Черчилль. Молодой титан

Шелден Майкл

Часть II. 1906–1910 гг

 

 

X. Победители и проигравшие

Человек, который неумолимо выплывал к тому, чтобы занять место премьера, — медлительный, ничем не примечательная личность — с хорошим характером, но очень поверхностным умом. Над ним подшучивали, называя «тетушка Джейн». Один из самых придирчивых интеллектуалов того времени — Ричард Холдейн, имевший привычку цитировать немецких философов, в мемуарах, написанных позже, скажет, что сэр Генри в общественном мнении не выглядел человеком, способным высказывать свежие идеи, — он таковых и не имел».

А к концу карьеры — Си Би — как его часто именовали — оказался под прицелом всех критически настроенных людей. Асквит стал министром финансов, Грей — главой министерства иностранных дел, Холдейн — министром обороны. Ллойд-Джорджа также ввели в кабинет как председателя правления профсоюзов.

Хотя очень многие в партии не считали, что Черчилль готов занять важную должность, Си-Би, в отличие от лорда Бальфура, осознавал, что будет величайшей ошибкой не принимать во внимание Черчилля, который нуждался в награде и одобрении. Поэтому новый премьер-министр нашел способ наградить его и в то же время не вводить в кабинет. Секретарь по финансам в казначействе — весьма уважаемое место с приличной оплатой — 2000 фунтов. Это означало, что Уинстон будет служить под началом Асквита с огромными, необъятными обязанностями и ответственностью. Это было необыкновенно почетное предложение для молодого человека, которому исполнился тридцать один год и который числился в рядах либералов всего полтора года.

Но Черчилль неожиданно для всех отказался. И попросил другую должность — менее впечатляющую и с намного меньшей оплатой — всего лишь 1500 фунтов. Но в этом рискованном шаге был резон. Во-первых, у Черчилля совершенно отсутствовал опыт работы в сфере финансов. А во-вторых, ему не хотелось оставаться в тени лорда Асквита. И он выбрал должность заместителя министра по делам колоний, в чем он разбирался намного лучше, чем в финансах.

Премьер-министр согласился. Черчилль вошел в департамент, которым более восьми лет заведовал Чемберлен и который считался его вотчиной — разве Уинстон не мог испытывать чувство удовлетворения? Но, кроме того, раз уж либеральная партия приложила столько сил для смещения Чемберлена, то, естественно, Уинстону хотелось найти применение своим способностям именно в министерстве иностранных дел. К тому же новый глава министерства должен был войти в палату лордов, а это означало для Черчилля возможность выступать там в роли спикера. То есть он должен был делать то, что некогда делал Чемберлен.

Новый министр по делам колоний — девятый граф Элгин, чей дед скандально прославился тем, что в начале девятнадцатого века вывез мраморные скульптуры из Парфенона. («Будь проклят тот день и час, когда он покинул свой остров», — писал лорд Байрон, назвавший седьмого графа Элгина вандалом.) Уинстон не сомневался, что у него возникнут какие-то сложности с начальником-аристократом, который был способным администратором, но не питал особого интереса к политике. Лорд Элгин не любил выступать с речами или участвовать в парламентских прениях. Таким образом, это ложилось на плечи Черчилля. А еще молодой политик надеялся, что если он надо, он сумеет обвести вокруг пальца лорда Элгина. Вначале его решение войти в министерство иностранных дел казалось непонятным для членов его партии, но те, кто был более проницательным, сообразили, в чем суть.

Так, например, журнал «Панч» почти сразу разгадал его далеко идущие планы и открыл карты, как только Черчилль пришел в министерство. Один из самых видных карикатуристов изобразил Черчилля в виде греческого воина с развевающимся плащом верхом на скачущем коне, символизирующем «Колониэл оффис» (Colonial Office, Министерство по делам колоний). А позади него в тоге и греческих сандалиях с жезлом в руке стоял бородатый граф Элгин, пытаясь схватить за уздечку коня Уинстона. Это изображение, выглядевшее как один из фризов Парфенона, было опубликовано с подписью «Мрамор Элгина» и шутливым примечанием, что его автором будто бы являлся сам Черчилль.

Только Черчилль и мог сотрудничать с графом и общаться с ним, делая вид, что именно тот выступает главой министерства. Как написали в одном из популярных журналов: «Считаясь заместитетелем, он явно выдается вперед, выбиваясь из рядов». Черчилль получил массу поздравительных телеграмм от друзей, узнавших, что он вошел в члены правительства. Прислал поздравление и Хью Сесил, выразивший надежду, что теперь Уинстон не будет бросать слов на ветер в прениях, а сосредоточит все свое внимание на умелом управлении делами. Черчилль отнесся с юмором к предостережениям друга и пообещал приложить все свои силы, исполняя новые обязанности в министерстве.

Что касается Мюриэль Уилсон, то на нее, кажется, новое назначение не произвело большого впечатления и нисколько не помогло Уинстону в ее выборе будущего мужа. Зато пламя прежней страсти вдруг вспыхнуло вновь, вернувшись в его жизнь. Это была Памела — теперь леди Литтон. Отношения с ней постепенно наладились, прежние обиды и враждебность отступили в сторону. Они то и дело встречались на той или иной вечеринке, а вскоре она и ее муж пригласили Уинстона в свой особняк Небуорт-Хаус. Впечатленная достижениями Уинстона, Памела сочла, что следует возобновить их дружеские отношения. Она проявила внимание и заинтересованность и была рада, что он ответил взаимностью. Их переписка возобновилась, и Памела обращалась к нему теперь не иначе, как «мой Уинстон». Однако память о том, сколько он пережил после того, как был отвергнут Памелой, все еще ранила Уинстона. Ему очень хотелось показать, как много она значила для него.

Через несколько дней после того, как Черчилль стал заместителем министра, лучшая подруга Памелы — леди Грэнби — давала прием в лондонском особняке, и пригласила на этот вечер и Уинстона. Памела тоже была в числе приглашенных, как и ее друг Эдвард Марш, личный секретарь Чемберлена в министерстве по делам колоний. Марш все еще продолжал работать секретарем в восточноафриканском отделе того же министерства. Именно Памеле принадлежала идея пригласить его на прием леди Грэнби. Он был на два года старше Уинстона, но тот внушал ему такой трепет, что Марш едва смог вымолвить пару слов и обращался с Уинстоном более чем почтительно. Они пару раз встречались прежде в министерстве, и Черчилль никак не мог понять, почему Марш с таким трепетом взирает на него. В ответ на его прямой вопрос Марш ответил: «Потому что вы мой начальник в министерстве». Прежний его начальник — Чемберлен не внушал ему тех чувств, что Черчилль. «Я немного боялся его», — признавался впоследствии чувствительный и чрезвычайно впечатлительный Марш. Секретарь производил впечатление человека, готового спрятаться в тени Уинстона.

Он был на пару дюймов выше Уинстона, тонкий, с мрачноватым неясным обаянием, и густыми кустистыми бровями, которые загибались на кончиках к вискам его высокого и широкого лба. При этом голос его был неожиданно высоким и скрипучим, а характер довольно упрямый. При первой встрече на него вполне можно было не обратить особого внимания.

Каково же было удивление Марша, когда на следующий день он узнал, что Уинстон хочет взять его к себе личным секретарем. Он не мог поверить своим ушам, а когда узнал, что это не шутка, впал в ужас. Марш неоднократно сам был свидетелем безжалостных нападок Уинстона на Чемберлена и решил, что теперь тот хочет взять его на роль мальчика для битья и, воспользовавшись своим положением, заклюет до смерти. Покинув министерство, он бросился за советом к Эдит, вдовствующей графине Литтон — свекрови Памелы.

Эдди, как называли его друзья, был, можно сказать, приемным членом семьи Литтонов. Единственный сын известного врача, он стал близким другом Виктора — лорда Литтона, когда они оба учились в Кембридже. Позже он снимал комнату на двоих с Невиллом, братом Виктора. Невилл, художник и типичный представитель лондонской богемы, был женат на Джудит, прелестной дочери Уилфреда Скоуэна Бланта. И когда Памела вошла в семью Литтонов, она подружилась и с Эдди. Тот впоследствии писал: «Небуорт стал для меня вторым домом». Именно Памеле пришло в голову, что он должен работать у Уинстона. Но ничего не говорила ему о своих планах.

Марш в полном отчаянии спросил вдовствующую графиню как ему быть. Она знала Уинстона и Дженни много лет, но не была им близким другом, они виделись только на светских вечерах. Но в свое время она была знакома и с лордом Рэндольфом. Прекрасно понимая чувства и переживания Эдди, она высказала очень важную мысль: «При первой встрече с Уинстоном ты увидишь только одни его недостатки, — сказала она. — А потом, всю оставшуюся жизнь будешь открывать его достоинства».

Ободренный ее поддержкой, Марш согласился поужинать с Уинстоном. Вечер, проведенный вместе с будущим начальником, успокоил Марша. Требования, которые предъявлял Черчилль к своему работнику, выглядели вполне резонными. К концу ужина он принял предложение. Уинстона обрадовало то, что он будет править в княжестве Чемберлена, а его правой рукой станет бывший помощник Джо.

По возвращении домой Эдди тотчас написал письмо Памеле, сообщив ей о своем решении. «Мне кажется, я должен признаться, насколько меня восхитил Черчилль. Я готов сделать все, что в моих силах. Молись за меня».

Вот каким образом Эдди стал личным секретарем Уинстона. И оставался его личным секретарем в течение двадцати пять лет, следуя за Черчиллем из одного кабинета в другой. Он стал не просто доверенным лицом, но и другом. Нельзя сказать, что эта работа была легкой, но он вскоре научился ставить громоотводы, когда над его головой разыгрывалась буря. «Меня не беспокоило то, что он откусит мне голову, — писал Марш в своей автобиографии, — потому что знал, через несколько минут Уинстон опомнится, снова выудит ее из корзины для бумаг и заботливо, даже с церемониями, водрузит на шею».

Уинстон и Эдди смотрелись как два абсолютно неподходящих друг другу человека. Однако, как и в том, что касалось самого Уинстона, лучшие качества Эдди проявлялись не сразу, для этого потребовалось время. Он любил поэзию, любил все, что имело отношение к искусству, вел чрезвычайно скромный образ жизни, зато тратил все свободные деньги на поддержку любимых писателей или на покупку живописных полотен. Он стал первым собирателем картин художника Дункана Гранта, входившего в «кружок Блумсбери».

Эдди Марш стал близким другом и покровителем поэта Руперта Брука, и после смерти поэта в 1915 году выступил в роли его литературного душеприказчика. Столь же щедро он помогал писать песни, пользующиеся большой известностью, своему другу Айвору Новелло. Мелодия песни «Страна, которая может быть» принадлежит Новелло, но слова написал Эдди. Ходили слухи, что Памела — давняя поклонница — любила Марша, его лирические стихи проникали в душу, трогая самые чувствительные струны сердца. Он написал лучшие строки об ускользающем видении: «На пути сомнений, страха нам вдруг ночью удавалось обнаружить свет надежды».

Страстный поклонник английской грамматики, Эдди — это было самым любимым делом, — правил тексты, которые ему давали, выискивая в них неточные выражения и ошибки. Его начальники — в том числе и Черчилль — ценили это качество. Ценили этот дар и друзья Эдди, многими своими успехами в литературе они были обязаны именно ему. Так, например, Сомерсет Моэм был в числе тех друзей и тех писателей, для кого в последние годы уже вошло в привычку отдавать Эдди свою рукопись для чтения и правки. Они могли часами спорить: следует ли принять за норму английского языка уменьшительную форму от слова «ланч». Эдди настаивал на том, что слово может существовать только в неизменной форме. Моэм, не всегда соглашавшийся с ним, написал: «Думаю, что ты знаешь английскую грамматику лучше кого бы то ни было в Англии».

Эдди открыл секрет, как можно выдерживать долгие годы, целыми днями занимаясь чисто бюрократической деятельностью. Еще в молодости он освоил способ засыпать минут на тридцать во время рабочего дня так, что со стороны этого никто не замечал. Он стал засыпать в церкви, и никто не замечал, что он вдруг цепенел. И у себя на работе, в министерстве, он каждый день пользовался своей способностью спать послеобеденным сном, сидя совершенно прямо с видом человека, просто погруженного в мысли. Если кто-нибудь обращался к нему в эту минуту, он тотчас включался и мог выслушать с полным вниманием, но как только оказывался в одиночестве — опять погружался в дремоту. Эдди обучил этому приему и Черчилля, называя состояние послеобеденной «комой».

Однако из-за бесчисленного количества дел и новый министр, и его помощник не могли позволить себе много спать. После того, как формирование кабинета завершилось, новый премьер-министр Кэмпбелл-Баннерман счел, что страна готова к проведению всеобщих выборов в январе. Времени на освоение новых обязанностей у Уинстона было очень мало. Третьего января 1906 года он приехал в Манчестер, чтобы выдвинуть свою кандидатуру на выборы — чего не мог сделать лорд Элгин как член верхней палаты парламента.

Помогая ему, Эдди развил бурную деятельность. Он отправился вместе с Уинстоном, в Манчестере они сняли комнаты недалеко от центрального вокзала в Мидленд-отеле — новеньком «мастодонте» (как называл его Черчилль), «символизировавшем здоровье и силу тогдашнего Ланкашира».

Бальфур, чей избирательный округ также находился в городе, остановился по соседству — в Королевском отеле. Пик сражений приходился на самые последние дни перед выборами, и представители двух партий осыпали друг друга насмешками в эти влажные зимние сумерки.

Противник Черчилля — тори Уильям Джойнсон-Хикс, адвокат, уделял много внимания религиозным вопросам, писал статьи об умеренности и воздержании, искоренении пороков и борьбе за то, чтобы на дорогах было как можно больше новых машин. Его перу принадлежал труд «Закон о тяжелом и легком механическом транспорте на шоссейных дорогах Соединенного Королевства», снабженный умопомрачительным количеством ссылок. Выборы в 1900 году он проиграл, и хотя некоторые либералы не считали его важным противником, Черчилль отнесся к его кандидатуре со всей серьезностью.

Вскоре после приезда Черчилля в Манчестере появились огромные плакаты со слоганом «Голосуйте за Уинстона Черчилля и свободную торговлю». Его имя было написано огромными буквами. Идея свободной торговли родилась именно в Манчестере в 1840 году — ее выдвинули тогда давние борцы за это дело — Ричард Коббен и Джон Брайт. Не желая уступать противнику, Джойнсон-Хикс распорядился напечатать плакаты с его именем намного больше — размером в пять футов высотой. Но слоган не читался, идея выглядела непонятной, и он звучал не столь ритмично: «Поддерживайте Джойнсон— Хикса и постоянство». Чтобы прочитать такой огромный плакат, людям приходилось высоко задирать голову. Предусмотрительно немного иронизируя над собой за то, что перешел из рядов тори в ряды консерваторов, Уинстон таким образом заранее обезоружил нападающих. «Будучи в партии консерваторов, я высказал немало глупых утверждений, — признался Черчилль собравшимся на встречу. — И я покинул их, потому мне больше не хотелось повторять эти глупости».

Такая линия поведения вызывала дружелюбный смех и настроила публику соответствующим образом. Во время предвыборной кампании Черчилль пребывал в приподнятом настроении и не скрывал этого. Энергичный настрой не покидал его ни на минуту. С самого раннего утра до поздней ночи он выступал перед своими сторонниками. Его выступления — не менее четырех раз в день — проходили и в переполненных залах для специальных собраний и в театре. Ему случалось подниматься на шаткие платформы, наскоро сколоченные на открытом воздухе, а за его спиной развевались плакаты. Вечером он планировал следующий день, а Эдди должен был два или три часа отвечать на письма и телеграммы. И где бы он ни появлялся, его встречали столь же восторженно, как потом стали встречать поп-звезд. В один из дней собралось такое количество людей, которые шли за ним, что нескольких человек затоптали, а четверых отправили в Королевский госпиталь для оказания им помощи, в том числе и мужчину, который «пробил головой оконное стекло».

Когда стало известно, что Черчилль остановился в Мидленд-отеле, толпы людей собирались в вестибюле и вокруг здания, чтобы только взглянуть на него, когда он выходил оттуда. «Проходя по коридору … он раздавал автографы тем, кто охотился за ними, и всем, кто восхищался им». Изливая свои чувства, они называли его «Уинстон» и каждый мечтал пожать ему руку, словно они были старыми друзьями». Что касается Джойнсон-Хикса, то он появлялся вместе с Бальфуром в большом экипаже и мог привлечь довольно большую толпу, правда, ему все же пришлось уклониться от некоторого количества камней, брошенных в сторону его машины после какой-то встречи. Газетчики писали, что еще никогда выборы не достигали такого высокого «накала страстей».

Казалось, что все работает на Черчилля. Пресса давала вполне объективные репортажи по ходу предвыборной кампании, одновременно шел бесконечный поток хвалебных отзывов о его книге — биографии лорда Рэндольфа, — она появилась под громкий звук фанфар как раз в середине выборной баталии. Все рецензии были полны восторгов, а некоторые даже поражались тому, что столь молодой политик смог написать ее с таким знанием дела. Некоторые обозреватели, даже те, кто не соглашался с утверждениями биографа о значительной роли Рэндольфа в политике, наслаждались стилем и манерой изложения, а также тем, как автору удалось развить сюжетную сторону. Критик из «Спектейтора», известный своим беспристрастием, отмечал, что Рэндольф был «способен поразить, но не повести за собой», и обращал внимание читателей на то, что в политическом мире «редко встретишь столь же романтическую карьеру, как у этого государственного деятеля, который стал известен в тридцать, по существу вышел в лидеры в тридцать семь, потерял все и умер в сорок лет».

Конечно, Уинстон многим рисковал, когда соглашался выпустить книгу в самый разгар ожесточенной борьбы с противником — ведь тот мог воспользоваться кое-какими параллелями в судьбе сына и отца. Однако автор так умело переплел свои взгляды с историей жизни отца, что попытка сравнивать его карьеру в тридцать с карьерой лорда Рэндольфа могла только повредить самим противникам. Даже в момент пика противостояния никто не воспользовался книгой как оружием против Черчилля. Во многих отношениях драматический взлет сына производил намного более сильное впечатление, чем аналогичный взлет его отца. Черчилль добился большего с меньшими потерями. Он не унаследовал магического влияния титула, красавицы жены, безмерного кошелька, зато Уинстон был более храбрым, блестящим и сильным человеком, чем лорд Рэндольф.

В тот субботний день, когда проводился подсчет голосов — 13 января — Черчилль, похоже, не сомневался в победе. Он пользовался популярностью, энергично вел кампанию, в то время как тори постоянно оправдывались, пытаясь объяснить прежние ошибки и только нащупывая, что они могут предложить на будущее. И когда результаты огласили, Бальфур потерпел сокрушительное поражение. А вот Уинстон вышел вперед с несомненным преимуществом, как и остальные представители либеральной партии в районе Манчестера. Консерваторы полностью проиграли, а либералы триумфально шагнули вперед. Сторонники вынесли на руках сияющего Черчилля, чтобы отпраздновать победу в ресторане Мидленд-отеля. В конечном итоге либералы выиграли 377 мест в парламенте, в то время как тори с огромным трудом набрали чуть больше ста пятидесяти мест. Это было именно то полное крушение Чемберлена, Бальфура и их партии, которое предсказывал Черчилль.

В бирмингемском избирательном округе протестная волна выборщиков не коснулась Чемберлена, как это сказалась на других членах партии, однако он не мог не слышать звона погребального колокола, с каждым ударом которого забивались гвозди в его империалистические амбиции. Он не мог отменить вердикта, который вынесли избиратели. Его карьере пришел конец. Но он все еще надеялся выбраться наверх.

Откладывать реванш на более отдаленное время Чемберлен не мог. Его здоровье ухудшалось. Долгие годы он утверждал, что сигары, которые он непрерывно курил, никак не сказываются на здоровье, и что ему нет необходимости заниматься физическими упражнениями. Но через полгода после выборов он упал в своей спальне как раз после ужина, когда отмечалось его семидесятилетие. Жена застала его в тот момент, когда он полз по полу. Это был сильнейший инсульт, всю его правую сторону парализовало.

В какой-то степени ему удалось оправиться. Однако Джозеф Чемберлен уже никогда не мог произносить такие зажигательные речи, как прежде, и движения его оставались скованными. Хотя близкие уверяли всех, что в самые ближайшие месяцы он вновь начнет вести активную деятельность, однако он все реже показывался в общественных местах, и мало кто мог видеть его скукоженную фигуру в инвалидном кресле. Лицо его было перекошенным и бледным. От блистательного политика осталась только тень. В таком виде он протянул до 1914 года. Бальфуру удалось отвоевать себе место, он удачно вернулся к политической жизни. Но для Чемберлена все закончилось на выборах 1906 года. Взгляды Черчилля на Чемберлена заметно смягчились с годами, и он уже не был к нему так строг и придирчив. Все плохое постепенно стерлось из памяти, и Уинстон чаще вспоминал только самые лучшие моменты их взаимоотношений.

Перед отъездом из Манчестера Уинстон и Эдди совершили долгую прогулку по трущобам города. Они шли по темным улочкам мимо корявых домишек. И вдруг Уинстон, не выдержав, проговорил: «Представляю, каково это — прожить всю жизнь в таком месте, никогда не видя ничего прекрасного, никогда не отведав хорошей еды, никогда не услышав ни одной умной фразы!» Много лет спустя Марш процитирует эти слова в своей автобиографии, и многие потом будут использовать их против Черчилля, чтобы подчеркнуть его снобизм. К сожалению, как правило, эти люди упускали вторую часть фразы, приведенную Эдди, ведь он писал: «Уинстон произносил ее с симпатией и сочувствием».

Черчилль никогда не смотрел ни на кого сверху вниз. Он просто пытался осознать, что представляет собой жизнь простых тружеников. Люди, подобные Бальфуру, даже не давали себе труда задуматься об этом. Их больше заботила собственная карьера. Уинстон не мог перестать быть Уинстоном. Он знал, что он любит и что приносит ему счастье. Но он обладал способностью оторваться от привычных дел, оглядеться и осмыслить, что происходит вокруг, и задаться вопросом, как это можно изменить к лучшему. Он очень много сделал с тех пор, как перешел из одной партии в другую, и сделает еще очень много со временем, изучая новые идеи, которые он разделил со своими соратниками.

 

XI. Мир у его ног

Ранним февральским утром 1906 года Флора Лугард — журналист, автор колонки в «Таймс», настроившись на боевой лад, направлялась к министерству по делам колоний, чтобы поговорить с Уинстоном. Встреча обещала быть трудной. Пылкая сторонница империализма, Флора побывала во многих местах Африки — ее муж, сэр Фредерик Лугард, был верховным комиссаром в Северной Нигерии, и ее возмущала сама мысль о том, что молодой противник Джозефа Чемберлена, не менее страстного поборника империализма, — теперь стал вторым человеком в министерстве иностранных дел. А у нее были далеко идущие планы относительно себя и своего мужа, который усердно трудился за тысячу миль от родины. И ее тревожило, что Черчилль может встать поперек дороги. Флора намеревалась показать выскочке, что с ней шутки плохи. С полной самоотдачей и без всяких уступок она получала огромное удовольствие от своей журналистской деятельности, весьма редкой для женщин того времени. Характер у нее был сильный, и если она чего-то хотела очень сильно, то, как правило, добивалась своего. Флоре удалось стать первой женщиной с постоянным окладом в «Таймс». Писательница и исследовательница Африки Мэри Кингсли описывала ее как «прекрасно сложенную, изящную женщину … [но] крепкую как гвозди».

Когда Флора Лугард прибыла в министерство по делам колоний на Даунинг-стрит, она попросила разрешения увидеть нового замминистра и была отправлена по длинным коридорам к комнате Черчилля. Она не имела приглашения, но с присущим ей самоуверенным видом вручила Маршу свою визитную карточку и, попросив о встрече, села на стул дожидаться ответа. Она не рассчитывала на теплый прием. Правительство консерваторов ради пробы согласилось удовлетворить просьбу ее мужа и разрешить ему в течение полугода управлять нигерийскими делами из Лондона. Флора слышала, что Черчилль противился этой договоренности. Если ее информация была верна, она надеялась изменить его мнение, доказав, что работа на самом деле не требовала постоянного присутствия сэра Фредерика в Африке, и что его имперская экспертиза была необходима в министерстве по делам колоний, откуда он мог руководить операциями во всей Западной Африке.

С ее стороны это был дерзкий поступок — настаивать на таком соглашении. Но это бы дало возможность Лугардам, — которые поженились в достаточно зрелом возрасте, — рассматривать Африку как свое королевство, куда они могут ездить время от времени, когда им захочется. С их точки зрения идея не выглядела столь уж неубедительной. Это просто был подходящий путь, чтобы усовершенствовать систему и получить вполне заслуженную награду за примерную службу.

Но имелось одно весьма серьезное препятствие — серьезные просчеты сэра Фредерика, которым даже его новая жена Флора не могла бы найти оправдания. Дело в том, что во время своей деятельности в Африке он выказывал склонность вырезать племена, не подчинившиеся его воле. Еще недавно состоявший под его командованием хорошо вооруженный отряд истребил 1200 человек, разнеся артиллерийским и пулеметным огнем глиняные стены и покрытые воловьей кожей ворота примитивной крепости. Другая экспедиция истребила две тысячи человек, включая женщин и детей.

С точки зрения жителей Западной Африки, сэра Фредерика следовало отозвать в Англию. Но Лугард считал, что предназначением империи является улучшение жизни каждого, кто признает британское правление, и ради этого доброго дела нужно быть готовым пролить много крови.

Черчилль не стал отказывать Флоре. Он действительно пригласил ее к себе в кабинет и встретил весьма вежливо. Молодость заместителя министра поразила ее. Позже она напишет мужу: «Совершенно непонятно, как мальчик в таком возрасте и с таким небольшим жизненным опытом получил в руки такую власть и такое влияние». Стол Черчилля был завален огромным количеством бумаг и документов, свидетельствующих о том, как сильно он занят. Тем не менее, он счел нужным уделить ей внимание. Какое-то время они рассматривали друг друга. Она решила для начала польстить Черчиллю, сказав, что прочла все репортажи о нем. Там говорилось много хорошего, но из отчетов она поняла, что есть моменты, которые имеют отношение к ней и к ее мужу. Вот почему она пришла.

Правда ли то, что он выступает против намерений сэра Фредерика? Да, ответил Черчилль прямо. Но это еще не все. Он намеревается произвести еще более серьезные перестановки и вообще изменить политику управления Нигерией.

«Существует очень многое, чего новая палата общин не может принять, — объяснил он. — Все это требует перемен».

Она не могла знать доподлинно, только догадывалась по тому количеству документов, что лежали на его столе, — насколько Черчилль погрузился в работу министерства по делам колоний и насколько глубоко он копает. Он успел прочитать все, что имело отношение к Лугарду, и представить, насколько это жесткий и безжалостный человек. Более того, лорд Элгин уже отправил распоряжение Лугарду воздержаться от каких-либо рейдов против местных племен. Черчилль поддержал это распоряжение, саркастически заметив: «Хронические кровопускания в Западной Африке — явление гнусное и отвратительное. До каких пор наши представители будут считать, что имперская политика должна проходить под маркой убийства людей и захвата их земель?!»

А что касается самого сэра Фредерика, то Черчилль пришел к выводу, что верховный комиссар строит планы выступить в роли имперского царя, для которого Нигерия будет представлять собой вариант угнетенной России.

Лугарды представляли собой темную сторону имперских мечтаний Чемберлена. Именно с легкой руки Джо сэр Фредерик сформировал нечто вроде личной армии — Западноафриканские пограничные силы, с помощью которых он подчинял все новые и новые регионы. . Элгин и Черчилль намеревались положить конец начинаниям Лугарда, о чем Флора еще не знала.

