал от того, что впоследствии назовут «шокирующим сабельным разрезом на его правой руке». И ему требовалась трансплантация. Черчилль согласился выступить донором и отдать ему часть кожи. Так называемая операция была проделана предельно простым способом: врач бритвой срезал нужный кусок — без всякой анестезии. «Это была адская боль!».

Уинстон редко касался этой темы, но в храбром поступке не было ничего от «вялого старшеклассника». А, например, описывая обычный пикник, который организовала палата общин, он прибегал к таким преувеличенным выражениям, как: «утомительный и воодушевляющий», «ужасный, щекочущий нервы и изысканный».

* * *

Часть гостей, что с особенным вниманием слушали выступление Черчилля, имели возможность наблюдать за ним, стиснутые со всех сторон рядами сидений, за медной мемориальной доской, которая занимала довольно много места на галерее, отведенной для гостей женского пола. Мать Черчилля пришла в сопровождении Консуэло Мальборо и других женщин из клана, чтобы оказать сыну поддержку. Но согласно установленным правилам, всю эту группу — с глаз долой — усадили так, чтобы их закрывала довольно внушительного размера декоративная металлическая решетка. В этой части галереи было темновато. И все это пространство — так называемую «секцию для избранных» — заполняли солидные дамы в шелках и атласе, в шляпах с перьями — и только спикер имел право заглянуть туда. Но для тех, кто не имел возможности зайти к ним, они казались расплывчатыми пятнами, и, как писал один из современников, «выглядели, словно потускневшее лоскутное одеяло».

Дженни Черчилль отлично знала это место. Она частенько приходила сюда послушать Рэндольфа, когда он находился в зените славы и когда у него выдавались особенно удачные дни. Она привыкла к тому, что эти места для женщин на галерее неудобные и даже унизительные, и пыталась высказать свое неудовольствие: «Все упрятано на восточный манер от взора мужчин, — написала она в 1908 году, — пятьдесят, а то и более женщин вынуждены толпиться в темной, тесной маленькой клетке, которую невежливые правительственные чиновники отвели для нас. Леди в первом ряду, стиснутые со всех сторон, упирающиеся коленями в металлическую решетку, с вытянутыми вперед шеями и вывернутыми самым неестественным образом головами, чтобы хоть что-то услышать, должны были испытывать благодарность за то, что удостоились такой чести. Те же, кто располагался во втором ряду — полностью зависели от учтивости тех, кто был перед ними, и иной раз могли получить хороший тычок. А остальные вообще должны были полагаться на свое воображение или просто перебраться в маленькую заднюю комнатку, где они могли пошептаться и выпить по чашке чая». Когда в 1885 году Герберта Гладстона, сына премьер-министра, спросили, нельзя ли провести на галерею отдельное освещение, тот выступил против этого. Согласно официальным отчетам о дебатах, проведенных в парламенте, он объяснил, почему принял такое решение: «леди приходят, чтобы услышать и увидеть, что происходит в парламенте, и я не думаю, что газовые фонари прольют больше света на суть дела. В эту запись не включено мнение женщин, сидящих в полутьме. Для многих холостяков, заседающих в парламенте, скрытая полумраком галерея для женщин превращалась в некий куртуазный символ. С вычурной трогательностью, один из эдвардианских авторов описывал, как молодой член парламента после того, как выступил с яркой речью, получил письмо. «Прочитав записку, он поднял взгляд к галерее и улыбнулся, сияющим сквозь решетку глазам». Слуги, сновавшие по коридору между «чайными комнатами» и «клетками», довольно часто выполняли и другую работу — переправляли записки от членов парламента наверх, к женщинам, на которых они хотели произвести впечатление.

Предполагалось, что женщины будут сидеть на галерее молча. По меньшей мере четыре надписи, призывающие к молчанию, были прикреплены на стенах галереи. Но шепотки, доносившиеся то с одной, то с другой стороны, всегда привлекали внимание Дженни. Она считала, что эти женщины — самые лучшие проводники, отмечающие изменчивость фортуны политиков, выступавших внизу, и всегда очень прислушивалась, что говорят эти «проводницы», планируя, кого им пригласить на очередной званый ужин, а молодые красотки высматривали того, чье сердце им следовало покорить. У нее был прекрасный слух и, к удивлению своих друзей, она могла передавать подслушанный разговор с поразительной точностью выражения и даже мимики.

— Это и есть мистер…? — восклицает хорошенькая блондинка, обращаясь к своей соседке.

— Одолжите мне, пожалуйста, лорнет. Да, это он. Не могу поверить, что мы сегодня будем вместе ужинать! (Ш-ш-ш, — останавливает ее родственница выступающего).

— С нами обращаются так ужасно! Мне кажется, я должна послать ему записку с церемониймейстером. (Ш-ш-ш!). — И я могу сразу же получить ответ — это так удобно! (Ш-ш-ш!) — Что это за мерзкая женщина, которая все время шикает на меня?!

Дженни, вместе с внушительной гвардией ближайших родственниц, приехала пораньше, чтобы подбодрить сына и выказать ему поддержку.

Вместе с Консуэло — графиней Мальборо (как всегда увешанной драгоценностями Вандербильдов), она привела за собой четырех тетушек Уинстона во всем их аристократическом убранстве. Это были младшие сестры лорда Рэндольфа — Корнелия, Розамунда, Фанни и Джорджиана — все умопомрачительно красивые и все удачно вышедшие замуж. Наибольшим уважением Уинстона пользовалась Корнелия — леди Уимборн, состоятельная и влиятельная в политическом мире хозяйка дома. Ее приглашение на ужин в лондонский особняк с видом на Грин-парк, — ценилось очень высоко. И сама Дженни, и ее родственник с хорошими связями, вовремя, незаметно, но деятельно помогали продвигаться Уинстону так, что политические противники могли только горько восклицать: «Да, за душой Уинстона ничего нет. Его счастье, что у него за спиной стоит такая умнейшая в Англии женщина. Вот что на самом деле стало залогом его успеха!»

Дженни тоже использовала свое влияние в поддержку Уинстона. С ее обаянием и знанием общества, она облегчала его заграничные путешествия и помогала удовлетворить политические амбиции дома, для чего достаточно было произнести нужное слово в нужное время, подталкивая к этому наиболее влиятельных редакторов газет, государственных деятелей или военных. «Она не пропустила ни одной веревочки, за которую нужно было дернуть, ни одного камня, который можно и нужно было перевернуть, и ни одной неиспробованной котлеты», — шутил Черчилль в зрелом возрасте.

Когда ему в 1898 году до зарезу нужно было заполучить какую-нибудь должность в армии лорда Китченера в Судане, он первым делом обратился за помощью к Дженни. «Ты умная, тактичная, и красивая, — писал он ей, — и сумеешь обойти все препятствия», имея в виду, что матери придется нажать на все кнопки, начиная от принца Уэльского и кончая самыми низшими чиновниками. Хотя такт не был самым сильным ее местом, но в том, что касалось красоты и ума, в этом ей нельзя было отказать. Дочь торговца и спекулянта с Уолл-стрит, который потерял состояние так же быстро, как и приобрел его, она росла в Нью-Йорке и Париже. В двадцать лет она вышла замуж за Рэндольфа — к величайшему огорчению всех ее родственников, надеявшихся на более богатого жениха. С первых же дней совместной жизни начались столкновения двух абсолютного непохожих характеров: гордого, неуравновешенного мужа и страстной, темпераментной молодой жены. Где бы она ни появилась, головы всех тотчас в полном восхищении поворачивались вслед за ней.

Потерявший голову, ослепленный ею в первые же дни, лорд Россмор задумчиво сказал на старости лет: «Многие светские красавицы появлялись и исчезали, но, думается, мало кто из них, разве что две-три, могли сравняться с нею». Одна из внучек королевы Виктории описала Дженни такой, какой она только что появилась в Лондоне, — «всплеск красоты»… У нее были огромные темные глаза, подвижный, хорошо очерченный рот, с насмешливо загнутыми уголками, блестящие, иссиня-черного цвета волосы». Марго Асквит описывала, что ее будто удар молнии сразил, когда она впервые увидела леди Рэндольф: «У нее был крутой, как у пантеры, лоб, широко расставленные глаза, которые смотрели сквозь вас; она настолько обворожила меня, что я шла следом, пока не наткнулась на человека, который мог бы сказать, что это за особа». Она околдовывала и мужчин, и женщин своим экзотическим видом. Кто-то, восхищаясь, назвал Дженни «тропической красавицей», и, чтобы усилить этот эффект, она носила сверкающие браслеты и бриллиантовую звезду в волосах, которая всякий раз испускала сноп искр, как только она вскидывала голову.

На одном из запястий у нее была изящная татуировка в виде змейки — работа Тома Райли (лучшего художника по тату), и временами она ловила чей-то потрясенный взгляд не верящего своим глазам человека. Но змейку было не так просто заметить. Как уверяла «Нью Йорк Таймс» в номере от 30 сентября 1906 года: «Мало кто догадывается о том, что на левом запястье есть искусно сделанная татуировка — ее скрывает широкий браслет, который она неизменно надевает с вечерним платьем».

Ей нравилось шокировать людей, и она знала, что некоторые даже ждут, что она скажет или выкинет что-нибудь из ряда вон выходящее. Ей — как американке — уже заранее предоставлялось право на большую свободу в этом старомодном мире установленных традиций, и она говорила такие вещи в таких случаях, когда, в общем, намного разумнее было бы придержать язык за зубами. Сначала предубеждение англичан возмущало ее, но со временем она стала смотреть на вещи проще и даже научилась извлекать из своего происхождения максимальную выгоду. В первые годы своего замужества она восклицала: «В Англии, как и в Европе, на американок смотрят как на странных и даже слегка ненормальных существ с привычками и манерами, напоминающими то ли краснокожих индианок, то ли гаитянок. И поэтому считается, что она способна на любую, самую дикую выходку. Если она хотя бы просто хорошо причесана, одета и говорит, как полагается говорить воспитанному человеку, все бывают поражены и «тактично» отмечают при знакомстве: «Никогда бы не подумала, что вы американка».

Ее нелегко было осадить. Однажды, когда она намеревалась углубить знакомство с Бернардом Шоу и пригласила его на ланч, он отправил резкий ответ, с весьма расплывчатой ссылкой на то, что он как вегетарианец не хочет сидеть за одним столом с теми, кого он называл, «плотоядными людьми». Телеграмма, отправленная им, начиналась со слов: «Конечно нет!», а потом он добавил: «Что я такого сделал, что вызвало нападение на мои всем хорошо известные привычки?» Дженни тотчас поставила его на место, ответив: «Ничего не знаю про Ваши привычки: надеюсь, что они не так ужасны, как Ваши манеры».

Скромный и умеренный Бернард Шоу был ей менее симпатичен, чем его надменный и капризный соперник в театральном мире Оскар Уайльд. У нее были излюбленные места в текстах его пьес, и как-то она заспорила с каким-то гостем, когда цитировала эти строчки и никак не могла убедить, что автор этих строк — именно Оскар Уайльд. Дженни заключила пари, и отправила драматургу записку с просьбой, чтобы он засвидетельствовал ее правоту. Уайльд ответил незамедлительно: «Какие мужчины глупцы! Им следует прислушиваться к тому, что говорят умнейшие женщины, и любоваться их красотой, а когда, как в данном случае, женщина одновременно наделена и острым умом и красотой, то надо просто признать, что она служит источником вдохновения». Да, продолжал поэт и драматург, она совершенно точно процитировала именно его строки, когда говорила друзьям: «Единственная разница между святым и грешником в том, что у всякого святого есть прошлое, а у каждого грешника — будущее».

Несмотря на то, что в самый ранний период светская жизнь отнимала у нее большую часть времени и она не могла уделять ни Уинстону, ни второму сыну — скромному и исполнительному Джеку — много внимания, Дженни была столь нежно любящей, столь полной воодушевления, что сыновья просто обожали ее. Конечно, их огорчала ее порывистость и непредсказуемость, — никогда не знаешь, почему и по какому поводу у нее вдруг резко изменилось настроение. Дженни могла забыть про день рождения, оставить письмо без ответа, внезапно объявиться и тотчас не менее внезапно исчезнуть, так что иной раз у сыновей оставалось ощущение, что это некое мимолетное видение, а не реальный человек. Чтобы не застревать на обидах и негодовании, Уинстон пытался утешиться, доказывая, что на самом деле Дженни — неуловимая и бесплотная «принцесса фей».

Ее мало занимали маленькие мальчики, в отличие от молодых людей. Именно в юношеском возрасте Уинстон вдруг осознал, что у него есть пылкий и горячий союзник, на которого он может положиться. Он полностью принял вовлеченность матери в светскую жизнь (абсолютно бесполезное для него занятие) — и неизменно восхищался ее готовностью бросать вызов всем условностям. Ему страшно нравились ее дерзость, верность, проказливая улыбка, легкий смех. Истоки независимости ее характера он находил в ее вольнолюбивом отце, который отваживался на самые смелые и рискованные операции в жестоком и беспощадном мире финансистов с Уолл-стрит. Эта отвага восхищала Уинстона. Разглядывая в более позднем возрасте фотографии нью-йоркского дедушки Леонарда Джерома, Черчилль заметил: «Какая мощь! По сравнению с ними — я выдрессирован!».

Близкие подруги завидовали Дженни, и не только потому, что в свои 47 лет (когда Уинстон произнес первую речь) она по-прежнему выглядела молодой и красивой, но и потому, что спустя пять лет после смерти лорда Рэндольфа она вышла замуж за одного из самых привлекательных холостяков Англии, к тому же моложе ее почти на двадцать лет. Заядлый спортсмен, приятнейший в обхождении, Джордж Корнуоллис-Уэст не был выдающимся человеком, но Дженни очаровала его атлетическая фигура, усы военного, крепкий подбородок и светлые глаза. Он выглядел намного старше своих лет, а на самом деле был всего на две недели старше Уинстона. Когда Джордж в конце 1890-х годов влюбился в Дженни, он подумал: «Ей ни за что не дашь больше тридцати, а ее живость и очарование только подтверждают это впечатление моложавости».

Он был родом из хорошей семьи, но ему не выпало удачи как-то проявиться самому. Родители Джорджа пришли в ярость, что он не пытается выгодно жениться, и остановил свой выбор на хорошенькой вдове, весьма стесненной в средствах, да к тому же на двадцать лет старше его. Они подняли такую протестную волну, что, как написали в одной газете, это была почти «светская война», которая разразилась между леди Рэндольф и матерью Джорджа. Что касается большей части друзей Дженни и родственников, все они пришли на свадебную церемонию, состоявшуюся в июле 1900 года. Но скамьи в церкви, что отвели для родственников жениха, остались пустыми. Как правило, подобного рода браки становились причиной большого скандала, и неудивительно, что Дженни вдруг осознала, что ее подвергли остракизму со стороны большей части светского общества. Даже принц Уэльский отговаривал ее выходить замуж за Джорджа. Тем более показательна мера ее чрезвычайной значимости в аристократическом обществе, если и сам принц и другие лица из этого же круга в конечном итоге смирились с ее выбором, пришли на бракосочетание или же прислали подарки.

Дженни прекрасно осознавала, как сильно она рискует и что ее второе замужество может стать очень коротким. И в то же время она нисколько не сомневалась, что должна доиграть эту пьесу до конца. Впоследствии красавец-мужчина Джордж скажет о ней: «Если ее привлекало нечто прекрасное, она должна была завладеть этим: ей просто хотелось, чтобы у нее это было, и ей никогда даже в голову не приходило остановиться и подумать, каким образом она будет расплачиваться». Похоже, Джордж сам не осознавал, но он оказался таким «чем-то прекрасным», чего она возжелала, и ни он, ни она не дали себе труда задуматься, а как же они будут жить вместе? «Конечно, романтические отношения не могут длиться вечно, — соглашалась Дженни с друзьями, — но почему не получить того, чего хочется, даже если потом придется за это расплачиваться и кто-то станет несчастным?»

В американских газетах писали, что свадебная церемония в церкви Св. Павла в Найтсбридже выглядела чрезвычайно угнетающе. Джордж заметно нервничал у алтаря, в то время как леди Рэндольф «просто упивалась происходящим и самой собой». Да, Дженни была создана для того, чтобы веселиться и наслаждаться жизнью. Санни повел новобрачную, а Уинстон сделал все, чтобы выказать матери радость — встретил ее в церкви с широко раскинутыми для объятий руками. Без всякого энтузиазма он встретил это замужество, но ему не хотелось огорчать мать, и он сразу заявил, что не сделает ни малейшей попытки отговорить Дженни от принятого решения. Самое главное, писал он ей, «твое счастье — главный и самый важный советчик».

Чего опасались друзья и близкие, в том числе и Уинстон, то и произошло — Дженни пожалела о случившемся. Но в первые годы она действительно была счастлива, и с гордостью произносила вместо «леди Рэндольф Черчилль» — «миссис Джордж Корнуоллис-Уэст». А вообще-то по-настоящему расплатился за ее опрометчивый поступок только Уинстон. Ее нашумевшая свадьба последовала в июле — менее, чем три месяца спустя после предложения, которое он сделал Памеле Плоуден. У Памелы было много серьезных оснований, чтобы сказать «нет», но замужество Дженни стало последней каплей. Вряд ли молодой девушке хотелось стать невесткой столь неординарной и противоречивой натуры, как Дженни. Если бы она согласилась стать женой Черчилля, это означало, что она должна была принять и весь груз ответственности не только за его личные притязания и амбициозные планы, но и за всю семью, в состав которой она должна была войти, — то есть принять столь выбивающихся из обычного ряд светских дам Дженни и Консуэло, но и других не менее импозантных дам, которые в феврале восседали в галерее, чтобы своими глазами увидеть, как юный отпрыск из рода Черчиллей озарил своим первым явлением палату общин.

Так что для Уинстона не стало неожиданностью, когда спустя несколько недель он, встретив Памелу в Лондоне, обнаружил, что ее взгляд на их отношения не переменился. Она была счастлива видеть его в числе своих друзей, но ничего более. Только одна вещь изменилась со дня их последней встречи, как он в отчаянии написал матери: «она была еще красивее».

 

III. Рожденный для противостояния

За несколько лет до того, как он выиграл выборы в парламент, Черчилля пригласил на ланч старый викторианский политик, карьера которого уже шла к закату — «копия Фальстафа», так называли Джимбо. Сэр Уильям Вернон Харкорт имел слабость, глядя поверх золоченой оправы очков, «выкладывать парламентские секреты» впечатлительному молодому человеку, завоевавшему благосклонное внимание старика. При росте Харкорта в шесть футов и три дюйма, вся громадная масса его тела колыхалась и дрожала, когда он смеялся собственным шуткам, которые пересказывал из года в год много лет подряд. Но Черчилль был настроен самым серьезным образом и искренне наделся выяснить что-нибудь относительно будущего: «Какие события могут произойти в ближайшее время»? — допытывался он у старика.

— Мой дорогой Уинстон, — отвечал сэр Уильям, — опыт долгой жизни научил меня: на самом деле ничего не происходит.

Он поддразнивал юношу только отчасти. Долгое время сэр Уильям наслаждался благополучием жизни в самое благоприятное для Британии столетие, когда страна достигла экономической и военной мощи, и на склоне лет уже не осознавал, что нынешний мир далеко не тот, который сэр Лестер Дедлок из диккенсовского «Холодного дома» описал как «мир, заботливо обернутый тончайшей хлопковой тканью и лучшей шерстью. Он уже был не способен слышать порывы огромного мира снаружи и не видел, как тот обращается вокруг солнца». Намного пристальнее, чем остальные молодые люди его поколения, Черчилль вглядывался, как на хорошо организованный порядок окружающей его действительности, в котором он возрос, набегают волны из огромного мира, и уже был готов поймать и использовать в своих целях пока еще невидимый прилив новых событий.

В 1920 году, вспомнив и процитировав выражение Харкорта, Черчилль добавил: «… до нынешнего момента, как мне кажется, все текло беспрерывно… Спокойное течение реки с ее водоворотами и порогами, по которой мы привыкли плыть, казалось бесконечно далеким от того мощного водопада, которым она завершалась и в который нас швырнуло со страшной силой и с завихрениями которого мы сейчас изо всех сил боремся».

А в 1901 году нетерпеливому молодому Черчиллю горизонты будущего омрачало лишь то, что вожжи управления страной все еще держали в своих руках многочисленные старики-викторианцы. Даже в их собственной партии самые верхние ряды заполняли седобородые Мафусаилы, начиная с олимпийца премьер-министра лорда Солсбери, принадлежавшего к семейству Сесилов, которое примыкало к правящей партии еще со времен Елизаветы. Весьма проницательный государственный деятель — в лучшие свои годы, — Солсбери становился все более тяжеловесным, дряхлел и все более отдалялся от текущих дел. Он уже дышал с превеликим трудом и постоянно засыпал, сидя в кресле. После его смерти в 1903 году, когда он упал с кресла, врачи вынесли вердикт: «… заражение крови из-за язв на ногах». Единственное упражнение, которое он выполнял в течение многих лет — езда на огромном допотопном трехколесном велосипеде — предельно медленно и осторожно по асфальтированной дорожке вокруг поместья в окружении слуг, которые подталкивали его, если дорога шла вверх.

«Он получал огромное удовольствие от езды, — записал какой-то из гостей премьер-министра в Хэтфилде, — но неизменно ужасался, когда на него выскакивали сидевшие в засаде многочисленные внуки, воспринимавшие это забавной игрой. Двух проказников с огромными кружками полными воды, устроившихся возле стены, где проходила велосипедная дорожка, обнаружили их мамаши».

У него уже вошло в привычку засыпать в палате лордов, голова его медленно опускалась и борода ложились на грудь. Карикатурист из «Панча» предположил, что вывести старика из состояния дремоты способен разве что духовой оркестр. Как-то во время долгой официальной церемонии, когда он, привычно смежив веки, дремал, его взгляд вдруг различил улыбающегося молодого человека, стоявшего над ним. Повернувшись к сидевшему рядом, он прошептал: «Что это за юноша?» «Это ваш старший сын», — ответил сосед. Таким вот — с ослабевшим зрением и страдающим от забывчивости, — был премьер-министр в последние годы. Прежний честолюбивый личный секретарь Солсбери — лорд Керзон — никак не мог понять, почему старый политик отказывается уйти в отставку, и в частных беседах критиковал его: «курьезный, влиятельный, непонятный, с острым умом, мешающий продвинуться наверх другим к вершинам власти». Еще в самом начале своей деятельности Черчиллю довелось отужинать с Солсбери в компании с другими молодыми политиками и по дороге домой один из них рассуждал о том, как это можно занимать столь высокое положение, будучи почти трупом. Все давно знали, как только Солсбери покинет свой пост, его место тотчас займет Артур Бальфур — добропорядочный, но заносчивый племянник. (Рассказывали, что во время визита в Нью-Йорк, узнав, что крыши высотных домов жаропрочные, Бальфур пренебрежительно произнес: «Какая жалость!» Желая сохранить за кланом Сесилов возможность управлять делами даже после смерти, премьер-министр ввел в администрацию огромное число родственников, включая зятя — первого лорда адмиралтейства, так что газетчики стали называть правительство «Отель Сесилов» — безразмерный». Бальфур — один из трех племянников, занимавших ответственнейшие места, в ответ на критику ледяным тоном ответил: «Спартанские женщины отдавали всех сыновей служению на благо страны. Маркиз Солсбери, непревзойденный патриот, посвятил и племянников этому делу».

Еще до того, как Черчилль выиграл на выборах и занял место в парламенте, он приложил немало сил, чтобы заручиться добрым отношением Солсбери. Он посвятил ему «Речную войну» и отправил ее с письмом, написанным в самых почтительных выражениях, воспевая лидера как одного из тех, «под чьим мудрым руководством консервативная партия получила такую большую власть и добилась процветания нации». Что еще важнее, в первые годы в палате общин он, не тратя время понапрасну, установил самые тесные и дружеские отношения с младшим сыном лорда Солсбери, лордом Хью Сесилом. Это было весьма предусмотрительно с его стороны — наладить крепкие связи с Хью, чье положение позволяло ему после следующих перемещений в «Отеле Сесила» стать почетным членом семьи.

К сожалению, он с некоторым опозданием осознал, что Линки — таково было уменьшительное имя Хью — не имеет ни малейшего желания идти по стопам отца. Он был слишком поглощен самим собой, чтобы стать реальным союзником для кого бы то ни было. Большую часть времени он проводил, повышая свою эрудицию и наслаждаясь всеми удобствами для продолжения научной деятельности в Хэтфилде, где имелась огромная библиотека с коллекционными старинными книгами и рукописями. Там он имел возможность после окончания учебы в Оксфорде в полном уединении усердно заниматься сугубо научными исследованиями. И хотя он разделял пристрастие Уинстона к драматическим произведениям и восхищался историческими изысканиями, у него полностью отсутствовали какие-либо честолюбивые политические планы и вкус к тем лакомым кусочкам власти, которыми обладало семейство.

Преданный англиканец, он тянулся к духовенству, а вместо этого вынужден был отсиживать положенное время в палате общин и принимать участие в официальных заседаниях, которые отвлекали чудаковатого юношу от того, к чему он на самом деле стремился всей душой. Сначала Линки отнесся к Черчиллю с подозрительной осторожностью, его отталкивала излишняя порывистость и «чувствительность, опирающаяся скорее на слова, чем на нечто действительно основательное». Его больше привлекали конкретные факты, чем полет фантазии. Однажды, когда кто-то попытался обратить его внимание на удивительной красоты закат, Линки, взглянув в ту сторону, отвернулся и сухо ответил: «Да, ужасно безвкусно!» Только исключительно романтические представления, к которым был так склонен Черчилль, могли сподвигнуть его на весьма ошибочное представление, что союз с сыном Сосбери принесет какие-то плоды. Только при романтическом воображении Черчилля педантичный хрупкий Линки, которого его современники описывали как юношу с морщинами старца, мог преобразиться в воодушевленного соратника, который пойдет вместе с ним по дороге славы.