Какое-то время «мальчик» слушал Флору достаточно терпеливо, никак не выказывая своего действительного отношения к предмету беседы, хотя сам считал абсурдом любую договоренность о привилегированном положении ее мужа. Ранее он уже вполне недвусмысленно заявил Элгину, что «мы не можем превращать министерство по делам колоний в пантеон живых проконсулов — по типу римских предшественников». Флора Лугард покинула кабинет Черчилля в полной уверенности, что она произвела на него впечатление своими знаниями и доводами. Но когда Элгин официально отверг прошение о предоставлении ее мужу права на равные периоды несения службы в Нигерии и в Лондоне, Флора знала, кого следует винить. В письме, отправленном мужу, она старалась сохранить хорошую мину при плохой игре, выглядеть более оптимистичной, советуя сэру Фредерику не терять присутствия духа и не принимать отказ так серьезно. Это всего лишь злобный выпад, характерный для выскочек, — писала она.

«Благодаря таким людям, как ты, исполняющим свой долг… и строилась наша великая империя, — писала она. — А потом в министерстве по делам колоний появляются выскочки вроде Уинстона Черчилля и в самые критические моменты, когда требуется нанести мощный удар, останавливают занесенный кулак».

Новым руководителям министерства по делам колоний не потребовалось много времени для того, чтобы вызвать Лугарда из Нигерии и сообщить ему, что его возвращение туда было бы нежелательно. А на следующий год Лугарда отправили губернатором в Гонконг, где он не мог причинить большого вреда. Но после того как Черчилль и Элгин покинули министерство по делам колоний, Лугард снова добился своего возвращения в Нигерию и пустил там еще больше крови. Он приказал публично вешать захваченных в плен мятежников в назидание другим, и подавлял беспорядки, посылая многочисленные отряды войск с разрешением открывать огонь по протестующим туземцам. В 1918 году в Абеокуте его солдаты убьют тысячу человек. .

«Весь цивилизованный мир, — доказывала Флора в разговоре с Уинстоном, — опирается на порядок, который поддерживают вооруженные силы. Уверяю вас, что в мире трудно найти человека, менее склонного к военным операциям, чем мой муж. Он отдает предпочтение мирным методам управления, но кому как не ему знать, что требуется для устранения беспорядков?!»

Уинстон отнесся с уважением к ее чувствам и проявил максимум сердечности, тем более, что личный вклад сэра Фредерика и его самоотверженный труд на благо империи и в самом деле заслуживали признания. Но он решительно отказывался поддерживать методы и способы подавления сопротивления, которые практиковал Лугард. Флора поиронизировала над его морально-этическими принципами при встрече в Бленхейме, куда ее пригласил Санни. Она заявила, что «манчестерские избиратели, обеспечившие победу на выборах», не имеют ни малейшего представления об Африке. Уинстон ответил ей просто: «Нам надо отказаться от большей части Нигерии — она слишком велика, чтобы мы могли удержать ее в руках! Надо положить конец карательным экспедициям и довольствовать той частью страны, которая в целом поддерживает с нами мирные отношения». Флора с удивлением посмотрела на него: «И вы надеетесь, что при ваших методах управления империя будет процветать?»

Черчилль и в самом деле искал новые способы, при которых имперская машина будет работать без использования жестких методов насилия и подавления. Он и сам не мог избавиться от многих предубеждений, свойственных его времени, и сам наделал немало ошибок из-за них. Но в основном, его деятельность в министерстве по делам колоний была дальновидной и перспективной. Она также была относительно свободной от бессмыслицы, за редким исключением тех происшествий в палате, когда он был вынужден защищать правительство, прибегая к «терминологически неточным» определениям.

Имея за плечами столь огромный опыт в литературе, он легко мог обнаружить ловкие приемы, используемые авторами, которые хотели придать остроту самому обычному делу. Даже Джонатан Свифт не смог бы найти более язвительных острот, которые отпускал Черчилль в отношении бюрократичного настроя ума, который царил в таком департаменте, как министерство по делам колоний.

Пример тому — длинный комментарий относительно рекомендации по поводу ссылки одного африканского вождя из протектората Бечуаналенд . Племя настаивало на удалении своего вождя, и министерство по делам колоний предложило заключить Секгому на отдаленном острове. Возмущенный столь явной несправедливостью, Черчилль издевательски спросил: «А почему мы должны ограничиться только этим? Если правительство считает возможным посадить человека в тюрьму без суда и следствия, может быть проще убить его и сразу покончить с этим делом. А можно прибегнуть и к другому способу — отравить его, напоив каким-нибудь лекарством? Уж если мы используем средневековые способы, почему бы нам не набраться средневековой храбрости и безжалостности? Мы на этом сможем сильно сэкономить. Порция лауданума стоит всего лишь пять шиллингов — вот и все, что нам потребуется на расходы».

Но лорда Элгина такие моменты в их деятельности не поражали. Он провел немало лет, имея дело со сложной машиной британской бюрократии, и не считал, что в таких вопросах, как тот, что связан с Секгомой, следует придерживаться буквы закона. Более того, он был убежден, что депортация и тюремное заключение являются необходимой административной мерой. Уинстон не согласился с ним, продолжая настаивать на том, что Секгома обладает всеми правами. И вот тут Элгин потерял терпение, — что с ним случалось крайне редко. «Этот человек — дикарь, — воскликнул он. — И соблюдение законности по отношению к нему приведет к нарушению мира и спокойствия в регионе».

Когда страсти немного постыли, Элгин согласился вычеркнуть строчку о депортации, но оставил предложение, где речь шла о тюремном заключении. Что чрезвычайно важно, он согласился с тем, что эту меру следует признать из ряда вон выходящей и утвержденной только ради сохранения мира. Черчилль настаивал на своем не только из гуманных соображений. Он старался убедить Элгина в своей правоте, чтобы и в дальнейшем добиваться от него большей уступчивости.

Элгин приложил немало сил для достижения влияния, каким он обладал. Как-то Уинстон написал по одному поводу: «Я не могу взять на себя ответственность за это». Элгин ему ответил коротко: «Я могу». В другой раз Черчилль, заканчивая докладную записку, напишет: «На мой взгляд». Элгин ответил: «Но не на мой».

То отступая, то наступая, Черчилль частенько хватался за перо, подчеркивая вызывающие неодобрение строки в текущих документах, требуя как можно более быстрых перемен в министерстве. Уравновешенный и спокойный Элгин решал эти сложные вопросы, используя корректорские значки. Когда Черчилль настаивал на каких-то переменах, переходя за грань возможного, Элгин ставил на полях корректорский знак «оставить все как есть».

Однако при всех их расхождениях, они оба разделяли точку зрения, что пора притормозить локомотив империализма. Хотя бы для начала в Африке. Черчилль, например, не видел возможности, каким способом они и дальше могут притязать на власть в тех областях, которые остаются неподконтрольными. И настаивал на том, что сказал Флоре Лугард: «Нам следует отказаться от попыток удерживать такую огромную территорию, которую мы оккупировали номинально, но на самом деле не в состоянии управлять ею. Поэтому следует сосредоточить все силы на тех регионах, где наше положение намного более устойчиво, и развивать их в экономическом отношении».

Элгин соглашался, признавая тот факт, что из-за Чемберлена и непомерного аппетита таких же, как он, деятелей, Британия, не прожевывая, заглотила такие жесткие куски африканского континента, что недолго и подавиться.

Черчилль — дитя имперской эпохи — мечтал о том, чтобы империя процветала, но чтобы Британия при этом не теряла того лучшего, что ей было присуще. Незачем тратить людские жизни и деньги, чтобы выставить развевающийся флаг на новом участке земли, если это приносит только одни траты, и не приносит никакой выгоды и к тому же ухудшает жизнь населения этих районов. Вместо того чтобы удерживать империю пошлинами, Черчилль мечтал управлять на основе доброй воли, деля ответственность, справедливые законы и заботясь об общей безопасности. Вполне возможно, что изначально это были абсолютно нереалистические планы, но до тех пор, пока дух империи сохранял аромат романтизма, Черчилль верил в нее всеми фибрами души. По крайней мере, ему хотелось удержать империю хотя бы от того, чтобы она утверждала цивилизованность пулями или пушечными снарядами.

Как вскоре выяснилось, не только один Фредерик Лугард был из числа тех, кто утверждал свою волю путем полного насильственного уничтожения оппозиционеров. Когда выяснилось, что в Восточной Африке жертвами британских колониальных войск стали 160 человек, Уинстон в гневе воскликнул «кровавая бойня!» и сокрушенно спросил с долей свойственного ему сарказма: «Вряд ли требовалось использовать такие силы, чтобы убить безоружных людей».

Большая часть работы в министерстве по делам колоний состояла из нудных бюрократических обязанностей. Но каждый раз Черчилль применял всю данную ему власть, чтобы защитить жизнь обычных людей в таких отдаленных уголках империи, что в большинстве случаев, он только смутно представлял, в какой цвет окрашен этот кусок на карте. И он старался всякий раз не забывать о том, что в каждой колонии — сколь бы удаленной она ни была — живут личности со своими проблемами и заботами, заслуживающие внимания со стороны Лондона. Говорят, что первые слова, которые он произнес, войдя в кабинет, были: «Давайте посмотрим на карте, где же расположены эти страны».

Под началом Черчилля находилось не так уж много людей. Основной штат государственных чиновников был на удивление мал. Только тридцать пять клерков, двенадцать ассистентов, личные и временные секретари, плюс некоторое число посыльных и машинисток. Дел было невпроворот, однако Уинстон частенько взваливал на себя и ту работу, от которой прежний заместитель министра отказывался, считая ее ниже своего достоинства. Если кто-либо задерживался с ответом какому-то незначительному англичанину в Британской Гвинее, Черчилль выговаривал служащим: «Не будьте такими заносчивыми и невнимательными, не считайте, что можете пренебрегать каким-то обычным гражданином. В будущем он может стать сторонником, а вы превращаете его в нашего злостного противника».

Из-за загруженности в министерстве и обязанностями в палате общин у него почти не оставалось времени для себя. В январе он переехал из квартиры на Маунт-стрит на улицу Болтон-стрит 12, неподалеку от Грин-парка и отеля «Ритц». Оттуда он мог легко добираться пешком в министерство. Рано утром он спешил в Уайтхолл, а возвращался домой поздно ночью. Аренда жилья обходилась ему в 1000 фунтов. Оставшиеся 200 он тратил на жизнь. Квартира, которую он снимал, находилась в доме, выстроенном частично из красного кирпича. Для семьи эта квартирка была бы весьма тесной, но для одинокого холостяка — вполне просторной и удобной.

Постоянная зарплата, а также деньги, полученные за биографию отца, давали ему возможность жить, не задумываясь о тратах, однако без особой роскоши. Он не так много находился у себя, потому что большую часть времени проводил, погруженный в дела. Но ему нужно было иметь свою комнату, где бы он мог полностью расслабиться.

Наиболее важная часть обязанностей — что уже можно было заранее предугадать, — имела отношение к Южной Африке. Кэмпбелл-Баннерман хотел ускорить мирные переговоры с бурами, пообещав автономию их трансваальскому оплоту. Ему представлялось, что они воспримут это как щедрый дар и достойное вознаграждение за отвратительную войну. Консерваторы видели в этом предательство национальных интересов, полагая, что те, кто сражался с бурами, не простят такой измены. Черчилль поддерживал премьер-министра в смелом решении, и на его плечи легла вся работа по детальной и подробной разработке всех пунктов, чтобы нейтрализовать оппозицию.

С бурами — своими бывшими врагами, — он легко находил общий язык. А вот тори — его бывшие друзья — атаковали его с яростью. Что бы он ни предлагал относительно Южной Африки, все вызывало бурю гневных протестов со стороны оппонентов. В марте, когда в палате шло обсуждение деятельности лорда Милнера — главного комиссара в Южной Африке, разделявшего воззрения Чемберлена на имперские традиции, — консерваторы взорвались гневными криками возмущения. Они сочли, что оценка деятельности вернувшегося недавно чиновника умаляет его достоинство и уничижительна. А Черчилль высказался следующим образом: «Лорд Милнер вернулся из Южной Африки, и, судя по всему, навсегда. Он уже не будет заниматься государственной службой, лишится всех тех полномочий, которые имел. Он останется не у дел. Человек, управлявший событиями, которые имели историческое значение, теперь не сможет оказать ни малейшего влияния на самые незначительные явления в политике»… Это был тот случай, когда высокомерные риторические приемы подвели Черчилля.

Он ставил перед собой задачу — сделать выговор Милнеру за превышение служебных полномочий во время управления Южной Африкой, а затем — медленно и величественно, — Черчилль хотел заявить, что нет необходимости в данном случае укорять человека, пусть и лишенного власти и былого авторитета — в прошлых проступках. Он хотел указать, что Милнер злоупотреблял своим положением, однако — так Черчилль строил систему выводов, — было бы ошибкой «преследовать и возлагать вину на одного человека за старые ошибки» — давайте «похороним их в прошлом».

Но суть «ошибок» была очень серьезной. Владельцы шахт в Южной Африке помыкали своими работниками-китайцами, обращаясь с ними как с рабами, и служащие Милнера смотрели на происходившее насилие сквозь пальцы, не предпринимая ничего против порки и других телесных наказаний. Когда в палате лордов Милнеру задали вопрос, правда ли это, он ответил, что да. Он одобрял телесные наказания для поддержания порядка, но очень сожалеет об этом и считает, что был неправ.

Черчилль и другие лидеры либеральной партии хотели избежать в дальнейшем случаев насилия. Им совсем не хотелось втягиваться в длинные пререкания с тори относительно прошлого, в особенности, когда они были связаны с деятелем, прослужившим в колонии достаточно долго и пользовавшимся известностью в стране. Но в своем стремлении двигаться вперед и похоронить прошлое лорда Милнера, Черчилль проявил слишком много воодушевления. Тори не успели до конца понять, что он имеет в виду, и принялись кричать «Позор!». Для них не имело значения, злоупотреблял ли Милнер своим положением, был ли он виновен или нет. Консерваторы считали, что Черчилль — теперь оказавшийся на стороне победителей — теперь пытается унизить прежних чиновников и правительство, выставляя их мощи на посмешище.

Чем красноречивее выступал Черчилль, тем большую ненависть он вызывал у оппозиционеров. В ритмических повторах им слышалась заносчивость и самонадеянность. Сам звук его голоса, минуя доводы рассудка, раздражал их. Будучи побежденными, они не хотели видеть проявления великодушия с его стороны, и находили утешение, не давая ему говорить. В его словах они слышали только то, что хотели слышать, а его призыв урегулировать разногласия воспринимали как еще один оскорбительный выпад со стороны юного перебежчика.

Слишком ли густо положил краски Черчилль или нет, — трудно сказать, но тори покинули палату, кипя от гнева. Они и до того мечтали снять с него скальп, а теперь, почувствовав, что удобный момент настал, решили не откладывать возмездие. В первый раз он совершил промах, в первый раз открыл уязвимое место, и они тотчас запустили в него когти, чтобы он уже никогда не забыл про этот день.

Все же Уинстону под конец удалось высказать то, что он намеревался сказать: отказаться от каких-либо санкций против Милнера и оставить его прежние ошибки в прошлом. Но «в интересах мира и согласия в Южной Африке, в дальнейшем воздерживаться от насилия по отношению к отдельным людям». Заключительные слова поддержали его сторонники, представители других партий, но не тори.

Консерваторам предоставили возможность высказать все, что они хотели. Хладнокровие Черчилля, с которым он выдержал их нападки, вызывало большое уважение премьер-министра. Когда в начале лета Кэмпбелл-Баннерман не имел возможности из-за болезни жены присутствовать на окончательных дебатах по предоставлению автономии Трансваалю, он поручил Черчиллю заменить его.

Как и предполагалось, либералы легко одержали победу, подавив противников численным превосходством, но что особенно порадовало премьер-министра, это то, как спокойно, уверенно и в какой выдержанной манере Черчилль вел эти дебаты. Его поведение произвело большое впечатление даже на короля. Он признал, что Уинстон продемонстрировал полную зрелость, и счел нужным подбодрить молодого деятеля. «Его Величество, — уведомили Уинстона, — рад видеть в Вашем лице заслуживающего уважения деятеля министерства и более того — серьезного политика».

* * *

Изучая дела, связанные с Южной Африкой, Черчилль получил письмо от одного американского военного корреспондента, хорошо знакомого ему по Бурской войне. Ричард Хардинг Дэвис — один из самых почитаемых журналистов в Америке — мужественный, с квадратным подбородком, — побывал не только в Южной Африке. Он отправлял репортажи с театров боевых действий Испанско-американской и Русско-японской войн, описал несколько сенсационных преступлений, наводнение в Джонстауне, и сотни других историй, которые становились злобой дня. В тот момент, когда Уинстон получил от него письмо, Ричард уже не был военным корреспондентом. Он писал документальные книги, рассказывал о своих путешествиях, брал интервью у Уолта Уитмена и состоял почетным членом «Мужественных всадников» Рузвельта .

В юности, когда ржавчина цинизма еще не проела его, Генри Луис Менкен, известнейший американский журналист, бесконечно восхищался Дэвисом, считая его «героем нашей мечты».

Однако в 1906 году сам Дэвис решил выставить героем своей очередной книги Уинстона Черчилля. «Сейчас я пишу книгу под названием «Настоящие солдаты удачи», — признавался он в письме, отправленном с его фермы, расположенной в Маунт-Киско, штат Нью-Йорк. — Их будет шесть человек. И мне хочется включить и тебя в их число. Юноша, который успел принять участие в четырех войнах, дитя удачи и солдат удачи, надеюсь, он получится достаточно ярким и выразительным».

Если бы о том зашла речь год или два тому назад, Уинстон только порадовался бы такому предложению. Но сейчас он прилагал все усилия для того, чтобы к нему относились со всей серьезностью как к государственному человеку, как к поборнику мира и человеку, понимающему все проблемы империи. И в такой момент оживление образа бесшабашного Уинстона, в особенности с титулом «солдат удачи», как именовали наемников, выглядело весьма некстати. Ему и без того хватало критиканов, которые при всяком удобном случае попрекали его, называя «бессовестным перебежчиком», не способным хранить верность партии.

Однако у Черчилля не было рычагов власти, которые могли бы приостановить публикацию книги. Глава о нем «уже была наполовину закончена, — как сообщал Дэвис, — оставалось только добыть нужные сведения, порывшись в старых подшивках нью-йоркских газет. — Бьюсь об заклад, что я знаю о раннем периоде твоей жизни намного больше тебя самого».

Подобное заявление способно вызвать нервную дрожь у любого политика, не только у Черчилля, которого весьма тревожило, что Дэвис раскопал много моментов из его личной жизни, о встречах и знакомствах в Южной Африке, а потом в Лондоне. К тому же Дэвис был другом Этель Барримор с юности, можно сказать, стал ей почти братом. В письме от 4 мая он сообщил Уинстону, что «мисс Бэрримор была очень больна. Она с трудом пришла в себя после операции по удалению аппендицита, но после того, как пожила у нас на ферме, заметно окрепла». Итак, с одной стороны, известный американский журналист за своим письменным столом описывает жизнь Черчилля, а в нескольких шагах от него одна из женщин, в которую он был влюблен, приходит в себя после операции. Что ему оставалось? Только надеяться на то, что и Этель, и столь неожиданно явившийся биограф расскажут о нем только хорошее. Внушала надежду и одна строчка Дэвиса: «Надеюсь, ты не забудешь меня, когда станешь премьер-министром».

 

XII. Частная жизнь

В начале августа 1906 года, после нескольких месяцев напряженной деятельности, когда ему приходилось выдерживать нападки тори, Черчилль позволил себе отдохнуть и немного похулиганить. Он принял приглашение друга детства, и провел у него первую неделю в роскошном курортном местечке — на северном берегу Нормандии — в Довиле. Его друг — барон де Фореста, — весьма удачно женился на прелестной и весьма состоятельной женщине. Их яхта с паровым двигателем была одной из самых крупных яхт такого типа. Уинстон плавал на ней, играл в поло, но вечера проводил в большом казино, где играл каждую ночь до пяти утра. Ему везло. И в конечном итоге он выиграл 260 фунтов — сумму, почти равную его двухмесячной зарплате в министерстве по делам колоний.

С этим выигрышем в руках он отправился в Париж, чтобы там окунуться в ночную жизнь и купить несколько французских книг. Затем он отправился в уединенное шале сэра Эрнеста Касселя в Швейцарских Альпах, где насладился от души вкуснейшей и изысканнейшей едой, какую готовят во Франции, взобрался на Эггисхорн — вершину высотой почти десять тысяч футов. «Изнуряющий подъем, — писал он Дженни, — без помощи мула мне бы не удалось дотемна вернуться домой».

В середине сентября, чтобы напитаться солнцем, он приехал в Венецию, где встретил Мюриэль Уилсон, которая любезно согласилась провести неделю вместе с заместителем министра по делам колоний. Присоединившись еще к одной паре, они отправились попутешествовать по Тоскане, рассекая эти сельскохозяйственные районы на легковом автомобиле с невероятной скоростью — сорок миль в час. Их отношения с Мюриэль были теплыми и нежными, если не считать одного момента. В их путешествии присутствовали все романтические ингредиенты — изумительные виды, спящие деревушки, вино, красивые закаты и рассветы — однако настоящая романтика при этом отсутствовала.

Мюриэл была такой же красивой и обаятельной, как всегда, но по-прежнему оставалась недоступной. Черчиллю отводилось лишь роль друга. Впрочем, он особенно и не сетовал. Он жил как принц, полностью наслаждаясь заслуженным отдыхом. Но он не только развлекался. В середине отпуска он приехал в Силезию, чтобы понаблюдать за военными маневрами немецкой армии. Это была возможность поближе увидеть военную машину, которая представляла серьезную угрозу миру в Европе, хотя кайзер Вильгельм II убеждал, что не хочет ввязываться ни в какую войну, особенно в войну с Британией, где правил король Эдуард VII, его дядя. «Мы воинственный народ, но мы не любим воевать, — дипломатично заявил Вильгельм британским газетчикам. — А вот вы любите воевать, не будучи воинственным народом».

Идея посетить военные маневры принадлежала Уинстону, но немцы восприняли благожелательно его интерес, и германский посол в Лондоне все устроил наилучшим образом. Кайзер подписал официальное приглашение, Уинстон становился на всю неделю его личным гостем. В посольстве ему посоветовали по такому случаю облачиться в военную форму британской армии.

И вот в течение недели на полях и в лесах Силезии, а затем на южной границе Германии, майор Уинстон Черчилль, восседая на лошади, наблюдал за тем, как проводятся тактические учения — в них принимало участие пятьдесят тысяч немецких пехотинцев, артиллеристов и кавалеристов. Несколько лет он поддерживал свои военные связи через добровольческую конницу территориального резерва, участвуя летом в коротких тренировочных занятиях с Собственным Королевы Оксфордширским гусарским полком в Бленхейме и других лагерях, расположенных поблизости. Это выглядело забавно, однако полк гордился собой, и считал себя серьезной военной силой. Данной точки зрения придерживался и Уинстон. Он выглядел весьма внушительно, когда 6 сентября шагнул на платформу вокзала в Бреслау, демонстрируя свою военную форму: кавалерийские сапоги, саблю, темные брюки и китель, белую фуражку с черным козырьком.

Визит Уинстона беспокоил короля Эдуарда, и он попросил премьер-министра написать письмо с наставлениями. Что тот и сделал: «К. просил меня предупредить тебя перед маневрами, — писал Кэмпбелл-Баннерман, — чтобы ты был более сдержанным и не слишком доверял его племяннику». Вовремя данный совет, поскольку Вильгельм как раз намеревался добиться от Черчилля доверительности. Так что он получил весьма поучительный тактический урок в Силезии, столкнувшись с обаятельной агрессивностью, направленной на него.

По распоряжению Вильгельма Черчиллю выделили отличную комнату в комфортабельном старомодном отеле в Бреслау. В качестве почетного эскорта ему в распоряжение выделили армейского капитана, каждый вечер его обильно потчевали на офицерских банкетах. Кайзер выписал специальный пропуск, позволявший Уинстону осматривать новейшие образцы германского артиллерийского вооружения, и приглашал его присутствовать на полевых совещаниях вместе с генералами своей армии. Облаченный в парадную форму и украшенный всеми регалиями, Вильгельм приглашал Черчилля встать рядом с ним, чтобы понаблюдать за учениями. Указав своим палашом в нужное место, он встал вместе с Черчиллем, чтобы фотографы смогли запечатлеть их таким образом, словно они совместно обсуждают план сражения.

Со своим начальственным видом и торчащими вверх усами он выглядел очень грозным. Однако с Черчиллем кайзер вел себя дружелюбно, почти по-отечески благодушно. «Как вам нравится наша прекрасная Силезия?» — спросил он на беглом английском. А затем принялся описывать все значительные сражения, что происходили в том ареале. Он преподал серьезный урок истории, ясно давая понять, сколько крови прольется вновь, если кто-то покусится выступить против Германии. «Здесь есть ради чего сражаться, — сказал он, обводя рукой окружающее пространство, — и ради чего стоит побеждать». Эти поля, говорил он Черчиллю, уже по щиколотку пропитаны кровью. А затем, наклонив голову, произнес еще более доверительным тоном: «Германия готова к войне и будет воевать, если ее толкнут на это».

Черчиллю пока не удавалось вставить ни слова. Кайзер обрывал его в самом начале, едва только тот начинал: «Давайте без громких слов, будем говорить начистоту». В конце концов, Черчиллю оставалось только стоять прямо и издавать одобрительные звуки. Вильгельм вел разговор сам.

Фотография, где они стояли рядом, обошла весь мир. «Дейли Миррор» перепечатала ее на половину газетного листа на первой странице. Кайзер был бы более доволен, если бы рядом с ним стоял его племянник — король Великобритании. Правда, в этом случае фотография выглядела бы менее драматичной — просто как времяпровождение во время отдыха.

Подобно многим другим опытным политикам, кайзер видел, как быстро продвигается молодой политик, занимая все более важные позиции, и что молодой майор в ближайшее время, если не завтра, может стать самым сильным противником немцев. И пока этот день не настал, будет весьма предусмотрительно произвести на Уинстона сильное впечатление о силе, боеспособности и духе германской армии. У некоторых британцев эта фотография вызвала только смех. Его снова восприняли как выскочку, который теперь делает вид, что встал на одну ступень с монархами, не подозревая, насколько мелким и ничтожным он выглядит рядом с кайзером, внушающим почтение своим отполированным шлемом, долгополым плащом с пелериной и длинным императорским палашом.

«Панч» не мог упустить такой возможности и пройти мимо. Через неделю или позже появилась неизбежная карикатура — с мальчишеским видом Уинстон указывал пальцем на Вильгельма и давал ему указания, как вести военные операции: «Подумайте, Ваше Величество, — эти слова Уинстона были обведены кружком, — если вы упустите какой-то важный момент на маневрах, — немедля обращайтесь ко мне!»

Если бы Черчилль осмелился высказать то, что он думает на самом деле, кайзер вряд ли был бы доволен. Но, как показалось Уинстону, войска, разодетые в разноцветные мундиры, играли в войну так, словно это было театральное представление, а не военное действие. Кавалерийские эскадроны, атаковавшие во весь опор со своими пиками, сверкающими на солнце, представляли собой красивое зрелище. Но Черчилль на собственном опыте знал, что современные виды оружия разнесут эти стройные ряды за несколько минут, нарушив порядок. Его личное участие в конной атаке под Омдурманом, позволило ему понять, насколько устарели подобные штурмы. «В мире больше никому не захочется быть такими дураками», — думал он, покидая поле битвы в Судане. И вот теперь германские войска демонстрировали ту же самую тактику, которой они придерживались в 1870-х годах, словно и слыхом не слыхивали о том, что уже наступил двадцатый век.