Уинстон видел в нем нового решительного рыцаря, «настоящего Тори, вынырнувшего из XVII столетия», — как он позже объяснял, — который присоединится к нему в битве за омоложение консервативной партии. (Другие, кто меньше симпатизировал Линки, считали, что правильнее было бы называть Хью «аскетом из четырнадцатого века».) Даже его собственные братья дали ему уменьшительное прозвище Линки, поскольку подшучивали, что он «выпал из эволюционной линии». Со временем воодушевление Черчилля и его тонкая лесть все же победили предубеждение молодого Сесила. Он и небольшая горстка других молодых членов парламента — из аристократических семейств — один из них, Йэн Малкольм, весьма приметная фигура в светском обществе (вскоре он обручится с дочерью актрисы Лилли), лорд Перси и достопочтенный Артур Стэнли, — образовали кружок независимых, задумавших внести новые идеи и свежие веяния времени в партию тори. Желая заварить кашу покруче и как можно сильнее взбаламутить воду, Уинстон с большой гордостью распространял название кружка, который с его легкой руки стал зваться «хулиганами». Он убеждал своих друзей в группе, что они должны развивать в себе «бесценные для политика качества — жажду набедокурить».

В какой-то степени воодушевляющим примером для этого стал сэр Рэндольф — отец Черчилля, который в 1880 году входил в четвертую партию — небольшую группу политических «застрельщиков». Какое-то — очень недолгое время, — к ней примыкал и Артур Бальфур, впоследствии называвший это «ошибкой юности». Политические интриги не особенно занимали друзей Черчилля. Более всего им нравилось вести бесконечные споры после ужина. На других членов парламента самое сильное впечатление производило то, что «хулиганы» образовали нечто вроде «суперклуба», многие из них в кулуарах обсуждали, что на плечи мистера Малкольма возложили почетную задачу: оплачивать ужины участников этого клуба».

Обычно группа собиралась в четверг вечером в гостиной, но случалось, что они отправлялись на уик-энды в Бленхейм или какой другой аристократический замок. Консуэло описывала эти «хулиганские ужины» в Бленхейме, которые затягивались до глубокой ночи из-за увлекательных выступлений Уинстона. (В отличие от самого красноречивого оратора Уинстона, Хью Сесил был терпеливым и благодарным слушателем. «Я не наскучил вам?» — как-то спросил словоохотливый друг. — «Еще нет», — вежливо ответил Хью.)

На какое-то время герцогиня Сазерленд, — а она была всего на несколько лет старше Уинстона, — стала своего рода музой группы. Она приглашала «хулиганов» в свой замок в Шотландии и устраивала роскошные вечеринки в лондонском особняке — Стаффорд-Хаусе. И в бальной зале, где горели тысячи свечей в сверкающих подсвечниках, она не шла, а словно бы, без всяких усилий, скользила по сияющему паркету меж гостей, и неизменно становилась центром всеобщего внимания. Кто-то оставил описание ее внешности — «тонкая, как тростинка, с золотистыми волосами, собранными в простой узел, с нежной, прозрачной кожей, как у перламутровой океанской раковины». Разумеется, кое-кто из ее гостей недоумевал, что она такое нашла в Уинстоне? Кто-то даже пустил слух, что Черчилль «топчется в свите трех герцогинь», что он ухитрился расплескать шампанское на подол леди Элен Стьюарт, блондинки и одной из богатейших наследниц, возле которой увивался весь вечер. (Леди Элен — или Птичка, — как ее называли домашние — была еще одной кузиной Уинстона и другом детства).

На самом деле имела место обоюдная привязанность: герцогиня жаждала обожания, а Черчилль отдавал дань ее красоте. Но с самого начала ее чрезвычайно притягивал его ершистый характер. Ей уже было мало устраивать роскошные незабываемые вечера, ей хотелось, чтобы о ней говорили не только как о светской женщине, которая так замечательно выглядит. Она хотела выступить в роли социального реформатора, жаждала протянуть руку помощи рабочему люду, помогать им добиваться лучших для проживания домов, обеспечивать медицинским обслуживанием и в приеме на работу. Один из ее проектов — восстановить здание прядильной фабрики в Шотландии, где производили твид. К величайшему огорчению, герцогиню (ее первое имя было Миллисент) — подняли на смех и стали называть в прессе не иначе как «надоедливая Милли». Не обращая внимания на нападки и насмешки, она продолжала свою деятельность, находя утешение в небольшой группе защитников ее начинаний. И среди таковых — самым последовательным и убежденным ее сторонником был Уинстон Черчилль, который писал письма в «Таймс», воспевая ее энергичность и укоряя анонимных критиканов, которые «пытались глумиться над герцогиней».

Ей нравилось бросать вызов наиболее реакционно настроенным представителям аристократии, и она была не прочь понаблюдать, как молодые хулиганы сотрясают кресла, в которых восседают члены партии тори. «Если ничего не представляющая из себя герцогиня способна выступить пропагандистом подобного рода идей, — заявила она несколько лет спустя, — то я приложу все усилия, чтобы стать таковой». Ее муж, который был намного старше, — она вышла за него замуж в семнадцать лет, — конечно же, не разделял интереса Милли к Черчиллю и его последователям. Он считал, что это неподходящие люди для дружбы с ними, и пришел в сильнейшее раздражение, узнав, что жена отправила приглашение Хью и Уинстону на очередную вечеринку. Герцог потребовал, чтобы она отменила приглашение. Однако старый герцог все-таки сменил гнев на милость, и Миллисент несколько лет спустя с удовольствием описала это происшествие, поскольку была удивлена тем, как повели себя ее юные друзья. Она доверительно признавалась: «У меня по сей день хранятся письма, которые они написали в ответ.

Я храню их, потому что они так наглядно показывают разницу в темпераментах двух людей. Хью Сесил написал: «Моя дорогая Милли, я все понимаю и очень сожалею. Окажи любезность, скажи мне, пожалуйста, в какой из дней на следующей неделе ты будешь свободна и сможешь позавтракать со мной?»

Что касается Уинстона, который был начисто лишен всем известной учтивости Сесила, то его письмо было написано в столь резких выражениях, что я даже засмеялась. Он заявил, что ноги его не будет в моем доме, пока жив старый герцог».

Чтобы заявить о своей политической независимости, молодые хулиганы несколько раз встречались с прежним либеральным премьер-министром лордом Роузбери, иногда проводя уик-энды в его загородных домах в Суррее и Бакингемшире. Черчилль сумел превратить обычный загородный визит в настоящее приключение — он отправился туда на недавно приобретенном автомобиле, хотя сел за руль совсем недавно, и не успел прибрести надлежащих навыков вождения. К тому же автомобиль оказался очень шумный. Поэтому никто из «хулиганов» не пожелал составить ему компанию. «Боюсь, не напугал ли я ваших лошадей грохотом автомобиля, — написал Уинстон после одного из визитов лорду Роузбери. — Я ведь только пока учусь вождению, — а это один из самых тягостных и опасных периодов».

Роузбери угощал гостей ужинами, не скупился на вино и наслаждался сознанием того, что младший сын старого Солсбери — долгое время бывшего его политическим противником, а потом сменившего его на посту премьер-министра, — обращается к нему, чтобы набраться политического опыта и знаний. Что касается Хью Сесила, то он все-таки стеснялся своих приятелей-хулиганов, достаточно вольно толкующих представления о гостеприимстве. Черчилль говорил, что их друг испытывал массу неудобств на светских вечерах из-за их выходок. Более того, щепетильный и утонченный Хью очень часто вынужден был извиняться за хулиганов: «Мои коллеги — с сожалением должен признаться — вели себя прескверно», — писал он гостям.

Однако Черчилля эти визиты будоражили, и не только потому, что отец был отчасти в дружеских отношениях с лордом Роузбери. Ему нравилось слушать воспоминания, как продвигался отец по служебной лестнице, и как сын, который гордился славным прошлым отца, он испытывал признательность к лорду за то, что тот чтил память Рэндольфа. Во время вечеринок, на которые помимо хулиганов было приглашено немало других гостей, Роузбери довольно часто перебивал спорящих и, театральным жестом указывая на Уинстона, произносил: «Умоляю вас, не будем принимать никакого решения до тех пор, пока не выскажется этот молодой человек». Кое-кто из гостей попытался обратить это в шутку. Однако Роузбери мог позволить себе подобный тон еще и потому, что искренне восхищался юным другом, развитым не по годам. Многие из числа его приятелей соглашались с ним во мнении относительно сына Рэндольфа: «На этих молодых плечах покоится голова умудренного человека».

В присутствии Роузбери Уинстон чувствовал, как отдаленное прошлое, где жил и действовал его отец, словно бы становится ближе, а кроме того и другие весьма отдаленные во времени события, повороты и изгибы истории ощущались совсем иначе. «Прошлое выглядывало из-за его спины, — писал он позже, — и часто выступало его советником и помощником, на которого он мог опираться». Уинстона чрезвычайно привлекала история, и он постоянно пытался внести в текущие события аромат и величие ушедшего времени. Когда он «садился на любимого конька, его голос становился глубоким и более мелодичным, и слушавшие его неожиданно для себя переживали момент особенной близости с прошлым, поражаясь, как далеко простираются его сведения о нашем острове».

Уинстона прямо-таки ослепляла элегантность дома лорда Роузбери и его бесценное собрание. Одна из картин особенно привлекала его внимание: «Вчера я пережил совершенно необъяснимое состояние перед картиной «Наполеон», — писал он Роузбери. — Возможно, это вызвано его личностью, однако я вдруг испытал такое чувство, словно бы украдкой заглянул в кабинет, где он работал и вышел незадолго до моего появления только потому, что не желал быть увиденным».

Что неудивительно — ведь Черчилль лепил в своем воображении образ Наполеона, основываясь на чтении книг, поэтому он был буквально ошеломлен, когда вдруг его герой — полный жизни — взглянул на него с полотна Жака-Луи Давида «Император Наполеон в кабинете Тюильри». Картина была написана за три года до Ватерлоо. Роузбери купил ее в 1880-е годы после необыкновенно удачной женитьбы на наследнице Ротшильда, что дало ему возможность приобретать любые ценные произведения искусства, какие вздумается.

Было известно, что Роузбери репетировал выступления, стоя перед этим и перед другим портретом — даже превосходящим его размерами — «Джордж Вашингтон» кисти Гилберта Стюарта (правда, назывался он «Портрет землевладельца»). «Он использовал их в качестве хорового сопровождения», — подшучивали члены семьи. Описание того магического действия, что испытал Черчилль перед портретом Наполеона, вызвало в свою очередь искреннее и чистосердечное (что ему было вовсе не свойственно) признание самого Роузбери: «Иной раз, — ответил политик, — мне кажется, что он настолько живой, что вот-вот шагнет с картины».

Похоже, Черчилль надеялся, что поездки в особняк Роузбери и в замок Бленхейм вдохновят хулиганов на более серьезные поступки и дела. Однако его друзья рассматривали такие выезды за город как развлечение и отнюдь не намеревались что-то менять в жизни. Они совершенно не разделяли его страстного увлечения великими личностями. И тем более у них не было ни малейшего желания, собравшись «могучей кучкой», обрушиться на самоуверенных лидеров партии тори.

В любом случае, лорда Солсбери нисколько не волновало наличие такой группы молодежи. Более того, он вообще не принимал их всерьез, потому что знал: никакой реальной опасности хулиганы не представляют. Наверное, по той причине, что слишком хорошо знал своего сына. По мнению Йэна Малкольма, этот премьер-министр выбрал чрезвычайно верный способ реагировать и освещать деятельность хулиганов. Высмеивая их, он предложил переименовать группу: «Хулиганы — вдогонку за младшим сыном». Новое определение сразу прилипло, что давало повод многим тори воспринимать группу как объект для насмешек. Черчилль пытался сохранить хорошие отношения с экстравагантным Хью даже после того, как хулиганы распались и каждый пошел своим путем. Но в течение года, когда группа собиралась особенно часто, Уинстона огорчало стремление друзей праздно проводить время и тратить его на пустяки. Дилетант в политике, Хью был в восторге, когда в разговоре возникал какой-то сложный, запутанный вопрос, требующий рассмотрения с нескольких точек зрения, — ему казалось, что только он в состоянии понять его. На полном серьезе, — примерно как другие рассуждали о войне и мире, — он со всей страстью обрушивался на тех, кто выдвигал постановление, позволяющее вдовцу жениться на сестре жены. Даже тридцать лет спустя Черчилль недоуменно качал головой, вспоминая, сколь яростно сопротивлялся этому параграфу Хью, за что получил грубоватый титул: «Билль о женитьбе на сестре усопшей». (Этот вопрос обсуждался так долго, что Гилберт и Салливан даже придумали забавную рифму к законопроекту: «Он прибьет в сосновой роще Билль о женитьбе на сестре усопшей».)

* * *

Весной 1901 года, когда холостяк Хью развивал бурную деятельность, предупреждая палату общин о вредоносности законопроекта, разрешающего вдовцам жениться на сестрах покойной жены, что превратит священный институт брака в племенную ферму, Уинстон готовился к штурму одного из важнейших пунктов законодательства, взяв на вооружение слова лорда Байрона: «Я родился оппозиционером». Черчилль был готов повторить драматическую судьбу своего кумира. И он намеревался продемонстрировать Солсбери и другим, что не собирается оставаться в рядах «заднескамеечников» (рядовых членов парламента) — место, которое ему отводили.

Суть вопроса заключалась в том, как правительство намеревается реформировать армию, авторитет которой сильно поколебался в результате многочисленных поражений в Бурской войне. Все сознавали, что реорганизация необходима и что для этого необходимо уволить некомпетентных офицеров и отменить устаревшие нормы. Как позже заметил Герберт Уэллс: «Нашу империю под насмешливое улюлюканье всего мира едва не разбила горстка фермеров — и отголоски тех событий мы ощущаем и по сей день. И начинаем задаваться вопросами…».

К тому моменту, когда в мае 1902 года наконец-то было подготовлено мирное соглашение, война «Вечернего чая» — как ее вначале именовали, считая, что она закончится быстро, унесла двадцать две тысячи солдатских жизней.

Ошибки излишне самоуверенных политиков и еще более самоуверенных военных на всех уровнях стали причиной того, что война затянулась надолго. Что и вызывало стремление Черчилля объяснить, насколько война была «бесславна в своем проведении и отвратительна по результатам». Командование, прославившееся в «малых войнах» королевы Виктории десятилетиями ранее, оказалось неспособным осознать, насколько армия плохо подготовлена к ведению войны в новых условиях, когда она столкнулась с новыми видами оружия и непривычной тактикой, применяемой бурами. Генерал сэр Редверс Буллер совершил так много ошибок на начальном этапе, что, став олицетворением полной некомпетентности высших чинов, получил едко-насмешливое прозвище «сэр Реверс Буллер» (Sir Reverse Buller, то есть «сэр Неудача Буллер»). Во время одной из скучных перепалок в парламенте относительно того, сколько лошадей и мулов было отправлено войскам в Южную Африку, ирландский член парламента Тим Хили отрезвил многих, развеяв их иллюзии, когда, поднявшись, задал вопрос министру: «А разве достопочтенный джентльмен не получал сводки о том, сколько ослов отправлено в Южную Африку?»

Черчилль осознал, что правительственный план реформы армии — всего лишь пышный и разорительный маскарад, только видимость преобразований, что и сумел показать в своем выступлении на прениях в палате общин. Это было часовое выступление — самое блестящее в его карьере — мощное, конкретное и прозорливое. Он выступал так, словно был закаленным в дискуссиях ветераном, а не новичком, который перешел порог здания всего год назад. И речь шла об экспедиционных силах, которые предполагалось выставить для противодействия угрозе со стороны какой-либо враждебной державы в Европе. Правительственные чиновники предполагали, что эти войска в течение нескольких дней смогут нанести молниеносные и внезапные удары по противнику, а затем с триумфом возвратиться назад. Черчилль считал, что планируемые силы окажутся слишком малочисленными, чтобы быть эффективными.

«Европейская война будет не чем иным, — предупреждал он, — как жестокой, тяжелой борьбой, которая, даже если мы и вкусим горькие плоды победы, потребует в течение нескольких лет огромного мужества всей нации, полной остановки мирного производства и сосредоточения всех жизненных сил на одном общем устремлении». В отличие от других членов парламента, Черчилль на своей шкуре испытал, что такое война, и прекрасно понимал кошмарные последствия новейших приемов ведения сражений. Столкновения в Южной Африке — всего лишь намек на те массовые убийства, которые ожидают армии в будущем, — утверждал он как человек, имеющий военный опыт. — В реальном конфликте будущие экспедиционные силы просто потонут как в болоте. Намного мудрее истратить деньги на морской флот, именно в морских силах — залог безопасности самой Британии и ее империи. Он набросал яркую картину беспощадной действительности, давая ясно понять, что те времена, когда король годами разыгрывал военные ходы, словно управлял фигурами на шахматной доске, безвозвратно канули в прошлое. Сейчас, когда могучие державы начинают подпирать друг друга… когда ресурсы науки и цивилизации исчерпали все, что могло бы смягчить яростный напор, европейская война закончится с обращением в руины побежденных и с полным истощением сил победителей… Войны народов всегда бывают более ужасными, чем войны королей.

Эти прозорливые слова многие члены кабинета сочли всего лишь риторическим приемом, и попытались от них отмахнуться, но другие отнеслись к ним очень серьезно. Даже вечно сонный государственный деятель викторианских времен сэр Уильям Харкорт, отбросив свое извечное благодушие, — с потрясенным видом озирал ничем не приукрашенную картину, написанную крупными мазками рукой молодого человека. Конечно, он не был полностью согласен с теми выводами, что делал Черчилль, но одно Харкорт осознал с абсолютной ясностью — именно голос молодого человека будет греметь со всей мощью в ближайшие годы. На следующий день он отправил письмо, поздравляя Уинстона с необыкновенным успехом блистательной речи, которая «станет залогом Вашего успешного будущего, фундаментом, который невозможно будет поколебать». Речь Черчилля не произвела должного впечатления на Артура Бальфура. Его работа, как лидера палаты, заключалась в том, чтобы добиться одобрения и поддержки выдвинутого плана, а критические замечания Черчилля порождали лишь брожение в умах и сомнения в разумности реформ.

Убедительное большинство поддержало Бальфура, но все равно он не смог сдержать возмущения из-за выходки своенравного коллеги и говорил своим друзьям, что Уинстон «ошеломил его невероятным чванством», что своим выступлением он продемонстрировал полное убожество оппозиции, которая способна лишь на эффектные жесты. Бальфур утверждал, что в речи Черчилля отсутствуют серьезные доказательства, она не подкреплена аргументами — это всего лишь эффектный жест и чистая самореклама, Большая часть спича, с его точки зрения, — «облаченный в блестящую мишуру типично юношеский протест молодого смутьяна».

Но Черчилль хорошо подготовился к речи, обдумал позицию, готов был защитить свою точку зрения и не собирался позволять, чтобы от него просто отмахнулись.

Через несколько дней еженедельный журнал «Блэк энд Уайт» провозгласил: «Появилась новая личность, которая способна вдохнуть новую жизнь в эту дряхлеющую палату». Бывалый политический обозреватель отозвался об Уинстоне как о необыкновенно одаренном человеке и торжественно пообещал, что никогда не забудет зрелище «юноши, читающего наставление старейшинам».

Действительно, Черчиллю было что сказать, и он не побоялся высказать эти важные для него вещи, но, что еще более значимо, ему страстно хотелось реальной деятельности. «Серьезность человека той или иной партии проверяется его готовностью к выполнению нудной и тяжелой работы», — к такому заключению он вскоре пришел, видя, сколько времени требуется, чтобы пробить то или иное решение: от предварительного заявления до того момента, когда начнется голосование. Иной раз он даже поражался, зачем вообще пришел в Вестминстер. Юношеское честолюбие разбивалось о критицизм, даже враждебность, и у него время от времени возникала мысль попытаться найти другое применение своим талантам.

Для главы палаты тори чрезвычайно остро встал вопрос: что делать с Уинстоном? Может быть, стоить дать ему какую-то незначительную должность, дабы утихомирить на какое-то время? Или партия должна проявить терпение, медленно оттирая молодого человека в задние ряды, пока он не осознает свои ошибки? Кончилось тем, что Бальфур решил: самое лучшее — вообще не предпринимать ничего.

Однако надежда, что Черчилль будет терпеливо дожидаться своего часа, оказалась не самой лучшей идеей. Предоставленный самому себе, он не перестал критиковать правительство в военных вопросах. Более того, вскоре он сделал предметом своего особого исследования вопросы эффективности и экономичности исполнения постановлений. Но было также очевидно, что он ставил перед собой более глобальные планы, — как заметил «Панч» в юмористическом скетче, где обозначили список его интересов: «Палата общин — и ее реформы. Британская армия — и ее реформы. Британский военно-морской флот — и его реформы. Высшее образование — и его реформы».

 

IV. Улыбка герцога

Как восходящая звезда и необычный персонаж, Черчилль стал привлекать внимание общества. Ему приходило такое количество писем и приглашений, что у него кружилась голова от невозможности быть везде, куда его зовут. Матери он признавался, что «устал до смерти» и что более ста писем он оставил без ответа. И в то же время, он не мог отвергать внимание людей. Ежедневник 1901 года переполнен до отказа самого разного рода мероприятиями, на которых он вынужден был согласиться присутствовать.

Каждую неделю — обеды в чьем-либо доме или каком-то клубе, а несколько раз в месяц — банкеты, ланчи, какие-то благотворительные базары или торжества.

В один из майских дней во время ланча, организованного редактором одной из газет, Уинстон оказался между автором книг о Шерлоке Холмсе и супругой вице-короля Индии. Артур Конан Дойл — тоже некоторое время провел на Бурской войне, им было о чем поговорить, и мужчины получили огромное удовольствие от общения друг с другом. Однако Черчилль не хотел упустить и другой возможности — попытать счастья, ухаживая за очаровательной соседкой — леди Керзон. Она только что приехала отдохнуть в Лондон, а ее муж, которого она обожала, — все еще оставался в Индии, исполняя обязанности вице-короля.

Черчилля сразу пленила изысканная красота Мэри и ее милое чувство юмора: она любила поддразнивать других, и ей нравилось, когда ее тоже поддразнивают. В ней было что-то, очень напоминающее Черчиллю его мать, что, по всей видимости, особенно привлекало его. Так же, как и Дженни, Мэри была американкой и вышла замуж за английского аристократа в ранней юности. Ей исполнилось 28 лет, когда она заняла место вице-королевы и стала самой юной вице-королевой в истории империи. В письмах Мэри к лорду Керзону в этот период ее долгих каникул, часто в шутливой манере мелькает имя Черчилля — эгоизм молодого человека удивлял и раздражал ее.

Пытаясь объяснить мужу хулиганские выходки Уинстона, Мэри с удовольствием сообщала, что она и ее друзья поставили перед собой цель — научить Черчилля поменьше говорить. Тем не менее, единственное, что Черчилль делал, когда они завтракали вместе, — так это все время говорил: он пересказывал ей свои речи о переустройстве армии, о необходимости проведения реформ, — то, с чем выступил накануне. «Самоуверенность переполняет его, — писала она Керзону, — настолько, что даже тени сомнения не мелькает относительно бешеного успеха, который имеют его речи, не идущие ни в какое сравнение с другими».

При всей шутливости и ироничности, с которыми Мэри описывала юного друга, она все же отдавала дань его лучшим качествам и невольно задавалась вопросом, какой же должна быть его будущая жена. И ей удалось кое-что выяснить. Ведь она не без удовольствия выуживала сплетни, пересказы романтических увлечений, даже скандальные истории, и пересказывала все это в письмах к Керзону, — его очень интересовало, чем дышит светское общество, какие новости обсуждаются в аристократических кругах Лондона, какие веяния ощущаются в политических сферах. И Мэри почти без труда выяснила, что Уинстон, в конце концов, оставил попытки завоевать любовь Памелы. В июне, после совместного ужина с Дженни и Уинстоном, она написала мужу, что у молодого человека появилась некая особа: «А теперь немного о сплетнях. Уинстон обратил внимание на Этти Гренфелл, и явно гребет в ее сторону. С Памелой Плоуден покончено». Этот был самый удачный выбор — как временное утешение от несчастливого завершения столь долгого ухаживания. По словам одного из друзей, Эти могла стать «самым нежнейшим лекарством для разбитого сердца». На магнетический блеск ее темных глаз мужчины слетались как мотыльки. А когда она, опустив ресницы, что-то негромко проговаривала мягким голосом, ловушка захлопывалась.

Впоследствии она вполне благополучно вышла замуж, стала матерью, слепо обожала своих детей, что ничуть не уменьшило ее желания нравиться многим мужчинам, однако она никогда не преступала невидимую черту и не теряла голову в своих увлечениях. В слегка завуалированной форме писатель-сатирик Макс Бирбом набросал портрет Этти — как коллекционера самых примечательных мужчин. «Восседая подобно королеве, — описывал он, — она кивком головы подзывала к себе наиболее привлекательные образцы». Ее обаятельный муж Уилли Гренфелл (позднее лорд Дезборо) не проявлял ни малейшего интереса к ее взаимоотношениям с другими мужчинами. Он был слишком поглощен собой, чтобы ранить себя подобными подозрениями. Утомившись от разговора с Этти, он вдруг увлеченно начинал двигать руками так, словно греб на байдарке по Темзе — что было его излюбленным занятием».

Этти было около тридцати, когда она взялась залечивать рану Черчилля, но, глядя на грациозную фигурку, никто бы не дал ей больше двадцати («такой тонкой талии я не видел ни у кого», — записал кто-то из ее современников). Самый верный способ закрепить отношения для нее основывался на теплых словах, мимолетных объятиях и легких поцелуях. (В 1890-е годы она стала своего рода лучом света, маяком для тесной группки аристократов, культивировавших тесную дружбу, которая выражалась в изысканной артистической манере.)

«Вы ускользаете от меня с такой же легкостью, как улыбка на Ваших устах», — писал ей один из молодых поклонников, огорченный ее кокетством. Но большая часть тех, с кем она флиртовала, довольствовались одной только ее улыбкой, не требуя большего. Кто-то из них написал: «Я обожаю Вас, но, во-первых, я люблю свою жену, затем Вас, и это уже чересчур много для того, чтобы слишком серьезно отдавать увлечению Вами». Вполне возможно, что в отношениях с Уинстоном она не ограничивалась только тем, чтобы выслушивать его со вниманием и подставлять нежное плечико, когда он изливал свои беды. Она воспринимала его как юношу с широко распахнутыми глазами, нуждавшегося в женщине, что знала о любви больше, чем он. А еще Этти чувствовала, насколько болезненным для него был разрыв с Памелой. Даже несколько месяцев спустя, оба — и Уинстон, и Памела — вспыхивали, случайно встретившись взглядом. Он не мог сдержать негодования и обиды от того, что она отвергла его чувства, а Памелу оскорбляло то, что он посвятил в их отношения и Этти, и других общих знакомых.

Несколько раз это проявилось достаточно явственно. Первый раз на балу, когда Уинстон подошел к Памеле и потребовал объяснить, «почему она повсюду говорит, будто он скверно обращался с ней». Памела с возмущением отвергла обвинение и потом жаловалась друзьям, как сильно он ее обидел этими словами. Второй случай произошел на большом приеме, который устроила Корнелия — тетя Уинстона. Уинстон приехал позже остальных и, войдя в зал, увидел Памелу, стоявшую у камина с какой-то женщиной. В белом атласном платье и со сверкающими при блеске огня бриллиантами, она была так неописуемо красива, что он замер, глядя на нее, не в силах вымолвить ни слова и не обращая внимания на ту, что стояла с Памелой рядом. Наконец он предложил Памеле руку, чтобы сопроводить ее к другим гостям, но она не пожелала говорить с ним. И еще большее оскорбление он перенес, когда его дядя сам отвел Памелу к остальным, а она прошла мимо с таким видом, будто его не существовало.

В начале 1902 года стало известно, что Памела собирается выйти замуж за графа Литтона и станет хозяйкой огромного особняка в готическом стиле. «Наконец-то она заключит союз с тем, кто этого достоин», — так отозвалась на это событие «Дейли Кроникер». Большая часть биографов Черчилля считает, что Памела и Уинстон просто потеряли друг друга из виду, в основном по той причине, что он охладел к «девушке своей мечты».

Печальная правда заключается в том, что он с самого начала заблуждался относительно Памелы, приписывая ей те качества, которыми она вовсе не обладала. Он возвел на пьедестал некое эфирное создание, а она на самом деле была самой обычной молодой женщиной, с самыми обычными желаниями и никак не могла определиться с выбором. Их взаимоотношения подтачивали не «вялость» или «бездействие», не отсутствие денег или титула, а ее переменчивость. Она «жонглировала» отношениями с несколькими мужчинами одновременно, и даже после замужества продолжала встречаться с другими.

Леони — сестра Дженни — рассказывала, что Уинстон, осознав, что Памела обманывала его, был просто раздавлен. Однажды утром он пришел к ней за утешением: «Всю ночь я ходил из угла в угол по комнате до самого рассвета, не в силах даже присесть». Ослепленный ее красотой, он даже не мог себе представить, как широко раскинула сети красавица Памела. «Хотя брат Джек меня предупреждал. Обычно он застенчивый и не высказывается столь определенно. Но про Памелу он сразу сказал, что ей нельзя доверять, что она ужасная лицемерка, которая держит при себе сразу трех мужчин, в то время как уверяет, будто ее интересует только Уинстон».

Ходил слух, будто у нее был короткий, но бурный роман с таким видным деятелем, как Герберт Генри Асквит — старше ее на двадцать два года. Когда на склоне лет в узком кругу близких друзей поинтересовались его мнением относительно Памелы, Асквит ответил, что она была изумительной женщиной, которая в те далекие дни «овладела наукой страсти нежной».

Памела на протяжении всей своей жизни постоянно была окружена многочисленной свитой мужчин. Как известно — и это вполне достоверно — в тридцать лет она влюбилась и соблазнила статного красавца — Джулиана Гренфелла, одного из сыновей Этти. За что в этой семье ее называли не иначе, как «порочная графиня». Когда до Уинстона дошло сообщение о том, что Памела обручена с Литтоном, он не выказал досады или горечи. Напротив, направил любезную записку, в которой желал им счастья и обещал остаться преданным другом. И в то же время печальное завершение долгого романа с Памелой оставило в его душе незабываемый след. Внимание Этти помогло ему не только прийти в себя. Она смогла, благодаря своим женским качествам, во многом вернуть веру в будущее, в его необыкновенное предназначение, которое он рисовал себе. После сложных, непростых отношений с Памелой, он перенял стиль Этти — теплая дружба, не обремененная разговорами о замужестве и в то же время не бросающая скандальную тень.

А она разделила с ним романтический взгляд на жизнь: героическое усилие, наполненное сильными чувствами. Она любила читать стихи и на закате жизни непременно цитировала в конце письма любимые строки Теннисона, где Улисс описывал цель «героических сердец»: «Бороться и искать, найти и не сдаваться». На столике в ее комнате она держала копию письма американского друга Оливера Уэнделла Холмса, и под его словами вполне мог подписаться Черчилль. «В юности, — писал Холмс, обращаясь к ветеранам Гражданской войны, — наши сердца опалил огонь. Это научило нас с самого начала тому, что жизнь должна быть глубокой и страстной. На закате нам дано постичь, что она намного мудрее… Если мужчина примет из рук Судьбы заступ, оглядится и начнет копать глубже, единственное, что он возжелает делать всей душой — посвятить свой труд великим делам…» То, что Этти была зачарована этими словами, — влияние Уинстона. Со слов Этти, подобные цитаты производили на Уинстона магическое действие.

В течение нескольких лет он снова и снова обращался к ней за поддержкой и воодушевлением. Как считали друзья Этти, ее можно сравнить с волшебницей Сидони, очаровавшей Уинстона тем, что возложила на него лавровый венок славы. А друзья Черчилля вскоре осознали, что он и Этти чрезвычайно близки друг другу и доверяют во всем. А вскоре она решила продемонстрировать молодого друга широкой публике. 20 июля 1901 года в еженедельнике появилась большая фотография, на которой был «Мистер Уинстон Черчилль — член парламента», где он рядом с Гайд-парком сидел в экипаже рядом с Этти и ее мужем Уилли. Хью Сессил беспокоился из-за того, что Черчилль слишком доверчив, в особенности с друзьями Этти, которые принимали членов парламента как одной, так и другой партии.

«Позволь мне еще раз напомнить тебе — будь осмотрительным, — наставлял он Уинстона, поскольку «хулиганы» беспокоились из-за того, что он может доверить больше того, чем следовало. — Меня приводит в трепет мысль о том, что ты можешь забыться в разговорах с мистером Гренфеллом». На Черчилля действительно оказывала влияние магическая атмосфера, окружавшая Этти, ее стиль жизни и гостеприимный дом — особняк из красного кирпича на берегу Темзы с фронтоном и угловыми башнями с остроконечными шпилями, «при виде которого захватывало дух».

Во время уик-эндов дом был полон гостей, которые поглощали несметное количество еды за завтраками и обедами, устраивали катание на лодках по реке, отправлялись на прогулки в лес, играли в теннис, вели бесконечные разговоры за чайными столиками, на лужайке, а вечерами разгадывали шарады. «Никто не умел принимать гостей с таким радушием и приветливостью, как Этти, — писала Консуэло Мальборо. — Рядом протекала Темза, такая привлекательная летом… в лесу всегда поджидала густая тень и целый эскорт привлекательных кавалеров». Долгие совместные прогулки по дорожкам, откуда открывался романтический вид на Виндзорский замок, разговоры о политике и жизни укрепляли их дружбу.

Иногда вечерние приемы оказывались слишком буйными, в какой-то из таких дней, когда Черчилль запоздал, его кинули в реку прямо во фраке и цилиндре. Черчилль принял это вполне благодушно — ведь это была всего лишь забава, — зато он, как правило, прибирал к рукам дирижерскую палочку, когда начинались послеобеденные дискуссии.

«Стоя на нашем прикаминном коврике и глядя в зеркало, Черчилль вел важный разговор, — удивленно писала Этти после очередного приема в особняке, — обращаясь к самому себе — самая благодарная и отзывчивая аудитория». Как-то разговор зашел об уменьшительных именах, и кто-то спросил, а есть ли таковое у Черчилля, на что тот не медля ни секунды тотчас отозвался: «Нет, кроме — это юное чудовище Черчилль».

Биографы Черчилля почти не упоминают имени Этти, но она оставалась его другом и сторонником до конца жизни, а на склоне лет испытала чувство глубокого удовлетворения и гордости за увлечение молодости. К тому моменту — в 1947 году, — после победного завершения Второй мировой войны, ей было почти 80, и тот сияющий ореол в светском обществе, какой сопровождал ее появление, давно померк. Но разве она могла забыть близкие отношения, что установились между нею и Черчиллем в те отдаленные времена?! Неудивительно, что среди писем можно найти и такую записку «любимому Уинстону»: «Я так часто думаю о тебе, о тех прошедших днях, о том, как ты много значил для меня…».

Уже только очертания особняка на берегу Темзы были значимы для Черчилля и привлекали его особенный интерес, поскольку тот изначально принадлежал генералу, который служил под началом герцога Мальборо в битве при Бленхейме. Ветеран европейских сражений начала XVIII столетия, граф Оркни был бесстрашным предводителем пехоты, заслужившим прозвище «доблестный Оркни» в биографии Мальборо, написанной Уинстоном в 1930-х годах . После возвращения в Англию граф выстроил особняк на берегу Темзы в районе Таплоу и второй — по соседству — в Кливедене, и жил оставшиеся двадцать пять лет то в одном, то в другом. Для большинства гостей Этти и лес, и река были просто местом для прогулок и развлечений, но если вспомнить, с каким пиететом относился Черчилль к поместью Роузбери, где прошлое дышало в спину, то нетрудно представить, какие чувства он испытывал и здесь. Каждая поездка в особняк в Таплоу наводила на воспоминания о блистательных предках. Разумеется, это наследие намного больше ценили в сорока милях от этого места, во дворце Бленхейм, где Черчилль с наслаждением изучал историю рода, вдохновляясь бесконечными упоминаниями о блистательной славе семейства Мальборо. Но значимость Бленхейма была связана не только с историческим прошлым. Летом 1901 года он на своем опыте пережил, как былая слава озаряет не только прошлое, но и настоящее.

В августе в поместье решено было устроить большое собрание политиков для объединения сил партии консерваторов, но никто не принял этого события так близко к сердцу, как местная звезда Бленхейма — Уинстон Спенсер-Черчилль. Празднество намечалось масштабное, и только несколько семейств могли присутствовать на нем. И, что весьма примечательно, сколь бы юным ни был Уинстон, сколь бы он ни приносил беспокойства, все равно с ним вынуждены были считаться.

Возведение Бленхеймского дворца длилось полтора десятилетия, с 1707 по 1722 год. К строительству масштабного барочного здания была привлечена едва ли не самая известная пара в истории английской архитектуры — сэр Джон Ванбру, самый выдающийся архитектор в стиле английского барокко, и его помощник и компаньон Николас Хоксмур, который систематизировал, ограничивал и вводил в практические рамки безграничную фантазию Ванбру с его тягой к драматическим эффектам. Бленхеймский дворец считается венцом их совместной архитектурной карьеры.

Спроектированный архитектором сэром Джоном Ванбру, Бленхейм выглядел как декорация для театрального представления. Вычурное здание с огромной подъездной площадкой подавляло визитеров рядом внушительных колонн при входе и коринфским портиком со статуей богини Минервы, возвышавшейся наверху, будто грозный страж. Фасад украшали фамильные гербы с символами триумфальных битв: копьями, щитами, шпагами, барабанами и флагами. Два связанных пленника по обеим сторонам Минервы означали оглушительные победы над врагами Британии. Все было оформлено таким образом, чтобы внушить благоговение перед победителем и сознание того, что само здание — всего лишь благодарная дань нации. Осчастливив потомков этим монументальным сооружением, герцог сошел в могилу, не удосужившись объяснить суть его деяний. «Он хранил молчание о своих подвигах, — записал Черчилль о своем предке, — ответом должно было послужить само здание». И в самом деле, оно служило наглядным свидетельством боевого духа и безграничных амбиций его отпрысков. Подобно своему славному предку, Уинстон вкусил славу на полях сражений: следуя примеру отца, он хотел стать ведущей фигурой в политике. В Лондоне противники могли сколько им угодно глумиться и высмеивать его вызывающую юношескую дерзость и нахальство. Но в Бленхейме, в таком подавляющем великолепии окружения, им это было сделать намного труднее. Эпический размах, который чувствовался в каждом камне, грозная сила каждой статуи этого здания создавали ореол долговечности и неизменности торжества семейства Черчиллей. Неужели и в самом деле для победителя двадцатого века были столь значимы заслуги прежних героев?

На заре непрерывно улучшающихся торговых, технологических и социальных реформ, кому нужны были свидетельства былых побед? Разумеется, былые победы воодушевляли тех, кто принимал участие в бурской войне. Однако на кого в то время мог произвести впечатление такой патриарх, как герцог Мальборо, выступавший в роли Голиафа?! Ведь Британии пока еще вроде бы не грозила прямая опасность от вновь зарождающихся политических тиранов. Поля сражений простирались скорее внутри самой страны из-за растущего напряжения нерешенных вопросов справедливости распределения богатства и прав человека. И, казалось бы, несмотря на то, что Бленхейм все еще не утратил способности поражать чье-либо воображение, все эти величественные останки былого — выглядели в новое время нелепыми, причудливыми и неуместными. Однако Уинстон всю свою жизнь пытался исполнить нелегкую задачу, поставленную для самого себя, — перешагнуть из громокипящего старого мира, пропахшего дымом и порохом шумных побед, — в новый мир, где преобладала сдержанная доблесть.

В субботнее утро августа, когда должен был состояться грандиозный съезд — предполагалось, что приедут 120 членов парламента и три тысячи сопровождающих их со всех уголков страны, слуги торопливо расставляли ровные ряды стульев на громадной площадке внутреннего двора. В основании портика, где заканчивались ступени, была возведена сцена с трибуной, откуда голос выступающего мог бы без труда достигать самых последних рядов слушателей. Небольшая армия слуг уже с рассвета под огромным тентом на лужайке занималась приготовлением ланча для такого громадного числа приглашенных. Гости могли получить удовольствие, вкушая жареных цыплят, йоркширскую ветчину и французские пирожные. А в ведерках стояло больше тысячи бутылок шампанского.

Кузену Уинстона его гостеприимство обошлось в копеечку. Похоже, Санни очень надеялся повысить свою значимость и влияние среди тори и тех, кто поддерживал их (независимые либералы, враждебно настроенные к идеям самоуправления Ирландии). Но лишь малая горстка приглашенных считала Сесила умелым политиком. Мать Уинстона Дженни, пустившая в ход в этот праздничный день все свое обаяние, дабы убедить Санни, что громадный «съезд», который он организовал, действительно сыграет для него важную роль. Хотя на самом деле все это работало скорее на обеспечение успеха Уинстона. А Санни отводилась скромная роль — привечать гостей. Главными событиями дня должна была стать речь Артура Бальфура и министра по делам колоний Джозефа Чемберлена («министра империи», как его называли). Как обычно, третий спикер должен был произнести заключительный спич, где бы подводился краткий итог сказанному. При обычном ходе это должен был сделать старший член правительства. Но на этот раз слово дали, что, в общем, не удивило присутствующих, Уинстону. Другие члены парламента, включая и группу хулиганов — Хью Сесила и Йэна Малкольма — должны были довольствоваться ролью слушателей, но их ловко убедили, что поводов для недовольства не должно быть. Им ведь оказывали честь быть приглашенными в обеденный зал для особых гостей, а не просто отведать угощение, расставленное под навесами. В библиотечном зале играли приглашенные музыканты. И еще была организована экскурсия по особняку. И три прелестных женщины — Дженни, Консуэло Мальборо и Миллисенд Сазерленд должны были сопровождать политиков — к вящему их удовольствию — в этой прогулке.

Дженни умела прекрасно рассказывать об истории дома и выступала в роли гида. В молодости просто ради забавы она с друзьями любила переодеваться и, накинув простенькие плащи и шляпы, присоединиться к какой-нибудь группке туристов, которым в определенный день месяца дозволялось осматривать особняк, и вместе с ними в сопровождении добровольного гида пройтись по поместью. Им страшно нравилось, смешавшись с остальными посетителями, слушать, что они говорят и что они на самом деле думают про всю эту обстановку. Как-то она чуть не лопнула от смеха (пока пыталась найти укромное место и нахохотаться вдоволь), когда американский турист, глядя на один из фамильных портретов, воскликнул: «Вот это да! До чего же опийные красные глаза у этого Черчилля!» Когда после двух часов дня площадка перед особняком заполнилась приезжими — солнце ярко светило и все отмечали, насколько удачной оказалась погода. Все устроено на самом высшем уровне для загородной встречи, — говорили собравшиеся, поджидая, когда «на сцене» появятся главные действующие лица. Когда открыли ворота парка для публики, присутствующих набралось более семи тысяч. По парку — для поддержания порядка — ходили полицейские. Чванливые критики нашли тому презрительное объяснение: слишком много не заслуживающих такого приглашения людей оказалось на этой встрече. «Среди присутствующих кто-то заметил несколько трактирщиков».

Громкий хор приветствий раздался при появлении Чемберлена — он прибыл в сопровождении жены-американки и Бальфура, занявшего место в центре сцены с Миллисент с одной стороны и Дженни с другой. Неподалеку расположилась обязательная в таких случаях группа фотографов, но их ряды пополнил пока еще редкий для тех времен — оператор — для съемки «движущихся картинок». Мужчина бешено вращал ручку своей камеры, чтобы запечатлеть знаменательное событие для показа в только что открывшемся в Лондоне синематографе и в кинозалах других городов страны. Словно делая одолжение кинооператору, несколько ленивых облачков проплыли по небу, чтобы отразиться в высоких окнах дворца.

Союз Бальфура и Чемберлена выглядел непобедимым после того, как они нанесли удар на главных выборах 1895 и 1900 годов. И они оба надеялись, что нынешняя встреча в такой прекрасный день, еще более утвердит ощущение их непобедимости. Они называли своих оппонентов «мелкие англичанчики», а их критические отзывы о конфликте в Южной Африке — незначительными, — поскольку они не способны разглядеть сверкающие горизонты будущего Британии именно как имперской страны. Бальфур заявил, что народ больше не должен доверять «безнадежно раздробленной» партии либералов, а Чемберлен с пафосом объявил, что только объединенный союз всех тори и есть «настоящая национальная партия».

Когда подошел черед выступить Черчиллю, он должен был всего лишь подтвердить сказанное об объединении сил двумя главными представителями и выразить им благодарность за то, что они дали согласие присутствовать на съезде и за их выступление. Начало его речи и выглядело именно так, каким ему полагалось быть. Уинстон поблагодарил всех собравшихся и в весьма непринужденной манере объяснил, почему ему дали заключительное слово — «ведь я имею честь быть родственником герцога и впервые по-настоящему получил возможность увидеть Бленхейм во всем его блеске…».

А затем он решился на рискованный шаг. Почти ничего не сказав о Бальфуре, он переключился на Чемберлена. В худшие дни правления либералов, говорил он, министерство иностранных дел чаще всего просто тянуло времени, не предпринимая никаких решительных шагов. С того момента, когда его возглавил Джо Чемберлен, оно будет восприниматься в будущем как одна из самых замечательных страниц английских истории за последние пятьдесят лет.

Черчилль прекрасно осознавал, что образ «союза», который пытались продемонстрировать два политика на этом съезде, всего лишь видимость, за которой скрывается невидимая борьба между Бальфуром и Чемберленом за право возглавить этот альянс. Он решился сыграть на имевшем место разногласии. Отложив в сторону вопросы относительно уроков Бурской войны и бесстыдные попытки Чемберлена, которого многие обвиняли в том, что именно он спровоцировал эту войну, Черчилль решил столкнуть двух лидеров. Если Бальфур не выказал ему своей благосклонности, может быть Чемберлен окажется поумнее. А может оказаться и так, что оба политика осознают, насколько им выгоднее привлечь Уинстона на свою сторону.

Подобная уловка могла дорого ему обойтись. Но Черчилль так страстно жаждал вырваться вперед, что решил закрыть глаза на возможную опасность. Такая же безрассудная храбрость воодушевляла его предков на поле битвы в Европе.

Подтверждением тому стал рассказ Консуэло, описавшей случившееся. Сидя на сцене для выступающих, она посмотрела поверх голов сидевших слушателей в ту сторону, где в некотором отдалении возвышалась статуя герцога в боевом облачении. «И я совершенно отчетливо разглядела, — написала она потом, — как на губах статуи герцога промелькнула торжествующая улыбка». Она сочла, что доблестный предок одобрил съезд, который устроил Санни. Но если дух первого герцога Мальборо и улыбнулся кому-то в этот день, так это молодому смутьяну, так смело повторившему его собственные приемы ведения сражения на политическом поле.

 

V. Имперские мечты

У Джозефа Чемберлена не было необходимости прибегать к родственным связям или искать доказательства, подтверждающие его политическую деятельность. Города были на его стороне. История его успешного продвижения уходила корнями в викторианскую эпоху — это был человек, сделавший сам себя, он чрезвычайно удачно проявился как фабрикант, начавший выпускать дешевые шурупы, и вскоре стал монополистом в этой области. Завершив промышленную деятельность в Бирмингеме, он перешел в ряды политиков, и добивался улучшения жизни в городах, снабжения их водой и газом. В последние годы он по-прежнему оставался самой приметной фигурой в парламенте. Ему удалось избавить города от трущоб, провести водопроводы в дома и выстроить весьма внушительные современные здания. Более тридцати лет он лидировал в политической жизни. Это был некоронованный муниципальный король. А для обычных людей он всегда был и оставался «добрый старина Джо».

Во время выборов 1900-х годов он поддерживал кандидатуру Черчилля, используя свою популярность в промышленных районах, энергично помогая молодому политику заручиться голосами рабочих в городке Оулдем. К месту встречи они приехали вдвоем в открытом экипаже и были неприятно поражены собравшейся толпой противников войны с бурами. Их тотчас окружила плотная толпа демонстрантов, «освистывающих и выкрикивающих лозунги протеста». На Черчилля произвело большое впечатление то спокойствие Чемберлена (а ему было уже около шестидесяти), с каким он прокладывал себе дорогу ко входу в здание. Когда они заняли место на сцене, где их сторонники встретили шумными приветствиями, Чемберлен улыбнулся с чувством глубокого удовлетворения. Повернувшись к Черчиллю, он с гордостью проговорил: «В первый раз я появился здесь, чтобы продать им шурупы».

После того, как выборная кампания завершилась победой, Чемберлен пригласил молодого коллегу провести несколько дней в бирмингемском особняке Хайбери. Несмотря на то, что он всегда выдавал себя за поборника и лучшего друга рабочего люда, это не мешало Джо демонстрировать развитый с годами вкус и с удовольствием пускать пыль в глаза, демонстрируя владения отпрыску Бленхейма. «За ужином, находясь в самом радужном настроении, он выставил бутылку портвейна «34», — записал Уинстон. — Еще большее впечатление, чем его ликер шестидесятишестилетней выдержки, производили его двенадцать садовых теплиц, заполненных свежими орхидеями, и еще двенадцать с другими, менее экзотическими цветами. Двадцать пять работников ухаживали за растениями, благодаря чему у Чемберлена всегда был свежий цветок, который он втыкал в петличку лацкана. Эта привычка сделалась его отличительным знаком, как и его извечный монокль, представлявший собой, по описанию одного из журналистов, «круглое стеклышко в золотой оправе, тонкой как свадебное кольцо прабабушки».

Во время парламентских споров Чемберлен эффектно использовал монокль: он начинал с холодным вниманием рассматривать сквозь него противника с видом ученого, глядящего в микроскоп, или же начинал протирать стеклышко платком, выдерживая драматическую паузу, пока все, затаив дыхание, ждали завершения фразы. «Если его вдруг перебивали, — вспоминал кто-то, — он очень медленно и аккуратно вставлял монокль, вытягивался вперед, выставив указательный палец в сторону оппонента, мягким тоном срезал его едкой остротой, а затем резко возвращался на свое место». Даже откинувшись на обтянутую зеленой кожей скамью, он все еще продолжал взирать на противника грозным взором сквозь округлое стекло и поглаживал, вложенную в петличку орхидею величиной с добрый кулак. Всегда безукоризненно одетый — в отличие от многих мужчин его поколения, — он к тому же всегда бывал гладко выбрит.

Но ни орхидея, ни монокль и дорогой портвейн в подвалах еще не были достаточным поводом, чтобы дать забыть лорду Солсбери и Артуру Бальфуру о том, что Джо родился в семье фабриканта средней руки, и что своей удачной карьерой он обязан шурупам. Его полезно было иметь как политического союзника и способного министра, но ни сам Сесил, ни кто-либо другой из окружения его и Бальфура, никогда бы не приняли Джо как равного.