Смутный ропот из рядов офицеров все же доносился до его ушей, находились те, кто осознавал, насколько устарели эти методы, и что пора вносить новшества. Прошло несколько дней, но Черчилль так и не обнаружил ничего такого, что могло бы вызвать у него тревогу. И хотя ему было приятно внимание, которое выказывал кайзер, он все-таки счел, что пора отправляться дальше. Пребывание на учениях оказалось достаточно утомительным. Его измучила прусская точность и педантичность. Ни одной свободной минуты, с одного мероприятия на другое, с самого раннего утра до самой поздней ночи он был постоянно занят: «Мне с трудом удавалось немного поспать», — признавался он потом.

В своем докладе лорду Элгину он отмечал слабые места кайзера — любовь к театральным жестам и недооценка того эффекта, что производили современные виды огнестрельного оружия. Но он отдавал немцам должное за их превосходство в «численности, качестве, дисциплине и организованности». По его утверждению, это были «четыре верных пути к победе».

* * *

Почти два месяца ушло у Черчилля на путешествие по Европе, и когда он вернулся, вдруг оказалось, что семье угрожает скандал. Герцог и герцогиня Мальборо после одиннадцати лет семейной жизни выяснили, что терпеть не могут друг друга, и даже не пытались скрыть эту неприязнь. Санни слыл человеком, который не умеет держать себя в руках, а Консуэло — гордая американка — думала только о том, как бы бросить в лицо мужу побольше оскорблений, прежде чем повернуться к нему спиной. Оба обвиняли друга в эгоизме и неверности, и, наверное, оба были правы, хотя ревнивцу Санни мерещились любовники Консуэло уже под каждым стулом и диваном.

В Бленхейме бушевали буря, одна сцена следовала за другой. Проведя там неделю, писательница Перл Крейги — одна из подруг Дженни — сочла, что тамошняя атмосфера больше напоминала тюрьму, чем дворец. «Я бы не смогла там жить, — писала она, — я бы лучше умерла с голоду в мансарде, сохранив идеалы. В атмосфере дворца нет ни малейшего признака привязанности: бедный герцог выглядит больным, и сердце его разбито». В октябре они разъехались. Консуэло получила лондонский дом и укатила с отцом в Париж. Новость о семейных неурядицах тотчас разошлась кругами в светском обществе. А вскоре тема вышла в заголовки американских газет, которые с ликующим видом обвиняли вялого английского герцога, женившегося на невинной американке только ради денег.

Санни вполне мог закрыть глаза и пропустить мимо ушей эти обвинения, но они чернили все семейство и особенно могли сказаться на Черчилле. Тем более что отец Консуэло — Уильям Вандербильд — угрожал устроить судебное разбирательство. В этом случае отношения герцога и герцогини стали бы предметом обсуждения широкой общественности и отразились бы не лучшим образом на политической карьере Уинстона. С помощью матери он начал вести переговоры, убеждая их найти компромиссное решение.

К сожалению, Дженни не могла особенно помочь в этом. Со всей прямотой и честностью, она заявила, что Консуэло выбрала неверный путь, что вызвало ожесточение герцогини. Дженни писала ей резкие письма: «Я покинула твой дом с раной в душе, сколько раз я пыталась убедить тебя взять себя в руки, чтобы миновать опасные рифы семейной жизни, но ты отвернулась от меня — той, которая всегда была не только твоим верным другом, но и сестрой, принявшей тебя всем сердцем, и я никак не ожидала, что ты будешь вести себя подобным образом».

У Дженни и самой в это время хватало хлопот, связанных не только с женой Санни. Ее собственное замужество с Джорджем Корнуоллис-Уэстом, который был много младше ее, тоже дало трещину. Джордж все больше и больше времени проводил вдали от нее, то ссылаясь на дела, то отправляясь на долгую рыбалку или в загородную поездку. Он тоже потерял массу денег, сделав неудачное вложение, поскольку вообще очень плохо умел управлять финансами. «За то время, что мы прожили вместе, — писала он потом, — серьезные размолвки были связаны только с деньгами». Он считал, что траты вызваны стремлением Дженни выделиться, из-за ее «экстравагантности». Но в 1906 году он потерял 8000 фунтов исключительно по своей вине, и только обширные родственные связи не дали ему рухнуть на самое дно в ту же минуту.

Осложнения в собственной семье сделали Дженни менее терпимой и более мрачной. Она даже нападала на Уинстона, о чем потом сильно сожалела. Однажды, после очередной ссоры с ним, она не легла в постель, пока не отправила ему записку с просьбой о прощении. «Дорогой Уинстон, — писала она. — Не могу уснуть, не признавшись тебе, как я жалею о том, что обидела тебя, и что высказала то, чего не должна была говорить сегодня вечером. Я так устала и стала такой нетерпеливой. Ты всегда был так внимателен ко мне. Люблю тебя, мой дорогой!»

При таком положении вещей отношения матери и Консуэло даже ухудшились. Но Уинстон намного лучше понимал состояние молодой женщины и легко добился ее доверия. Консуэло говорила ему все, что думала, прислушивалась к его советам, а потом сама призналась, как она была признательна ему за помощь и поддержку: «Все, что ты говорил, было таким разумным».

Но никому не удавалось найти общий язык с Санни. В полном отчаянии, Уинстон обратился за помощью к Хью Сесилу, чтобы тот посоветовал, как найти подход к герцогу. Хотя Линки втайне гордился тем, что Уинстон просит его совета, он мало чем мог помочь, поскольку Санни, кажется, готов был идти до конца, лишь бы причинить как можно больше вреда репутации Консуэло, пусть даже при этом пострадает его собственная.

В конце концов Уинстону удалось добиться своего, и в начале 1907 года муж и жена пришли к более-менее мирному соглашению. Санни и Консуэло решили не обращаться в суд за разводом, а просто спокойно вести раздельную жизнь, не мешая друг другу. Они поделили опеку над детьми и только в 1921 году — когда оба сына выросли — герцог и герцогиня, наконец, развелись официально. Каждый из них потом вторично вступил в брак. Слухи об их взаимоотношениях продолжали витать в воздухе все то время, что они жили раздельно, но, к счастью, удалось избежать самого страшного, чего так боялся Уинстон в 1906 году — «катастрофы» в виде публичной разборки в суде.

Когда Консуэло взялась писать автобиографию в 1950 году, она, оглядываясь назад, видела Уинстона уже в роли премьер-министра, но ничего из того, что ей запомнилось в нем, не свидетельствовало о будущем государственном деятеле. Его отличие от Санни бросалось в глаза. Герцог сразу получил все то, ради чего Уинстону приходилось тяжело работать, но именно Санни выглядел обиженным и полным горечи — полной противоположностью того прозвища, которое получил. Конечно, Консуэло была пристрастна, но по ее мнению, в Санни проявился вырождавшийся дух старой аристократической линии, а Уинстон ее возрождал.

«Может быть, сказывалась американская кровь, что текла в его жилах, — писала герцогиня, — или юношеское воодушевление и непосредственность, качества, которые начисто отсутствовали у моего мужа. Я наслаждалась обществом Уинстона, чувствовуя в нем истинный демократический дух, совершенно чуждый моему тогдашнему окружению, и которого мне так не хватало».

Не успел Черчилль перевести дух, после того, как разогнал темные тучи скандала над головой, как Ричард Хардинг Дэвис выпустил книгу — собрание коротких биографических рассказов «Настоящие солдаты удачи». На первый взгляд его описание жизни юного Черчилля выглядело безвредным. Он дал честное и прямолинейное описание, как вел себя молодой солдат в сражениях, привел немало цитат из записок самого Черчилля о побеге из бурского плена. Но вот красочный пример приключений Уинстона за пределами поля битвы, который выбрал Дэвис — давний и давно всеми забытый случай, — сейчас заставлял читателей только вскинуть брови.

Дэвис решил вытащить из сундука историю девятнадцатилетнего Уинстона, устроившего беспорядок в Императорском Театре в Лондоне, доблестно защищая девушек из мюзик-холла от активисток, выступавших против порочного развлечения.

Версия Дэвиса строилась либо на рассказе самого Черчилля, который слишком доверился ему в какую-то минуту, либо — что скорее всего — ее припомнила Этель Барримор. Вполне возможно, что она считала этот случай забавным примером его вольного духа. Но Дэвис описал тогдашнее поведение Уинстона, как обычный ночной дебош. Прочитав эти строки, Черчилль был возмущен и подавлен одновременно. Худшего удара даже враги не могли нанести. В описанной журналистом сцене Черчилль размахивал канделябром и пил шампанское из туфельки одной девушки.

Молодому политику, занимающему одно из первых мест в либеральной партии, давняя выходка виделась малопривлекательной. А в свежеизданной книге он представал участником и даже заводилой необузданной пьянки с красотками мюзик-холла. Оставалось только надеяться, что в Британии никто не обратит внимания на книгу. Но газетчики все-таки довольно скоро разнюхали, какие сенсационные строчки там напечатаны, и появились у его дверей, чтобы он дал пояснение к сцене. Уинстон отказался как-либо комментировать написанное и стал ждать, чем это закончится, подумывая, а не подать ли иск на Ричарда Хардинга Дэвиса. Автору пассажа он написал строгое письмо, в котором обвинял его в «дискредитации и нанесении вреда репутации».

Но поскольку инцидент произошел более десяти лет назад, то почти никаких свидетельств не осталось, кроме того, что было напечатано в «Настоящих солдатах удачи». В результате историю почти обошли молчанием, если не считать некоторых шуточек, которые отпустили в адрес новоиспеченного заместителя министра иностранных дел. «Мистер Дэвис со всей прямотой описал некоторые поступки мистера Черчилля, — заметил обозреватель «Блэк энд Уайт». — Но вряд ли можно считать тактичным упоминание о мюзик-холле, а не о каких-то других вещах, которые имеют отношение к вопросам империи».

Девушки из мюзик-холла считались девицами легкого поведения, но они и в самом деле всегда были такими приветливыми. И десятилетия спустя лорд Роузбери — сын Гарри — вспоминал, что Черчилль не утратил интереса к ним и после того скандального случая, когда так решительно встал на их защиту. Он оставался их поклонником и много лет спустя. Особенно ему нравилось рассказывать случай, когда они с Уинстоном — намного более взрослые — пригласили двух «веселых девушек». Вечером они разошлись, каждый в сопровождении своей девушки. Встретив ту, что отправилась вместе с Уинстоном, Гарри спросил ее, как прошел остаток ночи, и, услышав ответ, ничуть не удивился. «Он говорил без передышки о самом себе до рассвета», — ответила девушка.

Итак, в начале 1907 года Уинстон постоянно переживал треволнения из-за репутации, может быть по той причине, что в кабинете министров образовалась вакансия, и он надеялся занять место. Он делал вид, что вопрос его мало занимает, но газетчики уже начали строить догадки, возьмут его или нет, а если не возьмут, то можно ли считать это понижением. Уинстону уделяли столько места в печати, что один репортер заметил: «Это просто часть умелой игры — раздуть такую рекламную кампанию. Все буквально помешались на Уинстоне».

Просматривая газеты, премьер-министр не мог не заметить этой шумихи, и успокоил Уинстона, что тот не утратит его расположения. «Мы хотим укрепить министерство по делам колоний, — писал Кэмпбелл-Баннерман 22 января. — И я уверен, что вы продолжите свою деятельность, независимо от того, какие бы перестановки там ни произвели». Однако он не прояснил, что намеревается делать. Сначала премьер-министр надавал много обещаний, и достаточно серьезных, что будет продвигать именно его, а затем передумал и стал рекомендовать Джона Морли. Освободившаяся должность — министра народного образования — не та работа, которая могла бы обрадовать Уинстона, и не та, что сразу бы подняла его в глазах общественного мнения. Но это было место в кабинете министров, а он хотел войти в его состав.

Морли считал, что его поступок пойдет только во благо Уинстону, когда написал премьер-министру, что молодой человек «совершенно не подходит, об этом даже и думать нет смысла» — на место министра образования. Старые либералы выказывали способностям Уинстона больше доверия и уважения, но и они не решались предоставить ему более ответственное место, не без удовлетворения наблюдая за тем, как он хлопает крыльями под зорким оком Элгина. Но Уинстон принимал их опасения как свидетельство того, что рано или поздно он выйдет на другой уровень. Вряд ли его обрадовало, что выбор на место министра образования остановили на достаточно удобном для всех человеке — Реджинальде Маккенне. Он был на десять лет старше Уинстона, весьма сдержанный и респектабельный. Реджи — как называли его — был честным либералом, с неприметными чертами лица, он жил со своей сестрой и играл незаметную роль в партии. Если Маккенна оказался человеком, которого хотели видеть в кабинете министров, то будущее в либеральной партии выглядело не столь радужным, как представлялось Уинстону.

Хорошо, что ему ничего не было известно о том, какими доводами руководствовался премьер-министр, выбирая Маккенну, иначе Уинстона еще больше стала бы волновать его репутация. Но в письме к Асквиту Си-Би объяснил причину: «у него (имелся в виду Маккенна) есть все качества, нужные для работы — за ним не тянется хвост дурной славы, чего еще требовать?» Без сомнения, «дурная слава» тянулась за Уинстоном широким шлейфом. Намного шире, чем у всех министров кабинета вместе взятых.

Еще один коллега Си-Би пояснил причину нового выдвиженца — это то, «что более всего ждет публика, и что вызовет восторг у газетчиков. Он блестяще справляется с теми делами, которые ему поручают, и полон энтузиазма. Но вчера он был либералом, а что касается его будущего, то он весьма туманно». Неважно, как и что делает Черчилль сейчас, его всегда будут побаиваться, а вдруг он устроит очередной взрыв. «Премьер-министр и думать не желает, чтобы Уинстон в данный момент вошел в кабинет, — написал в январе хорошо осведомленный в этих вопросах царедворец лорд Эшер. — Ему нравятся старомодные типы, а не молодые торопливые люди».

Однако среди членов кабинета был один, который считал, что Си-Би совершил ошибку, и что это место следовало предложить Черчиллю. Это был Асквит — он не был близким другом Черчилля, но все больше проникался восхищением молодым политиком и его методами работы. Асквит считал, что вместо спокойного и выдержанного Маккенны место следовало предложить Черчиллю, и вопрошал: можно ли назвать мудрым безопасный выбор вместо того, чтобы остановиться на более неудобном кандидате? Маккенна работал вместе с ним в министерстве финансов, так что лорд Асквит имел все основания судить об этом человеке и отдавать предпочтение другому.

Уинстон не подозревал, что есть человек, который им восхищается, но это вскоре выяснилось. В своих чувствах признался не лорд Асквит, а его дочь, вполне разделявшая мнение отца. Девушка хотела познакомиться поближе с подающим надежды политиком.

 

XIII. Политическая чистота

Весной Уинстон Черчилль и Вайолет Асквит стали друзьями. Ей только что исполнилось двадцать, она наслаждалась жизнью и всякий раз оказывалась в центре внимания как единственная дочь министра финансов Великобритании. Немалое число молодых людей проявляли к ней повышенный интерес, но она пока не собиралась выходить замуж — большинство мужчин ее возраста казались ей глуповатыми и слишком предсказуемыми. Она обожала отца, и больше всего на свете ей нравилось вести с ним разговоры о политике, обсуждать последние события и новости. Ее приемная мать Марго даже беспокоилась, что Вайолет слишком умна и серьезна и это помешает ей найти подходящего супруга.

Девушка выставила слишком высокие требования, сетовала Марго в разговорах со своими друзьями. Она ждет, что получит золотой за золотой, а ей подсовывают только медный грош. «Вайолет — чистой воды бриллиант и, к сожалению, самой лучшей огранки!»

Ее привлекательность отличилась от эдвардианского шаблона красоты. Фигура девушки вовсе не напоминала статуэтку, хотя талия была достаточно тонкой. Правда, нос у Вайолет был чуть-чуть длинноват, однако не портил ее неброскую красоту: чистую, свежую кожу и чудесные вьющиеся, слегка непослушные волосы, обрамлявшие лицо. Взгляд ее ясных глаз был полон интереса, губы были полными, а подбородок хорошо очерченным. Многие влюблялись в нее и часто теряли голову — как она того заслуживала. «Ты оставляешь за собой разбитые сердца, дорогая, — говорила Этти, — они просто так и валятся тебе под ноги». Наверное, не было случайностью, что дружба Вайолет и Уинстона началась во время уик-энда в апреле 1907 года — их пригласила к себе Этель. (Поскольку Уилли Гренфелл заседал в палате лордов, Этти стала теперь леди Дезборо.) Как потом напишет Вайолет в письме к друзьям, ей наконец удалось выкроить время, чтобы по-настоящему поговорить с Уинстоном. Время от времени их пути пересекались и раньше, но тогда они просто обменивались приветствиями. И вот теперь во время уик-энда, когда гости забавлялись в Таплоу — разыгрывали шарады, играли в бридж и теннис, устраивали долгие прогулки вдоль Темзы, она смогла послушать Уинстона. Его чувство юмора и описания политической кухни разительно отличались от того, что она слышала от других мужчин, исключая, разумеется, отца. И она вдруг ощутила незнакомый ей до сих пор при общении с мужчинами прилив восторга.

После возвращения Вайолет написала Этти записку с выражением благодарности, полную радостного восторга. «Для меня всегда такое счастье встречаться с Вами», — признавалась она Этти.

Чем чаще она встречалась с Уинстоном, тем больше росло ее восхищение. Пока что эти встречи сначала проходили в светском обществе — на балу, каком-то званом ужине, а потом и у нее дома, куда Уинстон приходил повидаться с ее отцом, а иной раз она сама приходила в палату общин, чтобы послушать дебаты. Как только он приходил на очередной бал, Вайолет отказывала всем, кто приглашал ее на танец, увлекала Уинстона в уголок, где они говорили часами, пока другие кружились в вихре вальса.

«Почему все говорят, что он опьянен сами собой? — недоумевала Вайолет. — Я этого не замечаю, потому что меня он точно опьяняет!»

Наконец-то в тридцать два года Уинстон нашел молодую женщину, которая с таким пылом разделяла его убеждения. У нее не было сомнений относительно его талантов, ее не раздражал и не смешил самоуверенный вид Уинстона в те моменты, когда он вслух рассуждал о том, что его полностью занимало. С самого начала она осознавала, насколько он погружен в свои мысли, насколько порой не замечает ничего, что происходит в данную минуту рядом с ним. Повторяя его же собственное сравнение, она говорила о нем, как о «водолазе в подводном колоколе». За лето их отношения стали принимать другую форму, — как ей казалось, — уже нерасторжимой связи. Словно ему удалось найти ключик к ее сердцу. «Возблагодарим его величество случай, — писала она впоследствии. — Я нашла способ проникать в подводный колокол».

Последние слова были написаны, когда ей исполнилось семьдесят лет. Она всегда хорошо владела литературным языком и умела строить фразы, но не напечатала ничего существенного до 1965 года, когда вышли — вскоре после смерти Уинстона — ее воспоминания о годах дружбы с ним. (Книга была опубликована в Британии под названием «Уинстон Черчилль: каким я его знала» и в Америке под названием «Уинстон Черчилль: интимный портрет». Большинство восприняли книгу как полные уважения личные записки о встречах с Уинстоном. «Нью-Йорк Таймс» отозвалась о воспоминаниях Вайлет как о строках, «полных нежной привязанности»). Но образ этого знаменитого политика стал настолько общепризнанным, что большинство воспринимало его теперь только как всем известного пожилого господина с сигарой и насмешливой улыбкой, поэтому портрет Черчилля, который создала Вайолет, описав его жизнь в эдвардианскую эпоху, когда они были близки, не произвел на публику особенного впечатления. Ее воспоминания были быстро оттеснены толстыми книгами о великом государственном деятеле поздних лет.

Если бы она не пыталась представить Уинстона только как друга, публика с жадностью набросилась бы на ее записки. Но ее описание стало всего лишь описанием безответной любви. Все страницы заполняли восторженные слова о том, как он умел приковывать внимание, с каким трепетом она слушала его речи. Вайолет делилась с читателями своими ощущениями, как рядом с ним все сияло и сверкало, будто звездный небосклон, а без него все становилось тусклым и блеклым. И любому становилось ясно, что их связывала не просто дружба, как пыталась она уверить. Те, кто дочитал воспоминания до конца, осознавали, что Уинстон был для нее «путеводной звездой», «маяком», позволявшим прокладывать путь в бурном житейском море. «Десять лет, — писала она, — в любых кризисных ситуациях моим первым импульсом являлось желание обратиться к нему, чтобы разобраться в происходящем. Он был следующим после моего отца человеком, чья реакция и чье мнение интересовали меня более всего».

Книга начиналась с описания ужина и с того разговора, что произошел между ними — за год до памятного уик-энда у Этель. Сохранившиеся живые свидетельства той встречи — письма и дневники — свидетельствуют, что на самом деле она пришла в некоторое замешательство от беседы за ужином. Но приведенная в книге сцена «обольщения» выглядит достаточно убедительной — Уинстон цитировал поэтические строки, выставлял смешные стороны политиков, легко оперировал историческими фактами и умел сослаться на ходившие слухи. Ее ровесницы, слушая его, впадали в тоску и могли даже заплакать, — образные сравнения Черчилля отличала точность и краткость, порой они были безжалостны и беспощадны, когда он рассуждал о бренности человеческой жизни и о том, как он понимает смысл и назначение каждого. Без малейшего признака скромности, он говорил ей: «Мы все подобны земляным червям. Но я, смею надеяться, — светлячок».

Уинстону нравилось говорить, а Вайолет слушать. Что еще важнее, она не только прекрасно понимала смысл произносимых им речей, но и могла оценить то, каким образом это было выражено, как он шлифовал и отделывал каждую фразу, придавая ей форму афоризма или эпиграммы. Разговор с ним превращался в представление, полное неожиданных отступлений и поворотов. После него любая другая вежливая беседа на отвлеченные темы представлялась пустой, не цеплявшей ни душу, ни сознание. Симпатизирующие ему слушатели, которые хотели следить за нитью разговора, должны были в течение беседы вместе с ним совершать непредсказуемые и неожиданные прыжки то в одну область, то в другую. Вайолет освоила эти трюки очень быстро и с самого начала ценила их.

Во многом они были очень похожи — оба чрезвычайно самоуверенные и наделенные сильной волей, но вместе с тем идеалисты, романтичные и впечатлительные. Она была требовательной так же, как и он, и большой спорщицей. Но противоречий или разногласий в их взглядах, как правило, не возникало, — они сходились почти во всем. Иной раз Вайолет казалось, что Уинстон — зеркало ее собственного ума. Ее мачеха Марго, считавшая Уинстона и Вайолет двумя самыми яркими представителями тогдашнего молодого поколения, как-то сказала приемной дочери, что «такая неподражаемая женщина должна идти рука об руку с замечательным мужчиной».

Но, наслаждаясь беседами с ней, восхищаясь остротой ее ума, Черчилль никогда не чувствовал даже искорки той страсти, которая полыхала в ее душе. Он никогда не искал женского варианта Уинстона. В женщинах его привлекало, как ему казалось, то, что отец обрел в лице Дженни — загадочную манящую красоту, недостижимую звезду, которая вдохновляла и увлекала вперед, своего рода музу. Вайолет чувствовала его романтическую жилку, но на ее поведении это никак не отражалось. Слишком молодая, слегка неловкая, она слишком сильно преклонялась перед ним, чтобы стать его путеводной звездой.

Однако в 1907 году на его горизонте больше никого не было. А Вайолет — рядом, молодая привлекательная женщина, которой он мог полностью доверять. Одна из тех, кто не смеялся, когда он называл себя «светлячком».

Но коли он намеревался строить серьезные планы, ему следовало весьма внимательно и тщательно взвесить те ожидания, что возлагали на избранника отец и ее приемная мать, в особенности последняя. Марго была капризной и страстной в своих порывах — как в любви, так и в ненависти, в общении с ней было что-то сродни хождению по минному полю — никогда нельзя предугадать, что вызовет взрыв эмоций. В иные дни она считала, что Черчилль — гений, на другой день могла заявить, что он бессовестный мошенник, и ему одна дорога — в ад, а послезавтра уверять, что он сущий ребенок, и эти черты ее и привлекают больше всего.

Но чаще всего его отношения с приемной дочерью огорчали Марго, ей казалось, что он внушает девушке слишком нереалистические идеи. И под его влиянием она сильно изменилась, что после долгого общения с ним Вайолет становится нетерпимой. «Уж слишком он самолюбивый», — фыркала Марго.

Уинстон изо всех сил старался угодить и понравиться нервной жене лорда Асквита, но редко когда ему это удавалось. Консуэло Мальборо помнила ее «маленькой и необыкновенно худощавой», «с ястребиным носом и пронзительным взглядом», слишком язвительной и невыносимой в общении.

Во время разговора с людьми Марго имела привычку грубо прерывать собеседника. «Она совершенно не умела слушать других, — писала Консуэло. — Марго выпаливала свои умозаключения, словно выстреливала из хлопушки, обожала критиковать все и всех или осуждать».

В зрелые годы Уинстон отозвался о ней более мягко и доброжелательно, чем Консуэло, он писал, что Марго была «великая женщина, независимая, дерзкая, с пламенной душой». Со слов матери он знал, какой была гордой Марго в юные годы, каким свободомыслием отличались ее речи, как она умела покорять людей намного старше себя прямотой и смелостью, как она с дикой скоростью скакала на лошадях, «словно фурия».

С годами ее характер становился все более сложным и трудновыносимым. Ее семейная жизнь с лордом Асквитом была полна восторгов и отчаяния. Первая жена Асквита умерла в 1891 году, оставив на его руках пятерых маленьких детей — четырех мальчиков и одну девочку по имени Вайолет. Через три года лорд женился во второй раз на тридцатилетней Марго, которая изо всех сил старалась заменить детям мать, что ей далеко не всегда удавалось. Она тоже родила от Асквита пятерых детей, но трое из них умерли при рождении. Смерть малюток сильно омрачила ее отношение к жизни и подорвала здоровье.

Асквит, которого она всегда называла Генри, не мог отказаться от желания пофлиртовать на стороне, что не укрепляло семью. Его страстью были молодые привлекательные женщины типа уинстоновской Памелы, но он всегда возвращался в лоно семьи, а Марго предпочитала закрывать глаза на его бесчисленные короткие увлечения и похождения.

Она питала иллюзию, что оказывает огромное влияние на воззрения Асквита. Генри относился к этим претензиям с большим юмором, делал вид, что так оно и есть, а на самом деле не обращал ни малейшего внимания на ее суждения, что тоже служило причиной семейных размолвок. Время от времени между Марго и Вайолет возникали споры. Быстрая смена настроений мачехи и ее колкости девушка выносила с трудом. Наступали такие моменты, когда они обе готовы были взорваться. После очередной стычки Марго записала в дневнике, насколько невыносима Вайолет с ее сильной волей, «мне кажется, я однажды не выдержу и стукну ее кулаком».

В обществе Марго терпели по той причине, что она была женой Генри. Но на склоне лет к ней относились уже без прежней почтительности. Когда в 1920 году появилась автобиография Марго, Дороти Паркер — американская писательница и поэт язвительно заметила: «Взаимоотношения между Марго Асквит и Марго Асквит оставляют впечатление одной из самых привлекательных любовных историй в литературе». А один из американских дипломатов в частной беседе признался, что Марго «одна из самых невыносимых женщин в мире».

Высказанные Марго колкости производили еще большее впечатление из-за ее голоса — низкого и густого, почти мужского баритона, как считал внук.

Один из ее выпадов — печально знаменитых — случился во время поездки в Америку в 1930 году. Там ей довелось встретиться с известной в то время кинозвездой Джин Харлоу. Актриса не расслышала имя и неправильно произнесла его — Маргот. Та поправила собеседницу, подчеркнув невежество и необразованность кинодивы: «Моя дорогая, буква «т» немая, так же, как в «Харлоу».