В своей излюбленной снисходительной манере Бальфур писал другу: «Джо, хотя мы все и любим его, все-таки не соединился с нами, не образовал прочной химической связи с нами. Почему? Не могу дать ответа, однако так оно и есть». Другие аристократы были менее сдержанны в выражениях своей отстраненности. «Все промахи Чемберлена вызваны его происхождением, — заметил влиятельный придворный лорд Эшер. — Несмотря на весь свой ум, он так и не научился самообладанию, которое усваивает каждый, кто закончил хорошую школу или университет. Я имею в виду всякого, кто был бы наделен такими колоссальными способностями, как он».

Черчилль не разделял этих снобистских взглядов. Его восхищали неукротимый дух и энергия Чемберлена. И хотя лорд Бальфур вел собрания членов парламента, на самом деле «погоду делал Джо». Он был человеком, которого знали массы. Сложность заключалась в том, по словам одного политика, что Чемберлен — это барометр, всегда показывающий шторм и бурю. Как и Черчилль, он был порывистым и полным амбиций. Свою политическую карьеру он начал в радикальном крыле либеральной партии, и королева Виктория как-то обратилась к Гладстону с просьбой оказать влияние и хоть немного придерживать «необузданного коллегу». Теперь, когда он перешел в ряды консерваторов, они беспокоились, как бы он опять не взялся за старое.

Джо относился к Уинстону так же по-отцовски, как и лорд Роузбери, их разговоры порой затягивались допоздна, а какой-то из разговоров они оборвали в два часа ночи. Вспоминая этот период, Уинстон признался: «Мне довелось поговорить с ним о самом важном и насущном намного больше, чем мне это удалось со своим собственным отцом». Чемберлен с удовольствием давал ему советы и оказывал поддержку. Наверное, он мог бы сделать и больше, но у него было два сына, которые требовали внимания. Старший — Остин — настолько восхищался отцом, что даже заставил себя заняться угольными шахтами, носил монокль и орхидею в петличке и собирался заняться политикой. В наши дни трудно различить эти две фигуры — Остина и его младшего брата Невилла.

Как-то в 1902 году Уинстон и Остин оказались в гостях у Миллисент Сазерленд в ее шотландском особняке. Они разговорились относительно своих притязаний. «Чего бы ты хотел на самом деле?» — прямо спросил Уинстон. Тщательно выбирая слова, Остин ответил, что его «всегда привлекала мысль об Адмиралтействе — очень симпатичное здание — и пост первого лорда — такое место, которым любой англичанин по праву может гордиться». Ответ разочаровал Черчилля, и он даже не стал этого скрывать. С его точки зрения, существовала только одна цель в политике — вершина, — а все остальное, независимо от степени привлекательности, — только одна из ступенек. Остин навсегда сохранил память о том, как повел себя Черчилль: «Фу-у-у-у, это убогое притязание».

Что касается Невилла, то в 1902 году он прилагал все силы, чтобы доказать, что сможет повторить достижения отца в бизнесе. Но успеха не добился. В 1890 году отец отправил его на Багамы заняться возделыванием плантаций сизаля — лубяного волокна для текстильной промышленности. Невилл работал самым честным и добросовестным образом, чтобы получить прибыль, но неудачи преследовали его одна за другой, и в конце концов он был вынужден признать поражение. Потери составили около 50 000 фунтов отцовского капитала. Огромная сумма по тем временам. Джо постарался смириться с утратой, но еще долгие годы нехватка денег сказывалась на жизни семейства.

При разделе наследства, Невиллу по завещанию досталась более чем скромная сумма, по сравнению с остальными членами семьи — всего 3000 фунтов отцовских денег.

Своим успехом в ранние годы Чемберлен, как фабрикант, был обязан тому, что грубо и резко снизил цену на товар, но теперь эта предпринимательская жилка была тщательно спрятана за продуманным и хорошо выстроенным обликом политического деятеля с хорошими манерами. Черчиллю довелось краем глаза увидеть за этим образом — воспитанного и любезного джентльмена — прежнего беспощадного «короля по продаже шурупов». И смириться с этим Черчилль не смог. Это случилось в конце 1901 года, причем происшествие выявило, как глубоко вошли в плоть и кровь Джо его бирмингемские замашки давних лет.

Из всех многочисленных противников Бурской войны самым яростным критиком был представитель либеральной партии Дэвид Ллойд-Джордж — уроженец Уэльса с пышными усами и пристальным взглядом. Он много раз лично нападал на Чемберлена, утверждая, что продажа оружия и других товаров для войны приносит большие доходы и чрезвычайно выгодна для бирмингемских фабрикантов — для Джо и его приятелей. Чтобы сразить противника и попасть в самое уязвимое место, Дэвид описал, как это выглядит: «холодный денди, прогуливающийся по своим оранжереям с орхидеями» в тот момент, когда на расстоянии шести тысяч миль «идет кровавая бойня и во имя его благополучия гибнут английские солдаты». Джо «мало что может взволновать, — писал репортер в 1901 году. — Только один человек встряхнул его и сделал это основательно — мистер Ллойд-Джордж — маленький валлиец, который бесстрашно выступил против мистера Чемберлена». Страстные и красноречивые выступления Ллойд-Джорджа сделали его национальным героем. Но именно они чуть не стали причиной насильственной смерти холодным декабрьским вечером в Бирмингеме, когда он обращался к сторонникам либеральной партии, собравшимся в здании муниципалитета. Толпа протестующих в тысячу человек окружила здание.

Когда на трибуну поднялся Ллойд-Джордж, толпа тараном выломала двери. В здании, выдержанном в неоклассическом стиле, началась настоящая битва. Со всех сторон летели камни и бутылки, окна разбились, отчего на присутствующих посыпались осколки стекла. Когда разгневанная волна протестантов с криками «Предатель!» подобралась почти к самой сцене, небольшой отряд полицейских отступил вместе с Ллойд-Джорджем в другую часть здания и занял там оборону.

Боясь, что толпа таки возьмет вверх, главный констебль — находчивый Чарльз Рафтер, местная легенда — убедил Ллойд-Джорджа переодеться в форму полисмена и сумел вывести его через черный ход. Однако в стычке пострадали десятки бунтарей и констеблей. Один молодой человек был убит. «Сообщают об изрядном количестве разбитых голов», — писала «Таймс». К величайшему их неудовольствию местную партию либералов обязали возместить ущерб.

Когда эта новость достигла Лондона, Черчилль недоверчиво покачал головой и тотчас схватился за перо, чтобы излить свои чувства хорошо ему знакомому видному деятелю консервативной партии в Бирмингеме. «С отвращением прочитал сегодня в газетах о том, что случилось, — писал он. — Очень надеюсь, что руки консервативной партии остались чистыми». Но в целом эта история «вызвала в памяти» одно давнее происшествие. Черчилль имел в виду события 1884 года, когда сторонники Чемберлена устроили бунт в Бирмингеме во время одного из митингов, где выступал лорд Рэндольф Черчилль. Джо отрицал какую-либо причастность к этому событию. И долгое время взаимные упреки и обвинения по этому поводу с обеих сторон не прекращались. Уинстона беспокоило, не вздумал ли Чемберлен вновь взяться за старые штучки, только в еще более крутой манере.

Чемберлен, хоть и выразил сожаление о тех жертвах, что произошли в результате столкновения, заявил: «Я не могу винить граждан Бирмингема за то, что они выражают свой протест против появления там мистера Ллойд-Джорджа». Спрошенный членами парламента, кого можно обвинить в случившемся, Чемберлен, не отвечая впрямую, сказал просто «общее дело — ничье дело». Но горожане выразились достаточно ясно: «Критиковать там Джо — смертельно опасно». А несколько недель спустя Чемберлен сказал: «Если меня ударили, я обязательно отвечу ударом на удар».

Случай был из ряда вон выходящий, и Черчилля беспокоили подозрения, что доверенные люди Чемберлена сами спланировали эту акцию. Газета «Таймс» предположила, что такого рода связь имеет место, опубликовав в доказательство телеграмму, отправленную Джозефом Чемберленом в Хайбери одному из его сторонников — весьма приметному местному политику по имени Джозеф Пентленд, заместителю председателя школьного совета. Она была отправлена вскоре после того, как представитель либеральной партии смог ускользнуть. «Ллойд-Джордж — предатель. И не имеет права произносить ни слова, — с гордостью заявил Пентленд. — Двести тысяч горожан направили свои голоса в правительство, чтобы высказаться в вашу защиту и выразить восхищение вашей беспримерной и бесстрашной деятельностью на благо короля и страны».

Чем больше Черчилль размышлял над столкновением в Бирмингеме, тем больше оно вызывало в нем тревогу. Он не был хорошо знаком с Ллойд-Джорджем в то время, но мнения об этом политике он был весьма невысокого, «вульгарный, болтливый маленький грубиян», — так он отзывался о Ллойд-Джордже в беседах со знакомыми. Но его возмущала сама мысль о том, что политические игры так легко могут переходить в уличные беспорядки и грубое насилие. И хотя он частенько прибегал к сравнению политической борьбы с войной, тем не менее, считал, что в демократическом мире дело должно ограниваться словесной войной, войной идей, и не переходить в кулачные битвы. «Оставьте убийства. Начинайте доказывать», — советовал он лидерам Ирландской республиканской партии Шинн Фейн в 1920 году. Он отдавал себе отчет: чтобы добиться своего, иной раз приходиться прибегать к жестким методам, и очень часто это не очень привлекательные методы. Надо уметь нападать и обвинять противников, составлять заговоры и выстраивать интригу, чтобы победить их и добиться успеха. Но далее этого заходить нельзя, а Чемберлен пересек допустимую границу, перешагнув черту. Еще один печальный урок, который Уинстон извлек в эдвардианское время.

Методы, которые использовали против Ллойд-Джорджа, не только «отвратительны сами по себе» — объяснял он стороннику консервативной партии в Бирмингеме, но они также саморазрушительны. Меня охватывает дрожь при мысли, какой бы вред империи был нанесен в Южной Африке, если бы толпа покалечила или зверски убила Ллойд-Джорджа».

После случая в Бирмингеме Черчилль старался держаться на расстоянии от Чемберлена. На митинге консерваторов, который состоялся в начале января 1902 года, он не стал оправдывать Джо и его сторонников. Да, — соглашался он, — выступления Ллойд-Джорджа носят провокационный характер, но чтобы его опровергнуть, нет смысла прибегать к насилию. «Мы в состоянии, — продолжал он, — пролить свет на вопросы политики, не разбивая окон».

Это происшествие открыло ему глаза на все возраставшее недовольство рядовых членов партии, их общее настроение за этот месяц повернулось от чувства удовлетворения к горькой обиде. Ошибки и поражения в войне вскрыли много слабых сторон в правительстве и едкая критика со стороны Ллойд-Джорджа и ему подобных подтачивала веру членов партии в свои силы. Черчилль чувствовал, как начинают колебаться их ряды. Через несколько недель после происшествия он сказал лорду Роузбери: «Состояние духа партии консерваторов весьма плачевное».

Да и планы на будущее не сулили Черчиллю ничего хорошего. Он причинил немало беспокойства Бальфуру, и вдруг обнаружил, что в лагере Чемберлена еще больше поводов для беспокойства, чем ему бы хотелось. Группа хулиганов оказалась еще более изолированной от остальных. Они не могли найти такого вопроса или проблемы, в которую им хотелось бы погрузиться с головой, а их независимый дух входил во все большее и большее противоречие с партией, которая начала выстраивать свои ряды в боевом порядке. Раздосадованный Черчилль ощущал, что он сам себя загнал в угол. В марте исполнилось два года с тех пор, как он стал членом парламента. Черчилль по этому поводу без всякого энтузиазма пошутил, что он «хворает молодостью и что он до безобразия независим».

Именно за это Чемберлен и сделал выговор Черчиллю и его хулиганам — за их юношескую, с его точки зрения, показную независимость. Это произошло в конце апреля, в четверг, когда хулиганы проголосовали против правительства по вопросу, связанному с редактором газеты в Южной Африке, которого выпустили из тюрьмы. Речь идет об Альберте Картрайте, которого обвиняли в клевете за то, что он, в свою очередь, обвинил лорда Китченера, приказавшего расстрелять заключенных. И теперь Картрайт хотел вернуться в Англию, чтобы изложить свою версию. Но представители власти в Южной Африке не давали ему этого разрешения. Они не имеют права препятствовать, гремел Черчилль во время споров, «он уже получил свое и отбыл срок, который ему назначили. Сейчас они не имеют право ему отказывать. Почему правительство должно бояться мистера Картрайта?»

Вопрос решился в пользу правительства, хулиганы все еще не могли отойти от охватившего их праведного гнева и продолжали обсуждать вопрос после того, как ушли и собрались вместе поужинать. Неожиданно к ним подошел Чемберлен.

«Вы замечательно выступили в палате, — сказал Чемберлен, подсаживаясь к ним за стол. — Надеюсь, вы получили удовольствие?».

Но Уинстон запомнил первую фразу, сказанную Джо: «Кажется, я ужинаю с «плохой компанией»?»

Как всегда, в минуты гнева, Чемберлен начинал говорить особенно мягким голосом. Это неизменно начинало раздражать противников Джо. «Его голос становится как шелк — гладкий и свистящий, — описал журналист эту манеру говорить, — когда речь заходит о жизненно важных вещах».

«Мало толку поддерживать правительство только тогда, когда оно поступает правильно, — заявил он. — Или вам просто нравится подкалывать его, чтобы добиться своей цели?»

Молодые хулиганы попытались объяснить свои действия, но Чемберлена вообще-то мало волновал Картрайт. Ему хотелось выяснить, намереваются ли хулиганы и дальше оставаться колючкой в заду правительства. Есть ли какой-то способ направить их энергию в другую сторону? «Есть ли у вашей шатии-братии хоть какие-то принципы, — а если есть, то в чем их суть?»

Прямой вопрос, заданный в лоб, вызвал некоторое смятение в рядах хулиганов. В тот момент с ними был аристократ — граф Перси — он-то и попытался дать внятный ответ бирмингемскому боссу. Стараясь расставить все точки и объяснить, почему их так беспокоит эта ситуация: Хью Сесилл озабочен моральной и духовной стороной, Уинстон хотел бы избавить правительство от ненужных трат, а его самого волнует положение на Среднем Востоке. «Наши принципы, — объяснил он Чемберлену, — честность, ясность, трезвая скупость и Персидский залив».

«Понимаю, — ответил Джо, скептически разглядывая их сквозь моноколь, — а мне представляется, что это личные амбиции». Поставив хулиганов на место, Джо расслабился и принялся за ужин, в своей обычной манере. Он не торопился, и разговор принял другое направление, когда он закурил сигару и начал потягивать по своей привычке любимый напиток — «смесь крепкого портера и шампанского».

К концу ужина он совсем размягчился и посоветовал хулиганам поразмышлять над своими поступками. «Вы устроили мне королевское угощение, а в ответ я вам открою сокровеннейшую тайну».

Свистящим шепотом, который усиливал впечатление, он проговорил: «ПОШЛИНЫ!»

Как запомнил один из хулиганов — Йэн Малкольм — Черчилль попросил уточнения. «Почему бы вам, юные борцы, не взять на себя заботу отстаивать действительно насущные вещи, как например, оберегать наш рынок против вторжения мирового сообщества и сохранять наши тесные взаимоотношения с колониями?» Хулиганы внимательно его выслушали, но ничего не сказали в ответ. Но домой — после ужина, — все разошлись в хорошем расположении духа.

Совет, данный Джо, позволил определиться с тем, за что им бороться. Но на самом деле они пошли совсем не в том направлении, которое имел в виду Джо. Они направили оружие против него. В скором времени между ними вспыхнет ожесточенная схватка. И Черчилль покажет, на что он способен.

То, что, как считал Чемберлен, ему удалось выяснить относительно пошлин — было золотым ключиком Британской империи. Он был убежден, что стоит повернуть этот ключик — установить высокие пошлины, — и это сразу защитит рынок от вторжения иностранцев. Экономический союз должен стать и политическим союзом, а затем он станет могучей основой создания «Имперской федерации», как он это именовал, — подобно Соединенным Штатам Британии, управляемой имперским парламентом, который бы представлял Англию, Шотландию, Уэльс, Ирландию, Канаду, Австралию и другие важные государства. «Отпрыски Британии со всего мира, — пояснил он министерству торговли во время встречи в Ливерпуле, — должны встать плечом к плечу, отстаивая наши внутренние интересы и общие права».

Он мечтал стать кем-то вроде Джорджа Вашингтона в этой федерации, отцом империи следующего столетия, и может быть даже возглавить имперский парламент. Но это была очень непростая задача. Избирателей обычно интересовало, что они конкретно получат, и многие партии в палате общин отвергали предложения Джо. Они отдавали предпочтение свободному рынку и поставкам дешевой еды из-за рубежа. Экономический курс последней половины столетия соответствовал именно таким принципам, но Джо намеревался поколебать эти установки. Будучи излишне уверенным в полной поддержке бирмингемцев и в собственной власти в парламенте, он надеялся победить противников. Даже веяние смерти не могло отвлечь его от продвижения своих идей. Буквально через три месяца после «доверительного разговора, когда он поведал о своей тайне» хулиганам, Джо ехал по Уайтхоллу в двухколесном экипаже, когда лошадь споткнулась. Разбив стекло, он вылетел вперед. Страшная рана на лбу обнажила кость. Он потерял пинту крови, прежде чем врачи больницы Чаринг-Кросс смогли зашить рану. Это произошло в понедельник 7 июля 1902 года, за день до того, как ему исполнилось шестьдесят шесть лет. Потрясение для организма было сильным, врачи настояли на том, чтобы он оставался в постели — сначала в больнице, а затем в лондонском доме.

Прописанный ему постельный режим давал возможность Джо хорошенько взвесить будущие планы, но когда в августе он вернулся к своим обычным обязанностям, его имперские мечты ничуть не угасли. Ему оставалось только выбрать правильное место и время, чтобы провозгласить свои грандиозные намерения на публике.

Но пока Чемберлен приходил в себя после падения, а его последователи ожидали его выздоровления, лорд Солсбери и его племянник Бальфур решили использовать образовавшуюся паузу для больших перемен. В парламенте живо обсуждали слух о том, что из-за ухудшения состояния здоровья Солбери вскоре оставит свой пост. Даже король Эдуард беспокоился, что премьер-министр больше не может исполнять свой долг. Он даже подарил лорду Солбсери свою новую фотографию, но тот, долго разглядывая ее, так и не смог распознать, кто на ней изображен. «Бедный старина Буллер, — сказал он королю, хотя округлые мягкие черты лица Эдуарда VII мало чем напоминали генерала «Реверса» Буллера.

Солсбери все-таки подписал прошение об отставке, а его место премьер-министра занял Бальфур. Разумеется, Джозефу Чемберлену сообщили о предстоящей смене, и он заранее заручился согласием, что сохранит за собой прежний пост министра по делам колоний. То, что подвижки проводились в такой спешке, вызывало беспокойство «отеля Сесил». Их беспокоило, что Чемберлен воспользуется удобным моментом. Они никак не могли осознать, что Джо метит куда выше поста премьер-министра, и его жажда власти распространяется на огромную империю.

Чтобы убедить Джо и его семейство, что они будут по-прежнему оставаться в почете, Бальфур предложил Остину Чемберлену место министра связи. Перестановки коснулись и министра финансов, а еще один министерский пост получил член банды хулиганов — граф Перси. Черчиллю не предложили ничего. Он был вынужден просто наблюдать за тем, как Бальфур демонстрирует ему, насколько легко он может соблазнить любого члена этой небольшой группы. К концу лета новый премьер-министр крепко прибрал к рукам власть, и Черчилль окончательно понял — ему тут ничего не светит, пора оставить бессмысленные нападки.

В это время он решил снова посетить Египет. Несколько лет назад подобная поездка по Нилу завершилась его книгой «Речная война». На этот раз он собирался добраться до Асуанской плотины — последнего чуда империи. Строительство этого гидротехнического сооружения длилось четыре года и обошлось в чудовищную сумму. Плотина имела в длину более мили, однако, несмотря на все свое великолепие, она интересовала Черчилля меньше, чем компания, сопровождавшая его в поездке.

Уинстон путешествовал вместе с группой замечательных людей, возглавляемой сэром Эрнестом Касселем, блестящим финансистом, родившимся в Германии. Именно Кассель выделил два с половиной миллиона фунтов для строительства дамбы. И он же пригласил Черчилля быть гостем во время церемонии открытия плотины, намеченного на 10 декабря. Они покинули Англию 18 ноября. Поездка длилась почти полтора месяца. В группе приглашенных был также сэр Майкл Хикс-Бич — он принял отставку летом, проработав семь лет министром финансов. Отставка была вызвана его расхождениями с Чемберленом по поводу пошлин, хотя этот спор и не был обнародован. Черчилля привлекала возможность провести несколько недель в компании двух крупнейших финансистов королевства. Ни для кого не было секретом, что ближайшим советником по финансам у короля Эдуарда был именно Кассель.

Черчилль превратил поездку в ускоренный курс обучения предметам, которые в ближайшие годы встанут перед ним, а именно бюджету, пошлинам и росту экономики. Он был способен не только усвоить гигантский объем сведений, но и задавать правильные вопросы, вникая в суть проблемы. Мало кто из молодых людей смогли бы с такой пользой для себя провести эти несколько недель путешествия по Средиземному морю и по Нилу, как Уинстон, получивший, кроме того, немалое удовольствие от бесед со своими наставниками.

Вот таким образом он готовился к долгой борьбе с твердолобыми оппонентами, получая сведения из первых рук от людей, намного старше его и которыми восхищались очень многие. Теперь линия нападения вырисовалась достаточно ясно. И он знал, что бросит вызов. «Нет смысла, — писал он в ноябре, — окружать империю кольцом… Почему мы должны отказывать себе в хороших товарах и выгодных сделках, которые совершаются во всем мире?»

Отметив свой 28-й день рождения, Черчилль отправил матери из Каира послание с добрыми вестями. Он писал, что сэр Майкл Хикс-Бич и по сей день обладает большими связями. «Я наслаждаюсь беседами с ним. Он хороший друг, настоящий товарищ, мы сходимся с ним по всем политическим вопросам… и я предвижу те возможности, которые открывает наше с ним сотрудничество».

Для полного равновесия, вернувшись домой, Уинстон получил подробную консультацию еще и у сэра Фрэнсиса Моуэтта — постоянного секретаря казначейства. Фрэнсис занимал этот пост так давно, что выступал советником по финансовым вопросам как для Дизраэли, так и для Гладстона. «Это был друг, которого я получил в наследство от отца», — скажет позже Черчилль о сэре Фрэнсисе. И в самом деле, три взрослых человека, которые помогли ему подготовиться к битве с протекционистской политикой Чемберлена — были друзья лорда Рэндольфа. Они с удовольствием следили за тем, как сын их покойного друга поднимает в парламенте и в прессе один вопрос за другим, возбуждая внимание публики. И теперь они сами были свидетелями того, как отважно бросается сын сэра Рэндольфа в водоворот новых сведений, с какой жадностью поглощает новые знания. «Я изучил экономику за восемь недель!» — скажет впоследствии Черчилль, и это будет истинной правдой. Поездка стала его университетом.

Еще одним стимулом для столь быстрого усвоения материала для Уинстона был и эмоциональный настрой сэра Фрэнсиса. Недавно уйдя в отставку, Моуэтт с ностальгией вспоминал о том коротком, но насыщенном событиями периоде 1880-х годов, когда Рэндольф исполнял обязанности министра казначейства. «Ему нравилось говорить со мной про лорда Рэндольфа, — вспоминал Черчилль, пересказывая их разговоры. — Как быстро отец усвоил принципы управления общественными финансами… Как последовательно он отстаивал общественные интересы в вопросах экономики и бился за вопросы сокращения вооружения. И каким он был забавным и остроумным».

Кипучая энергия в те дни настолько переполняла Уинстона, что, осознавая историческое значение предстоящей схватки с Чемберленом, он решил приступить к написанию биографии своего отца. Несколько месяцев он собирал сведения о лорде Рэндольфе, отыскивая неизвестные ему биографические факты. А приступил он к этому как раз во время поездки к Асуану. И Эрнест Кассель и Майкл Хикс-Бич были счастливы поделиться с ним воспоминаниями, заполняя белые пятна в записях. C собой в путешествие Уинстон взял большой жестяной чемодан с отделениями для карандашей, бумаг, различных бумаг и книг. Поднявшись рано утром или улучив более-менее свободную минуту днем, он тотчас начинал работу над биографией.

«Книга продвигается вперед», — уверял он мать в письме, написанном на палубе парохода, принадлежавшего Касселю. Оттуда, с палубы он и смотрел на Асуан. В тот день Уинстон остался в одиночестве на целый день. Остальные ушли смотреть плотину. А он воспользовался тем, что сможет основательно поработать в тишине и спокойствии, время от времени бросая взгляд на пейзаж, свидетельствующий о тех временах, когда древняя египетская цивилизация, достигнув расцвета, исчезла с лица земли.

 

VI. Великий раскол

Одним из его наставников, еще тех времен, когда Черчилль только начал публиковаться в газетах, был Герберт Вивиан — привлекательный и хорошо образованный человек, выпускник Кэмбриджа, который намеревался рано или поздно начать карьеру политика. В начале 1900-х годов он всякий раз искал встречи с Черчиллем, чтобы послушать последние парламентские сплетни или получить совет в том или ином деле, и, как он потом вспоминал, всякий раз заставал Уинстона в хорошем, даже шутливом настроении. Но когда Вивиан забежал в лондонскую квартиру Черчилля в мае 1903 года, то, к своему большому удивлению, застал ее обитателя чрезвычайно озабоченным: Уинстон шагал из угла в угол, нахмурив брови и теребя цепочку карманных часов на поясе.

Герберт еще не успел просмотреть утренние газеты, а именно там скрывался ответ на внезапную перемену в настроении друга. На всех первых полосах была напечатана главная речь Джозефа Чемберлена, которую он произнес накануне в Бирмингеме.

Могущественный министр по делам колоний, наконец, дал себе волю и открыто объявил о политике протекционизма, призывая утвердить закон, который бы объединил экономические силы империи, что позволило бы ей выдержать натиск конкуренции со стороны соперников. Он выступал в здании городской ратуши ночью 15 мая, и его встретили исполнением на органе пьесы «Смотрите, идет герой-победитель». Чемберлен нарисовал перед слушателями картину небывалого расцвета в тесном имперском кругу содружества нескольких стран — «самостоятельных и самоокупающихся». Новая эра наступит, как уверял он, как только будут сформированы пошлинные сборы — могучая сила, которая даст особые привилегии членам содружества. Как объяснял Джо, эти имперские льготы уже давно назрели, и необходимо было ввести их намного раньше! Толпа, слушавшая его, восторженно и одобрительно загудела.

Все утро Черчилль не мог избавиться от того впечатления, которое на него произвела речь Джо. Повернувшись, наконец, к Герберту Вивиану, он проговорил: «Что ж, теперь политика становится по-настоящему волнующим делом».

И когда Вивиан спросил, окажется ли метод Чемберлена действенным, Уинстон, не колеблясь, ответил отрицательно. «Он совершил страшный промах, и не представляет всех последствий. Думаю, что настал крах его карьеры… Страна никогда не проголосует за налог на продукты, а без такого налога система протекционизма не сработает».

«И что же ты будешь делать?» — спросил Герберт.

«Сражаться, — коротко ответил Черчилль.

Кровь у него вскипела, и он принялся кричать, словно обращался к толпе. «Я буду разоблачать его с каждой трибуны, мы будем противостоять как противостояли бы холере или чуме… Надо сопротивляться. Настал самый опасный кризисный момент в истории, в истории нашей страны».

Черчилль выискивал удачный момент, чтобы продвинуться вперед, и Чемберлен дал ему этот шанс. Министр иностранных дел не хотел, чтобы хулиганы путались у него под ногами, когда речь шла, по сути, о достаточно незначительных расхождениях. Но вопрос о пошлинах — это была тема огромной важности, касавшаяся как внутренних дел страны, так и взаимоотношений с иностранными державами. Чем больше Уинстон вдумывался, тем отчетливее вырисовывалась общая картина. В Англии это приведет к удорожанию жизни для обычных людей, а в международном сообществе это может вызывать экономические конфликты, которые легко перейдут в войну.

Всю неделю после речи Чемберлена, в публичных выступлениях Черчилль предупреждал, насколько опасно будет принять предложение министра колоний. Он доказывал, что если мы ценим нашу империю, то при этом «не должны забывать о насущных потребностях собственного населения страны и рабочего класса, а также реальных источниках благосостояния нации». Предупреждал Уинстон и об осложнениях с другими государствами. «У меня совершенно нет желания жить в замкнутой на себе стране, — писал он 20 мая. — Намного лучше, когда все страны во всем мире зависят друг от друга, чем когда они независимы друг от друга. Это способствует поддержанию мира на земле». (Что было продолжением давних утверждений либералов: «Если товары не могут пересечь государственные границы, это делают войска».)

Профаны могли, конечно, считать, что в этом противостоянии выиграет Джо. В конце концов, поддержка со стороны Бирмингема была огромной, а сторонников Черчилля можно было пересчитать по пальцам. К тому же официальный пост Чемберлена предоставлял ему власть и влияние, и среди политиков все еще чрезвычайно ценились возраст и опыт. Джо имел полную возможность разделаться с молодым человеком, который всего два года занимал место заднескамеечника в парламенте. Однако Уинстон оказался прав. Старик совершил грубый промах. Черчилль попал в самую точку. Политика протекционизма, которую проводил Чемберлен, подтачивала правительство изнутри и оживила либеральную оппозицию.

Все лидеры либералов обрадовались — все одинаково отреагировали на речь Джо в Бирмингеме. Герберт Асквит, прочитав отчет в «Таймс», так же, как и Черчилль, понял: отказ от свободной торговли станет крушением министра колоний. Более того, это вызовет и падение правительства. С торжествующим видом размахивая номером «Таймс», он сказал своей жене Марго: «Какая чудесная новость… теперь вопрос времени, когда мы устроим чистку в стране». Точно так же Ллойд-Джордж ощутил дыхание победы: «День, когда господству Чемберлена в британской политике придет конец, близок как никогда, а следом за этим наступит и конец его карьеры».

Несмотря на готовность Уинстона отправиться в крестовый поход против политики протекционизма, Чемберлен пока еще оставался недоступной мишенью для нападок — он начал прощупывать вопрос о том, кто из членов кабинета присоединится к нему. И вот тут Джо понял, — с большим опозданием, — что многие его коллеги отдают предпочтение свободной торговле. А если страна проголосует против, то и кабинет будет вынужден сделать это. Н видя перевеса в свою пользу, он начал убеждать Бальфура следовать этим курсом.

Но премьер-миистр был таким мастером уходить от ответов, какого еще свет не видывал. Черчилль как-то выразился по поводу увертливости Бальфура, что тот ведет себя «как огромный изящный кот, который, переходя грязную улицу, пытается не испачкать лап». Несколько запутанных высказываний Бальфура, последовавших одно за другим, были настолько невнятны, что расшифровать, какую же позицию он занимает в этом вопросе, было невозможно. Когда в конце мая Черчилль потребовал от него прямого ответа, Бальфур опять попытался уклониться и заявил, что пошлины — всего лишь побочное явление «налогового объединения с колониями». Более того, он столь ловко уходил от ответа, что ему хватило наглости сказать «никогда не подозревал, что Чемберлен выступает за протекционизм».

Подобная неискренность раздражала Черчилля, и в этом настроении он пребывал все жаркие июльские и августовские дни. Первым делом он принялся обрабатывать членов палаты общин, убеждая их выступить единым фронтом против Чемберлена, который за их спинами уже начал запускать свою программу, уходя в то же время от прямых дебатов в парламенте. А затем он обрушился на Бальфура, говоря, что нельзя сидеть на двух стульях и настал момент, когда тот должен встать на одну из сторон. Тщательно отточив свои стрелы, он выступил против Бальфура, критикуя его лицемерную и унизительную тактику уклонения. И предупреждал премьер-министра, что добром это для него не кончится — вскоре он сам осознает всю беспомощность своего поведения. В этот момент Бальфур перебил его, попросив не беспокоиться о его будущем. «У меня все будет хорошо», — сказал он, обращаясь к присутствующим в своем как обычно любезном тоне.

Но стрелы попали в цель. Чемберлен почувствовал себя преданным. Ему представлялось, что после тех дружеских отношений, которые установились у него и Черчилля, со стороны молодого политика нечестно столь яростно нападать на его программу. Для Джо верность в отношениях казалась самым главным. И он постарался сделать все, чтобы дать это понять Уинстону — ведь Джо оказывал ему поддержку, чтобы тот прошел в парламент. Встретив молодого человека в коридоре, по пути в комнату дебатов, Джо выдержал долгую паузу, чтобы посмотреть на своего прежнего друга таким взглядом, которые не забываются. В письме к Дженни Уинстон писал: «Это был особенный взгляд, полный упрека, словно он хотел сказать: «Как ты мог оставить меня?!»

Своей матери Черчилль признавался, насколько искренне его огорчает то, что их пути разошлись. Он все еще продолжал восхищаться старым политиком, но будущее волновало его больше, чем прошлое. И Черчилль хорошо отдавал себе отчет, на какой скользкий путь встал Джо. Он даже написал письмо старому другу, в котором признался, как сильно сожалеет, что их представления о политике оказались диаметрально противоположными, и высказал надежду, что Джо сумеет объяснить, чем вызван его упрекающий взгляд на Уинстона при их встрече в коридоре.

Ответ пришел незамедлительно. Джо извинялся и в то же время в завуалированной форме упрекал Уинстона. Объясняя тот взгляд в коридоре, он писал: «Боюсь, что это моя вина, но на самом деле я не питаю злобы к политическим противникам». Чемберлен даже пытался убедить своего молодого однопартийца, что никогда не ждал от него абсолютной преданности, но, похоже, Черчилль зашел слишком далеко в своих нападках на главу партии. И Джо выразил надежду, что Уинстон вскоре перекочует в лагерь либералов. Конечно, он не высказывал прямого сожаления, что ему обидно терять такого союзника в своих рядах, но дал понять, насколько ему неприятны жалящие выпады красноречивого Черчилля.

«Неужели столь необходимо, — писал он, — позволять себе нападки на личность в своих речах? Можно сколько угодно подробно разбирать политическую сторону дела, не обвиняя автора этих идей во всякого рода преступлениях?»

Уинстон бы и принял это предостережение близко к сердцу, если бы сам Чемберлен не преступил черту и за несколько дней до того не насмехался бы над ним в парламенте. Джо выставил его неглубоким, мелким молодым политиком, не способным придерживаться какого-то одного направления, и поэтому доверять его словам не стоит. И призывал членов кабинета «не слишком полагаться на сказанное моим достопочтенным другом», при этом сослался на свой горький опыт, когда Черчилль отверг руку дружбы. «Вспоминаю те времена, когда мой достопочтенный друг только появился в парламенте, и я постарался сделать все возможное, чтобы смягчить шероховатости, неизбежные, когда молодой человек делает первые шаги. Помню, как в момент наивысшего энтузиазма, он давал понять, что готов сформировать собственную партию и собственное правительство и ждал поддержки в этом направлении.

Однако не успел Чемберлен подвести черту под самым крепким ударом, который он мог нанести Черчиллю, как кто-то из членов парламента выкрикнул: «А как насчет вас? Кто изменился сильнее?» Оппозиционер тем самым напоминал Джо, как тот не в столь отдаленные времена в вопросе гомруля (внутреннего самоуправления Ирландии) точно так же повел себя с либералами, и его можно обвинить в том же самом, в чем он обвиняет Черчилля.

После этого поднялся такой невообразимый шум и гам, который унялся только после того, как членов парламента несколько раз призвали к порядку. Получив возможность продолжить, наконец, свое выступление, Чемберлен предупредил Черчилля об опасности устраивать митинги против протекционизма в больших промышленных городах, поскольку те поддерживают это направление, в особенности, если он намеревается посетить Бирмингем. «Кстати, о Бирмингеме!» — воскликнул Джо, как если бы мысль о том, что Уинстон надумает поехать туда, только что случайно появилась у него в голове. Это был его излюбленный маневр и тонко замаскированный вызов. Критиковать Джо в стенах парламента легко, а вот попробуй хоть кто-то из оппонентов осмелиться сказать хотя бы половину из своих речей в Бирмингеме. И поскольку Чемберлен ясно давал понять, что вряд ли Черчилль решится на такую поездку, тот поднял перчатку. Если Ллойд-Джордж отважился выступить там, то почему он не способен рискнуть? С этого момента в программе его выступлений и замаячила поездка в Бирмингем.

* * *

В самый разгар выступлений против протекционизма Черчилль случайно познакомился с женщиной, у которой когда-то был любовный роман с Джо Чемберленом. Восьмого июля Уинстон ужинал с видным руководителем фабианского движения Сиднеем Уэббом и его женой Беатрис. Они излагали свой план социальных преобразований — Уэббы вербовали на свою сторону всех и везде, где только можно, — и им хотелось понять, насколько Черчилль мог бы быть им полезен. В то время Беатрис была уже зрелой дамой, но в молодости — в двадцать лет, — она увлеклась Джо, несмотря на их двадцатилетнюю разницу в возрасте.

Они встретились в 1880 году, когда он еще был радикалом, и она влюбилась в него, в эту сильную личность, пока не пережила на собственном опыте, какая это сильная личность. Дважды вдовец (его жены умерли при родах), он как раз искал следующую подругу жизни, и наметил, какими качествами она должна обладать. «Главное, чтобы она полностью придерживалась моих взглядов, — признался он Беатрис. — Мне будет нестерпимо слышать ее возражения».

Не желая подчиняться ему во всем, она разорвала отношения. Личность, что открылась ей, оказалась не столь уж привлекательной, какой казалась внешне. «По складу характера, — пояснила она, — Джо энтузиаст и деспот… Следуя своим порывам, он со всей страстью будет крушить тех, кто не согласен с ним, пока не бросит их, сломленных и подавленных, к своим ногам». За ужином они обсудили и предстоящие споры с Чемберленом. Похоже, что ее былое увлечение никак не сказывалось на ее нынешнем отношении к Чемберлену. Болезненную рану она залечила, выйдя замуж за Сиднея Уэбба — видимо, ее привлекло в нем то, что он был полной противоположностью Джо — даже внешне: невысокий, неряшливый интеллектуал с узенькими плечиками. Когда Сидней во время ухаживания подарил ей свою фотографию, она воскликнула: «О нет, милый. Я не буду на нее смотреть — это так ужасно! Меня привлекает только твой ум! Вот за него я и выйду замуж». Семейная жизнь с Сиднеем протекала совершенно независимо, он выковал в ней такую рассудочность, что во время ужина она изучала Черчилля так, словно перед ней был некий новый объект для анатомирования. Ее самостоятельность и способность анализировать не оттолкнули Черчилля, в отличие от Чемберлена. Но тот портрет Уинстона, что она набросала в своем дневнике, выглядит скорее непривлекательным для нее — зрелой и опытной женщины. С ее точки зрения, он был слишком пылким, эгоистичным и незрелым.

Она также сочла, что он чем-то напоминает «американских аферистов», хотя и принадлежит к числу английских аристократов, а преуспевающие американцы раздражали ее. (Может быть, еще и из-за того, что Джо выбрал третьей женой дочь военного министра из администрации президента Гровера Кливленда — Мэри Эндикотт из Салема, штат Массачусетс. Джо шутливо называл ее «пуританская дева». Особого восхищения у Беатрис эта женщина не вызывала, но она признавала, что при всей ограниченности натуры, Мэри была сердечным человеком.)

Через некоторое время после состоявшегося ужина миссис Уэбб написала Черчиллю дружескую записку и порекомендовала для чтения кое-какие книги по вопросам свободы торговли. Она старалась не придавать значения тому внутреннему ощущению, которое у нее сложилось после встречи. Беатрис сочла, что вряд ли Черчилля заинтересует ее книга. Приверженец методов статистики и абстрактных теорий, она хотела проявить терпимость по отношению к Черчиллю, ведь он мог способствовать продвижению столь дорогой ее сердцу программы соцобеспечения. Но она сильно сомневалась, что у него это получится. И интеллектуальный потенциал молодого политика не показался ей очень богатым, но в особенности ее настораживали некоторые личные качества Уинстона.

«Первое впечатление, — написала она про Черчилля в своем дневнике, — нетерпимый, полностью неспособный к постоянному упорному труду, эгоистичный, самоуверенный до наглости, с поверхностным умом, реакционер, но наделен личным магнетизмом, большой отвагой и оригинальностью, не в смысле интеллекта, а в отношении характера… Говорит исключительно о себе… Не ссылается на труды ученых… Но его кураж, пылкость и изобретательность, а также традиции могут выдвинуть его далеко вперед».

Только в сентябре Черчилль почувствовал, что начался прилив негативного отношения к идеям Чемберлена. В начале месяца просачивались только слухи о том, что кабинет безнадежно раскололся и что переворот неизбежен. Из всех партий только небольшая часть разделяла взгляды Джо, но еще меньшее число готовы были выступить с критикой. В какую бы сторону ни бросал взгляд Джо, везде он видел представителей партий, сидевших сложа руки. «Подходит момент, когда каждый должен обозначить свои позиции, — призывал он. — И я должен знать, на кого могу положиться». Но какие бы старания не прилагал Чемберлен, ему никак не удавалось добиться полной поддержки кабинета.

11 сентября Уинстон написал матери, что «Джи Си полностью разбит» . А неделю спустя Чемберлен вышел в отставку. Так завершилось его восьмилетняя деятельность министра по делам колоний. Сообщение оказалось весьма некстати, поскольку последовало почти сразу за смертью (в августе) лорда Солсбери — через год после того, как тот стал премьер-министром. И Солсбери и Чемберлен очень долго считались неотъемлемой частью правительства, и сразу смириться с мыслью, что один из них умер, а другого свергли, было довольно трудно.

Джо собирал свои бумаги, прежде чем покинуть кабинет, несколько дней и при этом не выглядел как человек, которого прилюдно высекли. Он и в самом деле думал, что его уход временный — и вскоре он вернется, как только у него получится завершить свою мечту о едином Союзе всех колоний и что задуманное будет легче проверить «со стороны», а не внутри правительства. А Черчилль был убежден, что эра Чемберлена закончилась, и ему уже не подняться, но готов был сражаться и далее до тех пор, пока полностью не добьет противника.

Чтобы ускорить конец, как понимал Уинстон, ему надо бой дать на территории Чемберлена. Один из хулиганов храбро согласился сопровождать Уинстона в его ноябрьской поездке в Бирмингем. Это был лорд Хью Сесил. Ему нравились «дохлые номера», и он считал, что поездка в Бирмингем — абсолютно провальное дело. Конечно, Черчилль осознавал, что его друг находит в поражении «меланхолическое удовлетворение». Однако это только подогревало его чувство юмора, которое он изливал на брата Хью: «Поищи для него более интересное предложение до того, как мы уедем в Бирмингем. А то ты можешь его больше не увидеть».

Местные спонсоры и организаторы митинга готовились к немалым трудностям. Один из делегатов, который принимал участие в этих встречах, сделал заявление прессе: «Нам ни к чему беспорядки, но вполне возможно, что митингу не дадут завершиться». За день до начала встречи на улицах появились специально нанятые головорезы. Надев на себя двойные плакаты-«сэндвичи» с текстами, призывающими рабочих объединиться, они устраивали шествия, чтобы продемонстрировать, насколько опасно противостоять Джо.

Чтобы не повторилась такая же история, как и с выступлением Ллойд-Джорджа, главный констебль выделил сотню полицейских, они должны были поддерживать порядок. Черчилль поинтересовался у Джона Морли — одного из давних друзей Чемберлена, — неужели планируется еще одно нападение толпы? Ответ прозвучал неутешительно. Хотя, по мнению Морли, подобное насилие выглядит ужасно, он уверен, что ничего не будет сделано, пока Джо не сочтет это нужным.

Политический мир затаил дыхание, ожидая, как поведут себя сторонники Джо. Одно дело пощипать перья Ллойд-Джорджу — все еще малоизвестному политику. Но какое наказание последует, если подстрекатели причинят вред Черчиллю — герою Бурской войны или лорду Хью — сыну недавно умершего премьер-министра. Ставки подскочили еще выше, когда в последнюю минуту к двум хулиганам — представителям парламента, присоединился еще один человек. То была Дженни. Не желая оставлять сына наедине с толпой, Дженни приехала в Бирмингем, чтобы встать на сцене рядом с Уинстоном и Хью. Ее появление накалило интригу. Одна из газет заметила накануне митинга: «Сегодня вечером мы ожидаем невероятного».

11 ноября в семь часов вечера толпа протестующих окружила здание городской ратуши. Их собралось более четырех тысяч человек. Полицейские вытянулись цепочкой за баррикадами, чтобы ни один человек без билета не проник в зал. Толпа напирала, предпринимая новые и новые попытки прорваться, но их отбрасывали назад. Разозлившись, кто-то швырнул камни в окна. Стекла посыпались на землю. Остальные все же, подавшись назад, старались произвести как можно больше шума. Они выкрикивали слоганы и пели патриотические песни.

В зале собралось около четырех тысяч сочувствующих. Когда Уинстон и Хью поднялись на сцену, большая часть аудитории встретила их появление ликующими возгласами, размахивая шляпами и носовыми платками.

В самом начале речи некие критиканы («иронично настроенные джентльмены», как отозвались о них в газетах) несколько раз пытались перебить его, но Уинстон сразу выбрал очень верный тон. Он очень уважительно отозвался о Чемберлене, а его спокойный негромкий голос сразу подействовал успокоительно на присутствующих. И хотя шум за стенами не умолкал, постоянно напоминая о возможной опасности, Черчилль не выказывал никаких признаков волнения.

«Сегодня вечером я пришел сюда не для того, чтобы сказать что-то недоброе в чей-либо адрес, — объяснил он сидящим в зале. — Я пришел, чтобы разъяснить, насколько это мне удастся, две важные вещи, и обе они представляют глубокий интерес для Бирмингема. Это вопрос свободной торговли и еще более важный вопрос о свободе слова». Он не стал разоблачать планы Джо относительно протекционизма и вдаваться в технические подробности дискуссии. Вместо этого Уинстон развернул перед присутствующими более широкую картину, объясняя, что крепкие моральные обязательства скрепляют империю крепче, чем экономические и военные интересы. Он высказывался так, как сам видит это, ссылаясь на свой опыт солдата и корреспондента, побывавшего в далеких краях, наделив империализм романтическими чертами — как силы, что объединяет людей для их общего блага. Какой бы ни была реальность на самом деле, Черчилль представил свой образ империи, которая отличалась от той, расчетливой, что намеревался выстроить Чемберлен. Волнующая яркость этой картины завораживала публику.

«Я достаточно повидал и в мирное и в военное время на границах империи, — говорил он, — чтобы понять, что Британия занимает и еще долго будет занимать ведущее место во всем мире. Но если эта сила будет опираться только на материальные основания, она не продержится и месяца. Сила и величие нашего авторитета опираются не на физическую мощь, но кроются в ее моральной ответственности, свободе, законах, английской терпимости, и английской честности… Вот вокруг чего мы, верные подданные короля, должны сплотиться и стоять нерушимым кругом в будущем, как делали это в прошлом».

Дэвид Ллойд-Джордж получил жесткий отпор в Бирмингеме не столько потому, что противостоял Чемберлену, не столько потому, что выступал против Бурской войны, а по той причине, что его высказывания выглядели непатриотичными. Уинстон, напротив, взывал именно к чувству патриотизма. Уже только по этой причине сторонникам Джо было трудно демонизировать его. За пределами здания толпа все еще бушевала и негодовала, но когда он закончил говорить, те, кто пришел в зал выступить против него, хранили полное молчание. Аплодисменты были оглушительными, как писали газетчики в своих отчетах, когда Черчилль закончил.

Они также написали, что на глаза Дженни навернулись слезы. Ее сын поступил как храбрец. И справился с поставленной перед собой задачей лучше, чем можно было представить. Она гордилась тем, что в эту минуту стояла рядом с ними на сцене и могла разделить торжество победы. Про его подвиги на реальных полях сражений она могла только читать, но сегодня она смогла воочию на поле политической битвы убедиться, что в жилах ее сына течет та же семейная отвага, что воодушевляла его предков. Благодаря мерам, принятым местными констеблями, и тому, что протестующие уже успели успокоиться, Дженни, Уинстон и Хью смогли спокойно покинуть здание ратуши и вернуться в Лондон. Это был унизительный момент для Чемберлена, ведь Уинстон смог переиграть его и нанести удар в самом сердце личной империи Джо.

Про лорда Хью Сесила, который вообще-то не отличался храбростью, в газетах отдельно написали, отметив, что перед лицом опасности он выказал удивительную стойкость. Хью выступил сразу после Уинстона. Газета «Дейли Миррор» не упустила возможности откликнуться на его удивительную политическую храбрость. «Мы не сомневаемся, что ему грозила нешуточная опасность. Ведь у всех в памяти сохранился тот случай, что произошел с мистером Ллойд-Джорджем в столице центрального графства Великобритании, — писали в «Миррор». — Но ему было что сказать в Бирмингеме, поэтому соображения личного дискомфорта не могли остановить его».

Черчилля чрезвычайно заботила мысль о том, что он находится в состоянии войны с Джо. Он размышлял об этом противостоянии несколько месяцев. И в начале лета, сидя на балконе здания палаты общин, Уинстон признался в своих чувствах в интервью журналисту и социальному реформатору Гарольду Бегби: «Можете ли вы сказать, что политика для вас — это все?» — спросил он.

«Политика, — ответил Черчилль, — захватывает, как и война, и столь же опасная штука».

Имея в виду новейшие виды оружия, которые поражают воюющих с дальнего расстояния, Бегби уточнил: «Даже учитывая появление нарезных винтовок?»

«Да, на войне вас могут убить только один раз, — сказал Черчилль, — а в политических битвах — многократно».

В ходе интервью Бегби пришел к выводу, что Черчилль строил свою карьеру, бросаясь в гущу многих смертельных схваток, и хотя для других проигранные бои могли обернуться катастрофой, сам он был уверен, что сможет подняться снова. Фактически Черчилль был уже готов признать, что раз уж он состоит в партии тори и, по его собственному утверждению, не желает покидать ее, в вопросе свободы торговли можно добиться победы, но ужасной ценой для партии. Он предсказывал «коллапс… худший, чем все те, что случались после 1832 года».

Тогда зачем надо оставаться в рядах партии, если вы ожидаете ее крушения? — попросил уточнить Бегби.

Вопрос заставил юного члена парламента собраться с духом и признать, что он рассматривает свое противостояние Чемберлену не только в контексте экономики и политики, но и как борьбу за будущее всей партии тори.

«Я тори, — сказал Черчилль, — и в партии у меня столько же прав, как и у любого другого члена, во всяком случае, столько же прав, сколько и у людей из Бирмингема. И я не считаю нужным покидать свою партию из-за них».

Слова Уинстона звучали так, как они прозвучат, когда он станет премьер-министром в свои шестьдесят лет: «Я останусь верным партии и буду бороться с реакционерами до последнего вздоха. В этом у меня нет ни малейшего сомнения».