Герберт Генри Асквит и в поздние годы, убеленный сединами, выглядел весьма импозантно. Его легко было вообразить сенатором Древнего Рима, недаром многие карикатуристы любили изображать его в тоге. Он был полноват, но крепко скроен, хотя, кроме гольфа, никакими другими физическими упражнениями не занимался. Однажды неистовая Марго поторопила его: «Если мы сейчас не побежим, то опоздаем на поезд», — на что он спокойно ответил: «Ну уж нет, только не бег. Я в этом не силен».

Сдержанный, невозмутимый на публике, он производил впечатление очень надежного деятеля, но в частной жизни, когда Генри переставал следить за собой, ему случалось быть и порывистым. Он потворствовал своим слабостям — пристрастию к крепким напиткам, хорошей еде, любил поиграть в бридж, даже больше, чем в гольф, или провести время в обществе хорошенькой женщины.

Асквит охотно соглашался идти с Черчиллем на любые светские мероприятия, но Черчиллю никогда не удавалось убедить Асквита почитать что-то, имеющее отношение к государственным вопросам. Генри был весьма сдержанным в выражениях, когда беседовал с Уинстоном, но — в отличие от Марго — был рад, что Вайолет подружилась с молодым политиком. И всегда терпеливо выслушивал ее полные восхищения пересказы того, о чем они беседовали накануне. Как-то она сказала, что Черчилль «гений», на что Асквит засмеялся и ответил: «Да, Уинстон, несомненно, согласился бы с тобой».

Но он понимал причины энтузиазма дочери и даже разделял его. Было в Черчилле что-то такое, что напоминало ему собственные молодые годы и собственные честолюбивые планы. Будучи молодым юристом, он провел немало лет, дожидаясь момента продвижения, и все еще помнил болезненные огорчения тех лет, когда его незаслуженно обходили. Друзьям он доверительно говорил: «Те, кто не пережил этого сам, не в состоянии понять, насколько угнетают, парализуют волю все эти отложенные планы, сколько энергии тратится впустую при топтании на месте». Многие его коллеги действительно этого не осознавали и, так же как и газетчики, недоумевали: куда торопится Черчилль?! Асквит знал, куда и почему, и сочувствовал молодому политику.

Уинстон не только принимал обожание Вайолет, но волей-неволей использовал ее чувства, чтобы повлиять на ее отца. Генри ничего не имел против замужества дочери с новым героем. Но с точки зрения Уинстона вопрос, насколько он выиграет, став зятем Асквита, оставался сомнительным. Либералов не привлекала идея создать что-то вроде второго «отеля Сесила» и раздавать лакомые доходные места родственникам, вот почему женитьба на Вайолет вместо того, чтобы помочь продвижению, могла затормозить его.

Однако либералы видели в Асквите наиболее подходящую кандидатуру на пост очередного премьер-министра. В июне 1907 года Черчилль и его сторонники надеялись, что замена должна вот-вот произойти. У Кэмпбелл-Баннермана в этом месяце случился серьезный сердечный приступ, второй за девять последних месяцев. Врачи сделали все, чтобы помочь ему встать на ноги и возобновить работу, но требовали снизить нагрузки, поскольку состояние здоровья все равно внушало опасения. Очень многие беспокоились, что он не сможет заниматься делами с полной отдачей. И если бы Си-Би вдруг написал прошение об отставке или внезапно умер, то его место, несомненно, занял бы Асквит. Черчилль высказывался на эту тему совершенно недвусмысленно: «Асквит должен стать наследником: и я уверен, что никто не справится с этими обязанностями лучше — его можно смело сравнивать с сэром Робертом Пилом .

Но чем оборачивались для Черчилля грядущие и неизбежные перестановки в кабинете министров — вот в чем вопрос? Его шансы были неплохи — будущий премьер-министр отзывался о нем весьма высоко, а его дочь восхищалась им. И пока что, наверное, следовало не торопиться с женитьбой, а подождать, что произойдет, когда начнут формировать следующее правительство. То, что он вызывает симпатию Аскита, — было и великой удачей и большой неудачей. Это могло сыграть ему на руку в продвижении наверх, но могло и навредить — с ним бы стали обращаться как со своим родственником. Все могло повернуться таким образом, что ему пришлось бы дорого за это заплатить. Эти переживания сплелись в такой тугой узел, где соединились и высокие ожидания, и тайные опасения. Сложная жизнь семейства Асквитов чем-то напоминала трагикомедию времен королевы Елизаветы, где за внешним благополучием скрывались темные подводные течения.

Благодаря Вайолет, Уинстон мог войти в личную жизнь семейства, но шагать там следовало с большой осторожностью.

Весной 1907 года стали распространяться слухи, которые приписывали Черчиллю романтические отношения с молодой женщиной. Но это была не Вайолет. 27 апреля редакторы газет «Дейли Мейл» и «Манчестер Кроникл» написали Черчиллю, попросив подтвердить или опровергнуть слухи о том, что он намеревается обручиться с мисс Элен Бота. Черчилль ответил отрицательно. Но другие газеты подцепили новость, что дало его недругам возможность поиронизировать над ним. Вполне возможно, что именно они запустили эту утку.

Для тех консерваторов, которых возмущало, как оценил, а точнее принизил деятельность лорда Милнера в Южной Африке, не было ничего забавнее, чем идея обручения Уинстона с дочерью генерала Луиса Боты, бывшего бурского командира, умело сражавшегося против британцев в 1899–1902 гг.

Луис Бота вместе с дочерью и другими родственниками прибыл в Лондон на конференцию всех премьер-министров империи. Благодаря тому, что Трансвааль получил автономию, там прошли выборы, в результате которых премьер-министром стал Бота. И теперь он наслаждался уважением, которое ему выказывали те самые люди, которые не так давно мечтали убить его. Газетчики поражались, что его дочь, прибывшая из столь отдаленной колонии, оказалась не только привлекательной, хорошо одетой, но и достаточно образованной девушкой. Они описывали ее чудесные волосы, покрой платья цвета «розового коралла», восхищались ее отличным английским так, словно это была какая-то диковинка для бурской девушки. Черчилль принимал участие в организации конференции, и несколько раз виделся с ней, но не более того.

Для ожесточенных тори теплый прием, который оказывали Боте Черчилль и другие либералы — было все равно, что сыпать соль на раны. Они относились и к Боте, и к Черчиллю, как к предателям, стоившим друг друга. И нельзя было сильнее уколоть и того и другого, пустив слух, что Уинстон намеревается жениться на полудикарке — дочери человека, пролившего немало британской крови. Тори просто исходили желчью, пытаясь выставить Черчилля зятем ничтожного Боты. (При этом критиканы не подозревали, что предводителем отряда, взявшего Черчилля в плен в ноябре 1899 г., был именно генерал Бота.)

Слухи действительно задевали Черчилля — он выступал в роли незадачливого холостяка, который не смог найти себе пару получше, чем девушка из отдаленной колонии, оказавшаяся проездом в Лондоне. Весть достигла и ушей Мюриэль Уинстон, и она не могла отказать себе в удовольствии подразнить Уинстона. Она знала доподлинно, что все это чистой воды выдумка, и вряд ли Черчилль способен жениться на провинциальной девице, которую он почти не знает, но ей нравилось выводить его из себя.

Со своей виллы на Лазурном Берегу, расположенной в местечке Кап-Ферра, где весна выступала во всей своей красе, она писала Уинстону, что с надеждой ожидает того дня, когда он и Элен Бота нанесут ей визит. Она даже добавила, что ждет на вилле не только его и «мисс Бота», но и «всех маленьких ботатят, которые смогут побегать по саду». Черчилль привык к насмешкам Мюриел, возможно, он и улыбнулся, читая ее письмо, но это стало еще одним уколом, еще одной занозой в сердце.

Наконец, Элен Бота уехала в таинственную и непонятную Южную Африку, но ее отец сделал королю эффектный подарок, который Черчилль счел символом полного взаимопонимания, достигнутого между бурами и британцами. С полного согласия своего парламента, Бота преподнес на день рождения короля, которому исполнялось шестьдесят шесть лет, необработанный алмаз «Куллинан («Звезда Африки»), считающийся самым большим в мире. Его масса составляла 3106,75 карата (621,35 грамма). Этот алмаз случайно нашли в шахте Южной Африки в 1905 году, и он оценивался почти в 500 000 фунтов. Тори отнеслись к подарку с презрением, явно недооценив его, им чудилось, что за этим стоят какие-то подозрительные мотивы. Черчилль выразился по этому поводу: «Они фыркали и фукали от огорчения». Но подарок вызвал сомнения и у многих либералов. Они сомневались, стоит ли принимать столь дорогой камень. Черчилля возмущал такой вялый отклик, и он выступал в числе тех, кто ратовал за то, чтобы подарок приняли.

Выступая в палате общин, Уинстон назвал этот подарок «поразительным событием», и добавил: «Вполне возможно, драгоценный камень сотни лет будет напоминать о значимости того законопроекта, что был нами подготовлен и принят, хотя наши имена будут забыты».

Правительство еще колебалось. «Верьте мне, — настаивал Черчилль, убеждая короля принять камень, — это подлинное, бескорыстное выражение верности короне, оно идет от самого сердца этих странных, непокорных и упрямых людей».

Король согласился принять бриллиант. Кабинет медленно и постепенно пришел к тому же самому решению. 9 ноября 1907 года, в день рождения монарха, представитель министерства по делам колоний под усиленной охраной доставил камень Эдуарду VII. Позже алмаз пришлось разрезать, поскольку внутри камня имелись трещины, и сделали из него два необычайной величины бриллианта, пополнившие королевскую сокровищницу. «Первая звезда Африки» увенчала собой монарший скипетр (этот бриллиант и по сей день остается самым большим в мире), а «Вторая звезда Африки» украсила корону Британской империи. В качестве памятного сувенира Черчиллю подарили стеклянную копию необработанного алмаза, послужившего для изготовления двух знаменитых бриллиантов.

Через год, во время долгого ланча у него в доме, Черчилль решил похвастаться копией алмаза, и распорядился принести ее. Когда после довольно долгих поисков огромный бесцветный камень вынесли на подносе, один из гостей, мельком взглянув на него, принял копию за затвердевшее желе и отрицательно покачал голой, отказываясь от угощения: «Нет, благодарю вас!»

 

XIV. Место под солнцем

Осенью 1907 года Черчилль снова сделал передышку, он поехал во Францию и Италию, чтобы повидаться с друзьями и расслабиться. В Венецию он тоже намеревался заехать — там как раз оказалась Мюриэль Уилсон со своей весьма состоятельной подругой Элен Винсент, которой принадлежал необычайной красоты палаццо Джустиниан на Большом канале. В 1904 году американский художник Джон Сингер Сарджент — один из наиболее успешных живописцев «прекрасной эпохи» — написал портрет Элен в Венеции, на котором она с соблазнительным видом опиралась на стену рядом со своим балконом.

Декольте открывало ее белые плечи, цвет которых подчеркивал черный шелк платья, отделанного золотом. Элен выглядела так, словно только что сошла с портретов эдвардианских времен, воплощение мечты и столь же отчужденная и недоступная, как и Мюриэль. И все равно Уинстон был на седьмом небе от радости, когда теплым сентябрьским утром Элен Винсент пригласила его на ланч, а затем они вместе с Мюриэль сели в гондолу, чтобы показать гостю каналы.

«Красавица-блондинка, — писал он Памеле, которая и сама относилась к той же породе, — а я восседал, как паша. Хотелось бы мне быть им».

Ему было мучительно видеть, что и Мюриэль и Элен интересуют другие вещи, но в этот осенний отпуск он запланировал не только отдых, он строил и кое-какие деловые визиты. Ему предстояла двухнедельная поездка на Мальту, с которой он намеревался начать намеченный им длинный вояж по британским колониям на Средиземном море и в Восточной Африке. Путешествие не носило официального характера, это была «частная экспедиция». За это время Уинстон намеревался изучить факты на месте, как если бы это была официальная поездка. Дженни описывала его поездку в таких выражениях, словно ее сын выступал в роли младшего принца, который отправился проверить жизнь подданых своей империи.

До того, как Элгин сообразил, что происходит, Уинстон вызвал в качестве сопровождающего его в морском круизе Эдди Марша и организовал корабль, который должен был доставлять их, куда они захотят.

Корабль Его Величества «Венус» (HMS Venus, то есть «Венера») в четыреста футов длиной, оснащенный одиннадцатью шестидюймовыми пушками, выглядел именно таким судном, на каком должен путешествовать принц со своей свитой . Две каюты были отведены лично для Черчилля, и он имел возможность с капитанского мостика следить за тем, что происходит на корабле и на море. К концу октября, когда они рассекали воды Красного моря, Уинстон хвастался Дженни, что «стал настоящим моряком». (Когда в Лондоне узнали, что адмиралтейство «снабдило» Черчилля кораблем для поездки, один из стариков-тори съязвил: «Надеюсь, адмиралтейство получит его назад».)

Лорд Элгин так и не понял, каким образом Черчилль все это устроил. И затем, много месяцев спустя, он продолжал недоумевать, пытаясь выяснить, каким образом поездка получила официальную поддержку. Как всегда планы Черчилля были грандиозны, и ему не терпелось тотчас воплотить их в жизнь. При любой возможности он отправлял рапорты в Лондон в министерство по делам колоний, объясняя, какие вопросы ему удалось выяснить после пребывания на Кипре или в протекторате Сомалиленд, и предлагал административные реформы.

Государственные служащие в его ведомстве с трепетом в душе ждали каждого нового отчета — на каждом письме он ставил особые пометки. «8 писем от Уинстона за субботу!» — возопил один из старейших сотрудников, жаловавшийся Элгину, что «нет ничего утомительнее, чем иметь дело с Черчиллем». Зато в отличие от сотрудников министерства прежних лет, им не требовалось много времени, чтобы найти «это место» на карте, какой бы удаленной ни была колония, о которой заходила речь.

А поездку Уинстон затеял не ради удовольствия. Он хотел увидеть все своими глазами, поговорить с людьми, которые там жили. Если в кабинете и в самом деле произойдут — как он надеялся — перестановки, то ему бы хотелось занять место Элгина. Путешествие давало ему козырные карты, и упрочивало его позиции. Многие служащие из числа либералов неплохо знали старые, хорошо обустроенные колонии, но имели смутные представления о новых владениях. Вот почему Черчилль наметил в качестве последней точки маршрута исследование обширных, незнакомых просторов Кении и Уганды. Он собирался преодолеть обширные пространства на лошадях, а кое-где пройти пешком.

После того как «Венус» доставил их в Момбасу — второй по величине город Кении, расположенный на коралловом острове в Индийском океане, Уинстон и Эдди ступили на берег в сопровождении небольшой группы проводников, слуг и местных представителей власти. За ноябрь и большую часть декабря они пересекли всю Восточную Африку и добрались до Нила у северной оконечности озера Виктория, затем проследовали к водопаду Мерчисон-Фоллс, а оттуда продолжили путь до Хартума и далее до Каира. Путешественники были одеты в костюмы цвета хаки и носили на головах пробковые шлемы, оберегавшие их от солнца.

Когда они шли пешком, их сопровождало не менее 350 носильщиков, тащивших их имущество и припасы. Эдди вначале беспокоила мысль о встрече со львами. Перед отъездом он спросил миссис Патрик Кэмпбелл, любимицу английской публики , что она сделает, если узнает, что его сожрал лев. «Сначала засмеюсь, — ответила он, — а потом очень, очень огорчусь».

Ключевой точкой путешествия Черчилля была Уганда (он описал страну как «красивейший сад», который протянулся с одного конца страны до другого). Он восхищался людьми, называя их «воспитанной и умной расой», пришел в восторг от встречи с одиннадцатилетним королем, который позже отправит Уинстону свой портрет с изысканной подписью от руки: «Эти слова на фотографии означают — я Ваш друг». Место было просто великолепным, если не считать маленьких летучих врагов, опасных для европейцев . «Уганда, — коротко написал Черчилль, — защищена своими насекомыми».

А вот положение в Кении вызвало у него тревогу. Забота исключительно о личной выгоде белых поселенцев могла привести к конфликту с коренными жителями Африки, и тогда Британии пришлось бы встать между ними, чтобы сохранить мир. В Уганде на него произвело большое впечатление развитие образования и самоуправления среди населения, однако в Кении подобного прогресса он не обнаружил и снисходительно заметил о народности кикуйю и других кенийских племенах, что они «хотят учиться», но нуждаются в том, чтобы их «вели вперед».

Он закончил путешествие, сделав для себя главный вывод: «Надо сосредоточить внимание на Уганде». Он рассматривал эту часть Африки как модель для будущего развития всех колоний. Ситуация в Уганде показывала, что даже легкая рука помощи, протянутая британскими властями, может приносить намного больше пользы, чем тяжелые «кулачные удары» Фредерика Лугарда. В этот идеалистический период своей жизни Черчилль верил, что между культурными и расовыми различиями внутри империи можно навести мосты, найти общий язык. Но этого можно было достичь, если строго следовать путем «сочувственного постижения, справедливой и честной дисциплины, способствовать развитию образования».

Благородные цели приводились в его книге «Мое африканское путешествие», чей сокращенный вариант увидел свет в конце 1908 года. Но его колониальные проекты интересовали читателей меньше, чем описание охоты на крупных животных или то, как они спасались от нападения крокодилов, а также рассказ об экскурсионной поездке на площадке локомотива. Как писатель-путешественник, он был непревзойденным мастером, со своим блистательным стилем. Его скрытый поэтический талант вырвался наружу в этой книге, наполнив ее незабываемыми образами и сравнениями, вроде Мальты, «сверкающей на синевато-стальной глади Средиземного моря», сухих холмов Кипра, застывших в ожидании осенних дождей, «длинной красной трещины Суэцкого канала», «громадного снежного купола Килиманджаро», «радужных брызг» и «громовых раскатов» водопада Мерчисон-Фоллс.

К удивлению Черчилля, Эдди Маршу путешествие понравилось, и это настроение не покидало его с самого начала до самого конца. Из-за того, что Марш был высокого роста и казался туземцам более свирепым на вид, они часто принимали его за главного. Чему Черчилль не переставал удивляться, так это беспомощности Марша в обращении с огнестрельным оружием. Во время охоты на диких животных он представлял больше опасности для своих спутников, чем для самих зверей. Как-то Черчилль, заметив, как тот размахивает ружьем, в такт цитируемым строкам из «Потерянного рая», попросил его отложить подальше винтовку. Позже Черчилль подтрунивал над Эдди, уверяя, что тот был настолько счастлив в Африке, что, раздевшись донага, удалялся в заросли кустарника, откуда его выманивали три раз в день, выложив еду».

К концу путешествия Черчилль и сам был поражен, какие пространства они преодолели за такой короткий срок. За четыре месяца он оставил за спиной более девяти тысяч миль территории с самыми различными климатическими условиями. Уинстон вернулся в Лондон в середине января 1908 года. Во время африканского вояжа его не затронули опасности, которым подверглись другие путешественники. Он не заразился малярией, не страдал от сонной болезни, что было в порядке вещей в Восточной Африке. Уинстон остался жив и здоров, хотя, отправляясь в поездку, вовсе не был уверен в таком благополучном исходе. Однако без несчастий он путешествовал только до Хартума, где его слуга Джордж Скривингс, работавший на него в Лондоне, внезапно заболел холерой и умер на следующий день.

Черчилль был подавлен случившимся. Склонившись над могилой своего слуги, он невольно подумал, что болезнь могла настичь и его самого. Эти похороны вызвали в памяти другое столь же печальное событие в Судане. «На следующий день после битвы под Омдурманом, — вспоминал он, — нам предстояло похоронить тех солдат 21-го уланского полка, которые ночью умерли от ран . И вот теперь, через девять лет… мы снова оказались в этих печальных местах, где пролилось столько крови. Я остановился возле могильных холмов. Желтые лучи заходящего солнца освещали пустыню, молчание которой нарушил только погребальный залп из ружей».

* * *

Богатство империи и необыкновенные ресурсы, которые еще только предстояло использовать, заставили Черчилля вновь вспомнить ту ночную прогулку с Эдди по трущобам Манчестера. И снова он не мог не задавать себе тот же самый вопрос: почему Британия вкладывает столько денег в заморские страны, когда ей есть чем заняться дома? Масштаб огромной державы, конечно, весьма привлекателен и воодушевляет больше, чем устранение неприглядных сторон этой самой власти. Вражда с консерваторами открыла ему глаза на массу вещей, мимо которых он прежде проходил, не задумываясь о них. Тори отшвырнули его настолько далеко от своего лагеря, что он невольно стал мыслить более радикально — во всяком случае, по стандартам тори.

Время, когда следовало приступать к решительным действиям, подошло вплотную. Кэмпбелл-Баннерман не явился на открытие заседаний парламента 29 января 1908 года. Болезнь сердца приблизилась к финальной стадии. Многие пришли к выводу, что весной он должен уйти в отставку. Размышляя над тем, кто войдет в новую администрацию, Асквит часто советовался с Черчиллем. В письме от 14 марта Уинстон высказал ему напрямую желание возглавить министерство по делам колоний. Но, добавил он, не меньше вопросов вызывают и социальные проблемы на родине, и ему очень хочется поделиться своими мыслями с остальными членами правительства: «развеять темные глубины невежества. Перед моим мысленным взором встает абрис города, в котором будет иметься все то, что я называю «минимальный стандарт».

В какой-то степени это напоминало реформы, намеченные Беатрис Уэбб и ее друзьями, которые они уже давно продвигали. Уинстон надеялся, что государственное вмешательство позволит ввести и установить в Британии минимальные стандарты жизни, решить вопросы в сфере занятости, в строительстве домов и заботе о пенсионерах. Абсолютно еретические мысли для тори, который покинул партию всего три с половиной года назад. Но они стали продолжением тех выводов, которые он сделал для себя во время путешествия. Чем в больших переменах нуждалась вся империя, тем более ему не терпелось начать реформы с Англии.

Вся разница между позицией Черчилля и другими реформаторами-радикалами заключалась в том, что он делал упор на личности более, чем на государстве. Он не испытывал ни малейшей симпатии к продуманным по шагам теориям, запутанным, силовым бюрократическим планам и методам. Найти соответствие между правами и обязанностями, а также «минимум» государственного вмешательства — таким ему виделось решение. «Есть какие— то вещи, — писал он в 1904 году, — которые должно сделать государство. Не потому, что государство сделает это лучше всех, а потому что кроме него это никто вообще не сделает».

Некоторые из его друзей-либералов находили несколько странным, что бывший консерватор, сын Бленхейма воспылал интересом к тому, чтобы сделать жизнь низших слоев лучше. К таковым относился, например, Чарльз Мастерман — член парламента, того же возраста, что и Черчилль, уже написавший книги о жизни в трущобах «Из пропасти». Он провел неделю с Уинстоном за городом, а потом описал, как тот, жестикулируя, расхаживал по комнате из угла в угол, излагая свои планы. Он был полностью поглощен бедняками, о существовании которых Уинстон только что узнал. Поздно ночью Черчилль признался, без всякой самонадеянности: «Иногда мне кажется, что я должен взвалить на свои плечи весь мир».

Вайолет Асквит истосковалась по разговорам с Черчиллем, ей очень хотелось обсудить с ним те вопросы, что не давали ему покоя, но она не могла поехать за город из-за болезни. В конце января Вайолет вдруг ослабела, сильно кашляла, и Марго считала, что падчерица нуждается в длительном отдыхе. Поэтому Вайолет следует отправить на несколько недель в Швейцарию или Италию. Пожить отдельно было полезно не только для Вайолет, но и для Марго. Им становилось все труднее и труднее вдвоем, напряжение нарастало, поскольку обе с нетерпением ждали того момента, когда Асквит станет премьер-министром. Вайолет спорила — ей очень хотелось остаться в Лондоне в такой ответственный момент и следить за последними сводками состояния здоровья Си-Би. Но Марго настаивала на скорейшем отъезде за границу и не слушала никаких возражений Вайолет.

Асквит не вмешивался, пытаясь сохранить мир в семье, хотя противостояние двух женщин сильно утомляло его. Дочери он написал теплое проникновенное письмо, уверяя ее: «Не жалей о том, что тебя не будет в этот момент здесь», и добавлял: «Мы с тобой уже столько вместе пережили». Они постоянно обменивались письмами и телеграммами. Вайолет напоминала ему, что он должен приложить все силы и ввести Черчилля в кабинет министров. «Ты должен это сделать для Уинстона», — писала она.

«Не беспокойся насчет У., — успокаивал ее отец. — Мы сделаем для него все возможное, пока тебя не будет».

Уинстон знал, как ему позаботиться о себе, и в этот момент ему предстояло совершить шаг, который значил для его дальнейшей жизни много больше, чем продвижение в кабинет министров. В один из дней в середине марта он пришел на ужин в особняк на Портленд-плейс, 52, принадлежавший леди Сент-Хелиер. Эта светская дама держала дом открытым, и через него прошел такой неиссякаемый поток гостей, что писательница-романистка Эдит Уортон назвала особняк «автоматической машиной для приемов». У леди Сент-Хелиер был экспансивный характер, ей нравилось смешивать самых разных людей за столом, и рядом с какой-нибудь знаменитостью могли сидеть и такие, о которых не было известно ничего примечательного.

Хозяйке доставляло удовольствие наблюдать за тем, как политики беседуют с писателями, а исследователи внимают театральным критикам. Толпы приглашенных заполняли дом и так в течение нескольких лет подряд, а потом многие из них выслушивали забавные истории, которые случались здесь. Эдит Уортон придумала историю о том, как вождь каннибалов собирался зажарить взятого в плен путешественника, но, взглянув на него повнимательнее, передумал: «Мне кажется, мы с вами встречались у леди Сент-Хелиер!»

В некоторых книгах о Черчилле говорится, что этот мартовский ужин был дан в честь Фредерика и Флоры Лугард, и что Уинстон вел себя по отношению к Флоре очень грубо. Обычно леди Сент-Хелиер быстро и умело разруливала такие сложные ситуации, но в данном случае ее вмешательство не потребовалось. По той простой причине, что Лугардов на званом ужине не было. Они находились за шесть тысяч миль от Лондона — в Гонконге, куда сэра Фредерика отправили подальше от неприятностей. Флора вернулась в Лондон только в мае. Ее имя не упоминается в числе приглашенных, хотя сохранился дневник Рут Ли, где она подробнейшим образом описала все, что происходило в тот вечер (Рут Ли — богатая американка, вышедшая замуж за англичанина по фамилии Артур. Им принадлежал огромный загородный дом Чекерс, который они потом передали стране.)

15 марта 1908 года она записала: «На ужине, который давала леди Сент-Хелиер, в числе других присутствовал Уинстон Черчилль. Он приехал позже всех, когда мы уже пошли к столу, и занял свободное место, слева от хозяйки. На хозяйку он не обращал ни малейшего внимания — настолько неожиданно и полностью был поглощен мисс Клементиной Хозиер, которая сидела по другую от него руку. Он оказывал ей такие исключительные знаки внимания и смотрел только на нее весь вечер, что все потом обсуждали это».

Двадцатидвухлетняя девушка, которая привлекала его внимание в тот вечер, не имела никакого отношения к театру, как Мюриэль, не была она и столь богатой, как Уилсон, ее не так занимала политика, как Вайолет, не была она и столь известной, как Этель. Но она излучала некую тайну, что так привлекало Уинстона. Было что-то волнующее в ее экзотической красоте. Один из тех, кто восхищался ею, написал: «Приветливый взгляд миндалевидных глаз газели». Старый поэт и развратник Уилфред Скоуэн Блант был совершенно заворожен, когда Клементина появилась в маскарадном костюме на одном из приемов: «Она напоминала русалку в своем плотно облегающем фигуру шелковом платье, словно на ней вообще не было никакого одеяния… Она, несомненно, была обаятельнейшей женщиной, не имеющей представления о силе своего обаяния».