Доводы Черчилля были столь убедительны, что Бегби после окончания ушел от него в уверенности, — он только что разговаривал с самым многообещающим молодым человеком в Европе. «Думается, уже сейчас я могу смело сказать — Уинстон станет одной из величайших фигур в политической истории». Как сказал один из друзей Черчилля: «Если вы оцените его будущее, оглянувшись на его прошлое, то поймете, что каждая из ступенек пройденного — это очередной шаг к трону».

Только одно препятствие существовало в его дальнейшем продвижении, с точки зрения Бегби, — количество врагов, которое он нажил за свою короткую политическую карьеру. Черчилль бросал вызов самым влиятельным людям и тем самым оставался незащищенным от нападений со всех сторон. «Приходится признать, — писал Бегби, — что мистера Черчилля ненавидят очень многие в обществе».

В тот самый момент, когда его значение в политическом мире резко возросло, Уинстон снова влюбился. И объектом его страсти стала женщина еще более обаятельная и еще более недоступная, чем Памела. Это была Этель Барримор, — в двадцать лет юная актриса стала звездой Бродвея. Она часто бывала в Британии. Несколько лет подряд она проводила лето с друзьями в Лондоне или в уединенных местах за городом. Она подружилась с Миллисент Сазерленд, которая питала надежду сыграть вместе с Этель на сцене ведущую роль.

Благодаря Миллисент Уинстон и познакомился с молодой женщиной в 1902 году, когда, как писал репортер «Нью-Йорк Таймс», Этель приехала в Лондон.

Он уже видел ее на сцене в представлении, которое исполнялось только один раз, в бродвейском хите, комедии «Морской кавалерист капитан Джинкс». Как признавался позже Уинстон, он влюбился в нее, как только она вышла на сцену. Да, Этель производила огромное впечатление на мужчин. В платье с глубоким вырезом, с цветком и сверкающими украшениями, она выглядела неотразимой. Увидев ее в первый раз, опытный путешественник Арнольд Лэндор написал про нее так, словно встретил нечто диковинное, никогда прежде им не виданное: «восхитительное создание, с опасным выражением глаз, блестящими темными волосами и пленяющими манерами». Но Уинстона покорила не только ее внешность, но и голос, который он описывал как «мягкий, магнетический, соблазнительный».

Она появилась в Бленхейме и подружилась с Консуэло и Дженни. Следующее лето она провела во дворце как почетный гость Консуэло и часто виделась там с Уинстоном. Но, подобно Памеле, она оставалась неуловимой, переносясь в вихре светской жизни с одного приема на другой.

Всем хотелось встретиться с нею. По приглашению графини она бывала в замке Уорвик, посещала Асквита в их снятом на лето особняке в Шотландии, ужинала с лордом Роузбери, играла в бридж с Артуром Бальфуром, в Лондоне ее познакомили с известным денди, входившем в круг Оскара Уайлда, — Максом Бирбомом.

Как-то летним днем 1903 года Миллисент пригласила ее на ланч. Среди других приглашенных был Черчилль, брат Миллисент — лорд Рослин и американский писатель Генри Джеймс. «Милли совершила ошибку, — вспоминала Этель, — спросив у Джеймса, успел ли он утром прогуляться. «Да, — ответил он, — примерно на две с половиной страницы, не оставив промежутка для высказывания другим, без точек и запятых». Уинстон просто не мог вставить ни слова, чтобы привлечь внимание Этель.

Но когда она наконец заметила его, то ее заинтересовала его политическая деятельность. Она восхищалась хулиганами и их тактикой, которую она называла «необузданной». Театр политической жизни Британии привлекал ее, но она, похоже, была не в состоянии понять, с чем связаны «шум, буря и натиск» Черчилля, выступавшего против Чемберлена.

В письме Уинстону, отправленном из Нью-Йорка, она сообщала, видимо, в полной уверенности, что ему будет приятно узнать, что следит за политическими новостями из Британии. При этом стала хвалить совсем не того человека.

«Меня чрезвычайно интересуют те захватывающие вещи, что происходят в Англии, — восхищалась она. — Не могу не думать о том, что Джо — одна из наиболее ярких фигур нашего времени. И мне представляется речь Гладстона тоже очень знаменательной — это правда, что он имел успех?»

Для юной американки это было вполне простительно — считать, что раз Черчилль и Джо сидят на одних и тех же скамьях палаты общин в парламенте, значит, они должны идти рука об руку. Доводы Чемберлена по поводу «пошлины», которые он приводил в своей речи 6 октября 1903 года — столь длинные и запутанные, что, видимо, Этель сочла, — будет проще, если она просто назовет их «блестящими». Уинстон не мог отмахнуться от такой ошибки. Он готов был посвятить сколько угодно часов для того, чтобы разъяснить ей суть вопроса и направить на путь истинный. В любом случае, он с огромным нетерпением ждал ее следующего приезда.

В свойственной ей очаровательной манере, она дала ему понять, что встреча их будет чрезвычайно важной. Но… она очень занята — на Бродвее идет новая пьеса, в которой она выступает. Однако она будет очень и очень скучать по Англии. Правда, она высказывала надежду на то, что получит главную роль в пьесе, которая намечена на конец весны. И подбадривала Уинстона просьбой не забывать ее. «Пишите чаще, дорогой Уинстон», — приказывала Этель.

Последняя часть их переписки не сохранилась, но она была многословной и страстной, потому что к ее следующему приезду в Лондон он уже собирался сделать ей предложение.

 

VII. Отступление

Война между Черчиллем и Чемберленом достигла самого пика в начале 1904 года. Генеральное сражение состоялось в четверг, в конце марта. Оппозиция потребовала от правительства устроить выборы, чтобы страна могла сказать свое слово по поводу свободной торговли. Настроенный самым критическим образом, Ллойд-Джордж доказывал: из-за того, что партия консерваторов никак не может решить вопрос с протекционизмом, это оттягивает решение и других насущных вопросов. И народ сам должен сделать выбор.

Глядя прямо на Бальфура, он насмешливо спросил, почему тот отказывается прояснить свою позицию и открыто высказаться, в какую сторону он склоняется. Премьер-министр, продолжал он, делает вид, что вся страна следует его примеру.

И тут со скамьи поднялся Черчилль. Глава кабинета понял, что сейчас тот, кто должен выступать на его стороне, тоже выскажется против. Как описывали репортеры, «лицо его исказилось от гнева». В этот момент премьер-министр, видимо, решил, что с него хватит! С несвойственной ему торопливостью, даже не оглянувшись, он покинул кабинет.

А затем произошло нечто невероятное — другие министры один за другим поднялись и вышли следом за своим начальником. За ними потянулись и заднескамеечники. Известный денди из партии тори, Уильям Бердетт-Коуттс, замедлил шаг и остановился в дверях, глядя на всех с настолько высокомерным видом, что оставшиеся разразились гневными возгласами. Только после этого он ушел. За несколько минут скамьи, на которых восседали члены правительства, опустели. Осталась только та часть представителей, которые выступали за свободную торговлю, и Уинстон, который все еще продолжал стоять, не понимая, как члены партии, к которой он принадлежал, могли так поступить. Тем не менее, он закончил свою речь, не щадя премьер-министра. Он был даже беспощаднее, чем Ллойд-Джордж. «Пришло время, — сказал он, обратившись к тем, кто остался сидеть, — когда страна должна наконец избавиться от уклончивой политики, люди имеют право знать, что представители власти думают на самом деле, и как они соблюдают важнейшие политические принципы».

Бальфура, покинувшего зал во время дебатов и тем самым нарушившего традиции парламента, осудили за этот поступок. Но в свойственной ему манере он не желал признать себя виноватым, утверждая, что это было вызвано необходимостью, — его пригласил к себе канцлер казначейства, и он не собирался наносить оскорбление Черчиллю. Мало кто всерьез принял его попытку оправдаться. Одна из газет описывала уход премьер-министра скорее как побег школьника с урока, как демонстрацию слабости. «Спектейтор» утверждал, что подобного рода протест — попытка унизить мистера Черчилля, и упрекал представителей партии тори за то, что они отказываются вести честную игру с человеком, который «проявил храбрость и незаурядность».

Вместо того чтобы обвинить Чемберлена, — ведь раскол в партии произошел из-за его раздутых имперских планов, — Бальфур и другие сподвижники предпочли свалить все на Черчилля, а судьбу свободной торговли предоставить ее собственной судьбе. Конечно, Уинстон был упрям, но и Джо не уступал ему в этом. Хотя на самом деле требовалось не так уж много, чтобы приспособить взгляды Уинстона к взглядам партии и дать ему хотя бы возможность и некоторый стимул для этого. Тем более, что партии тори нужен был такой энергичный молодой боец, который не боится задавать неудобные вопросы. Но Бальфур был нерешителен, а Чемберлен нетерпим. Оба не дали себе труда задуматься, как наилучшим образом использовать таланты Черчилля. А он, в свою очередь, ясно понял, что не сможет оставаться в партии, пока эти двое возглавляют ее. Они создали невыносимую ситуацию: с одной стороны, позиции Джо все еще оставались сильными, его нельзя было просто проигнорировать, а с другой стороны, его доводы не были настолько сильны, чтобы он мог победить. Бальфур был наделен властью, но предпочитал увиливать вместо того, чтобы сделать выбор.

Несколько месяцев Черчилль размышлял о том, не выйти ли ему из партии. Осенью, в письме к Хью Сесилу, он изложил причины, побуждавшие его принять такое решение: «я устал изображать дружбу в партии, где дружбы не существует, и верность ее лидерам, смещения которых все жаждут». Он зашел еще дальше, заявив: «Ненавижу тори». Понимая, что его прямота заденет Хью, — слишком крепкими узами тот был связан с тори, — Уинстон не отправил письмо своему другу. Но к концу 1903 года он настолько ясно выразил свои чувства и мысли в публичных выступлениях, что Хью и сам понял, насколько близок Черчилль к тому, чтобы уйти из партии.

Сесил старался сделать все возможное, чтобы переубедить Уинстона: «… надо продолжать борьбу с Джей-Си, оставаясь в рядах партии, и выиграть, несмотря на тех, кто сомневается, кто медлит, перетянув на свою сторону тех, кто не столько придерживается идеи Джо, сколько пытается сохранить верность партии». Хью хотелось, чтобы Уинстон и дальше выступал против Джо, но чтобы он при этом «говорил на языке консерваторов». Это означало, что Хью не понимал, сколь мало его друга заботит собственно язык консерваторов. Все его высказывания были сделаны на языке самого Черчилля. «Он на стороне своей собственной партии», — к такому выводу пришла газета «Скотсмэн» в марте 1904 года.

Вопрос заключался вот в чем: найдется ли такая партия, которая захочет предложить ему достаточно длинный поводок, чтобы тот не стеснял его движений. И все оставшееся время Черчилль взвешивал именно эту возможность. Одновременно он внушил Хью — своему лучшему другу, — столь глубочайшее отвращение к методам Джо, что тот уже не мог держать чувства при себе. И они вылились весной. После поездки в Бирмингем Сесил уже горел от нетерпения встретиться с Джо лицом к лицу и высказать все, что думает о нем. Это произошло на вечернем заседании партии, и страстность выступления поразила присутствовавших.

Чемберлен намеревался уйти с заседания, ему не хотелось выслушивать парламентские дебаты по вопросу протекционизма. Он предпочитал сам высказываться на эту тему на собственных вступлениях перед публикой, чтобы не втягивать Бальфура и других членов партии в противостояние. И тогда Хью Сессил, вытянув указательный палец в его сторону, заявил, что Джо ведет себя как трус, не желающий обсуждать вопрос вместе с остальными. Меньше всего присутствующие ожидали от лорда Хью, что он осмелиться выступить с такой прямотой против могущественного Джо. Однако Хью на этом не остановился. Он сказал, что Чемберлен больше всего напоминает ему Боба Эйкрса — шутовского персонажа пьесы восемнадцатого столетия «Соперники» Шеридана.

«К сожалению, получается так, что я вынужден сравнить нашего уважаемого друга, — сказал он, — с Бобом Эйкрсом из комедии, который проявляет храбрость везде, где может, но только не на поле боя. И наш уважаемый друг, как и этот герой, отступает в том случае, когда должен сразиться с противниками именно здесь, в парламенте. У героя Шеридана в таких случаях душа уходила в пятки».

Сравнение было остроумным, но унизительным. Оппоненты встретили его смехом, а друзья Джо негодующими криками. Сначала Чемберлен сделал вид, что это его нисколько не задело. «Стоило видеть лицо Чемберлена в тот момент, когда выступал Хью, — записал кто-то из газетчиков, сидевших на галерее для посетителей, — его лицо озарила широчайшая улыбка, и он повел себя так, словно речь шла о незначительной шутке». Но когда настал его черед отвечать, он ударил со всей силой, умело используя наработанные за долгие годы приемы ораторского искусства. И презрительно бросил, что не Хью упрекать его в отсутствии храбрости. Если дело дойдет до рукопашной, он не уступит никому, с угрожающим видом закончил Джо.

Фамильная гордость, проснувшаяся в Сесиле не без влияния Уинстона, подтолкнула его выступить против такого соперника, как Джо, и вынудить его обороняться. Даже его кузена, премьер-министра Бальфура, смелость Хью застигла врасплох. Он не ожидал от него ничего подобного. И к концу заседания Бальфур счел нужным защитить члена своего кабинета, а также показать, что не разделяет критических взглядов Хью: «При всем остроумии злобных выпадов против мистера Чемберлена, которые я, к сожалению, слышал не раз, при всем том наборе обвинений, которые вываливали на него, пытаясь очернить, до сегодняшнего вечера мне не приходилось слышать — даже сказанного шепотом, — обвинения в том, что Джо не хватает храбрости».

Хью наивно полагал: коль он высказал то, что думает о противнике, теперь можно заняться другими делами, но Джо не забыл о том унижении, которое пережил в тот вечер. Он поклялся отомстить и начал вести кампанию против Хью в Гринвиче — его собственном избирательном округе. Уинстон предупреждал друга об опасности, говорил о том, что Джо непременно ответит ударом на удар любым доступным ему способом. «Не питай никаких иллюзий насчет того, что он способен сдаться», — писал он.

Работа требовала времени, но Джо бил в одну точку весь следующий год, и ему чуть было не удалось разрушить политическую карьеру Сесила. Своим сподвижникам Джо прямо сказал: «Уж лучше потерять двадцать мест, чем позволить лорду Хью пройти в парламент». Слишком поздно Хью осознал, что Джо собирается победить его на следующих выборах и не жалеет тратить на это по пятьдесят фунтов в день. Хью в самом деле проиграл в 1906 году со страшным отрывом и обрушился с обвинениями на Черчилля, в несколько экстравагантной манере обвиняя того в маккиавелиевских методах, что он использовал его, как это делали в эпоху Ренессанса, для достижения своих целей. Разумеется, Черчилль оправдывался. Он говорил, что у него и в мыслях не было воспользоваться услугами Хью, чтобы свалить могущественного Джо.

Со времени своего избрания в парламент Черчилль размышлял, как ему надо вести себя, чтобы выбиться в первые ряды, чтобы партийная дисциплина не связывала ему руки. Он надеялся, что наступит момент, когда сможет добиться успеха исключительно благодаря своим собственным заслугам и независимому уму, благодаря тому, чего он добивается, а не потому, что придерживается партийной иерархии. Задолго до этого, еще в начале 1901 года он как-то высказался на эту тему перед научным сообществом в Ливерпуле: «Нет ничего хуже, когда подавляют независимого человека. В нашей стране должно быть только два мнения — мнение правительства и мнение оппозиции. Анонимность кабинета меня отвращает. Я верю в личность!».

Вряд ли такая установка могла способствовать его продвижению. Далеко не все «неуправляемые хулиганы» следовали его примеру. Возможно, кто-то и подумывал про себя, что подобная позиция выглядит многообещающей, но остальные считали ее следствием одного тщеславия. И чем больше неудобств Уинстон причинял, тем больше неприязни он вызывал. Давние заднескамеечники во время его выступлений на дебатах принимались шуметь. Только Джеймс Л. Ванклин — биржевой делец, составивший себе огромное состояние на акциях по строительству железной дороги в Южной Африке, когда Черчилль, повернувшись к нему, попросил «призвать к тишине», — обратился к присутствующим с просьбой выслушать выступающего. Те, кто поддерживал Чемберлена, выразили недовольство. «Позвольте мне предупредить Вас, — написал один из них на следующий день Черчиллю, — что у меня хватает таких молодых, вроде Вас, я знаю, как обращаться с ними».

Несколько месяцев Черчилль лелеял мечту о «правительстве середины», как он называл его, которое мог бы возглавить лорд Роузбери или какой-либо другой столь же представительный человек из двух главных партий. Он даже пытался воодушевить этой идеей самого Роузбери, но надутый аристократ слишком дорожил тем легким образом жизни, который он вел в своем громадном поместье, и не желал окунаться в нелегкую бурную политическую жизнь, чтобы столкнуться с трудными или неразрешимыми вопросами. Когда Уинстон осознал, что из его затеи ничего не получится, оставаться в рядах тори становилось все более труднопереносимым. И тогда сам собой появился вопрос: а не попробовать ли себя в качестве либерала?

Он имел нескольких друзей из числа либералов, но особенно легко он чувствовал себя в присутствии старого государственного деятеля еще викторианских времен — Джона Морли. Тот проявлял столько терпимости и великодушия, что мог поддерживать тесные дружеские отношения с самыми разными политиками, включая и Джо Чемберлена. Опытный литератор, подготовивший официальную биографию Гладстона, и горячий сторонник свободной торговли, Морли был либералом старого образца. Являясь приверженцем личной свободы, он выступал против реакционных взглядов, разделяемых многими крупными землевладельцами и англиканской церковью. Всю свою жизнь он спокойно и мягко пытался провести корабль государства, лавируя между Сциллой и Харибдой — зависимостью от иностранных товаров и непростой задачей продвигать товары только отечественного производства. Ему доставляло удовольствие быть интеллектуальным и политическим наставником молодого Уинстона. Он рекомендовал юному другу нужные книги на ту или иную тему, и время от времени давал конкретные практические советы в сдержанной мягкой манере. Именно Морли предложил Черчиллю как следует проштудировать передовое для того времени исследование социолога Сибома Роунтри «Бедность: исследование городской жизни». Начиная с этого момента Черчилль стал серьезно задумываться: что надо сделать, дабы улучшить жизнь беднейших слоев населения Англии. «Как мало славы, — писал Черчилль, дочитав книгу, — в том, что империя, которая правит морями, не в состоянии улучшить жизнь своих собственных подданных».

Спокойный, сдержанный Морли пытался немного смягчить задиристость Уинстона, научить его умеренности, чтобы медленно и постепенно привлекать в свои ряды других политиков. Но в этом направлении он почти не достиг успеха. Позднее Морли сокрушался о том, что Уинстон всегда предпочитал брать штурмом вставшие перед ним преграды, еще более усложняя ситуацию, а иной раз и просто поднимал бурю в стакане воды. Как-то, когда Уинстон признался ему, что читает очередную книгу о Наполеоне. Морли с разочарованным видом покачал головой и сказал: «Было бы лучше, если бы вы начали внимательнее исследовать жизнь более неприметных людей в истории. Многие из тех, кто пытался до вас равняться на Наполеона, принесли массу несчастий и себе, и другим».

В общем и целом, либералы охотно соглашались принять в свой круг Черчилля со всеми его недостатками. Они внимательно наблюдали за тем, как Уинстон переезжает из одного графства в другое и в своих выступлениях разоблачает Чемберлена. Они никак не поддерживали его, но их привлекала его страстность и его ораторские таланты. Ни одна из восходящих звезд либеральной партии не могла в этом отношении сравниться с ним, разве что только Ллойд-Джордж. И ему чрезвычайно понравилась идея работать рука об руку с Черчиллем против Чемберлена. Их объединил на одной сцене общий враг и ничего более. Но и этого было вполне достаточно. Даже самые близкие приятели Джо вынуждены были согласиться, что эти два политика могут составить мощную команду. Склонный к ярким сравнениям Ванклин счел, что эти две скаковые лошади с головокружительной скоростью повысят ставки либералов. «Вдвоем вы составите отличную пару, — написал он Ллойд-Джорджу в своем едком письме, — но я бы, ни под каким предлогом, не встал бы в одну упряжку с вами».

Возможность успешного продвижения в партии либералов все более привлекала Уинстона. Их лидер в палате общин, сэр Генри Кэмпбелл-Баннерман, осанистый, обходительный человек, не очень крепко держал в руках бразды власти и вряд ли смог бы решительно направлять Черчилля в нужную ему сторону. Генри не считали слишком честолюбивым, крупным и влиятельным игроком на поле политических сражений. Его способности и таланты были столь скромны, что «Таймс» отзывалась о Кэмпбелле так: «вполне устраивающий всех временный лидер, исполняющий свои обязанности до тех пор, пока не появится настоящая, достойная этого места фигура».

Обстоятельства последних лет сложились таким образом, что Черчилль покинул ряды консерваторов, потому что явственно осознал: у него больше шансов на другой стороне парламента. Это, конечно, важнейший из доводов, однако не стоит сбрасывать с чаши весов и то, в какой враждебной атмосфере, благодаря усилиям Чемберлена, он находился. А последней каплей (прежде чем сделать шаг в другую сторону) стало то, чего он никогда не мог забыть, — уход премьер-министра с его выступления, когда они бросили его одного в парламенте в тот драматический мартовский день. Собственно, именно этот день и стал судьбоносным, расставив все точки над i.

Черчилль оттягивал окончательное решение не потому, что боялся огорчить лорда Бальфура с его сторонниками, но из-за своего близкого друга Хью Сесила. Он знал, что тот скорее умрет, чем перейдет из лагеря тори в лагерь либералов. Однако несколько раз принимался убеждать Хью последовать за ним. Но Сесил даже слышать об этом не желал. «Поступай, как сам считаешь нужным…»

Перелом произошел 22 апреля. Черчилль выступал в парламенте на тему истории взаимоотношений тори с рабочим классом Англии, и в конце речи подвел итог, что двадцать пять лет назад, когда партия «не была столь бутафорской, как сейчас», они находили общий язык друг с другом. Уинстон отдавал себе отчет в том, что члены его партии снова могут встать и покинуть зал. Никто не пошевелился, и вдруг его словно заклинило. Он замолчал, утратив нить высказывания, взялся обеими руками за голову, и сам вышел из зала. Это было настолько не похоже на него, что многие даже посочувствовали и попытались усадить Уинстона, несмотря на то, что ему не удалось закончить речь. Они решили, что ему стало плохо.

«Случай в палате», — гласили на следующий день заголовки газет, — «Мистер Черчилль потерял дар речи и не смог закончить выступление». Многие даже высказывали предположения, а не страдает ли молодой человек расстройством нервной системы. «Драматическое событие в палате общин могло произойти по той причине, что он не находит поддержки со стороны своей партии. Мистера Черчилля нельзя считать чрезвычайно популярным во всех отношениях политиком, однако многие придерживаются мнения, что он может стать таковым в будущем».

Уинстон быстро взял себя в руки и настаивал на том, что не произошло ничего серьезного, всего лишь легкое недоразумение. Однако нет сомнения в том, что тот мартовский уход его однопартийцев не был случайностью или недоразумением. Хотя он все еще пытался как-то завуалировать остроту напряженности. 22 апреля Уинстон еще выражал надежду, что его поступок поймут правильно.

В тот момент, когда его все сильнее закручивал политический вихрь, имелся еще один повод для тревоги и беспокойства, о чем знали немногие из близких его людей. Через шесть дней он собирался посвататься еще раз. 28 апреля из Нью-Йорка должна была приехать Этель Барримор, чтобы начать репетиции в новой пьесе. Ее поклонники считали, что представление станет хитом сезона. Премьера намечалась на середину мая. Уинстон предвкушал, что теперь у него будет больше времени пообщаться со звездой Бродвея и она наконец даст согласие стать его женой.

Бродвейский продюсер Чарльз Фроман, продвигавший Этель в Америке, надеялся, что его протеже блестяще выступит в заглавной роли в новой комедии «Синтия» молодого английского драматурга Хьюберта Генри Дэвиса. Это была ее первая попытка сверкнуть в заметной британской постановке. Предстоящая премьера сразу стала предметом многочисленных споров, в основном, по той причине, что Этель — гостья Миллисент Сазерленд. Аристократка, пригласившая звезду на все лето, постаралась обеспечить ей теплый прием в литературных и светских кругах. И в первые две недели своего пребывания, у Этель почти не оставалось свободного времени, Она бывала на всех встречах, которые организовала Миллли, а остальное время репетировала в театре Уиндема. Однако Черчилль с нетерпением ждал момента, когда сможет побыть с ней наедине, для чего и пригласил Этель поужинать. В своем еженедельнике он отметил день свидания — 3 мая, зашифровав ее имя только инициалами — Э.Б.

Эта встреча, подобно салюту, ознаменовала начало его бешеной атаки на Этель. Много лет спустя его дочь напишет про этот роман: «Папа заваливал ее букетами и записками, и каждый вечер старался ужинать в отеле «Кларидж», где она обычно ужинала после представления». В зрелые годы Этель писала, что Уинстон сделал ей предложение, и что она призналась, насколько он выглядит привлекательным в ее глазах. Но поскольку она была с головой погружена в предстоящие спектакли, Этель не дала прямого ответа или согласия. И когда он уже настроился на то, что их роман будет развиваться, все вдруг полетело кувырком. Это не имело к нему прямого отношения. Но из-за случившегося Этель очень быстро покинула Лондон, оставив мысль о замужестве.

Осложнение произошло 16 мая, в день премьеры. Несмотря на дружески настроенную публику, пьеса провалилась, и критики безжалостно напали на автора, хотя и отдавали дань исполнительскому мастерству актрисы Бэрримор. Типичным можно назвать обозрение в «Таймс». «Пьеса настолько слабая, — писал критик, — что иной раз трудно поверить, что ее вообще кто-либо писал. А если и писал, то левой ногой. Пьеса представляет собой только часть чего-то, и этой частью чего-то является мисс Барримор». Критики выносили вердикт: да, пьесу можно смотреть только по той причине, что в ней занята такая звезда, как Этель, но даже ее обаяние не в состоянии скрыть все убожество вялого сюжета и пустых диалогов.

Уинстон пришел с огромным букетом в уборную Этель, но она знала, что пьеса провалилась, и он тоже знал об этом. «О, моя бедняжка!» — вздохнул он. Пьеса с трудом выдержала еще несколько представлений в течение двух недель, но в начале июня дирекция пришла к выводу, что одиннадцатого числа будет последняя постановка. Слишком короткий срок для пьесы, от которой так много ждали. Пристыженная Этель объявила, что она вернется в Америку, как только за ней закроется занавес. Ее желание уехать вызывало сожаления, как выразились в «Дейли Экспресс», что «из-за того, что пьесу сняли с репертуара, сократился срок пребывания в Лондоне очаровательнейшей актрисы мисс Этель Барримор. Как жаль, что мистер Фроман не смог выбрать для того, чтобы представить Этель публике, более привлекательную пьесу».

При первой же возможности Этель покинула Лондон и отправилась в Сан-Франциско, где выступала весь июль в местном театре, избегая света рамп Нью-Йорка, куда очень быстро дошло известие о ее провале в Лондоне. Это событие стало предметом обсуждения. Хотя Этель и призналась репортерам Сан-Франциско, что лондонская постановка вызвала разочарование, она ясно дала понять, что намеревается вернуться, чтобы взять реванш. «Лондон очень много для меня значит», — заявила актриса.

Об Уинстоне она не обмолвилась и словом. Интерес, который он вызывал у нее, быстро погас. Этель снова объявилась в Лондоне, но уже через год. За это время актриса успела влюбиться в другого человека. И ей уже было не до Черчилля и его чувств. «Я был без ума от любви, — вспоминал он через пятьдесят лет, — а она не обращала на меня ни малейшего внимания».

Его попытка жениться и в этот раз потерпела фиаско.

С ее поверхностным восприятием британской политической жизни, Этель, видимо, не в состоянии была осознать, что пока она выходила на сцену в роли Синтии, Уинстон переживал свое собственное, не менее драматическое представление. Этой «пьесе» уделили не так много внимания, и мало кто осознал смысл случившегося по достоинству, однако для тех, кто понимал всю важность, она стала незабываемой вехой.

31 мая 1904 года, когда в дождливый послеобеденный день в здании парламента почти никого не было, в помещение вошел Черчилль. По словам репортера «Манчестер Гардиан», он «посмотрел на свое привычное место… затем, перевел взгляд на скамью, что находилось напротив, поклонился креслу, которое занимал председатель, а затем резко повернулся и внезапно прошагал направо, заняв место среди либералов».

Он сел рядом не просто с рядовым либералом. Это был Ллойд-Джордж — воплощение Люцифера для Джо и его последователей. Разрыв Черчилля со своей партией нельзя было продемонстрировать в еще более острой форме. Все хулиганы, кроме Хью Сесила, отвернулись от него. Хью остался верен дружбе с Уинстоном, хотя сам не мог спокойно даже слышать имя Ллойд-Джорджа из-за того, что тот позволил себе критиковать землевладельцев и англиканскую церковь. В разговоре с друзьями Хью заявил, что к пропагандистским листовкам, которые выпускал Ллойд-Джордж, он не прикоснулся бы даже веслом.

Итак, в двадцать девять лет Уинстон заново начал свою политическую карьеру в новом окружении, как всегда наметив самые высокие цели.

 

VIII. Холостяк и богатая наследница

Побывавший в палате общин в конце июня, чтобы встретиться с Черчиллем, журналист Герберт Вивиан был поражен тем вниманием, каким пользовался молодой человек. Очень многое изменилось после их последней встречи год назад, когда Чемберлен продвигал свою обреченную на провал кампанию в защиту протекционизма. Герберт и Уинстон шли по веранде, обустроенной для чая, мимо других членов палаты и посетителей, включая и многочисленных хорошо одетых дам, и всякий раз вид Уинстона вызывал легкое возбуждение среди присутствующих. «Я невольно отметил интерес, который он неизменно вызывал, — вспоминал Герберт Вивиан. — Все сразу поворачивались в его сторону, большая часть с улыбкой одобрения. Казалось, что это его мало занимает или волнует, он шел, не скупясь отпускать веселые замечания».

Все столики на веранде оказались заняты, за исключением немногих в отдельной зоне, зарезервированной для членов палаты лордов. Но Черчилль даже не обратил на это внимания. Он просто перешагнул невидимую линию, отделявшую две группы, и сел с журналистом за свободный столик. Объятые ужасом от столь грубого нарушения традиций, официанты отказались нести чай. Улыбнувшись, Черчилль перешел на другую сторону и кивнул: «Хорошо, несите чай сюда, а я потом сам переставлю чашки».

После этого никто уже не беспокоил Черчилля и его приятеля. Они обсуждали политические вопросы, но создавалось такое впечатление, что ему не дает покоя какая-то посторонняя мысль, связанная с тем, что происходило на веранде. «Будь моя воля, — сказал он, обводя взглядом столики с многочисленными гостями, которые смеялись и наслаждались своим чаем, — я покончил бы со всей этой чепухой. Палата общин — место для дел, а не для развлечений». Даже сидя на веранде, предназначенной для отдыха, он размышлял о возможных реформах. Перейдя в стан либералов, он думал только о том, как вырвать из рук тори руль управления государством, всматриваясь то в одно, то в другое, производил ревизию, прикидывая, что работает в этой огромной машине, а что нет и что надо отремонтировать, чтобы оно заработало лучше. Ушли те времена, когда он вместе с хулиганами иронизировал над стариками. Теперь он стал восходящей звездой в политике и готовил себя к тому моменту, когда в свете прожекторов, — а в том, что это случится, он не сомневался, — либералы придут к власти на волне неприятия протекционизма.

Карикатуристы уже уделяли ему внимание более, чем другим политикам, хотя слегка расплывчатые черты лица Уинстона не были удобной мишенью для рисовальщиков, которые могли бы зацепиться хоть за какую-то деталь. Из-за чего они лукаво предлагали вставить хотя бы моноколь в глаз, намекая на Чемберлена.

Растущее любопытство к политику достигло такой степени, что мадам Тюссо предложила Уинстону изготовить его восковую фигуру. Это вызвало некоторое возмущение среди критиков Уинстона, полагавших, что он еще не заслужил такой чести. «Он удостоился высочайшей награды», — отметил один автор сатирический статьи в еженедельном журнале. — Его борьба — после всеобщего осуждения — принесла свои плоды. Все обернулось таким образом, что Уинстон достиг не меньшей популярности, чем убийцы или карточные шулеры, миллионеры и коронованные особы. Все приходит к человеку, который умеет подать себя».

Однако не все считали, что его слава раздута и ни на чем не основана. Ветеран викторианской журналистики У.Т. Стед написал в июле: «Уинстон Черчилль находится в центре политической арены. Он наиболее приметный и заслуживающий внимания из всех подающих надежды государственных деятелей». А в августе один из журналистов выразил удовлетворение, что в партии либералов два мощных боксера, которые к тому же наделены бульдожьей хваткой, и теперь они уложат тори на обе лопатки.

Либералы были настолько довольны, что в их ряды влился новый член партии, что не особенно приглядывались к его политическим воззрениям. Является ли он истинным либералом или просто счел нужным покинуть тори из-за расхождений с ними — все, включая и самого Черчилля, откладывали уточнение этих важнейших пунктов до следующих — главных выборов. И чем дальше, тем больше авторитет Бальфура из-за его колебаний падал. Всем стало ясно, что пора создавать новое правительство.

Хотя премьер-министр делал вид, будто его совершенно не волнует то, что Черчилль перешел к либералам, он осознавал — молодой политик послужит плохим примером для остальных, и постоянно беспокоился, как бы не появились новые ренегаты. Несколько месяцев его терзало беспокойство по этому поводу и не без основания: какое-то число консерваторов действительно присоединились к Уинстону, перейдя в стан либералов. Но когда и Хью Сесил нежданно-негаданно заколебался, Бальфур написал встревоженное послание кузену, полное панической тревоги. Премьер-министр чуть ли не умолял его: «Останься в партии!!! Никогда даже не заикайся о том, что покинешь ряды тори».

Как потом выяснилось, Хью просто выпустил пар, когда Джо отпустил какое-то раздраженное замечание. Но Бальфур и в самом деле боялся пережить еще одну постыдную для него потерю. Хватало и одного Черчилля, переметнувшегося на другую сторону. Без сомнения, положение его стало угрожающим. В октябре, выступая перед жителями Уэльса, Уинстон объяснил, что является его конечной целью: «разворошить осиное гнездо, утратившее доверие страны».

В этой октябрьской поездке в Уэльс Черчилль выступал вместе с Ллойд-Джорджем, который объяснял, что новый друг «пробует свои силы в качестве либерала, это его первые шаги на этом поприще». И что же это означало на самом деле? Что Уинстон заполучил наставника по современному либерализму, а цели Ллойд-Джорджа были намного амбициознее, чем у старых викторианцев партии тори. Новое поколение либералов намеревалось использовать власть правительства для переустройства общества, сосредоточив основное внимание на беднейшей части населения, на больных и стариках. Пребывая в пеленках либерализма, Уинстон потихоньку избавлялся от своей привязанности к аристократам, переключая внимание на другие стороны жизни. А по ходу выяснил, чего на самом деле хочет Ллойд-Джордж — не просто добиться неких социальных преобразований, а настоящего переворота — свержения Чемберлена и консерваторов. Выступая перед жителями Уэльса, Черчилль сказал: «Мистер Ллойд-Джордж один из лучших боевых генералов в рядах либералов». Очень многие называли Черчилля его первым именем, но в политическом мире почему-то было не принято называть Ллойд-Джорджа Дэвидом, хотя когда они разговаривали друг с другом без посторонних, Уинстон обычно так и обращался к нему, поскольку их дружба становилась все крепче и глубже.

Планы на будущее — борьба против правления Бальфура — сформировали одно из самых странных содружеств в британской политической истории. До сих пор Уинстон мог похвастаться только одним настоящим другом в сфере политики — Линки Сесилом. И вот теперь у него появился еще один — Ллойд-Джордж, — полная противоположность Сесилу. Унаследованные особняки, связи в высшем обществе, годовой доход, знатный титул — все это было чуждо выходцу из Уэльса, который поднялся с самых низов и стал влиятельнейшей фигурой в либеральной партии. Точно так же как аскетизм был совершенно неприемлем для лорда Хью. Ллойд-Джордж был всего на двенадцать лет старше Черчилля, но в 1904 году он уже был шестнадцать лет как женат, стал отцом пятерых детей. Его мало заботили религиозные вопросы, ровно настолько, насколько это могло иметь отношение к политике. Он был чрезвычайно влюбчивым, и постоянно заводил тайные связи на стороне.

Лишенный лоска типичного эдвардианского джентльмена, Ллойд-Джордж становился удобной мишенью для ядовитых насмешек со стороны тори. На эту удочку попался в свое время и Черчилль, который заявил про Ллойд-Джорджа, что он «вульгарный, болтающий маленький нахал». Но через несколько лет, наблюдая, как тот выступает против Чемберлена, Уинстон перестал заботиться о том, можно ли называть этого борца за либеральные идеи истинным джентльменом или нет. Он с радостью обнаружил в нем те качества, которые пытался взрастить в хулиганах — бесстрашного бойца, который прокладывал путь вперед. Правда, Уинстон рассматривал их дружеские отношения опять сквозь романтическую призму, точно так же, как и в отношениях с лордом Сесилом. Он наивно полагал, что эта дружба пойдет в основном ему на пользу, и умелый борец не уложит в один прекрасный день его на обе лопатки. Но даже если бы он более трезво взглянул на их сотрудничество, то вряд ли бы смог догадаться, как поведет себя в дальнейшем Ллойд-Джордж, — ведь тот уже давно поставил себе за правило — сметать все, что стоит у него на пути вверх, в том числе и дружбу.

«Моя сверхзадача идти вперед, — признался он в чрезвычайно откровенном письме, адресованном жене Маргарет. — И для достижения цели я принесу в жертву все, кроме, как я верю, честности. Я готов швырнуть под колеса Джаггернаута даже любовь, если она преградит мне дорогу».

Те давние друзья, кто знал Ллойд-Джорджа (еще с Уэльса) и восхищались им, не сомневались, что сотрудничество этих двух примечательных людей очень скоро выльется в открытое соперничество. Для одного из таких — хорошо знавших его — Д.Р. Дэниела, было совершенно очевидно, что Черчилль и Ллойд-Джордж вскоре «встретятся лицом к лицу на узкой тропинке, что ведет к вершине славы».

Но, видимо, Уинстон надеялся или убеждал себя, что когда такой момент наступит, победителем выйдет он. Но что произойдет, если они встретятся не лицом к лицу? В таком случае лучше не рисковать и не поворачиваться к Ллойд-Джорджу спиной.

Одно свойство характера их объединяло несомненно. Хотя Ллойд-Джордж никогда не служил в армии и никогда не принимал участия в реальных боях, на полях политических сражений он выказывал себя смелым бойцом. И не только Уинстон воспринимал его как отважного генерала, готового пойти на приступ политической цитадели. Ллойд-Джордж и в самом деле рассматривал оппонентов как солдат, которых надо сбивать с ног, чтобы они не поднялись снова, — безжалостным огнем. И его отличие от Черчилля заключалось только в том, что он был более холодным и более беспощадным в своих преставлениях о том, как вести сражение на воображаемом поле битвы.

«Я припоминаю, — признался он как-то во время встречи в Кардиффе, — что ответил американский солдат на вопрос: «Когда вы смотрите в прицел винтовки на человека по ту сторону, ненавидите ли вы его?..» «Нет, — ответил американец. — Я не стреляю в кого-то конкретного. Я просто стреляю по линии битвы». Именно это я делаю в течение всей моей жизни».

Следующие свои выборы Черчилль должен был проводить в совершенно другом избирательном округе. Но выборное место — среди либералов в Олдеме уже было занято. И он принял предложение выступить от округа недалеко от Манчестера.

Уинстон сознавал, что ему придется приложить вдвое больше усилий, чем он делал раньше, из-за того, что оказался в новом лагере. Это требовало немалых наличных денег, а он уже успел истратить те, что заработал три года назад. И теперь он полагался только на то, что лорд Рэндольф пополнит его банковский счет. Напряженная политическая деятельность в последний год отвлекла Уинстона от работы над книгой. И требовался, по меньшей мере, еще год, чтобы завершить ее.

Он жил, не отказывая себе ни в чем, и легко тратил деньги. Во время поездок по стране он останавливался в лучших гостиницах, заказывал все самое лучшее — устрицы и шампанское. Часто играл в поло, несмотря на всю дороговизну увлечения, объясняя это тем, что физические упражнения хороши для поддержания общего тонуса.

До того, как Этель Бэрримор без всякого предупреждения покинула Лондон, он планировал еще одну поездку в Америку. После того, как закончатся ее выступления, Уинстон собирался в июне отправиться следом за ней в Нью-Йорк. 31 мая, в тот самый день, когда он впервые сел на одной скамье с либералами, Уинстон принял приглашение побывать на съезде Демократический национальный партии (который должен был состояться в июле) как гость давнего друга его матери — нью-йоркского конгрессмена У. Бурк-Кокрэна.

Вполне возможно, что ему бы удалось объединить и деловую часть с приятным, изучить поближе американскую политическую систему, одновременно продолжив ухаживания за Этель. А еще у него была бы возможность, познакомившись поближе с Кокрейном, — человеком, которым он восхищался, — сторонником свободной торговли, получить от него дельные советы, выработать более точную линию поведения.

Но в середине июня, через неделю после отъезда Этель, Уинстон написал Кокрэну, что не сможет приехать. Решение оказалось внезапным, и он объяснял его тем, что вынужден сражаться с «Чемберленом и его братией». Но скорее всего в конце мая и середине июня к нему пришло осознание, что сейчас не самое лучшее время тратить деньги, преследуя Этель. Особенно после того, как та вздумала отправиться в Сан-Франциско.

Уинстон поступил намного благоразумнее: принял предложение необыкновенно щедрого друга сэра Эрнста Касселя провести время в швейцарской части Альп — на роскошной вилле, расположенной высоко в горах.

Он там прожил большую часть августа. Утро Уинстон отводил работе над книгой — биографией отца, после обеда много гулял, а по вечерам читал или играл в бридж.

С погодой очень повезло, на ночь он распахивал окна и спал глубоким сном. Еду готовил повар-француз, и Уинстону она нравилась. Так что он с большой пользой отдохнул, вместо того, чтобы следовать за Этель по Америке. Кассель — весьма проницательный человек — никогда не сомневался, что Уинстон — с его талантами и волей — непременно достигнет успеха в британской политике. Как человек предусмотрительный, Кассель поддерживал теплые приятельские отношения со многими людьми из высших эшелонов власти и — пример тому Уинстон, — с теми, кто еще только должен выйти в те слои.

Их тесные дружеские отношения основывались не на деньгах и влиянии. Они по-настоящему ценили друг друга и получали огромное удовольствие от общения. После смерти Касселя в 1921 году Уинстон сказал внучке банкира — Эдвине, леди Маунтбэттен: «Я знаю, что он тепло относился ко мне и всегда верил в меня, в особенности в плохие времена. И я был глубоко привязан к нему».

За время отдыха Уинстон значительно продвинулся в работе над книгой еще и потому, что вдруг вновь почувствовал прилив уверенности в себе. Такой необыкновенной уверенности, что, вернувшись домой, решился на такой дерзновенный поступок, который был неожиданным даже для него. 22 сентября он приехал к Джо Чемберлену в его бирмингемский особняк и остался там ночевать. Позже Черчилль сам не мог объяснить, как смог отважиться на такой шаг, и признался друзьям только после того, как попросил их хранить случившееся в полной тайне.

Поводом для встречи послужило то, что Черчилль хотел пополнить сведения о лорде Рэндольфе. Уинстон отважился попросить Джо черкнуть несколько слов для книги. Джо поступил еще смелее — он пригласил его в Хайбери с тем, чтобы тот мог остановиться на ночь.

Не часто столь непримиримые противники способны встретиться, особенно после того, как успели попортить друг другу немало крови на полях политических схваток. Но они решили не упустить возможности сесть друг против друга и поговорить перед тем, как начнется окончательная битва. Несмотря на взаимные обвинения, что были ими брошены в лицо во время споров, они все еще сохраняли уважение друг к другу.

Как и в прежние времена, Джо достал дорогой портвейн, и они допоздна говорили о прошлом, почти не касаясь будущего. Они разговаривали так, словно между ними ничего не произошло за прошедшие годы. И все оставалось точно таким, как было, — просторный особняк с прилегающими к нему теплицами, где цвели драгоценные орхидеи, и снова молодой человек внимательно прислушивался к тому, что говорит его умудренный жизнью собеседник. Джо делился воспоминаниями о прошлом с жесткой улыбкой и суховатым смехом.

Не без внутреннего сопротивления Джо вынужден был признать, что Уинстон поступил правильно, перейдя к либералам, но предупредил, что консерваторы никогда ему этого не простят. И ему еще придется долгое время выслушивать оскорбления в свой адрес. Почти двадцать лет назад Джо тоже перешел из одной партии в другую, и знал всю тяжесть бремени ярлыка «хамелеон». Зато он получил бесценный урок и надеялся, что суровые испытания тоже помогут Уинстсону закалить характер. «Такие перипетии для уверенного в себе человека, — говорил он мягким голосом, — только укрепляют его волю, помогают действовать более решительно».

Они распростились на другой день в самых теплых выражениях, но оба знали, что через год только один из них выйдет победителем. Джо намекнул на то, что правительство рано или поздно падет. Пожелав Черчиллю успешного завершения работы над книгой о лорде Рэндольфе, он выразил надежду, что книга появится до того, как сменятся все главные политики в стране. «Публика не выдержит сразу две сенсации в одно и то же время», — пошутил он.

Несмотря на шутки и спокойную вежливость, с которой Джо распрощался с ним, Уинстон вдруг остро ощутил всю ранимость своего противника. Позже он сумеет оформить ощущения, связанные с последними днями Джо и Бальфура — «они перерезали себе горло и оставили партию в полном хаосе». Он пребывал в полной уверенности, что либералы победят на следующих выборах. И не просто победят, а выиграют с сокрушительным отрывом. Такое впечатление, будто встреча, организованная Джо, — стала его жестом, как если бы он снял шляпу перед молодым политиком до того, как тот выиграл.

Итак, беспокойная весна прошла и закончилось лето, полное тяжелого труда. Теперь Черчилль надеялся вкусить плоды — заработать деньги, снова пережить очередной виток славы, — после публикации биографии, а еще он верил, что получит место в новом правительстве после падения Чемберлена.

Конечно, для полноты ощущений не хватало определенности на семейном фронте. Дело уже шло к тридцати, а он все еще искал спутницу жизни. Газетчики даже начали гадать, жениться ли он вообще когда-нибудь и осядет на месте или же останется «убежденным холостяком», как высказался один из светских журналов в конце года. Но Уинстону меньше всего хотелось оставаться холостяком. Два отвергнутых предложения руки и сердца наводили на некоторые сомнения, однако он не принадлежал к той породе людей, что способны махнуть на что-то рукой и отступиться.

Вполне возможно, что Уинстон сохранил оптимистический настрой по той причине, что не считал потери незаменимыми. И в самом деле, вскоре его взгляд остановился на другой женщине — намного богаче его — Мюриэл Уилсон. Они были уже давно знакомы, одного возраста и с симпатией относились друг к другу. Сплетники даже приписывали им романтические отношения, когда они были моложе, что больше похоже на обычные сплетни. Все эти годы Мюриэль в очень мягкой манере отказывалась видеть в нем серьезного претендента на роль супруга. Ее внимание привлекали мужчины совсем другого типа. Но со всеми она рассталась, разочарованная ими. За последние десять лет несколько женихов — привлекательных, из самых влиятельных семей королевства попытались завоевать ее сердце и потерпели неудачу. И вот теперь, когда ей тоже вот-вот должно было исполниться тридцать, Уинстон вновь воспылал надеждой, что она согласится разделить с ним будущее.

А Мюриэль ценила свободу и не собиралась совершать необдуманного поступка. Она жила как принцесса, не испытывая ни малейшего недостатка в деньгах. Ее отец, Артур Уилсон, владел крупнейшей в мире частной пароходной компанией — его флот состоял почти из ста кораблей. В 1909 году — когда он умер, — это был один богатейших людей Британии. Состояние Уилсона приближалось к четырем миллионам фунтов (совершенно умопомрачительная по тем временам сумма, учитывая, что премьер-министр получал только 5000 фунтов в год). Особняк, которым владела семья, располагался недалеко от Букингемского дворца. На юге Франции у них имелась просторная вилла, а в Йоркшире — загородный дом Трэнби Крофт (в этом здании в 1890 году произошел из ряда вон выходящий случай, когда один из гостей смухлевал в карточной игре с принцем Уэльским).

Не только семейные богатства привлекали Уинстона к Мюриэль. Она была удивительно миловидной. Брат Этель Барримор — Лайонел, заявил, что Мюриэль — одна из красивейших женщин, которых он когда-либо встречал в своей жизни. В двадцать лет американские газетчики назвали ее «самой красивой девушкой Великобритании».

Чем-то она напоминала молодую Дженни Черчилль — смуглостью, мягким деликатно очерченным ртом, огромными глазами, и пышной копной густых волнистых волос. Ее платья становились легендарными. Они были сшиты из лучших тканей, и покрой их всегда подчеркивал тонкую талию ее гибкой фигуры. «Необычайно привлекательная, — отозвался «Лондон джорнал», — она не способна пройти незамеченной».

Мюриэл свободно говорила по-французски, обладала тонким чувством юмора, умела нравиться не только мужчинам, но и женщинам. Вообще все, за что бы она ни бралась, Мюриэль делала хорошо: «каталась на коньках, ездила на велосипеде и превосходно танцевала», — восторгался один из светских журналов. Она даже добилась успеха как актриса, регулярно выступая на сцене любительских театров. Ее не интересовал заработок, Мюриэль выступала исключительно для друзей во время отдыха за городом, на лондонских подмостках или на благотворительных вечерах. Костюмы, сшитые для пышных исторических представлений, становилось незабываемым событием, в особенности, когда Мюриэль, облаченная в эти наряды, выходила на сцену, словно олицетворение эпической богини. В тончайшей белой мантии она появлялась как символ «Мира», а в тяжелом вагнеровском облачении как символ «Войны». Наибольшее впечатление она произвела на Уинстона в роли «Музы Истории», когда в очередном волшебном одеянии, размахивая мечом, возводила очи к небесам. Ее фотографии в этом наряде перепечатали в эдвардианском светском журнале, где ее называли «одной из лучших исполнительниц среди любителей».

Так неужели Черчилль упустил бы такую возможность, как поухаживать за «Музой истории»? Когда Мюриэль подарила ему одну из своих фотографий с этим аллегорическим изображением, он прижал ее к сердцу и поклялся всегда носить при себе. Так или иначе, осенью 1904 года Мюриэль давала немало поводов возбудить в нем надежду, что его предложение будет принято. Он поверил, что их долгие дружеские отношения уже созрели для того, чтобы перейти на другой, более серьезный уровень. Но он неправильно истолковал сигналы. Когда он задал самый важный вопрос, она отказала так решительно, что Черчилль ушел совершенно потрясенный.