Клементина — или Клемми, как ее всегда называл Уинстон, — была внучкой графа Эйрли, но относилась к числу тех семейств, что очень много потеряли в трудные времена. Ее мать, леди Бланш, — подобно Дженни, матери Уинстона, — была расточительной и свободолюбивой женщиной с тянувшейся за ней хвостом длинной романтической историей. Она родила четверых детей, но неизвестно, был ли ее муж — сэр Уильям Хозиер — отцом хотя бы одного из них. Подозрения некоторых позднейших исследователей пали на кавалерийского офицера по имени Уильям «Бэй» Миддлтон, именно его они считают биологическим отцом Клементины. Девочке исполнилось шесть лет, когда сэр Уильям окончательно потерял терпение из-за выходок ветреной жены, и они развелись.

С того момента Бланш с детьми жила очень экономно, но нередко наведывалась во Францию. Семья довольно часто останавливалась в Дьеппе или Париже, где Бланш наслаждалась обществом писателей и художников. В особенности тесные узы у нее завязались с художниками — Джеймсом Макнилом Уистлером и Уолтером Ричардом Сикертом. Оба восхищались красотой Клемми — когда она была еще девочкой, — и ее старшей сестрой Китти. Какое-то время Клемми была влюблена в Сикерта, который устроил ей поход по любимым музеям и галереям Парижа. Ее французский язык был превосходен, а в двенадцать лет она даже зарабатывала деньги, давая уроки французского для английских учеников.

Уинстону нравилась сомнительная биография Клементины, а также ее знание Франции и французской культуры. Все это, с его точки зрения, только усиливало романтическую привлекательность девушки. Их пути на короткое время пересекались в 1904 году, но тогда он был полностью увлечен Этель и Мюриэль, и не обратил на девушку внимания. Но за ужином у леди Сент-Хелиер, при свете свечей, он вдруг увидел то магическое излучение, которое не заметил прежде. Но и она тоже открыла в нем неизвестное прежде. Когда они впервые встретились, в глаза сразу бросалась его юношеская незрелость и самонадеянность. Сейчас в нем не осталось ничего мальчишеского, это был зрелый мужчина.

Подобно Уинстону она успела пережить любовные разочарования. Ее больше привлекали пожилые мужчины, и с двумя из них Клементина даже была обручена. Один — юрист и банкир — был на пятнадцать лет старше ее, другой — чиновник — старше в два раза. Видимо, ей невольно хотелось обрести в мужчине отца, поскольку в семье не было взрослого мужчины, в обществе которого она бы почувствовала себя любимой и защищенной. Неугомонная и непредсказуемая мать не могла внушить дочери такого чувства. Но присмотревшись к своим женихам, Клементина все-таки разрывала помолвку.

Ее тетя — «тетя Мари» — известная как леди Сент-Хелиер — пыталась вывести Клементину в светское общество. Это было нетрудно, ведь она обладала обширными связями, знала всех на свете и прославилась способностью удивлять приглашенных каким-нибудь неожиданным гостем. Именно благодаря легендарной гостеприимности леди Сент-Хелиер, Уинстон занял свободное место за столом рядом с Клементиной. И, оказавшись рядом с ней, забыл обо всем на свете, не обращал никакого внимания на тетушку и не сводил глаз с племянницы.

3 апреля 1908 года премьер-министр лежал в своей постели на Даунинг-стрит, 10. Он уже не только не мог спуститься вниз по лестнице, ему даже трудно было удерживать в руках газету, чтобы дочитать ее до конца. Лицо его стало бледным, как и волосы цвета выбеленной временем соломы, голос ослабел. Но в этот день он все же собрался с силами, чтобы продиктовать короткую записку, адресованную королю. Вот ее содержание: «Сэр Генри Кэмпбелл-Баннерман почтительно просит Его Величество подписать прошение об отставке с должности премьер-министра и первого лорда казначейства». Преодолев слабость, он наклонился, чтобы подписать листок, и затем произнес устало: «Последний пинок… Я был премьер-министром дольше, чем того заслуживал».

Пять дней спустя Герберт Генри Асквит (теперь уже, как и ожидалось, — новый премьер-министр) предложил Черчиллю возглавить министерство торговли — департамент, связанный с индустрией, транспортом и рабочим классом. Не самая эффектная должность, требующая тяжкого труда и принятия на себя большой ответственности. Уинстон, не колеблясь, согласился и поблагодарил Асквита за оказанное ему доверие. Наконец-то в тридцать три года он занял место в кабинете и стал самым молодым министром. Джон Морли — всегда осмотрительный — советовал молодому другу не придавать слишком большого значения этому достижению. «На этой ступеньке, — писал Морли, — департамент почти ничего значит. Там происходит только сбор сведений. Вся власть и авторитет находятся в руках кабинета министров».

Благодаря тому, что Вайолет не было в Лондоне, Марго предприняла попытку выяснить, насколько Уинстон может быть ей полезен. Одна из его обязанностей, как она дала ему понять, будет состоять в том, чтобы защищать Генри от удара в спину со стороны коллег. В особенности ее беспокоил Ллойд-Джордж, которого выдвигали на место министра финансов , — как бы он не сыграл роль Брута по отношению к Цезарю-Асквиту. Марго надеялась, что Уинстон будет наблюдать за действиями Ллойд-Джорджа, но сначала ей хотелось прощупать Уинстона, проверить его верность, а также убедиться, станет ли он ее осведомителем.

Предложение Марго прогуляться с ней в Ричмонд-парк прозвучало для Уинстона как гром среди ясного неба. Список новых членов кабинета еще не был выпущен, но каким-то образом газета «Дейли Кроникл» выяснила подробности и напечатала этот список. Марго считала, что утечку допустил Ллойд-Джордж. Знал ли что-нибудь об этом Уинстон?

Сказать, что-то по этому поводу он не мог, но когда Марго обвинила Ллойд-Джорджа, вступился за коллегу. Этим же вечером Марго отправила записку Уинстону, в которой сообщала, что провела небольшое расследование, и теперь все явно указывает именно на Ллойд-Джорджа. Она написала, что Генри «в гневе». И спрашивала, готов ли Уинстон теперь, когда у нее на руках есть факты и свидетельства, выступить против Ллойд-Джорджа?

«Дражайший Уинстон, — писала она. — Я пригласила Ллойд-Джорджа поужинать с тобой сегодня. И мне бы хотелось, чтобы ты прямо сказал ему, что три сотрудника «Дейли Кроникл», независимо друг от друга, назвали именно его. Надеюсь, что Ллойд-Джордж не станет это отрицать и признается Вам… Думаю, что Вы могли бы помочь Генри и кабинету, если возьмете на себя храбрость». Подчеркивая важность миссии и то доверие, которое она ему оказывает, Марго мелодраматическим тоном добавила в конце: «Сожгите письмо». Он его не уничтожил.

Черчилль оказался меж двух огней. Если он выступит подручным Марго, это оскорбит Ллойд-Джорджа. Если будет хранить молчание, оскорбится Марго. Ночью он отправил записку, но не Марго, а прямо Асквиту, в ней он писал, что поговорил с Ллойд-Джорджем, но тот отрицал свою причастность к утечке информации. Чтобы вывести себя из-под огня, он посоветовал Асквиту поговорить напрямую с новым министром финансов.

Не в первый раз Асквит оказывался в неловком положении из-за склонности Марго к интригам. Хотя Ллойд-Джордж был, скорее всего, виновен в утечке информации, Марго, выставляя его первым подозреваемым, вызвала недовольство премьер-министра, считавшего, что она сует нос не в свое дело. Начинать новые перестановки Асквит не хотел и предпочел замять дело, а не раздувать его. «Принимаю без оговорок Ваше утверждение о непричастности, — написал глава кабинета министров своему коллеге, полагая, что будет разумнее обвинить журналистов и их способность выуживать сведения. — Вездесущая пресса в настоящее время такова, что их невозможно удержать, и они умеют анализировать и делать выводы как из умолчания, так и из высказываний».

Марго гордилась тем, что «предупредила» Генри насчет Ллойд-Джорджа, благодаря чему теперь ее муж будет намного пристальнее следить за возможным противником. Но и Генри, и Уинстон дали понять Марго, что вмешиваться в дела кабинета ей бы не следовало. Она приняла это как унижение. Марго не волновало то, что им не хотелось затевать недостойную возню в самое неподходящее время. От переживаний она слегла, ссылаясь на то, что ее одолевает дурнота, что она страшно похудела и ослабела, и какое-то время оставалась в постели, предаваясь печали. Удачная возможность провести две недели за городом при таких непростых обстоятельствах — показалась ей лучшим выходом.

Войдя в новый кабинет, премьер-министр сообщил о предстоящих выборах. Значительная победа 1906 года внушала Уинстону оптимизм, что и на этих выборах он получит большинство голосов. Он не замедлил поделиться своими надеждами с Клементиной Хозиер. Они уже несколько раз встречались в доме его матери, и беседы доставляли удовольствие им обоим.

«Должен признаться, — писал он 16 апреля, — что я ни на минуту не сомневаюсь в успехе». Речь шла о выборах, но теми же самыми словами он мог описать свои чувства к ней. Уинстон был полон надежды, что они вскоре «смогут подружиться».

 

XV. Большие надежды

Ничего похожего раньше не видели. Политики, проезжая по улицам, вставали в автомобиле и махали приветственно рукой, но воспользоваться лимузином, чтобы произносить речь, — это что-то небывалое. Это было ниже их достоинства, не говоря уже о безопасности — взобраться на водительскую кабину и стоять на крыше, как на гигантском куске мыла! Тем не менее, вот он — Уинстон Черчилль — посреди улицы в Манчестере, обращается к толпе, стоя на автомобиле. И при этом размахивает кулаком точно так, как он это делал в палате общин. Толпа собирается очень быстро. Вот уже люди заполнили улицу с одного конца до другого. И возникает ощущение, что автомобиль Черчилля бросил якорь в море из шляп. Расслышать, что именно он говорит, — трудно. Но суть таких импровизированных выступлений заключалась в другом. Люди должны были запомнить произведенный эффект, его решительную фигуру, а не голос. Черчилль был неистощим на всякого рода выдумки, находки, где он использовал любую возможность пустить в дело с пользой для себя современные технические новшества.

Его критиков это уже не удивляло. Для них это служило еще одним доказательством того, что Черчилль бессовестным образом устраивает из жизни некое представление. И что отвратительнее всего, — возмущался один из враждебно настроенных журналистов, — он оскверняет британскую политику, привнося «вульгарные способы американцев, которые они используют во время предвыборных кампаний». На самом деле даже американцы удивились, увидев фотографию Черчилля, выступавшего на крыше автомобиля. «Случалось, что представители той или иной партии обращались к избирателям из машины, — отметили в автомобильном нью-йоркском журнале, — но благодаря Уинстону Черчиллю стало ясно, что крышу лимузина можно превратить в импровизированную трибуну для выступлений».

Во время апрельской выборной кампании Черчилля можно было увидеть даже на фонарном столбе, откуда он произносил речь перед горожанами, собравшимися на углу улицы. Его противником опять был Уильям Джойнсон-Хикс, чьи способы ведения кампании оставались столь же примитивными, как и прежде. Черчилль рвался в бой, его выступления были полны напора, решимости и энергии. А кандидат от консервативной партии произносил речи на фоне вялого плаката со слоганом «Настало время Джойнсон-Хикса».

Но, несмотря на все провальные методы ведения кампании, используемые кандидатом от консервативной партии, Уинстон заметил, что его соперника окружают большие толпы народа. Настроение избирателей после 1906 года качнулось в другую сторону. Очень многих разочаровал осмотрительный и осторожный Кэмпбелл-Баннерман, и они не верили, что Асквит будет намного лучше. Других перестали волновать вопросы протекционизма и то, что политика Чемберлена могла ударить их по карману. Уже два года как вопрос не обсуждался и они потеряли к нему интерес. Между тем тори, мечтая о реванше после прошлого провала, решили объединить все свои силы, чтобы свалить Уинстона.

К тому же в ходе выборной кампании он столкнулся с неприятелем, который использовал еще более необычную тактику политической борьбы, чем сам Уинстон. Чтобы вынудить либералов предоставить женщинам право голоса, активистки-суфражистки выбрали своей мишенью Уинстона. Они надеялись продемонстрировать, какое влияние способны оказывать на результаты выборов, а поскольку в выборах участвовал представитель кабинета министров, — это была идеальная возможность. Не имело никакого значения то, что лично Черчилль симпатизировал их идеям. В 1904 году он проголосовал за предоставление женщинам гражданских прав, и готов был и дальше голосовать за них. Когда ему задали прямой вопрос, сочувствует ли он идее о предоставлении женщинам права голоса, он ответил столь же прямо: «Эти требования нельзя оспаривать ни с точки зрения справедливости, ни с точки зрения логики. Меня можно считать дружески настроенным человеком по отношению к движению. И, надеюсь, мое слово примут на веру, если я пообещаю: как только это позволят обстоятельства, я сделаю все возможное, что будет в моих силах».

Черчилль мог заполучить в лице суфражисток полезного союзника, но, похоже, это воинствующее крыло не выказывало ни малейшего интереса к сотрудничеству с ним. Поскольку старые лидеры либеральной партии — в особенности Асквит — не симпатизировали суфражисткам, те решили показать наглядно, во что это может обойтись правительству либералов, и выбрали для демонстрации Уинстона. Каждый раз они просто не давали ему выступать или срывали выступление. Иногда они давали ему возможность подойти к самому главному моменту выступления, когда предстояло произнести ударную фразу, и именно в этот момент начинали кричать «Женщинам право голоса!», запускали ракеты или начинали звенеть в колокольчики.

Эммелин Панкхерст — выдающаяся руководительница движения суфражисток, которое базировалось в Манчестере, охотно признала, что они выбрали для нападок Черчилля только из-за того, что он представляет собой удобную мишень. Во время выборов в 1906 году они устраивали время от времени акции протеста, но в 1908 году демонстрации шли непрерывно одна за другой. «Мы не питали никакой враждебности к мистеру Черчиллю, — вспоминала впоследствии Панкхерст. — Мы выбрали его потому, что он был очень важным кандидатом, представлявшим главный орган управления. Мы появлялись на каждом митинге, где должен был выступить мистер Черчилль, безжалостно прерывали его, мы выворачивали его слова наизнанку так, что толпа покатывалась от хохота».

Звоны колокольчиков, раздававшиеся посреди выступления, изматывали Уинстона. Они трепали его нервы и подрывали чувство уверенности, что ему требовалось больше всего. Стоило ему достичь наивысшего пика выступления, как в толпе со всех сторон начинали звенеть колокольчики, и тотчас все начинали смеяться. Черчилль только раздраженно топал ногой. Позже, даже немного занижая влияние этих звоночков на его выступления, он писал: «Мне было чрезвычайно сложно найти нужные аргументы в таких случаях». А Ллойд-Джордж пошутил: «Суфражистки восстановили против себя Черчилля, потому что портили его эффектные концовки».

Эта назойливая тактика в конце концов перешла в насильственные методы, и чем чаще случались случаи физического нападения, тем меньше Черчилль сочувствовал тем, кого он вначале поддерживал. Худшее произошло в 1909 году, когда без всякого предупреждения какая-то женщина на вокзале в Бристоле ударила Черчилля по голове собачьим хлыстом. Следующий удар пришелся по лицу. Сержант-детектив, который стал очевидцем нападения, отметил, что если бы хлыст ударил по глазу, Черчилль мог ослепнуть. Еще больший риск для Уинстона представляло то обстоятельство, что он тогда занимал опасное положение на железнодорожной платформе. Напавшая на него женщина так сильно толкнула Черчилля с платформы, что он едва не угодил под колеса только что тронувшегося поезда.

«Они боролись в конце перрона, перед узким пространством между двумя вагонами, — писал репортер. — Это были очень опасные полминуты. Женщина кричала отчаянным голосом, впав в неистовство. Она сделала еще одну попытку ударить Черчилля, но тот схватил ее за запястье, и плеть лишь слегка коснулась его лица. «Получай, животное! — кричала она, — ты, животное!»

Оба они были спасены от падения в последнюю секунду, когда полисмены оттащили женщину в сторону. После того, как ей предъявили обвинение в нападении, женщина потребовала, чтобы ей вернули хлыст, поскольку он теперь представляет «исторический интерес», и пообещала не пускать его в ход опять «против члена кабинета министров». Но ее просьбу отказались удовлетворить.

Через некоторое время другая женщина швырнула железный болт в машину Черчилля и чуть не попала в него. На следующий год три женщины набросились на Уинстона, пытаясь ударить его по лицу, но им удалось только сбить с него шляпу. Спустя несколько лет сторонницы женского движения достигли большего успеха, разбив ему губу, когда набросились на Уинстона в толпе и повалили его на землю. Бесчисленные угрозы сыпались на Черчилля и его семью. Хотя суфражисткам удалось разбить стекла в окнах его жилища, он избежал такой же смертельно опасной атаки, как та, что была проведена против Ллойд-Джорджа, в чей дом бросили самодельную бомбу. Эта бомба взорвалась на нижнем этаже, в результате чего в сотнях ярдов вокруг во всех зданиях повылетали стекла. К счастью, нападение совершили в уик-энд, когда Ллойд-Джорджа не было дома.

Во время короткой предвыборной кампании Черчилль отчаянно боролся со своими противниками. Ему вызвалась помогать Дженни, но ее появление на помосте только еще больше наэлектризовало феминисток. Она изобрела собственный слоган в виде каламбура, не очень удачный, правда. «Они много говорят о дорогих сигарах и дорогом пиве на этих выборах, — заявила Дженни. — А я хочу сказать на это: голосуйте за дорогого Уинстона».

Но суфражистки добились своего. Имя Черчилля утратило магическое обаяние. Когда вечером 24 апреля были подведены итоги и озвучены результаты выборов, Черчилль проиграл. Ему не хватило 429 голосов. Консерваторы ликовали и распевали: «Прощай, Уинстон», — когда удрученный министр покидал зал манчестерской ратуши. Он признался своим сторонникам, что поражение было «тяжелым, горьким и сокрушительным». Ему трудно было смириться с тем, что жители Манчестера, принимавшие его как героя всего два года назад, отдали предпочтение бездарному Джойнсон-Хиксу, которого Герберт Уэллс, горячий сторонник Черчилля, назвал «дремучим и бестолковым ничтожеством».

Эммелин Панкхерст была уверена, что это она и ее последовательницы стали причиной поражения Черчилля. А потом данное утверждение подхватили газетчики, которые стали писать, что «суфражистки свалили Черчилля». Удары были направлены не на того, кто их заслуживал, и они причинили Уинстону немалый вред, но Эммелин не собиралась останавливаться на этом. Черчилль решил отправиться в Данди — четвертый по величине город в Шотландии, чтобы добиться победы и сохранить еще одно место в палате общин для Либеральной партии. Прежний член парламента должен был оставить его, так как получил звание пэра. Только что закончившаяся предвыборная гонка измотала Черчилля, но делать было нечего, и он ввязался в следующую кампанию, намеченную на май. Панкхерст поклялась, что ему не будет покоя и в Данди — суфражистки об этом позаботятся. В ее задачу входило доказать либералам, что ни один из них не может чувствовать себя в безопасности, если она добьется ухода из кабинета министров такой знаменитой персоны, как Черчилль.

Через много недель после своего поражения на выборах Черчилль обнаружил в случившемся и забавную сторону. Уайтло Рид, американский посол в Лондоне, позже поведал историю о том, как той же весной Уинстон был покорен шуткой, связанной с его неудачей в Манчестере. Черчилля часто упрекали за то, что во время званого обеда он, увлекшись беседой с кем-либо, не обращает внимания на других своих соседей по столу, и однажды Рид сказал ему, что тот игнорирует Мод Аллан — канадку по рождению, получившую известность как танцовщица, которая при исполнении эротичного «Танца с семью покрывалами» выступала в весьма откровенном костюме, из-за чего в некоторых городах ее представление даже запрещали.

«Ну хорошо, мистер Черчилль, — сказала Мод Аллам, когда она и другие гости вышли из-за стола, — у нас с вами очень мало общего. Хотя есть одна вещь из всего, что существует в мире, которую можно признать объединяющей нас. И вас и меня выкинули из Манчестера».

Через неделю после своего манчестерского провала Черчилль уже ехал в открытом автомобиле по улицам города Данди в поисках голосов, которые могли бы помочь ему выиграть новые выборы. Он остановился у ворот большой фабрики. Как раз наступило время ланча, и рабочие вышли, чтобы приветствовать его. Он встал на заднее сиденье автомобиля и произнес короткую речь. Весна в Шотландии выдалась холодной, воздух был влажным, голос Черчилля звучал чуть-чуть хрипловато, но он даже не позаботился о том, чтобы надеть шляпу. И когда он уже подошел к самому важному моменту, появился экипаж, запряженный парой лошадей и управляемый кучером в ливрее. В экипаже сидела улыбающаяся молодая женщина в шляпе, украшенной цветами. В руках она держала огромный медный колокол. На передке экипажа был плакат: «Голосуйте за женщин».

Ирландская суфражистка Мэри Мэлоуни не входила в ассоциацию Эммелин Панкхерст, но сочла нужным бросить вызов Черчиллю в Данди. Во взятом напрокат экипаже она ездила следом за ним всю неделю, и звон железнодорожного колокола был оглушительным. Подъехав к воротам фабрики, рядом с которыми выступал Черчилль, Мэлоуни не стала дожидаться, когда его речь достигнет пика. Все время, пока он говорил, она била в колокол. И как сообщили репортеры, ее колокол оказался необычайно эффективным оружием, самым громким из всех звуковых раздражителей, с которыми когда-либо сталкивался Черчилль.

Когда он двинулся прочь, Мэлоуни последовала за ним. «Он не слышал самого себя, — написал один репортер, — он не мог думать, не мог говорить из-за этого металлического лязга, уже стоявшего у него в ушах. Самое скверное, что толпа рабочих, вместо того, чтобы негодовать из-за того, что Мэлоуни помешала им, начала смеяться». И министр торговли вынужден был отступить. Он уехал, провожаемый хохотом и насмешками».

Черчилль продемонстрировал невероятное терпение, столкнувшись с таким мучительным испытанием. Он даже как-то снял шляпу и поклонился Мэри Мэлоуни, когда проходил мимо, хотя знал, что она пойдет следом за ним на митинг, и снова будет перебивать его выступление. Единственное, что он мог позволить себе, когда раздавался гул колокола, это выкрикнуть: «Если леди считает, что это аргумент, достойный Данди, пусть она им пользуется. Желаю вам удачного вечера». С этими словами, приподняв шляпу, он уезжал, надеясь только на то, что она не успеет его догнать, и ему удастся закончить речь в другом месте.

К концу кампании колокольный звон стал всем действовать на нервы, и симпатии публики перекинулись на Черчилля. В результате Мэри Мэлоуни принесла ему больше пользы, чем вреда. Но беспокойство не покидало его до последнего момента. Когда шел подсчет голосов, его видели стоящим в углу здания суда. Не в силах справиться с волнением, он нервно теребил резиновую тесемку, намотанную вокруг его пальцев. Он получил меньше половины голосов, но из-за того, что против него выступало три кандидата, Уинстон все-таки вырвался вперед, победив своих соперников.

Свою речь победителя он произнес с балкона здания суда. Но когда он спустился вниз и вышел, чтобы сесть в автомобиль, его окружила ликующая толпа — там было не менее десяти тысяч человек. Полиция вынуждена была прокладывать ему дорогу, а другие полицейские сдерживали его избирателей, пока он шел к своему автомобилю. Так им пришлось сопровождать его до самого отеля, где он остановился.

Перед тем, как войти в гостиницу, он остановился и помахал всем рукой, испытывая большое чувство облегчения, — на этот раз он снова вышел победителем. В своей победной речи он выразил огромную благодарность шотландцам, и восхищение ими. «Данди — навеки, Шотландия — вперед!» — выкрикивал он под одобрительные аплодисменты.

Самые большие опасения на этих выборах у него вызывал не представитель партии консерваторов, а кандидат от партии лейбористов, начавшей занимать достаточно важное место в палате общин. Лидер этой партии — шотландский социалист Кейр Харди — продвигал в парламент своего кандидата, Джорджа Стюарта. И количество голосов, поданных за него, оказалось таким же, как и за представителя тори. Трудно себе представить, насколько сложно было Черчиллю доказать рабочим фабрик и заводов, почему они должны отдать предпочтение либералам, а не социалистам.

Блестящее выступление Черчилля в Данди 4 мая — наконец-то без сопровождения колокольного звона — стало лучшей из его попыток изложить главную политическую линию партии. Он говорил до поздней ночи в Киннэйрд-Холле, где его слушали примерно две с половиной тысячи человек. Это была длинная и подробная речь, которая подводила итог предвыборной деятельности, но он постарался сформулировать мысли последних лет относительно социализма. Еще прошлой осенью, когда он паковал вещи для поездки в Африку, один журналист — его друг — обратил внимание, что Уинстон берет в поездку большое количество серьезных книг и материалов для чтения. «А почему здесь так много трудов по социализму?» — удивился журналист. «Хочу разобраться, что он из себя представляет на самом деле», — ответил Черчилль.

Поскольку Черчилля больше волновали результаты, а не теория, он в своем выступлении в Киннэйрд-Холле сосредоточил внимание на изъянах социализма. Основная проблема, говорил он, что социализм выглядит очень убедительным и логичным в теории, но когда его пытаются воплотить в жизнь, возникает много нестыковок. Его последователи уверяют нас, что «нам следует жить вместе в полном согласии и товариществе. Но они сами уже разбились на двадцать не согласных друг с другом фракций. И они обвиняют и укоряют друг друга даже больше, чем они обвиняют нас. Они хотят перестроить мир. И жить, не следуя законам человеческой природы… Сколько я ни пытался, я никак не могу представить себе искусственное сердце в мире социализма, которое способно будет заменить обычное человеческое сердце, бьющееся в нашей груди. Какие мотивы могут заставить человеческую личность принести себя в жертву не на час, не на день, а на всю оставшуюся жизнь?»

Постановка вопроса о выборе между служением обществу или личности — изначально неверна. Потому что правильнее будет служить и тому, и другому. «Чтобы добиться цели, мы должны объединять наши усилия. Но во всем остальном мы должны свято поддерживать личность и самих себя. Есть очень много хорошего в единении. У нас есть полиция, армия, военно-морской флот, государственные учреждения. Я представляю министерство торговли — оно тоже предназначено для единения. Но мы не едим вместе, каждый из нас ест сам. И мы не просим леди, чтобы они стали нашими общими женами». Вместо жестких установок нужны правила, которые можно менять. Вместо строгого следования диктату теории, лучше сохранять верность здравому смыслу, помнить об уроках истории и о традициях. «Вот где стоит искать правду на эти вопросы, — говорил он, — посредине, между крайностями».

В либерализме, как он считал, он обрел «многоквартирный дом», достаточно большой, чтобы вместить самых разных деятелей, вплоть до таких, каким являлся сам Черчилль. Благодаря этому там предоставляется простор каждому, чтобы сформулировать идеи на свой лад. Направление его мысли было возвышенным и практичным, доброжелательным, индивидуальным, распахнутым в мир, прогрессивным, и он не мог бы вынести ограничения столь жесткой теоретической установки, как социализм. Однако совместные усилия необходимы, когда идет речь о том, чтобы поддержать слабых, укрепить сильных, возвысить благородных, исправить гордых.