В письме, написанном в состоянии отчаяния, он умолял ее переменить решение и убеждал, что будет ждать, когда она будет готова к этому. «Наверное, я должен доказать свои чувства, выдержав ожидание, — писал он. — Неужели я вам совершенно безразличен?» Пытаясь найти какие-то веские слова, чтобы убедить молодую женщину, Уинстон высказал предположение и предсказание одновременно. Если она предоставит возможность доказать, что он достоин ее выбора, то она не разочаруется. Не важно, сколько времени на это потребуется, но он заставит ее гордиться выбором. А затем шло предсказание. «Время и обстоятельства, — писал он, — работают на меня». А затем признавался, как любит ее и что ему невыносима мысль о будущем, где не будет Мюриэль.

Похоже, письмо тронуло ее, но не настолько, чтобы она передумала. До конца 1904 года и почти до конца следующего года он продолжал писать ей. Они встречались. Он читал наизусть стихи, советовал, чтобы прояснить их взаимоотношения, прочитать лирическое стихотворение Роберта Бернса «Мэри Морисон», где звучал вопрос: «Могу ли я разбить его сердце только потому, что он влюблен?». Он восхвалял каждый волосок ее прически, уверял, что будет счастлив только с ней, и что она навсегда пленила его сердце. Мюриэль позволяла ему танцевать с ней или сопровождать во время долгих прогулок на закате. «Как бы мне отыскать «ключ» к вашему сердцу, — повторял он. — Увы, вы остаетесь столь же недоступной, как покрытая снегами вершина, и такая же холодная».

С другими она не держалась столь холодно, а Уинстон не понимал, как Мюриэль может проводить столько времени в окружении его соперников — ни один из них не заслуживал внимания настолько, насколько его заслуживал он. Все дело заключалось в том, что Мюриэль еще была не готова выйти замуж. Она была далека от мысли устроить, наконец, более основательно личную жизнь. И она действительно отдавала предпочтение компании плейбоев, вроде Луиша де Соверала — посланника Португалии, одного из ближайших друзей короля Эдуарда.

В светских кругах о нем утвердилась молва как о «величайшем ловеласе» того времени. Он получил прозвище «голубая мартышка» из-за какой-то случившейся давным-давно истории в одном из дамских будуаров.

Через десятки лет после смерти среди его бумаг, вместе с любовными письмами многих эдвардианских красавиц, нашлась и кокетливая записка от Мюриэль, в которой она дерзко предлагала ему провести ночь в лондонском особняке. «Не настолько же Вы заняты, — чтобы не позавтракать со мной завтра? — писала она. — Я совсем одна, и компанию мне составляют только дворецкий и попугай». Это было ее собственное легкомысленное желание провести вечер в обществе Соверала, не слишком щепетильного в вопросах морали. Посланник вызывал отвращение у Черчилля.

Из числа ее сохранившихся записок осталась одна, где Мюриэль отказывалась встретиться с Уинстоном за ланчем, потому что «терпеть их не может». Черчиллю трудно было сносить подобного рода резкие отказы. Нежелание устроить личную жизнь и выйти замуж, считал он, «вызывает сожаление, как рассыпавшийся жемчуг». Но Мюриэль доставляло большее удовольствие играть чувствами Уинстона до тех пор, пока он будет терпеть это.

Молодой женщине не хотелось терять страстного поклонника, поскольку он завораживал ее. Просто у нее не было желания вести с ним совместную жизнь. Политика ее совершенно не привлекала, и она не хотела задерживаться в Лондоне, если ей вдруг очень хотелось провести несколько недель на солнечной вилле Мэриленд — семейном доме на Лазурном Берегу в местечке Кап Ферра.

А он не находил в себе сил отказаться от нее, и в течение нескольких лет продолжал настаивать на том, чтобы перевести отношения на другой уровень. Это упорное ухаживание послужило поводом для многочисленных сплетен в Лондоне и даже в Америке. Кто-то считал, что его привлекает к ней только богатство. «Уинстону надо жениться на деньгах», — написал один анонимный «друг» в светском журнале. Однако не стоит забывать о том, что Уинстон влюбился в нее после долгих лет дружбы, а не вдруг, обнаружив, что она страшно богата.

Он очень много работал, зарабатывая деньги пером, и всегда стремился обеспечить сам себя. Он был бы счастлив жениться на Этель, хотя актриса жила только на гонорары от выступления на сцене — от одного сезона до другого — и назвать ее обеспеченной было нельзя.

В Мюриэль он обнаружил те же самые качества характера, что восхищали его в Этель Барримор. Его привлекала романтическая сторона — она принадлежала к театральному миру, была окружена славой, с ореолом тайны и недоступности. Многие газетчики предсказывали, что Уинстон, в конце концов, добьется своего, и Мюриэль все-таки выйдет за него замуж.

В одной американской газете пошутили над тем, что у Черчилля три всепоглощающие грандиозные цели: добиться успеха с биографией лорда Рэндольфа, жениться на Мюриэль Уилсон и «отрастить усы». Но, как считал репортер, третья цель, пожалуй, самая недостижимая.

 

IX. Счастливый сын

Черчиллю представлялось, что он очень умело ухаживает за женщинами. За то время, что он так безуспешно добивался руки Мюриэль, он написал новеллу, которая заканчивалась свадьбой героев. Мужчина — привлекательный двадцатилетний аристократ, а женщина — девятнадцатилетняя красавица. Они встречаются на балу в старом курортном городке и безумно влюбляются друг в друга в течение трех дней.

Черчилль писал: «Эта ночь — третья после их первой встречи — была прекрасной, теплой и спокойной, огни на яхтах отражались в воде, а в небе сверкали яркие звезды. После ужина они остались одни в саду, и, несмотря на то, что познакомились все три дня назад, мужчина сделал ей предложение. Она согласилась выйти за него замуж».

В выдуманной истории все происходило легко — само собой. Но это была не выдумка, хотя и выглядела таковой. На самом деле Уинстон описал ту ночь, когда его родители поженились. Об этом ему рассказала мать — Дженни — и он облек историю в романтические одежды. Он чуть-чуть приукрасил события прошлых дней, чтобы утешить себя. Если лорд Рэндольф мог встретить Дженни и без труда завоевать ее сердце в три дня, почему Уинстон не может за три года найти нужную ему женщину и жениться на ней?

Биографы считают, что он всего лишь отдавал дань талантам отца — лорда Рэндольфа, но по этому лекалу Уинстон кроил и свою собственную жизнь. У него никогда не было близких отношений с отцом, хотя Уинстон очень тянулся к нему. Отец был трагической фигурой — честолюбивым и искренним политиком, — но очень неудачливым как государственный деятель; сколько бы он ни привлекал к себе внимания, ему этого всегда было мало; испытывающий гордость за своих предков, он был трудным мужем и отцом. Долгое время Уинстон жил в тени своего отца и не мог не задаваться вопросом: можно ли считать полученное наследие благословением или проклятием.

Может быть, еще слишком рано было искать ответ на этот вопрос, однако Уинстон надеялся, что книга поможет ему разобраться и найти убедительный, правдоподобный ответ. Описывая историю жизни сэра Рэндольфа, он поворачивал ее таким образом, что биография отца становилась интерпретацией его собственной жизни. А у них было много общего, но сплав Уинстона-Рэндольфа, описанный в биографии, выглядел более благородным, стойким, решительным и дальновидным, чем тот Рэндольф, каким он был в действительности. А в нескольких пассажах — отступлениях от главной темы — Уинстон скорее описывал себя, чем отца. «Он добился известности, — писал он о лорде Рэндольфе, — своим бунтарским характером, высмеивая почтенных лидеров, насмехаясь над авторитетами со смесью аристократической надменности и демократической грубости».

На страницах книги Рэндольф выступал непонятым героем, который пытался вдохновить свою партию и страну на достижение великих целей, но был побежден силами реакции и эгоистическими интересами. С поломанными крыльями он упал на землю; еще один аристократ-мечтатель, вроде лорда Байрона, он прожил короткую, но насыщенную жизнь, люди без воображения относились к нему с пренебрежением, но те, кто понимал его, не переставали скорбеть об утрате такой личности. Растянутая на тысячу страниц, книга стала величественным сияющим монументом, своего рода манифестом. Уинстон собрал воедино разрозненные сведения о жизни отца, соорудив романтическую ее версию, которая могла служить путеводителем для его собственной карьеры.

Как-то, еще не завершив работу над книгой, он приехал в гости к поэту Уилфреду Скоуэну Бланту, старинному другу Рэндольфа. Высокий, эксцентричный и искренний Блант все же старался скрыть от взгляда посторонних неудобные стороны характера лорда Рэндольфа. И всегда находил какие-то оправдания для друга, даже если тот и был виноват. Как и Уинстон, Блант был склонен видеть в характере обаятельного и сумасбродного Рэндольфа нечто байроновское. Но вообще-то Блант был помешан на лорде Байроне настолько, что женился на внучке поэта — леди Анабелле — и считал себя «перерождением Байрона».

Слушая рассуждения Уинстона о том, что он выделяет главным в биографии, Блант вдруг осознал, как сын похож на отца. Как многое от отца он может видеть в сыне. И речь шла не о физическом сходстве, не столь уж заметном, но Уинстон каким-то сверхъественным образом воспринял суть отцовского духа. «Он потрясающим образом походил на отца в манерах и том способе мыслить, какой был ему присущ, — записал Блант в августе 1904 года в своем дневнике. — Он только вернулся после игры в поло, невысокий, крепкий с блестящими глазами и вызвал у меня в памяти образ Рэндольфа, каким он был двадцать лет назад. Он достал из папки письма отца, которые я дал ему почитать полтора месяца тому назад, и прочитал их вслух, чтобы я мог объяснить какие-то недомолвки и неясные места, а также подвести итог некоторым политическим событиям начала восьмидесятых годов, с которыми были связаны я и Рэндольф. Было нечто трогательное в том, с какой скрупулезностью верный сын пытался разобраться в перипетиях жизни сэра Рэндольфа».

В лучшие моменты своей жизни лорд Рэндольф был чрезвычайно остроумным, воспитанным, красноречивым и страстным. А в худшие — столь порывистым, опрометчивым и непредсказуемым, что многие современники считали его психически больным. Так, например, лорд Дерби в 1885 году написал: «При всей его замечательной ловкости, он совершенно ненадежен: едва ли джентльмен и, вероятно, более или менее безумен». Даже его лучший друг лорд Роузбери писал, что Рэндольф всегда страдал своего рода «непослушанием», а со временем оно перешло в более сложную форму, когда его разум окончательно сошел с катушек.

Что узнал Уинстон, и что современники его отца вынуждены были признать, это то, что Рэндольф страдал от последствий сифилиса, который и убил его. И хотя кое-кто пытался высказать предположение, что причина скрывалась в растущей опухоли мозга — это всего лишь отговорки. Обсуждение венерических заболеваний в викторианское и даже эвардианское время — было под запретом, поэтому Уинстон вынужден был использовать эвфемизмы для объяснения причин смерти отца. Он писал, что Рэндольф стал жертвой таинственного и «страшного заболевания», что любящие его вынуждены были признать со стыдом и печалью».

Лорд Роузбери выразился более внятно: «тяжкий недуг парализовал и убил его». Даже более того, он пояснял, что Рэндольфу становилось все хуже и хуже, из-за того, что «невидимый яд отравлял его организм». Биограф более позднего времени, Рой Фостер, писал, что специалист по этим вопросам, доктор Руз не сомневался — пациент болен сифилисом и лечил его соответствующим образом. В последние годы жизни лорда Рэндольфа часто посещал член Британского гинекологического общества Джордж Э. Кит, специалист по венерическим заболеваниям, лечивший представителей обоих полов. Его услугами пользовалась и Дженни. За неделю до кончины Рэндольфа ее более всего страшило, что причины болезни мужа станут известны широкому кругу людей.

Она писала своей сестре Леони: «Никто в обществе и даже в нашем светском обществе пока не знает правды… и страшно даже подумать, если это как-то вырвется наружу. Это нанесет непоправимый вред и его политической репутации и его памяти, не говоря уж о последствиях для всех нас». (Где и когда Рэндольф подхватил заразу — неизвестно. Но достаточно долгое время они с Дженни жили на расстоянии друг от друга, и она была погружена в вихрь собственных увлечений. Наверное, болезнь мужа ее не коснулась.) Уинстону правда стала известна, когда его отец был еще жив. В свои двадцать лет он уже умел добиваться, чего хотел. И он убедил доктора Руза показать ему медицинские отчеты и попросил, чтобы тот рассказал ему «все как есть». Признавшись матери в содеянном, он поклялся, что «не сказал об этом ни единой живой душе… Должен признаться тебе, насколько это тревожит меня».

Смерть отца пугала Уинстона. С беспокойством он следил за ухудшением его здоровья. Для семьи и для всех близких, как писал Уинстон в биографии Рэндольфа Чарчилля, — случившееся представлялось «постыдным». А для сына, который преклонялся перед отцом, — это было еще более мучительно. Он никогда не забудет то снежное утро, когда умер лорд Рэндольф. Почти пятьдесят лет спустя, став премьер-министром, он удивил своего врача, заметив: «Бедный отец умер 24 января 1895 года, много лет назад». Это дата впечаталась намертво в его память. Странным образом, его собственная смерть совпадала со днем смерти его отца. Уинстон Черчилль сделал последний вздох в девяносто лет утром 24 января 1965 года — через семьдесят лет после смерти Рэндольфа.

Летом 1905 года Черчилль завершил жизнеописание отца. Процесс написания истощил его и в эмоциональном и в физическом отношении. Его изможденный вид поразил даже тех, кто видел его и в худшие времена. Явно преувеличивая увиденное, один из журналистов даже набросал что-то вроде некролога: «Ничего не осталось от того «парня». Его лицо осунулось, посерело… Он даже говорил как пятидесятилетний человек, медленно выдавливая слово за словом. Руки едва удерживали шляпу, Уинстон то отодвигал ее на затылок, то снова натягивал на лоб, чтобы прикрыть усталые глаза».

Но физический склад Уинстона был весьма своеобразным: накануне он мог выглядеть полностью истощенным, а уже на следующий день его переполняла жизненная энергия. Он мог пойти играть в поло или отправиться в поездку в двух милях от дома на выступление и произнести две речи подряд. Эти глубинные силы порой поражали его современников. В данном смысле он сильно отличался от других детей аристократов, считавших, что это вульгарно — проявлять слишком много энергии. Это отличало его и от отца, который делал вид, что усердно работает, но на самом деле не знал, что это такое. «Мистер Черчилль превосходит своего отца, — писал А.Г. Гардинер, редактор лондонской газеты «Дейли Ньюс». — Но к унаследованным способностям, воодушевлению и умению увлекаться он прибавил знания и прилежание, которых был лишен его отец. Он работал столь же яростно, как и играл, обрушиваясь на тот или иной предмет с такой же страстью, с какой он обрушивался на своих противников в палате».

Это помогало ему обрести и нужное в новом времени качество, которое он сам называл «американской гибкостью». Отчасти ему помогла в этом американка, которая занималась «лечением массажем». Она настоящий мастер своего дела, — убеждал Уинстон друзей и советовал Хью непременно обратиться к ней. Женщина вполне заслуживает уважения — «это почтенная набожная старая леди», и она просто сотворит чудеса, ей будет под силу избавить Линки от хронической немощи. После четырех сеансов массажа, как убедился сам Уинстон, у него полностью восстановилось кровообращение и даже сердце стало биться сильнее и ровнее. Поддразнивая друга, он говорил, что «она заставит твою кровь быстрее бежать по венам и поставит тебя на ноги. И ты сразу превратишься в Джо».

Уинстон вложил много сил и отдал много времени составлению биографии, но не просто из сентиментальности, чтобы отдать дань прошлому. Он выполнил работу, которая постоянно сверлила его ум, изложив историю на бумаге. А теперь ему не терпелось узнать, сколько же заплатят за это издатели. Многие весьма уважаемые писатели довольствовались несколькими сотнями фунтов за новую книгу, но Черчилль намеревался потребовать несколько тысяч. И один из издателей уже согласился заплатить четыре тысячи, однако Черчилль надеялся получить еще больше. Чтобы правильнее вести переговоры и заключить выгодную сделку, он обратился за помощью к человеку, которого не очень хорошо знал. Собственно говоря, тот человек не годился на роль литературного агента, о нем даже поговаривали, что он не очень удачно обращается с деньгами, причем как со своими, так и с чужими. Однако он был полон энтузиазма. «Если как следует поработать, — писал автор и издатель Фрэнк Харрис, — это книга принесет вам десять тысяч фунтов, или я простофиля».

Фрэнк Харрис — достаточно противоречивая фигура в литературном мире Лондона. В 1900 году он прервал неудачную издательскую карьеру (Фрэнк издавал журнал) и открыл отель в Монако. Но и с этим предприятием он потерпел банкротство и вынужден был вернуться в столицу Англии, сосредоточив все силы на том, чтобы добиться успеха пером. И вот именно тогда в его жизни появился Уинстон. Фрэнку исполнилось пятьдесят. Темные волосы, разделенные пробором посередине, подкрученные вверх усики и вечная суетливость, — он более всего напоминал бармена. Тогда Фрэнк еще не написал своих эротических мемуаров «Моя жизнь и мои увлечения», принесших автору широкую известность. Он закончит ее в 1920 году, уже на склоне лет, когда будет отчаянно нуждаться в деньгах.

Как и Уилфред Блант, Харрис был давним другом лорда Рэндольфа. Он был в числе компаньонов Рэндольфа в том, что составляло три неизменных удовольствия для джентльменов: вино, женщины и песни. Харрис никогда не пользовался уважением, а в тот момент, когда закончилась его эра как издателя викторианских времен, в литературных кругах о нем отзывались как о распущенном человеке. Бернард Шоу писал, что «он никогда не был первосортным человеком, даже второсортным или даже десятисортным… он был до отвращения неповторимым — сам по себе».

Но имелся весьма важный довод, почему Уитнстон намеревался рискнуть и сделать Харриса литературным агентом. В свои лучшие времена, когда Харрисон издавал «Сэтердэй Ревью», он написал 26 января 1895 года один из лучших некрологов о Рэндольфе. И в этой статье именно он впервые представил лорда Рэндольфа как человека, продолжившего традиции лорда Байрона в политической сфере поздневикторианской эпохи. Этот образ долгие годы будил воображение Уитнстона, и теперь ему хотелось отдать дань Харрису и предоставить ему возможность поучаствовать в выходе книги о Рэндольфе.

О том, кратком периоде сотрудничества, Харрис писал: «Судя по всему, он знал меня только по той статье, что я написал в газете по случаю смерти его отца. Он был настолько любезен, что отозвался о ней как о самой лучшей из тех, что были написаны, и добавил, что герцогиня Мальборо, мать Рэндольфа, вполне разделяла мнение о гениальности своего сына».

Что бы другие ни думали о Харрисе, Уинстон верил, что давний друг его отца по-настоящему понимает значимость биографической книги и постарается продать ее за ту цену, которую она заслуживает. Чутье не подвело его, когда он сделал ставку на этого человека. К всеобщему удивлению, Харрис сумел подать книгу и убедить издателей. Он сыграл верной картой, подчеркивая известность Уинстона, тот интерес, который испытывали к нему, уверял, что книга открывает многие скрытые стороны политической жизни, подчеркивал ту симпатию, что проявил сын, рассказывая о бурной и трагической карьере отца. Он не скупился на похвалы, объясняя, о том, что Уинстон цитирует многих прославленных деятелей викторианской эпохи (включая и его самого). Харрис все же не добился получения желаемых десяти тысяч, но подошел вплотную к этой цифре. В конце октября престижная фирма Макмиллана согласилась купить права за восемь тысяч!

Уинстон был очень рад и сказал Харрису: «Это даст мне независимость, ты даже не представляешь, как много это значит для меня, это гарантирует мне успех. Я чрезвычайно обязан тебе».

Он заплатил Харрису 400 фунтов по существующей договоренности еще до выхода книги. (В итоге «агент» Черчилля получил десять процентов с той суммы, что превысила намеченные вначале 4000 фунтов.) Завершив это дело, каждый пошел своим путем. Так что Уинстон стал одним из немногих, кто ускользнул от неудачливого издателя, ничего не потеряв при этом. Всю свою жизнь Харрис оставался недальновидным и расточительным и умер без гроша в кармане. Неудивительно, что ему как-то пришлось, судя по его воспоминаниям, даже выслушать наставления Уинстона о важности быть более дальновидным: «Живи так, чтобы ничего не просить у кого-либо, — советовал Уинстон. — Это первое условие успеха, или живи скромно, — другое необходимое условие. Не требуй ничего, пока не достиг желаемого сам. После чего можно позволить жить в свое удовольствие — пусть это станет главным правилом твоей жизни».

Харрис пропустил наставления мимо ушей, однако сам Уинстон доказал, что придерживается сказанного. Он зарабатывал на жизнь собственным трудом, как платный лектор и автор, следуя правилу: «получай столько, сколько требуется для жизни, и ничего не проси ни у кого». Лорд Рэндольф умер, не позаботившись о том, как и на что будет жить его семья, но он оставил Уинстону более ценное, чем деньги, наследство. Он оставил пример собственной жизни и способность формировать собственные цели.

* * *

Несмотря на то, что Уинстон в 1905 году был чрезвычайно занят — дописывал биографию отца и искал нужное издательство — он не отказался от своего обещания нападать на правительство при каждом удобном случае. В марте он предупредил Бальфура и его сторонников, что те столкнутся «лицом к лицу с вердиктом, который вынесет им страна» на предстоящих выборах. Если премьер-министр все еще стоит у кормила власти, то только по той причине, что руль ему в наследство передал дядя и не более того. Но в самое ближайшее время этот руль вырвут избиратели — «высший суд». Такой вот приговор выносил Черчилль премьер-министру Бальфуру — как человеку наделенному властью, но лишенному какого-либо уважения.

К середине лета Бальфур так часто подвергался выпадам со стороны Черчилля, что, похоже, утратил чувствительность к дальнейшим атакам. Анализируя сложившуюся ситуацию, Черчилль высказал предположение, что премьер-министр и его сторонники впали в полнейший ступор, и их поведение напоминает рассказ Эдгара По «Правда о том, что случилось с мистером Вальдемаром». Глядя на их неуверенные и неуклюжие движения, люди невольно начали гадать: «Жив человек или уже находится при смерти».

Выпады Черчилля были столь едкими и жестким, что даже его новые друзья по партии стали уговаривать его чуть умерить пыл. «Мне очень нравятся отдельные моменты Ваших выступлений», — писал ему весьма благонамеренный представитель либералов, но предупреждал, что многие их сторонники, «более чувствительные», испытывают неудобства из-за того, как безжалостно бичует Черчилль лидеров тори. А в конце октября даже король был вынужден сделать Черчиллю предупреждение.

Это произошло во время ужина, на котором король укорил Черчилля в том, что тот слишком едок в своих нападках на Бальфура. Уинстон ушел, чувствуя себе как школьник, покинувший директора школы после сурового выговора. Это было для него достаточно болезненно. Но я «выслушал наставление со смиренным видом», — написал он впоследствии. Чтобы убедиться, что Черчилль внял его замечаниям, король даже прислал ему газету со статьей самого обычного журналиста, который повторял эти укоры и увещевания. Похоже, его величество считал, что Уинстон еще не проникся сказанным и ему нужно напомнить о том, как следует себя вести воспитанному человеку.

«Было бы полезнее, — говорил журналист, — если бы Черчилль осознал, что несдержанная грубость в выражениях — это не те качества, какие ожидают видеть в государственном деятеле. Население надеется видеть в том, кто стремится управлять страной, хотя бы признаки того, что он умеет владеть самим собой».

Нет сомнений, что Черчилль и не подумывал бы сдерживать себя, если бы Бальфур и далее продолжал цепляться за власть. Но события к концу года повернулись самым неожиданным образом. В рядах сторонников премьер-министра начался разброд, они разделились на отдельные группы. Да и Чемберлен устал от неопределенной позиции, которую занял Бальфур, и потребовал от него решительных действий. «Распусти парламент, — твердил Джо, — или ты приведешь партию к полному краху».

Но премьер-министр предпочитал скорее уйти в отставку, чем объявлять выборы. Ему была невыносима сама мысль о том, что на следующих выборах либералы возьмут управление страной в свои руки. В первый понедельник декабря он подал королю прошение об отставке. Он долго обдумывал свой шаг, но страна уже была готова к этому.

Когда он прибыл в Букингемский дворец, его не встречала толпа народа. Король только что вернулся с выставки крупного рогатого скота — грандиозное зрелище, и пребывал в наилучшем расположении духа. Потребовалось всего двадцать минут, чтобы Эдуард VII принял отставку, и Бальфур покинул дворец. Его отказ приняли и без восторга, но и без особых сожалений. Он слишком долго тянул и уже успел нанести изрядный урон единству своей партии. С точки зрения критиков это был бесславный конец безынициативной администрации. «Манчестер Гардиан» подвел убийственный итог, процитировав строки Шекспира из «Юлия Цезаря»: «Когда умирают нищие, никто этого не замечает».

Король направил главе либералов — сэру Генри Кэмпбелл-Баннерману просьбу о формировании нового правительства. Все газеты строили догадки, кто из существующих заметных деятелей может войти в новый кабинет либеральной партии. Имя Черчилля почти все забывали упомянуть. Только «Дейли Миррор» высказала предположение, что его могут назначить министром связи. После всех усилий, которые он предпринял, чтобы свалить Бальфура, это было не то место, о котором он мог мечтать. Но Уинстон не выказывал никакого нетерпения и терпеливо ждал предстоящего решения. «Я хладнокровно жду, что будет, — писал он матери в начале декабря. — Лучшее или худшее — в руках фортуны». Но Дженни не была столь спокойной. Уайтло Рид, американский посол в Лондоне, слышал, как она сказала кому-то из друзей: «Черчилль должен войти в новый кабинет правительства. А если не возьмут, то пусть надеются только на Бога».