Если бы Черчилль потерпел поражение на вторых выборах, Асквит мог крепко подумать, прежде чем снова рисковать своим собственным престижем и престижем партии, предоставляя новому министру третью возможность. В апреле, предлагая Уинстону место в кабинете, он напомнил ему выражение, которое приписывали Гладстону: «Великий премьер-министр должен быть в первую очередь хорошим мясником». Наверное, когда Черчилль стоял в здании суда и крутил резинку на пальцах, он представлял, как кладет голову на колоду для рубки мяса.

Он знал о жестокой стороне характера Асквита. И его прежний шеф в министерстве по делам колоний тоже мог проявлять раздражение. Когда Черчилля выдвинули в кабинет министров, лорд Элгин оказался поставленным перед фактом и возмутился тем, что его заранее не уведомили о состоявшемся назначении. «Даже горничные заранее предупреждают об уходе», — жаловался он. Так что нет ничего удивительного в том, что Вайолет чрезвычайно тревожилась из-за того, как шла выборная кампания Уинстона. 5 мая она написала Эдди Маршу, находившемуся вместе с Черчиллем в Данди, что «второе поражение будет просто невыносимым», и заканчивала мольбой: «Выиграйте!»

Вайолет наконец-то разрешили вернуться с континента домой в Англию. Ее по-прежнему огорчало то, что она не была свидетельницей триумфальных перемен в администрации, но ее не радовала мысль о переезде на Даунинг-стрит, 10. Там ей было не по себе — она ощущала атмосферу смерти, которая все еще витала в комнатах. Кэмпбел-Баннерман умер в своей постели 22 апреля, а уже через две недели туда въехал Асквит. На Марго особняк тоже не произвел впечатления. Она назвала его «неудобным домом с тремя бедными лестничными маршами», а по поводу внешнего вида здания заметила, что оно имеет «цвет ливера» и кажется «запущенным».

Только одно примиряло Вайолет с ее новым домом — то, что он находился по соседству с ведомством Уинстона. Как только Черчилль вернулся из Данди, она приняла его приглашение осмотреть офис министра торговли в Уайтхолл-Гарденс. Следующие два месяца они встречались довольно часто. Много десятилетий спустя Вайолет вспоминала, по какому бы вопросу он ни проходил поговорить с премьер-министром, перед выходом он должен был «зайти в беседку в саду, чтобы поговорить со мной».

Весной газетчики снова принялись строить догадки по поводу женитьбы Черчилля. Светские журналы нашли единственное объяснение, почему он все еще оставался холостяком — «Уинстон должен жениться на деньгах» — так якобы высказалась его мать. Конечно, это было полной чепухой, но пресса была уверена, что Черчилль должен увенчать свою политическую карьеру пышной свадьбой. Один из его коллег по кабинету министров — Реджинальд Маккенна — не так давно объявил, что женится в июне. Для всех это стало неожиданностью, поскольку Реджи был необыкновенно прост и скромен и в свои сорок четыре года являлся не самым привлекательным холостяком. Однако его невестой стала молодая девушка, которой только что исполнилось девятнадцать лет — Памела Джекилл, одна из подруг Вайолет.

«Чего Памела больше всего ждала так долго, — признавалась Вайолет близким друзьям, — чтобы кто-нибудь написал, что она единственная, на ком бы он хотел жениться». Для новоявленной невесты, судя по всему, не имело значения, что будущий муж будет намного старше ее и что, как считала Вайолет, он был гадкий с «пятнами, гамашами, веснушками и трикотажным бельем».

После свадьбы Маккенны, на которой она присутствовала вместе с Уинстоном, Вайолет задумалась: а почему бы ее герою и большому другу не последовать примеру Реджи и не предложить кому-нибудь руку и сердце? Она совершенно недвусмысленно дала понять Уинстону, что готова принять предложение, а он знал, что Вайолет обожает его и готова пойти за ним в огонь и воду. Да, ее нельзя назвать очень богатой наследницей, но она, в конце концов, была дочерью премьер-министра.

О том, что Уинстона заинтересовала Клеметина Хозиер, Вайолет еще не подозревала. Девушка могла бы принять ухаживания какого-нибудь другого молодого человека, но среди них не находилось ни одного, похожего на Уинстона. Все другие уступали ему во всем, с ее точки зрения. Как она позже напишет, «он излучал свой собственный свет — яркий, прямой, сконцентрированный в один пучок — как прожектор».

Марго наметила, что семья должна провести август и сентябрь в старинном замке, который они арендовали в Шотландии, на берегу моря, неподалеку от Абердина. Рядом находилось поле для гольфа, где премьер-министр мог проводить день. Она приглашала друзей и знакомых приезжать к ним и оставаться погостить. Получил приглашение от Вайолет и Уинстон. Возможно, девушка надеялась, что романтическая обстановка подвигнет его к решительному шагу. Он согласился приехать 17 августа и остаться на несколько дней.

Похоже, что в конце июля Уинстон подал Вайолет некие ободряющие сигналы. Все его надежды и страсть были обращены к Клемми, но та все еще колебалась. Уинстон не был уверен, что она согласится выйти за него замуж, и не хотел получить еще один отказ. А в том, что Вайолет скажет «да», сомнений не было. Так что он оставлял Вайолет про запас на тот случай, если Клемми не примет его предложения. Это было не совсем честно — ухаживать за одной женщиной, втайне надеясь завоевать сердце другой, и он понимал это. «Я вел себя отвратительно с Вайолет, — признался он позже своему другу Гарри Примроузу, наследнику лорда Роузбери, — потому что мы практически уже были обручены».

 

XVI. Замок

В начале августа 1908 года, когда приближалось время поездки к Асквиту, Черчилль начал беспокоиться, что интерес Клементины к нему сошел на нет. Она наслаждалась отдыхом на острове Уайт, и он не получал от нее никаких известий. Но несчастный случай заставил девушку мгновенно откликнуться: Уинстон чуть не погиб в горящем доме.

Это произошло в то время, когда Уинстон после свадьбы своего младшего брата остановился со своими кузенами в просторном арендованном особняке — Берли-он-зе-Хилл в Ратленде. Утром 6 августа на его кухне неожиданно вспыхнул пожар, который начал стремительно распространяться по всему зданию. Гости и слуги стали поспешно спасаться. Одетые только в ночные рубашки, успев прихватить с собой лишь немногие вещи, они выскочили на лужайку перед домом и с ужасом смотрели оттуда на бушующее пламя. Эдди тоже был среди гостей и потерял в огне все свои вещи, включая документы, которые он привез Уинстону из министерства. Все стояли на лужайке, кроме Уинстона. А он бросился в горящий дом, чтобы вынести самые ценные и редкие книги и картины.

Как сообщали на следующий день в «Таймс»: «Пожарные бригады приехали очень быстро, но дом уже нельзя было спасти. И когда мистер Черчилль выскочил из особняка, прижимая к себе два мраморных бюста, крыша за его спиной рухнула. Еще бы несколько секунд, и трагедии не удалось бы избежать».

Глаза Черчилля еще саднили он гари и копоти, когда Клементина прочитала в газете сообщение о пожаре. Она тотчас отправила телеграмму, чтобы уточнить, не пострадал ли он. Черчилль в своем ответе похвастался Клементине, что он воспринял пожар как великое приключение, и живо описал тот момент, когда крыша обрушилась позади него «расплавленным ливнем». А потом добавил, что для него было приятным сюрпризом получить ее телеграмму и узнать, что она его не забыла.

В самом деле, пожар оказался своего рода катализатором их отношений. Ранее Уинстон планировал встретиться с Клементиной в середине месяца, но теперь, возможно, осознав, что надо ковать железо пока горячо, он предложил ей приехать 10 августа в Бленхеймский дворец и провести там вместе с ним несколько дней в качестве гостьи его кузена Санни. Клементина сначала колебалась, нервничая из-за того, что в родовом поместье герцогов Мальборо будет слишком много светской публики. Она не хотела быть вовлеченной в эту, как ей представлялось, «гламурную жизнь Бленхейма». Однако Черчилль рассеял ее страхи, объяснив, что во дворце сейчас живет только его мать и несколько близких друзей, и ей там понравится.

Клементина приняла приглашение и приехала 10 августа в Бленхейм. Но теперь уже Уинстон проявлял нерешительность. Он не смог вовремя встретить ее, чтобы объясниться с ней на утренней прогулке 11-го числа. И чем больше он медлил, тем все нетерпеливее она рвалась домой, к матери в Лондон. Опять ему помог случай. Во второй половине того же дня, 11 августа, когда Уинстон и Клементина совершали променад по саду, внезапно начался проливной дождь, который заставил их спрятаться в беседке, оформленной под греческий храм. Здесь Черчилль, наконец, отважился сделать предложение, рискуя получить отказ от четвертой женщины из тех, у кого он просил руки и сердца. Но к его величайшей радости Клемми сказала «да».

Лорд Рэндольф в свое время подарил Дженни три кольца, и мать отдала одно из нихУинстону, чтобы тот мог надеть его на палец Клемми. Это кольцо, украшенное большим рубином и двумя бриллиантами, очень понравилось Клементине. Влюбленная невеста не скрывала своей радости. Родственникам и друзьям она писала, что находится «на седьмом небе от счастья». Ее бабушка тоже порадовалась за внучку. Зная, насколько Уинстон привязан к Дженни, она уверила Клемми: «Хороший сын непременно будет хорошим мужем».

Бланш Хозиер потом призналась, что глядя на дочь и Черчилля, «не могла решить, кто из них влюблен больше».

А через несколько дней после того, как Черчилль сделал предложение, Клементина написала: «Не понимаю, как я могла прожить эти 23 года без тебя?»

Да и он сам не верил своему счастью. Помолвку назначали на самое ближайшее время — 15 августа. Черчилль боялся, что долгие сборы каким-нибудь образом помешают свершиться долгожданному событию. К тому же свадьбу не стоило откладывать и по другим причинам — ему необходимо было в октябре браться за исполнение министерских обязанностей. Так что они едва успевали подготовиться к свадебной церемонии, назначенной на середину сентября, чтобы успеть провести вместе медовый месяц.

Черчилль отправил массу писем своим друзьям, чтобы сообщить им добрую весть. Памела Литтон и Мюриэль Уилсон тоже получили такие послания. Ответ Памелы не сохранился. Мюриэль написала ему в ответ очень теплое, радостное письмо, по тону которого чувствовалось, как высоко она его ценит, пожалуй, как никогда прежде. Может быть, по той причине, что Мюриэль осознала: Уинстон уже никогда больше не будет чахнуть от любви к ней. Написала она и о том, какая счастливица Клемми, что заполучила его, а также выражала уверенность, что они с Уинстоном навсегда останутся друзьями.

«Во всяком случае, я всегда считала тебя таковым». Письмо заканчивалось словами «Будь здоров, дорогой Уинстон!».

Король прислал Черчиллю поздравление, лорд Роузбери отправил ему доброжелательную записку, даже Джо Чемберлен продиктовал жене любезное письмо из Хайбери («моего вынужденного убежища»). Даже хулиганы, всплывшие из далекого прошлого, пожелали ему всего самого хорошего. Йэн Малкольм «с благодарными воспоминаниями» желал счастья «старому другу». Хью Сесил вызвался быть шафером на его свадьбе, и Уинстон с благодарностью принял это предложение.

Одно из наиболее примечательных писем, полученных Черчиллем в ответ на приглашение почтить своим присутствием его свадьбу, прислал один из друзей Дженни, который, припомнив пожар в особняке Берли-он-зе-Хилл, добавил: «Рад, что Уинстон, выполняя предписания Библии, осознал, что лучше жениться, чем сгореть».

Свадьбу предполагалось устроить в субботу, 12 сентября, в церкви Святой Маргариты в Вестминстере. Молодоженам оставалось чуть меньше месяца на подготовку всего необходимого для столь знаменательного события.

А как же Вайолет? Похоже, она ничего не подозревала о помолвке, пока Уинстон не отправил ей письмо за день до того, как появилось официальное сообщение в газетах. Ей пришлось приложить немало сил, чтобы сделать вид перед близкими и друзьями, насколько она рада за него, и что нисколько не ревнует того, кого она втайне уже давно видела своим мужем. Но новость поразила ее как молния. И потеря казалась непереносимой. Она не очень хорошо знала Клемми, но понимала, что Уинстон выбрал ту, которую полюбил всей душой и которая заслуживала его чувства.

У Вайолет были высокие запросы. Она много и жадно читала, преимущественно серьезную литературу, сама умела бегло писать и была чрезвычайно осведомлена во всем, что происходит на политической сцене. Вайолет хорошо понимала мир Уинстона. Она знала, что Клемми хороша собой и обаятельна, но считала, что его увлечение мимолетно и скоро пройдет, поскольку он должен очень скоро увидеть, что она не очень умна.

Со временем ее представления о Клемми, похитившей сердце Уинстона, смягчились. Но в тот момент, когда пришло его письмо, она испытывала жгучую ревность и зависть к сопернице. «Когда Вайолет услышала, что Уинстон женится на мне, она упала в обморок», — вспоминала Клемми в зрелые годы, по-прежнему испытывая по этому поводу чувство удовлетворения.

Фактически, в то богатое событиями лето 1908 года каждая из двух девушек имела основания для ревности. В понедельник 24 августа — за неделю до свадьбы, — Уинстон, оставив Клемми в Лондоне, сел на вокзале Кинг-Кросс в поезд, который должен был через четырнадцать часов доставить его в небольшую шотландскую деревню Краден-Бэй, где Асквиты проводили летние каникулы в арендованном замке со зловещим названием — Слейнс-Касл («Убийственный замок»). Этот замок, построенный на высоком, протяженном утесе, который выдавался в Северное море, принадлежал лорду Энроллу, чей род владел им уже три сотни лет.

Сэмюэл Джонсон , посетивший замок Слейнс-Касл в августе 1773 года, стоя у большого оконного проема, с восхищением наблюдал за тем, как бурные волны бьются о скалы, и, глядя на бескрайние водные просторы, которые тянулись до самой Норвегии, сказал: «Не хотелось бы мне оказаться здесь в шторм, но если шторм, хочу я того или нет, все же грянет, забыв о проявлении гуманизма, я бы предпочел наблюдать за ним из Слейнс-Касла».

25 августа 1908 года в лондонских газетах появилось довольно безобидное сообщение: «Министр торговли… прошлым вечером отправился в Абердиншир. По приглашению премьер-министра он остановится в Слейнс-Касле». Черчилль устроил себе нечто вроде экскурсионной поездки протяженностью в сто одиннадцать миль и не собирался вернуться в Лондон до конца недели. Она не была связана с какими-то неотложными государственными делами, которые ему надо было срочно обсудить с премьер-министром. Тем более что сам премьер-министр покинул Лондон несколькими днями ранее.

Клемми пришла в ярость. Она даже собиралась расторгнуть помолвку. Только ее брат Билл сумел отговорить ее от столь безрассудного поступка, объяснив, насколько это будет «унизительно» и какой непоправимый урон ее отказ нанесет Уинстону, занимающему столь высокий пост и все время находившемуся под прицелом общественного внимания. К тому же свадебные подарки от десятков людей — истинных друзей Уинстона, занимавших видное положение, — уже были получены. В день свадьбы число этих подарков перевалило за сотню, они полностью заполнили большую комнату.

Не подозревающие о том, что Черчилль затеял поездку только ради Вайолет, его ранние биографы считали, что Клемми страдала от предсвадебной нервозности, обычной для молодых невест, или же ее тревожила мысль о том, что она станет женой политика. «Вполне возможно, что она желала знать — любит ли ее Черчилль на самом деле», — высказывала догадки ее собственная дочь. Но самым главным было то, в чем Клемми призналась только на склоне лет, — ее огорчило, что Уинстон перед свадьбой не оказал ей «должного внимания».

Уинстон, убедив Клемми в своей любви к ней, теперь чувствовал необходимость выплатить долг Вайолет. И уже ничто не могло остановить его в порывистом стремлении взглянуть любящей его девушке в глаза, объяснить все, стоя рядом с ней. Он даже помыслить не мог о том, что отделается пусть даже самым сердечным письмом, где бы он объяснил случившееся. Уинстон знал, что Вайолет ждет, чтобы он произнес эти слова сам. На нее магическое действие производил даже звук его голоса. И он мог себе представить, насколько глубоким было бы ее разочарование, если бы Уинстон не приехал к ней в Шотландию.

Но насколько трудно было объяснить все это Клемми, которой уже дважды доводилось расторгать помолвки, а теперь приходилось переживать немалый стресс, связанный с подготовкой к свадьбе. Когда Уинстон уехал, журналисты сосредоточили свое внимание на ней. Они следовали за Клемми по всему Лондону, а потом помещали в газетах репортажи о том, как она посещала портних, и о покупках, сделанных ею в магазинах. Ее фотографии то и дело появлялись на страницах газет.

В конце недели, когда Уинстон уже был на пути в Лондон, «Дейли Мейл» докладывала: «Одной из самых занятых женщин в Лондоне была мисс Клементина Хозиер, чья свадьба с Уинстоном Черчиллем, намеченная две недели назад, состоится завтра. В сопровождении леди Бланш Хозиер, своей матери, она совершала покупки и находилась в руках портнихи с предполуденного времени до шести часов вечера. Обе они вернулись домой, утомленные дневными хлопотами».

В своих воспоминаниях о Черчилле Вайолет кратко описывает его визит в Слейнс-Касл в то лето, но очень неопределенно говорит о том, когда он вернулся. По ее словам, они обсуждали женитьбу, но только в общих словах, не вдаваясь в детали. Они редко говорили на отвлеченные темы, наверное, это случилось впервые. Нет сомнения, что их слова были полны возвышенных слов и значительны. Лучшая подруга Вайолет — Венеция Стэнли — несомненно, рассчитывала на бурные излияния чувств и выяснения отношений. 26 августа она спрашивала, вернулся ли Уинстон из замка. «Не считаешь ли ты своим долгом высказать ему все, что думаешь о ней?» — вопрошала она у подруги, имея в виду Клемми.

Слейнс-Касл с его окрестностями предоставлял Уинстону и Вайолет все возможности для бесед и дискуссий. Дни в это время года были длинными, а вокруг простиралось много тропинок, что тянулись на целые мили от замка к лужайкам и холмам, вдоль берега моря, и они могли долго идти вдвоем. Более романтичного места трудно было найти. Зеленые свежие луга с сочной травой, огромное небо, затянутое облаками, и с каждой вершины холма открывались бесконечные морские валы, бьющиеся о пустынный берег. Сам замок с затейливыми выступами башен, выстроенных прежде и не так давно, в обрамлении высоких каменных стен, имел массу выходов, что вели прямо к утесам. Они могли сесть на мягкую траву высоко над береговой линией и следить, как мимо проплывает лодка с рыбаками на борту.

Гуляя часами по округе, исследуя то одно направление, то другое, они обсуждали, какой будет их жизнь в дальнейшем. Как-то они даже добрались до лугов у Краден-Бэй, где премьер-министр обычно играл в гольф. Вечером они ужинали вместе с остальными членами семьи и приехавшими в замок гостями, а потом садились вдвоем у большого камина и играли в карты. Чтобы приободрить Вайолет, Уинстон изобрел удивительную игру в слова. Игра и в самом деле отвлекла ее от печальных мыслей, и Вайолет впервые даже начала смеяться. Надо было придумать прилагательные, которые бы по ритму совпадали с названиями различных станций, расположенных на железной дороге от Лондона до Абердина, как, например, Донкастер, Йорк, Эдинбург. И эти прилагательные должны были быть заимствованы из иностранного языка. Как вспоминала потом Вайолет, Черчилль ликовал как ребенок, когда находилось какое-то необычное сочетание.

Что же касается женитьбы, кажется, ему удалось убедить Вайолет в том, что это правильный выбор, во всяком случае, для него. И еще он настаивал на том, что их дружбе это не должно помешать, как бы потом ни складывалась жизнь. Но самое главное, ему удавалось рассмешить ее. И он пустил в ход все свое остроумие, чтобы заставить ее улыбаться.

Вайолет нравились уединенные прогулки вдоль берега, и она как-то уговорила его взобраться на высокую скалу, откуда они могли бы и дальше карабкаться с одного отвесного утеса к другому. Дорога оказалась очень опасной, перед ними то и дело появлялись глубокие узкие расщелины, на дне которых море со страшным грохотом билось о камни.

Сначала он шел следом за ней, а потом вырвался вперед. Вайолет нравилась его тяга к рискованным приключениям, и она не преминула упомянуть, с какой бесшабашной радостью он преодолевал опасные участки, как карабкался по скалам и утесам, перешагивая с одного шаткого выступа на другой, по скользким водорослям, что выбрасывали бушующие внизу волны. Берега как такового не было. Только громадные камни, сваленные один на другой, с острыми зазубренными краями, на которые садились чайки. Иной раз пройти между ними было невозможно — оставалось только перепрыгивать, но не так-то просто было угадать, насколько надежна точка приземления. Каждый очередной прыжок мог закончиться падением в пенистые буруны.

В этой прогулке, — пронизанной почти маниакальным возбуждением, — с карабканием по скалам и прыжками через расщелины, было много странного. Словно и тот и другой хотели избавиться с помощью напряжения всех мышц от воспоминаний о прошлом и мыслей о будущем. Если бы кто-то стороны увидел, как они взбираются на отвесный утес, наверное, он бы счел, что это какая-то молодая парочка, любители острых ощущений, которым нечего терять, или которые настолько помешались от любви, что забыли про всякую опасность. Никто бы не поверил, что видят перед собой дочь премьер-министра двадцати одного года от роду и тридцатитрехлетнего министра торговли Великобритании. Еще более удивительным было и то, что член кабинета министров через две недели собирался жениться.

Их опасная вылазка по красноватым гранитным утесам закончилась не очень благополучно. Поскользнувшись на влажной скале, Вайолет упала и ударилась о камни, на ее лице остался глубокий порез. «Я сильно расцарапала лицо, взбираясь следом за Уинстоном», — написала она Венеции Стэнли. Счастье, что все обошлось лишь этим ранением, ведь могло быть намного хуже. Если бы она сорвалась со скалы и упала в воду, ее могло увлечь в открытое море сильным и бурным течением. Там ничего не стоило утонуть даже опытному пловцу. Да и на обратном пути легко можно было сорваться с утеса и рухнуть вниз с высоты пятидесяти-шестидесяти футов.

Несмотря на пережитую опасность, на этот эмоциональный выброс, когда настало время Уинстону уезжать, Вайолет впала в отчаяние. А ему не оставалось ничего другого, как попрощаться и оставить девушку в замке. Она отказалась приехать на свадьбу, хотя Венеция, которая приходилась ей кузиной, выступала в роли подружки невесты. Сама поездка в Лондон на несколько дней, где она могла остановиться в собственном доме на Даунинг-стрит, не представляла сложности. Она могла бы встретиться со многими друзьями, которых давно не видела, и со своими поклонниками. Но Вайолет чувствовала, что не готова к такому испытанию. Церемония прошла 12 сентября без нее.

У Вайолет хватило сил прочитать отчеты о свадьбе, которые появились почти во всех главных газетах и журналах. «Таймс» представила свадьбу как одно из главных событий столицы. Огромные толпы собрались на улицах, список приглашенных тоже внушал уважение, в церкви собралось такое количество людей, что яблоку негде было упасть, десятки полицейских — пешие и конные — следили за соблюдением порядка. «Несомненно, — писали в «Таймс», — свадебная церемония привлекла всеобщее внимание».

Статья в «Скотсмене» начиналась со слов: «Ни одна свадьба за последнее время не вызывала таких бурных чувств и такого интереса, какой мы имели возможность наблюдать в субботний день в церкви Святой Маргариты». На первой полосе «Дейли Миррор» заголовок огромными буквами гласил: «Свадьба года».

Памела — леди Литтон, посетившая торжество, выглядела «ужасно хорошенькой», по словам Этти Дезборо. Этти одобрила Клемми и отметила, что Уинстон сиял от счастья. «Ему все доставляло наслаждение, — писала она впоследствии, — каждое лицо в толпе, каждый подарок, что им прислали. Он разворачивал один за другим, показывая их мне». Погода тоже сделала им подарок — и день выдался ясный. Невеста была в белом шелковом платье, подчеркивавшем «удивительной красоты фигуру». Ллойд-Джордж говорил с Уинстоном о политике. Бланш Хозиер сидела в церкви на передней скамье вместе с тремя бывшими любовниками. Джордж Корнуоллис-Уэст плакал, победитель на выборах в Манчестере Уильям Джойнсон-Хискс поздравил молодоженов. А когда — чуть позже остальных — появился поэт Уилфред Скоуэн Блант, зрители в толпе, взирая на его длинные белые волосы и бороду, перешептывались: «Кто этот высокий красавец-мужчина?» Но для Этти «красавцем дня», без всякого сомнения, был Хью Сесил — «шафер Линки в жилете цвета зеленого утиного яйца».

Первую брачную ночь молодожены провели в Бленхейме. Этот громадный дворец был почти полностью предоставлен в их распоряжение — в замке остался только обычный штат прислуги, а Санни уехал в Париж. Через день молодые уехали в Италию, чтобы провести там остаток медового месяца. Все прошло без сучка и задоринки. И даже беспокойство за Вайолет отступило. Однако через неделю после свадьбы в Слейнс-Касле произошло событие, которое показало, что с Вайолет все не так хорошо, как это представлялось.

19 сентября, ближе к вечеру дочь премьер-министра, взяв книгу, вышла из замка и отправилась тем же самым путем, что они проделали с Уинстоном, карабкаясь со скалы на скалу. Асквит и Марго принимали за ужином гостей и не заметили, что дочь не явилась к трапезе.

Когда совсем стемнело, Венеция Стэнли, только что прибывшая из Лондона, где она присутствовала на свадьбе Уинстона и Клемми в качестве подружки невесты, ворвалась в гостиную и объявила, что нигде не может найти Вайолет. Все бросились ее искать, в том числе и приехавшие гости. Лорд Кру — заместитель Элгина в министерстве по делам колоний, тоже был в числе тех, кто принял участие в поисках пропавшей девушки. Слуги несли фонари. Обшарили все склоны и выступы, заглядывали во все страшные расщелины и пропасти. Ночь выдалась беззвездной, густой туман висел в воздухе. Было очень трудно даже разглядеть идущего в нескольких шагах человека. Крики «Вай-о-о-лет!» — заглушал непрерывный рокот моря.

После часа бесплодных поисков премьер-министр, беспокойство которого все нарастало, обратился за помощью к жителям ближайшей деревушки. Десятки людей присоединились к ним, включая и несколько рыбаков, которые хорошо знали береговую линию и зажгли яркие фонари на своих лодках.

Когда в полночь не обнаружилось и следа девушки, Асквит, не выдержав нервного напряжения, склонился в объятия Марго. Он уже почти не сомневался, что дочь упала с обрыва и волны унесли ее далеко в море. Но люди не прерывали поиска. Отовсюду раздавались голоса, свет фонарей то скрывался за скалами, то появлялся вновь. Многие с риском для жизни, перебираясь в густом тумане с одного валуна на другой, заглядывали в каждую расщелину. Наступил момент, когда и Марго впала в отчаяние, она упала на колени и начала молиться.

Несколько минут спустя раздался возглас рыбака. И тут Марго упала в обморок. Но рыбак обнаружил не тело, а живую и невредимую Вайолет. Она объяснила свое долгое отсутствие тем, что поскользнулась и ударилась о выступ головой. Странность заключалась в том, что ее нашли лежащей на мягкой, пружинистой траве неподалеку от берега. И нигде не было видно следов удара и падения.

Газетчики, конечно же, не преминули сообщить о случившемся: «Пропала мисс Асквит, дочь премьер-министра. Все домашние и гости отправились на ее поиски». Репортеры окружили замок, требуя интервью или фотографии. Такого внимания Вайолет никогда не получала за всю свою жизнь, и Марго, видимо, не без основания сочла, что происшествие было чистой воды инсценировкой, устроенной ее приемной дочерью только ради того, чтобы привлечь к себе внимание. Сколько Марго ни всматривалась, она не могла обнаружить ни синяка, ни царапины от удара, И Вайолет не давала внятного объяснения, почему не подала голоса, когда слышала, что ее зовут. Чем больше Марго осознавала, чем вызвано происшествие, тем больше не сердилась на падчерицу. «Полная глупость и опасная выходка» — так она отозвалась о Вайолет в своем дневнике.

Жизнь многих людей находилась под угрозой во время поисков, поэтому семейство постаралось скрыть истинные мотивы девушки. Они беспокоились, как бы газетчики не пронюхали, что выходка дочери — безрассудный шаг впавшей в отчаяние молодой девушки, направленный на то, чтобы привлечь к себе внимание. Она жаждала сочувствия и внимания после отъезда Уинстона, но изо всех сил старалась делать вид, что ничего особенного не произошло. Имелся один молодой человек, чье внимание и симпатию она хотела привлечь, и в письме к нему Вайолет описала случившееся, сильно преувеличив опасность, грозившую ей. Письмо датировано октябрем: «Кажется, я немного прихожу в себя… мне удалось избежать пяти вариантов смерти: я не разбилась вдребезги, упав со скалы, не утонула, оказавшись в воде… дело обошлось без сотрясения мозга…».

Марго пыталась убедить падчерицу молчать о происшествии. Как она опять же писала в дневнике, «мне просто хотелось обратить ее внимание на то, что рыбаки и бедные люди из селения, которые нашли ее, ничего не сказали о том, что думают: бедная Вайолет! Все это так далеко от того, что она пытается показать. Конечно, я чувствую, как ей тяжело». Чтобы поскорее забыть об этом происшествии, Марго решила, что оставшуюся часть времени семья должна провести где-нибудь в большем уединении, и они переехали из замка в дом, принадлежавший ее брату, поблизости от Эдинбурга. Решение оказалось очень своевременным. Мрачная привлекательность замка совершенно не подходила в данный момент для Вайолет, которая и сама находилась в некотором помрачении. Действительно, это место оставляло какое-то гнетущее настроение, недаром замок заворожил писателя Брэма Стокера, который часто бывал в этих местах. Обычно он останавливался в гостинице Килмарнок-Армс (Kilmarnock Arms Hotel) в деревне Краден-Бэй. И очень многие считают, что именно замок Слейнс-Касл вдохновил его в 1897 году на написание романа «Дракула». Во всяком случае, последние строки этого произведения он написал именно в этой гостинице.

За Вайолет установили постоянный пригляд, после того падения «со скалы», как она сама говорила, — девушка выказывала признаки нервного расстройства. Особенно в тех случаях, которые, так или иначе, были связаны с Черчиллем. В октябре премьер-миистр был вынужден вмешаться в ее планы, чтобы отговорить от поездки к Уинстону, когда тот вернулся после медового месяца. Прослышав о том, что в Данди должен пройти ежегодный конгресс шотландских либералов и по этому поводу будут произнесены речи, Ваойлет внезапно решила, что должна непременно появиться на той же платформе, где будет Черчилль, чтобы выступать в его защиту. Отец убеждал ее не делать этого.

«Как жаль, — писала она Венеции, — мне так хотелось высказаться!» Премьер-министр внушал дочери, что ей не стоит выступать из «политических» соображений, но и он, и Марго тревожились, что ее появление рядом с Уинстоном привлечет внимание газетчиков и породит массу сплетен и слухов.

Вскоре это маниакальное состояние стало сходить на нет, особенно после того, как Марго завела речь о том, что, раз Вайолет находится в таком расстроенном состоянии, ей необходимо снова поехать в Швейцарию для поправки здоровья. Конечно, Марго не представляла всей глубины того душевного потрясения, что пережила Вайолет, однако от нее не укрылись резкие изменения в настроении приемной дочери. «Этим летом, — записала она в дневнике, — что-то вдруг сразу переменилось». Но провести еще одну долгую зиму за границей Вайолет смертельно не хотелось. Поэтому, несмотря на отчаянное желание с головой окунуться в политику, ей пришлось согласиться, что этого делать не стоит, чтобы ее снова не услали из Англии. На протяжении следующих двух месяцев она уделяла меньше внимания своей дружбе с Уинстоном, поскольку ей требовалось время, чтобы смириться с присутствием его жены Клемми. И после того, как это все-таки, наконец, произошло, она в конце зимы в сопровождении Марго отправилась на шесть недель в Европу. На этот раз она выдержала испытание ссылкой относительно спокойно, довольная уже тем, что она оказалась не столь продолжительной.

Черчилль очень хотел, чтобы Вайолет и Клемми подружились, и старался сделать все, чтобы сгладить ранящие моменты. Через два месяца после свадьбы он пригласил девушку на ланч. Вайолет старалась держать себя в руках, но Клемми не произвела на нее большого впечатления. Когда она призналась в этом Уинстону, тот сказал, что достоинства его жены таятся в глубине и не бросаются в глаза. Вайолет готова была высказаться более резко, но сдержалась — к чему она приучала себя уже в течение этих месяцев, — поэтому только улыбнулась и ответила загадочно: «Но глаза видят так много!»

Хотя горечь в душе Вайолет еще оставалась, все были заинтересованы в том, чтобы летние волнения остались позади и больше никого не беспокоили. Вайолет осталась самым большим защитником Черчилля на Даунинг-стрит. Но оба все-таки принимали меры безопасности, чтобы не сближаться уж слишком тесно. Очень небольшая часть их переписки сохранилась, хотя оба больше всего на свете любили эпистолярный стиль. На публике Черчилль почти ничего не упоминал о Вайолет. Имеются только разбросанные то тут, то там фразы, большая часть из них посвящена воспоминаниям о том, как дочь обожала своего отца. Он называл Вайолет «доблестный боец» Асквита.

Уинстону приходилось туго в его попытках не обидеть Вайолет, и оберегать счастье Клемми. Но его стремление миновать эти рифы было очень честным и искренним. Поэтому он не утратил дружбы одной и сохранил любовь другой. В первые два года их совместной жизни Клемми побаивалась, что он разочаруется в их браке. «Тебя никто не сможет мне заменить, — уверял Уинстон. — Ты единственная, кого я люблю. И ты должна верить мне. Я никого не смогу полюбить, кроме тебя».

Он отвечал за сказанные слова, хотя это было необычно для политика его возраста и с его представлениями о себе.

 

XVII. Выдающийся эдвардианец

Его восхождение было необыкновенным. Менее чем через семь лет — когда Черчилль вышел из заднескамеечников консервативной партии, он выдвинулся в первый ряд либерального кабинета. Комментаторы со всех сторон предсказывали, что однажды он займет место премьер-министра. Еще во время его помолвки, воспользовавшись удобным случаем, в «Дейли Миррор» отметили, что ожидания, связанные с его ярким политическим будущим, вполне оправданны. После спасения в горящем доме, репортер с оттенком добродушной насмешки, но с полным основанием, писал: «Если пророчества когда-либо сбывались, то можно смело предсказать, что мистер Черчилль — солдат, военный корреспондент, путешественник, биограф, а теперь, имея в виду только что случившееся, еще и пожарник, — однажды решит (и это случится не в столь отдаленном будущем) достичь поста премьер-министра».

А.Г. Гардинер из «Дейли Ньюс» рисует его как человека, уже готового сесть в кресло премьер-министра. «Он представляет собой наиболее интересную фигуру в политике, его жизнь — постоянная драма действий и поступков, он отчаянно храбрый, его взгляд ничто не замутняет, двигатель работает неустанно». Джеймс Дуглас — редактор «Стар» — так воодушевился планами на будущее, связанными с молодым политиком, что перестал обращать внимание на других государственных деятелей. «В палате общин много умных людей, — писал он, — но никто из них не возбудит в вас ни романтического воодушевления, ни страсти к приключениям… Мистер Черчилль один слышит звуки драматического будущего».

И вот настало время, когда столь многообещающий политик наконец имел возможность доказать, что эти ожидания относительно его карьеры не были напрасными. Верил ли он, что наделен нужными способностями, чтобы возглавить один из главнейших департаментов страны, стать мощной силой кабинета и проявить себя как умелый и достойный законодатель? Уже на следующий год ни у кого не оставалось сомнений, что он покажет свои способности во всех перечисленных направлениях.

Несмотря на отсутствие опыта, Черчилль как министр торговли утвердил три важнейших закона, ставших заметным достижением эдвардианской эпохи.

Первые два относятся к 1909 году. Первый из них — закон о бирже труда, который дал возможность навести порядок в национальной сфере занятости. Инициатива была отчаянно смелой, но весьма практичной, она позволяла безработным одного региона найти работу в другом регионе. Второй закон — утверждение комиссии по вопросам заработной платы. Этот закон облегчал нездоровые условия трудящихся, получавших мизерную плату за свой труд, в основном, женщин в маленьких цехах и мастерских. Первые важнейшие законы, которые предусматривали «минимальную заработную плату». Когда закон вступил в силу, Мэри Макартур, — секретарь женской лиги профсоюза, — с благодарностью сказала, обращаясь к американским слушателям: «Не уверена, что Англия осознала, что сделано. Это настоящая революция. Революция в наших условиях работы в промышленности».

Чтобы добиться утверждения третьего закона, потребовалось время. Но именно Черчилль впервые — в 1908 году — выдвинул эту идею, которая затем оформилась в систему страхования от безработицы в рамках закона о государственном страховании 1911 года. Ллойд-Джордж пожинал плоды, но всю черную и неблагодарную работу по подготовке провел Черчилль со своими подчиненными в министерстве торговли. Впервые он изложил идею Асквиту в начале 1908 года, затем развернул детальный план уже к концу года, а затем через несколько месяцев представил и конкретные затраты. Но из-за специального запроса Ллойд-Джорджа пришлось отложить продвижение законопроекта в палату общин. Они вдвоем пришли к выводу, что следует объединить законопроекты о безработице и о медицинском страховании в единый закон. Только Ллойд-Джорджу требовалось время для выяснения нужных сумм по медицинской страховке. Министр финансов не был уверен, что сумеет подготовить план, но хотел попробовать, и Черчилль согласился подождать.

Уже через два с половиной года Ллойд-Джордж настаивал, что ему принадлежит идея общего плана, и что Уинстон «отошел», — как он представил это, — в схему о безработице. Это неправда. Ллойд-Джордж просто подхватил мысль на лету, подготавливая бюджет 1900 года, он только добавил то, что излагал Черчилль в своих проектах реформ. Но в 1911 году Джордж делал вид, что вклад его коллеги не был особенно значимым.

Как потом Черчилль писал в письме Клемми: «Ллойд-Джордж практически использовал страхование по безработице как свое собственное предложение и вытолкнул меня из этой сферы, хотя все это отняло у меня столько сил и времени».

Если окинуть взглядом — в самом широком контексте — то, что сделал Ллойд-Джордж, когда занял место министра торговли, становится понятно, какие именно новшества принадлежат ему. Он вступил в эту должность в конце 1905 года и занимал ее до апреля 1908 года. За все это время он почти не касался социальных реформ. Основными его предложениями по новому законодательству были: закон о торговых морских перевозках, закон о патентах и промышленных образцах, а также закон о работе лондонского порта. Так что он не поставил рекорда в области социальных перемен.

Один из его биографов задавался вопросом, почему так случилось, что Ллойд-Джордж не сделал ничего существенного, не стал истинным преобразователем, хотя считается таковым. Ответ в том, что и деятельные представители кабинета, и его соперник Уинстон Черчилль, пришедший впоследствии, подталкивали Ллойд-Джорджа делать больше, чем давать пустые обещания. И как только Черчилль вошел в кабинет министров, все изменилось. Этих двух влиятельных людей с высокими запросами коллеги называли «два Ромео» — Уинстон и Ллойд-Джордж возвышались над всеми в Либеральной партии, они были партнерами и соперниками, каждый старался подмять другого, чтобы защитить свои собственные идеи и интересы.

Но Уинстон буквально горел идеей изменить устаревшие представления либералов, сформировавшиеся при правлении Кэмпбелл-Баннермана, и утвердить на повестке дня правления Асквита то, что впоследствии называли «новым либерализмом». В кабинете министров сразу почувствовали этот новый дух времени. Уинстон сразу дал понять, что возвращаться к старой политике не намерен. «От меня будет много хлопот!» — провозгласил он на встрече представителей кабинета в 1908 году. И добился своего. В дневнике секретаря министра финасов Чарльза Хобхауза осталась запись: «Как отмечали все члены кабинета, с появлением Уинстона Черчилля исчезла та гармония, которая присутствовала прежде». Хобхауз возлагает вину на Черчилля, что из-за него Ллойд-Джордж стал более жестким. Ему представлялось, что необычные, царапающие идеи Черчилля — всего лишь уловка для того, чтобы посадить Ллойд-Джорджа на мель или толкнуть на утесы. «Не могу себя заставить избавиться от предположений, что Уинстон Черчилль вынуждал Ллойд-Джорджа на безрассудные поступки».

Среди министров Хобхауз не был единственным, кто считал, что Черчилль вносит смуту и беспокойства, чтобы проложить самому себе путь наверх. Лорд Эшер, слыша ворчание членов кабинета, заключил: «Мне представляется, что Уинстон хочет скакать впереди кабинета. Он воображает себя Наполеоном».

Разумеется, Ллойд-Джордж, как и другие члены кабинета, читал пророческие высказывания газетчиков о том, что они видят Черчилля в ближайшем будущем премьер-министром. И видел, как тот стремительно действует, вырываясь вперед. Со своего кресла министра финансов он мог отслеживать всю цепочку, что потом привела к событиям десятого ноября. Нет сомнения, что его беспокоила и тесная дружба Уинстона с дочерью премьер-министра. Он не ошибался в том, насколько та заинтересована в его продвижении. А Ллойд-Джорджа она считала мелким интриганом и даже не пыталась скрыть своего презрительного отношения к нему.

Вайолет любила рассказывать, как она спросила Джона Мейнарда Кейнса (экономиста, основателя кейнсианского направления и макроэкономики как самостоятельной науки): «Как вы думаете, чем занимается мистер Ллойд-Джордж, когда остается в комнате?» Кейнси улыбнулся: «Когда он один в комнате, там больше никого нет».

За короткий отрезок времени в конце 1908 года Беатрис Уэбб настолько была воодушевлена работой Черчилля как министра торговли, что не сомневалась — он уже затмил Ллойд-Джорджа как представитель либералов. И написала в дневнике: «Черчилль сверкает как бриллиант». Теперь она явно отдавала предпочтение Уинстону, а Ллойд-Джорджа называла «умный парень», но, по ее мнению, он уступал Черчиллю в интеллекте и не был такой же привлекательной личностью — в большей степени проповедником, чем государственным деятелем.

Сам Уинстон не размышлял на тему личных амбиций, он просто трудился на благо преобразований. И работал настолько усердно, что к концу 1908 года смог представить Асквиту полный, исчерпывающий проект. Никто из членов кабинета, включая и Ллойд-Джорджа, не продвинулся так далеко в деле социальных преобразований страны при помощи либерального законодательства. С присущей ему уверенностью он волей-неволей навязывал свой собственный курс премьер-министру. Он даже указывал в одном из писем к Асквиту сроки, в которые должно уложиться правительство, — два года.

«Потребность в них настоятельная, момент созрел, — писал он Асквиту. — Германия — притом, что климат там суровее, и она располагает меньшими ресурсами, — сумела создать вполне удовлетворительные базовые условия жизни для своего народа. Как государство, она организована не только для войны, но и для мира. А мы не создали ничего, кроме большого числа партийных политиков».

Список его реформ включал планы по организации бирж труда, страхование от безработицы, систему национального страхования в случае телесной немощи, генеральную ревизию помощи беднякам, перемены в области образования и транспорта, более агрессивную политику в области индустриального развития, предусматривающую улучшение отношений между нанимателями и рабочими, сокращение рабочего дня, установление минимальной зарплаты. И это только на начальном этапе. Но даже эти первые шаги были основательно продуманными, практичными, вполне достижимыми и результативными. Более того, он считал, что эти законы получат широкое одобрение даже в палате лордов.

Если мы добьемся успеха, уверял он Асквита, эти преобразования сделают нацию и либеральную партию намного сильнее. Но даже если мы проиграем, то насколько почетнее проиграть при попытке выполнить столь важные вещи, чем медленно загнивать, бросая слова на ветер.

Асквит одобрил планы Черчилля и всячески подталкивал его продолжать в том же духе для утверждения новых законов. В сущности, Черчилль предлагал стране ту самую стратегию, которую использовал сам: добиваться большого успеха, ставя перед собой великие цели, рискуя и используя для исполнения задуманного любые возможности, как только они появляются.

И хотя его часто подвергали критике за нетерпение и неумеренность, Черчилль выказывал неколебимую твердость и способность методично продвигаться вперед на пути прогресса. После того, как закон о биржах труда был представлен на утверждение, Черчилль с гордостью написал «его прекрасно встретили» в парламенте, и даже «друзья» — имеются в виду Бальфур и другие лидеры консервативной партии — одобрительно кивали головами. Поскольку министр намеревался и далее коллекционировать свои законодательные победы, ему пришлось немного умерить пыл и манеру выступления в палате общин, чтобы хоть на какое-то время каждое его выступление не принимали в штыки. Он был рад тепло поблагодарить Бальфура за «исключительно справедливое» толкование закона о биржах труда, которое поступило со стороны оппозиции, и объявил: теперь, чтобы оправдать поддержку, он берет на себя проработку всех деталей для подготовки окончательного документа.

В начале 1909 года Уинстона переполняло чувство уверенности. Одному из журналистов он доверительно сообщил, что этот год будет полон волнующих достижений: «Огромные планы и при этом тщательно проработанные». Он не сомневался, что за два года, если все пойдет, как задумано, страна получит разумную и эффективную систему, позволяющую помочь тем, кто не в состоянии позаботиться о себе, и дать возможность продвинуться тем, кто этого хочет. Собственно, именно об этом он говорил в октябре во время выступления в Данди, когда только что вернулся из свадебного путешествия: моя главная цель «обратить внимание на нужды нации, для того, чтобы выстроить наиболее полную и тщательно продуманную социальную организацию».

Те же самые мотивы прозвучали и в пятницу вечером, когда он выступал перед избирателями Данди в Киннэйрд-Холле (его молодая жена сидела рядом): и страстно произнес: «Мы шагаем в лучшее будущее. Мы утверждаем человеколюбие. Полные надежды, мы идем широкой прямой дрогой, оставив за спиной горы, навстречу рассвету».

Пока Черчилль наслаждался новой ролью в Либеральной партии — ролью пророка, молодого, чисто выбритого Моисея, указывающего путь к спасительной земле, — две силы стремительно вырастали, чтобы преградить ему путь «на широкой дороге». Одна — это Германия, другая — Ллойд-Джордж.

Пока генералы кайзера играли в игры, изображая рыцарские турниры, его адмиралы занимались созданием современного флота, чтобы выступить соперниками Британии. В 1906 году им пришлось модернизировать свои планы, когда британцы спустили на воду огромный линкор под названием «Дредноут» (HMS Dreadnought) — настоящий монстр с впечатляющей огневой мощью, способный потопить любой из существующих кораблей. Было не слишком благоразумным трубить в фанфары по поводу превосходства его дальнобойных орудий, но британцы не могли удержаться. Один преисполненный гордости офицер Королевского флота заявил представителям прессы: «В тот день, когда линкор «Дредноут» поднял флаг, все флоты мира тотчас стали устаревшими». К концу 1908 года уже десятки таких британских линкоров были в строю или находились в процессе постройки.

Германские адмиралы отнюдь не были устрашены этим и восприняли новый корабль как вызов, который им следует повторить и превзойти. Они не теряли времени даром. В 1908 году немцы спустили на воду четыре линкора с теми же способностями, что имел «Дрендоут», и взяли курс на создание к 1912 году флота из двадцати одного корабля такого же типа. В Британии росли опасения, что нация, которая долгое время оставалась королевой морей, может утратить свое влияние в этой области. И те, кто раньше утверждал, что новый британский корабль превосходит по мощи все другие, пришли к выводу, что он лишь вызвал гонку вооружений. «Если мы выставляем иностранные флоты устаревшими, — писали в «Эдинбург Ревью», — мы показываем иностранцам путь, как сделать это с нами».

Покрытые завесой тайны военно-морские приготовления Германии породили у британских властей неуверенность, они не представляли, насколько опасны новые виды кораблей, какое количество Германия уже имеет и сколько находится в производстве.

В один из дней декабря 1908 года член оппозиции, Джон Лондсдейл, спросил у Реджинальда Маккенны, нового главы адмиралтейства, может ли он назвать «количество и технические характеристики больших орудий, установленных на новом германском линкоре «Позен». Маккенна ответил: «Я не располагаю информацией по этому вопросу».

Потрясенный Лондсдейл задал следующий вопрос, обращаясь уже к присутствующим: «А не считаете ли вы нужным предпринять шаги, чтобы ознакомиться с этими фактами?» Маккенна попытался ответить вопросом на вопрос: «Если уважаемый джентльмен поможет мне разобраться в тяжелом вооружении «Позена», я буду ему чрезвычайно признателен». «Это не является моей работой», — отразил нападение Лондсдейл.

Возможно, Маккенна имел смутные представления об оснащении некоторых линейных кораблей, но он знал больше, чем хотел признать. Только он боялся посеять панику, если выскажется по существу. И через две недели он признался Асквиту: «Возможности Германии строить дредноуты в данный момент равноценны нашим возможностям». И если эта «тревожная» новость станет достоянием общественности, предупреждал он, это вызовет горькое разочарование в силах правительства. Последние поступавшие в кабинет доклады настолько тревожили Маккенну, что он подготовил записку с просьбой о предоставлении дополнительных финансовых средств, необходимых для строительства новых дредноутов. Запрашиваемая сумма в 9 миллионов фунтов — умопомрачительная по тем временам — превышала ранее запланированные расходы в шесть, а, может, и в восемь раз. Кабинет министров принял запрос в январе 1909 года, и два месяца его члены спорили о том, что предпринять.

Увлеченный планами социальных преобразований, занятый сначала ухаживанием за Клементиной Хозиер, а затем женитьбой, Черчилль меньше обычного обращал внимание на вопросы внешней политики. Военные планы проходили мимо него. Молодой человек, который некогда бросался в атаку и рисковал собственной жизнью, уже привык к менее мучительным перипетиям политических баталий. И он не сразу разглядел те опасности и угрозы, которые создавало все возрастающее военно-морское соперничество между Германией и Британией. Реформы, сокращение расходов и мирные переустройства являлись основными лозунгами Либеральной партии, и Черчилля воодушевляли эти великие цели. Они казались ему теперь лучшим путем для достижения славы, чем тот традиционный путь, который предоставляла война.

В нем ничего не было от милитариста, разжигателя войны, как расписывали позднейшие критики, — напротив, Черчилль тогда считал, что у двух стран — Германии и Британии — нет причин для военного противостояния. «Я считаю, что надо решительно пресекать высказывания тех людей, которые считают, будто война между Великобританией и Германией неизбежна, — говорил он слушателям в Уэльсе. — Это полная чепуха. Нам не из-за чего сражаться, нет такой награды, которую мы способны выиграть. Я разделяю высокую и господствующую в обществе веру в неизменно добрые чувства великих народов».

Пока Черчилль мечтал о мире и процветании, мягкий и кроткий Реджи Маккенна проталкивал планы, предусматривающие значительное увеличение мощи британской военной машины. Для выполнения этой задачи требовались такие огромные деньги, которые Черчилль не мог изыскать. Потратив месяцы на поиски средств, необходимых для общественных преобразований, он не имел никакого желания тратить миллионы ради противостояния тому, что представлялось сомнительной угрозой. И он решил, что теперь важнее сразиться с Маккенной, чем ускорять подготовку к некоему будущему конфликту с Германией.

Вместе с ним рука об руку выступил Ллойд-Джордж. Они доказывали, что строительство четырех дредноутов вполне достаточно для предстоящего года. Вдвоем ни сражались столь уверенно, что им удавалось выводить Реджи из себя: «Ненавижу их!» — сказал он жене после длившихся месяцами споров по военно-морскому вопросу.

Его противники оспаривали все, что он предлагал. Маккенна предоставлял кабинету министров письменное обоснование своих планов, а Черчилль возвращал его назад со своими критическими замечаниями на полях. Реджи был так разгневан и расстроен, что ходил на заседания кабинета, приготовив письменное заявление об отставке, которое он держал в кармане, чтобы выложить его, как только Черчилль зайдет слишком далеко в своей критике. Ллойд-Джордж упивался конфликтом. Чтобы еще больше подстрекнуть Уинстона, он говорил ему, пользуясь военной терминологией, что наслаждается, наблюдая, как словесная огневая мощь Черчилля «разбивает в пух и прах эскадру Мак-Кея» . Ораторское мастерство Маккенны не было столь ярким и убедительным, как у Черчилля, и он надеялся только на Асквита, ожидая, что тот предотвратит разгром. Но премьер-министр предпочитал, откинувшись на спинку кресла, наблюдать за сражением, пока одна из сторон не выйдет победителем или пока не будет достигнут компромисс.

Как первый лорд адмиралтейства, Маккенна рассчитывал на более серьезную поддержку со стороны Асквита в том, что касалось военно-морского флота, учитывая, что его противником выступал министр торговли. А получалось так, что он вступал в бой в полном одиночестве. «Сегодня кабинет снова предоставил Черчиллю возможность продемонстрировать свое ораторское искусство, — объяснял Реджи жене. — Управление кабинетом невозможно, если кучер не держит вожжи в железных рукавицах… Моя работа — сущее наказание».

Отчасти сложности с продвижением вопроса были вызваны тем, что ни Черчилль, ни Ллойд-Джордж не питали ни малейшего уважения к Маккенне, отсюда и их стремление принизить значение того, о чем он говорил. И когда он настаивал, что Германия готовится к войне и вскоре будет реально угрожать Британии на морях, они просто отказывались ему верить. Они считали, что он слабый первый лорд, которым вертят как хотят его адмиралы, стремящиеся заполучить как можно больше кораблей. Когда Ллойдж-Джордж услышал слова Маккенны о том, что «восемь дрендоутов Германии могут положить нас на обе лопатки», он заметил: «Уверен, что адмиралы подсунули ему ложные сведения, чтобы испугать нас».

Когда спорщики раскалили атмосферу докрасна, Асквит, наконец, предложил прийти к компромиссу. Вместо того чтобы приступать немедленно к строительству восьми дредноутов, он предложил начать с четырех и затем постепенно достраивать остальные, если подтвердятся сведения о достижениях германских военно-морских сил. Кажется, этот компромисс никого не устраивал, но Маккенне дали возможность 16 марта представить запрос в палату общин.

В полной тишине он изложил свое представление о кризисе, который переживают военно-морские силы Британии. О разногласиях по этому вопросу в министерстве он не стал упоминать. Но присутствующие не понимали, насколько серьезны были основания Маккенны тревожиться по этому вопросу. О многом он умалчивал и даже притушевывал, чтобы не вызвать паники.

«Приближается день, — говорил он, — когда в почти автоматическом режиме все корабли, построенные до «Дредноута», придется отправить на свалку. Тогда наше превосходство будет зависеть только от нашего численного преимущества в дредноутах. И можно забыть о господстве на морях, если мы допустим отставание в этом классе кораблей». И хотя его слова были тщательно взвешены, они все равно прозвучали неожиданно, никто не подозревал о таком положении дел.

Для большей части британской публики казалось почти невероятным, что первый лорд адмиралтейства мог иметь даже малейшие сомнения относительно морского владычества Британии. Это все равно, как если бы солнце вдруг рухнуло вниз. Одна фраза в его высказывании о кораблестроительных планах германского военно-морского флота, выраженная с несвойственной этому ведомству прямотой, стала сенсационной: «Трудность правительства состоит в том, что на данный момент мы не знаем в той степени, в какой нам бы хотелось, какими темпами будет осуществляться германское строительство».

Если даже первый лорд адмиралтейства не имеет понятия, насколько быстро в Германии будут созданы дредноуты, то испугать население уже не составляет труда. И мнение о том, что Британия должна приложить все силы, чтобы ускорить выпуск более мощных боевых кораблей, распространилось очень быстро. Говорилось и о том, что англичане в один прекрасный день могут проснуться и обнаружить, что их остров со всех сторон окружен германским флотом. «Невозможно открыть газеты, — сказал вышедший в отставку морской офицер, тоже член оппозиции, — чтобы не увидеть, что почти целая страница отведена тревожным предупреждениям о грозящей стране опасности».

Потребовалось меньше недели, и вот уже со всех сторон слышался боевой клич — слоган с требованием строительства восьми новых дредноутов, впервые использованный 27 марта умелым представителем партии тори Джорджем Уиндемом: «Мы хотим восемь и мы не можем ждать!» С этого момента — осознавали это все политики или нет, — они уже не могли избежать большой эдвардианской гонки вооружений. Народ требовал спуска на воду восьми и даже более дредноутов. На утверждение, что войны с Германией удастся избежать, Уиндем ответил Уилфреду Бланту: «Только в том случае, если будем ускоренно строить корабли».

Ллойд-Джордж считал, что деньги, которые будут истрачены на строительство суперлинкоров, было бы лучше пустить на социальные преобразования, как им хотелось с Черчиллем. Он доказывал в парламенте, что это «акт преступного безумия» — тратить миллионы на создание «гигантской флотилии, которая должна противостоять мифическим армадам». Как министр финансов, он обязан был найти деньги, чтобы поддержать решение кабинета. И ему предстояло извлечь максимум доходов из внутренних ресурсов. Он подготовил «народный бюджет» на 1909 год, где повысил налоги во всех сферах — на машины, шахты, полезные ископаемые, земельную собственность и другие доходы.

Главным источником налогообложения для него стали представители богатых классов, они должны были платить десять процентов от своих доходов на покрытие государственных расходов.

Черчилль приложил сверхусилия, чтобы найти свои источники доходов и не сокращать расходы на преобразования в социальной сфере. После того, как бюджет в апреле был представлен на рассмотрение, он написал жене, что у него «хватит резервов на великие реформы следующего года». Увлеченный открывавшимися перед ним перспективами, он даже отодвинул в сторону многие свои прежние представления о правительстве. В этот сложный период его взгляд, устремленный к лучшему будущему на «великом высоком пути», претерпел некоторые поправки.

Так, например, он теперь смотрел иными глазами на свои выступления против протекционизма, когда он находился в лагере консерваторов. Тогда он решительно выступил против резкого увеличения пошлины на товары, потому что, как он утверждал, большая часть этих денег осядет в карманах правительственных чиновников. И новые доходы только позволят им тратить на себя еще больше. «Правительство ничего не делает, — говорил он тогда. — И ему нечего дать. Но что они делают с удовольствием — так это прибирают к рукам, что только возможно. Положите деньги в карман одного англичанина, но это будут деньги, взятые из кармана другого, и огромная их часть потеряется по дороге».

Но теперь, в 1909 году все изменилось. И разница состояла в том, что репутацию правительства уже не пятнали подозрения в коррупции и некомпетентности, свойственные прежним временам. Ему бы хотелось верить, что он и лорд Асквит, и Ллойд-Джордж используют налоги на нужное дело. Он надеялся, что все они — верные и честные управители большого хозяйства, и управляют им мудро, на пользу всему обществу, а не для собственной выгоды. «Не стану делать вид, что налоги сами по себе хорошая вещь, — заявил Черчилль лондонской аудитории в 1909 году. — Нет, конечно. Все налоги плохи», но затем поспешил добавить, что они нужны для того, чтобы поддерживать такие жизненно важные вещи, как национальная безопасность и, по его мнению, «социальная безопасность», которая еще важнее военной. Бюджет Ллойд-Джорджа предусматривал «необходимое» количество денег, чтобы «страна могла начать преобразования на великом поле социальной организации».

Однако ни Черчилль, ни другие лидеры либералов не получили возможности предпринять что-либо, кроме как «начать хлопотать». Их отбросили назад не только возросшие траты военно-морского ведомства, но также и пагубный способ, который использовал Ллойд-Джордж для представления «народного бюджета» в палате общин. Вместо того чтобы, по крайней мере, попытаться провести закон обычным путем, он принялся сражаться с палатой лордов с самого начала, будучи уверенным в том, что они отвергнут предложение о повышении налогов на богатство. Действительно, цифра в десять процентов выглядела поистине революционной, и чтобы ее утвердить, требовалось умение маневрировать. Либеральный журналист, свой человек среди политиков Дж. А. Спендер верил, чтобы если бы законопроект попал в руки Асквита, тот бы сумел его провести, несмотря на протесты оппозиции. Ведь в конечном итоге повышение налогов было связано с необходимостью высоких трат на расходы военно-морского ведомства, и тори сами горячо поддерживали эту идею.

Но Ллойдж-Джордж почему-то повернул разговор таким образом, что получилось — он ратует не за пенсы и фунты, а выступает против государственной власти. А он сражался не только за бюджет и был уверен, что выиграет. Ему представлялось, что он должен выступить триумфатором Либеральной партии на следующих всеобщих выборах, которые окончательно повергнут консерваторов и унизят палату лордов. А на самом деле та азартная игра, в которую он ринулся, привела страну к конституциональному кризису, из-за которого пришлось отложить и все задуманные социальные преобразования, и одновременно стоила его партии главенствующего положения — тори получили более ста мест в палате общин. Решение Ллойд-Джорджа прибегнуть к методам классовой борьбы должно было, по словам Спендера, «вывести партию тори из равновесия; они бы пришли в ярость и действовали бы соответствующим образом».

Ллойд-Джордж разжег страсти, представляя в палате общин свой «военный бюджет». Он намеревался добыть деньги, отняв их у богатых, столкнув в борьбе «неимущих с имущими». Но все это были большей частью риторические приемы. Более двух третей возросшей расходной части его бюджета шло на оплату двух вещей: строительства дредноутов и пенсий по старости. (После исправлений, внесенных по предложению Асквита, расходы на пенсию покрывались только на семьдесят процентов, но и это было больше того, что ожидали получить.) Ллойд-Джордж полностью осознавал, что от него могут потребовать выделения еще большего количества денег на Королевский военно-морской флот. Если будет принято решение о строительстве четырех дополнительных дредноутов, заявил он, то годовые затраты на военно-морские силы «достигнут таких размеров, что налогоплательщики содрогнутся». Понимая, что рост расходов на вооружение расстроит планы либералов, он заложил в бюджет расходные статьи на более крупные суммы, чем ожидалось, чтобы иметь возможность для маневров.

Либералы готовились к главной схватке за власть, но подготовка к противостоянию с Германией истощала все силы. В ближайшие два года расходы на военно-морское ведомство выросли на 20 процентов. В то же время те немногие выступления против власти, происходившие в тот период, во многом были связаны с идеями Черчилля о национальном страховании.

Ошибки по отсрочке реформ Черчилль возложил на Ллойд-Джорджа. Зная, с какой страстью Черчилль бросается в бой, отстаивая свои идеи, Ллойд-Джордж вступил в борьбу, и тем самым вынудил его присоединиться. Блестящий способ отобрать лидерство у восходящей звезды. В зрелом возрасте Черчилль объяснит, почему он позволил Ллойд-Джорджу втянуть себя в свои игры. «Он сумел бы уговорить и птицу покинуть гнездо, когда был в ударе, — писал он. — Я видел, как он мог за десять минут повернуть мнение кабинета совсем в другую от намеченной линии сторону, когда уже все вроде было решено. И никто не мог вспомнить, каких-либо особенных доводов, которые могли бы объяснить такой резкий поворот мысли».

Каждый, кому доводилось сотрудничать с Ллойд-Джорджем, поражались, как легко он мог обаять любого, в ком был заинтересован в тот момент. «Когда вы входили в кабинет, — вспоминал дипломат и писатель Гарольд Николсон, — он вставал из-за стола, чтобы приветствовать вас, обнимал за плечи, начиная вести разговор. Он производил впечатление абсолютного дружелюбия, радости от того, что просто видит вас и симпатии. Он был прекрасный слушатель и когда он внимал — или делал вид, что внимает, — большую часть времени он пропускал все слова мимо ушей — он смотрел на вас с таким видом, словно видел единственного умного человека, с каким ему доводилось встречаться».

Собеседнику было нелегко прервать человека, прозванного за способность очаровывать людей «валлийским волшебником». Уинстону нравилось, что они были равны друг другу по умению убеждать, и позже признавался: «Вдвоем мы представляли мощную силу». Но Ллойд-Джордж смотрел на их взаимоотношения иначе. Чарльз Хобхауз писал в дневнике, что Ллойд-Джордж «обладал магической силой покорять людей за короткое время. Но он не понимал значения таких слов, как «правда» и «благодарность». Асквит его побаивался, а Ллойд-Джордж знал это, но с уважением относился к Асквиту. Он … обращался с Уинстоном Черчиллем так, как если бы тот был любимым, избалованным и упрямым ребенком». То в одном случае, то в другом, Черчилль бунтовал и говорил Ллойд-Джорджу: «Отправляйтесь в ад своим собственным путем. Не буду мешать вам. Не хочу иметь ничего общего с вашей чертовой стратегией». Один из их общих друзей вспоминал, как Черчилль однажды выкрикнул: «Нет, нет, нет! Я не пойду за Джорджем».

Однако, то в одном, то в другом, Уинстон все же уступал и снова вставал рядом с Ллойд-Джорджем. Это было необычное проявление слабости в молодом человеке, для которого утрата уважения к лидерам являлась признаком растущей собственной силы. Каким-то образом он убедил себя, что Ллойд-Джордж необходимый для его соратник — отчасти, потому что тот умел сохранять хладнокровие в политической схватке — весьма ценное качество, которого так не хватало Черчиллю. И в то же время именно эти стороны характера делали Ллойд-Джорджа циником, чего Уинстон не замечал. «Ты намного сильнее меня, — признался он как-то Ллойд-Джорджу. — Я отметил, как ты многое воспринимаешь спокойно и без волнения, ты не будоражишь себя, но все, чего ты хочешь, свершается. Я слишком сильно воодушевляюсь, терзаюсь и произвожу слишком много шума».

 

XVIII. Шум и ярость

Высокий, оштукатуренный в кремовый цвет дом под номером 33 в конце улицы Экклстон-сквер находился в спокойной и тихой части тогдашнего Лондона. Зеленый анклав простирался между рекой и Белгравией . В том районе селились многие большие и процветающие семьи, главами которых являлись обеспеченные профессионалы и успешные бизнесмены. Они гордились ухоженными, элегантными садами, которые аккуратно тянулись за высокой оградой, украшая Экклстон-сквер и соседнюю улицу Уорвик-сквер. Проехав всего полмили, можно было попасть на беспокойный вокзал Виктория, куда приезжали утром и отбывали вечером толпы пассажиров из пригородов. Полный спокойствия, но расположенный недалеко от самого сердца Вестминстера, район Экклстон-сквер был для Уинстона Черчилля идеальным местом, чтобы обосноваться там с молодой женой и начать создавать семью.

Они переехали в дом номер 33 в мае 1909 года, когда вереница фургонов всю пятницу и субботу перевозила туда мебель и ковры — новые и старые. Дженни выбирала обои для оклейки стен, а Уинстон следил за тем, как устанавливают книжные шкафы, куда должна была вместиться его громадная библиотека. Для столовой Клемми заказала привлекательный голубой ковер. Она также выбирала радостные, светлые вещи для детской комнаты, появление малыша Клемми ждала летом. В тридцать четыре года Уинстон Черчилль готовился к следующему большому приключению своей жизни — отцовству.

С насмешливой улыбкой Ллойд-Джордж уверял всех, что ребенок освобождает человека от уплаты подоходного налога (или «брэта», как он это называл), и что именно эту статью Черчилль якобы особенно оценил. «Уинстон, — говорил он друзьям, — высказывается против всех вопросов по бюджету, кроме «брэта», и это по той причине, что скоро сам должен стать отцом».

Появление 11 июля в доме под номером 33 Дианы Черчилль родители встретили с восторгом. Ее волосы отливали рыжиной — как и у отца, что умиляло его. Он с восторгом смотрел на крошечное создание — крепенькое и здоровое, что еще больше радовало: «Ее крошечные ладошки крепко хватают меня за палец», — писал он.

Как и многие другие молодые семьи, Уинстон и Клементина немного уставали из-за хлопот, связанных с уходом за маленьким ребенком, и из-за того, что все еще продолжали устраивать жизнь в новом доме. Беременность Клемми протекала легко, но после родов она приходила в себя довольно медленно и часто уезжала на недельку-другую для поправки здоровья пожить за городом, с матерью и друзьями. Во время разлуки молодые супруги постоянно переписывались между собой, обмениваясь новостями и нежными словами. С детским удовольствием они придумывали друг другу ласковые уменьшительные имена, пользовались шифрованными словечками, для выражения любви и нежности, их привязанность друг к другу росла с каждым днем, перемежаясь вспышками глубокой страсти. Черчилль не хотел этого признавать, но одинокая жизнь холостяка уже тяготила его. И вот, наконец, он обрел ту, с которой мог делить и радости и горе. Они стали прекрасной парой, и оба были признательны за это. «Ты очень много значишь для меня, — писал Уинстон жене, — ты внесла покой и радость в мою жизнь. Теперь она стала намного богаче».

Счастливая жизнь этой молодой семьи не осталась незамеченной. После ланча, проведенного в обществе супругов Черчилль в Суссексе, Уилфред Блант был поражен, как сблизились эти два человека всего за год совместной жизни, и записал в дневнике: «Удивительно счастливая семейная пара». Зоркий, как и полагается быть поэту, он улавливал самые незаметные жесты Уинстона, который прилагал все усилия, чтобы выполнить желание Клемми или избавить ее от какого-либо неудобства. Сидя с ними в саду, он видел, как повел себя Черчилль, заметивший осу. «Клементина боялась ос, — писал Уилфред, — и тут одна из них села ей на рукав». Но молодая женщина даже не успела испугаться, настолько муж быстро устранил опасность. — «Уинстон мягким движением взял осу за крылья и сунул ее в пепельницу».

Клемми с симпатией относилась к Бланту и часто хвасталась ему, как сильно она гордится своим мужем. После блестящего выступления Уинстона в палате общин она написала поэту: «Сидя на галерее, я с гордостью слушаю его речи. Надеюсь, он никогда не превратится в обычного занудного государственного чиновника. Побывав у них на ланче на Экклстон-сквер — вскоре после рождения Дианы, — Блант потом написал в дневнике: «Счастливее человека, чем Черчилль, когда он в собственном доме, я не видел».

Но за счастье надо было платить. Семейная жизнь увеличила его расходы. Счета поступили за новую мебель, врачи тоже слали счета, и для ухода за большим домом требовался больший штат прислуги. К счастью, за новое переиздание романа «Саврола» он получил 225 фунтов, удачные вложения, сделанные сэром Эрнестом Касселем, тоже приносили хороший доход. Среди его вкладов были акции железной дороги Атчисон, Топека и Санта-Фе, и сталелитейной компании Соединенных Штатов (United States Steel). Его годовая заработная плата министра торговли составляла 2000 фунтов. Он мог бы получить дополнительные гонорары, если бы ему хватало времени на написание очередного бестселлера.

О том, как Черчилля переполняла гордость и радость после рождения Дианы, ходят целые истории. Большая из них часть полуправда-полувыдумка, и придумывали их его коллеги, чтобы чуть-чуть подтрунить над известным политиком. Рассказывают, например, что во время перерыва в палате общин Ллойд-Джордж, повернувшись к нему, спросил: «А девочка очень хорошенькая?» — Уинстон тотчас расплылся в улыбке. — «Красивее не бывает». — «Вся в мать, надеюсь?» «Нет, — с серьезным видом отозвался Уинстон. — Вылитая моя копия».

Еще одним серьезным доводом в пользу покупки дома на Экклстон-сквер, было то, что там по соседству, в доме под номером 70, жил вместе с женой и двумя детьми его друг Ф.Э. Смит . Блестящий барристер, Смит вошел в палату общин как представитель Консервативной партии в 1906 году. Несколько месяцев он не желал даже видеть Черчилля — и не мог ему простить предательства. Но стоило им однажды поговорить, как они тотчас подружились.

Внешне у них ничего не было общего. Фредерик Эдвин Смит — с его темными добрыми глазами — производил впечатление театрального героя-любовника. Он всегда носил дорогие костюмы, сшитые у самых лучших мастеров и подчеркивавшие достоинства его данной от природы мускулистой фигуры. Атлет от природы, он был прекрасным пловцом и неутомимым игроком в теннис. В ранние годы их дружбы Ф.Э. Смит считался самым сильным и умным критиком либералов. Все министры правительства, да и сам премьер-министр, старались не ввязываться с ним в спор, настолько убийственными были его мгновенные остроты. Одним из немногих, кто мог состязаться с Фредериком Смитом, был Черчилль. Находчивость, остроумие, быстрая реакция — вот что выковало их крепкую связь.

Ф.Э. — как его обычно называли , — прославился как опытный адвокат, его имя частенько появлялось в колонках новостей, потому что особенно он отличался при ведении чрезвычайно запутанных процессов. И его выступления имели ошеломляющий успех. Пожалуй, выступления Ф.Э. в суде были намного ярче выступлений в палате общин, и судьи часто становились мишенью его ядовитых реплик. Чаще всего его жертвой становился напыщенный судья окружного суда по фамилии Уиллис. Обиженный его дерзостью, судья Уиллис однажды спросил в отчаянии: «Как вы думаете, мистер Смит, почему я сижу на этой скамье?» Чрезвычайно вежливым тоном Ф.Э. ответил: «Ваша честь, боюсь, что я не смогу разгадать неисповедимые пути Провидения».

Как и Уинстон, он мог устроить настоящий фейерверк, зажечь любую вечеринку. Иногда все зависело только от того, с кем его посадили рядом. «У меня мелькнула мысль — а не поведать ли вам историю моей жизни», — проговорила одна из светских дам, склонившись к его уху. «Дорогая леди, если вы не возражаете, мы отложим это удовольствие». Любитель крепких напитков, он после определенного количества рюмочек становился заметно добродушнее. Когда за обедом представили новую гостью «Миссис Портер-Портер, через дефис», — он посмотрел на нее пьяненьким взглядом и представился: «Мистер Виски-Виски через сифон».

Если кто-либо мог помочь Уинстону отточить его остроумие, то это был, конечно, Ф.Э. Они могли часами обмениваться колкостями и остротами, забавляясь словесными играми в том же духе, что Уинстон предложил Вайолет Асквит, но уже рангом выше.

Именно Вайолет впоследствии утверждала, что настоящим другом Уинстона можно назвать только Ф.Э., с которым можно было по-настоящему позабавиться. Но из-за того, что он не упускал момент, чтобы не вонзить шпильку в адрес либералов, его не часто приглашали в общую компанию, и Марго Асквит называла его «вульгарным реакционером». Она соглашалась с тем, что он «очень умный», но при этом добавляла, со свойственной только ей неподражаемой непоследовательностью, что «весь его интеллект ушел в голову».

Клемми тоже не благоволила Ф.Э. Смиту, поскольку ей казалось, что он оказывает дурное влияние на Уинстона, часто побуждая его к совместной выпивке, после чего тот слишком поздно возвращался домой. Но пока две семьи жили поблизости друг от друга, их трудно было развести в стороны. Где бы они ни сходились вдвоем — в палате общин, или на полевых учениях Собственного Королевы Оксфордширского гусарского полка территориальных сил, в котором оба они состояли офицерами, Ф.Э. и Уинстон всегда находили удобный предлог, чтобы уединиться . И после того, как заканчивались маневры, Уинстон возвращался в Лондон совершенно без сил. Отчасти он уставал из-за физической нагрузки, но более из-за того, что проводил всю ночь со своим другом. Как-то Санни Мальборо, Уинстон, Ф.Э. и еще несколько знакомых просидели под навесом при свете свечей, играя в карты до самого рассвета. Кто-то из присутствовавших запомнил случай, когда подвыпивший Санни спросил: «На что мы будем играть, Ф.Э.?» Может, поддразнивая, а может и нет, Ф.Э., глядя на герцога, ответил: «На твой чертов Бленхейм!» Санни благоразумно отказался от такой ставки.

Каким-то образом Уинстону и Ф.Э. удавалось избегать политических разногласий, они не впускали их в частную жизнь. Даже в тот момент, когда вопрос о бюджете, выдвинутый летом 1909 года, кардинальным образом разделил парламент на две партии. Во главе либералов стоял Уинстон, а во главе консерваторов, выступавших против бюджета (Ф.Э. Смит называл его «злостным моенничеством») — его самый близкий друг.

Вечер 30 июля 1909 года, когда Ллойд-Джордж приехал в обширный зал в Ист-энде, чтобы произнести свою речь о бюджете, выдался теплым. Ллойд-Джордж долго выбирал нужный момент, чтобы произнести свою речь в защиту выдвинутого им бюджета. И очень умно выбрал место, где ее произнести. Это было мрачное, запущенное задание, называемое Эдинбург-Касл, чей фасад напоминал уменьшенную в размере средневековую крепость. Его окружали не менее мрачные, запутанные улочки Лаймхауза, одного из неблагополучных районов Лондона. Часть этого здания долгие годы занимал пивной трактир — один из самых злачных пабов города. Затем Томас Барнардо — благотворитель, известный своей помощью детям из семей бедняков, — перестроил его, превратив в евангелический центр для бедных. Вместо пивной там появилась кофейня, а самое большое помещение было переоборудовано в место для церковных проповедей и проведения службы.

Очень необычное место выбрал министр финансов для произнесения своей речи. Обычно те, кто вставали на кафедру в этом зале, произносили слова из Библии. Зал вмещал не более трех тысяч человек. Один из биографов Барнардо написал, что в этом помещении выступали известнейшие священнослужители-евангелисты и другие проповедники самого разного уровня, от новообращенного боксера-профессионала Неда Райта до обладателей университетских степеней и сановников, представлявших все ветви христианской церкви.

Ллойд-Джордж не хотел выступать в обычном зале для политиков. Ему требовалась именно трибуна, откуда произносились проповеди, чтобы его речь воспринималась как воззвание к народу, и в окружении бедняков, живших в местах вроде Лаймхауса, — людей, которых он хотел призвать к участию в своем крестовом походе против богатых. Разумеется, их набралось немалое число. Зал был переполнен, а сотни тех, кто не мог войти внутрь, собрались под окнами, чтобы слушать оттуда, что он будет говорить. Створки были распахнуты настежь. И легкий ветерок теплой летней ночи проносился от одного конца помещения к другому. Толпа встретила его популярной приветственной песней «For He’s a Jolly Good Fellow» («За него, веселого доброго парня») и быстро оттеснила нескольких суфражисток, пришедших, чтобы помешать выступлению Ллойд-Джорджа.

Потом, наклонившись вперед, люди приготовились слушать. Он обвел сидевших в зале и начал свою речь, которая стала одним из самых важных его выступлений. Наверное, публика ожидала от него того же, что сделал Черчилль, выступая в шотландском городе Данди, когда он пообещал избирателям «приближение зари», которую принесут либеральные реформы. Но Ллойд-Джордж лишь слегка коснулся того, что бюджет может дать простым людям. Вместо этого он с яростью обрушился на аристократов тори, которые, с его точки зрения, прилагали все усилия, чтобы помешать утверждению предлагаемого им бюджета. Они настолько упрямы, что даже не желают оплачивать строительство дредноутов, хотя сами же просили о них.

Как хороший актер, он обрисовал перед аудиторией трагическую картину того, как либералы ездят по стране — с одного ее конца на другой, собирая деньги на дредноуты. Бедные труженики готовы отдать свои последние деньги, — говорил он лайнхаузской голытьбе, — но богачи в своих роскошных лондонских особняках не желают платить даже один пенни сверх тех сумм, что с них взимали раньше. «А когда мы входим в Белгравию — нас вышвыривают, не пуская дальше лестницы. Богатство, — доказывал он, — требует особенного чувства ответственности, тем более это касается земельной аристократии. И если богатые герцоги, владеющие обширными поместьями, отказываются платить сообществу, тогда, — Ллойд-Джордж мрачно нахмурил брови, — пришло время пересмотреть условия, кому должна принадлежать земля в нашей стране».

К этой угрозе он добавил следующую: «Ни одна страна, какой бы богатой она ни была, не в состоянии держать на постое класс людей, которые отказываются исполнять свой долг».

Аудиторию из Лаймхауза чрезвычайно вдохновила нарисованная им картина, как герцогов сгоняют с их земель, потому что они отказываются помочь маленькому валлийцу, выступающему в трущобной крепости Барнардо, посвященной Богу и трезвости. Когда в заключение своей речи Ллойд-Джордж дал обещание бороться за бедняков против аристократов, он выкрикнул: «Я один из детей народа!» И толпа восторженно завопила: «Браво, Дэвид!»

Это было мощное выступление. И оно произвело впечатление на тори, которые побросали газеты с его речью на пол, и были настолько к близки к инсульту, что не могли прийти в себя еще несколько дней. Невозможно было представить, что глава министерства финансов призывает народ к крестовому походу против состоятельных людей, к классовой борьбе. На миг они даже представили себе, как тысячи акров земли могут каким-то образом быть конфискованными. Заголовки газет гласили: «Министр финансов против лендлордов», на страницах «Фортнайт Ревью» Ллойд-Джорджа назвали «народным оратором». (Однако все его угрозы были, фактически, мыльными пузырями. Его земельный налог никогда не давал существенного вклада в казну, а в 1920 году его и вовсе отменили, когда премьер-министром стал именно Ллойд-Джордж.)

Если до этого выступления еще и была какая-то надежда утвердить бюджет без полномасштабной битвы с палатой лордов, то после лаймхаузской речи Ллойд-Джорджа об этом можно было забыть. Для тори это было равносильно брошенной им в лицо перчатке. Они приняли вызов. Оппозиционный член парламента сэр Эдвард Карсон сразу понял, что главная цель выступления Ллойд-Джорджа заключалась не в финансовых вопросах, а в том, чтобы вызвать конфронтацию между двумя палатами парламента. Карсон был успешным политиком и адвокатом, известным своими прямыми и непреклонными выступлениями. Как и многие другие его соратники по Консервативной партии, он приготовился к схватке.

«Министр финансов, — сказал он, — позиционировался как министр, заботящийся о том, чтобы финансовый билль не встретил возражений, и как ответственный попечитель общественного благосостояния и спокойствия. В своей речи в Лаймхаузе мистер Ллойд-Джордж снял с себя маску и открыто призвал людей к гражданской войне, разжигая зависть и жадность, играя на самых низменных чувствах, только ради достижения популярности. Он стремился не к утверждению закона, не к тому, чтобы бюджет был принят, ему нужна революция».

Речь в Лаймхаузе переменила все для Ллойд-Джорджа. Он стал самой ненавистной и опасной фигурой среди либералов для консерваторов, и наиболее уважаемым в рабочей среде. Обманутые его риторическими приемами, обе стороны этой социальной шкалы преувеличивали степень его влияния на перемены в Британии. Но очень часто слова и созданный образ оказываются намного важнее поступков. Выступив — только на словах — против привилегий, бросив столь дерзкий вызов могущественным аристократам, он теперь мог спокойно дожидаться того момента, когда можно будет помочь и беднякам.

А Черчилль не хотел ждать. Его привела в восторг смелость Ллойд-Джорджа, он не испытывал симпатии к палате лордов, и он считал, что главное — битва за бюджет. Но он хотел действовать, а не ограничиваться словами, как Ллойд-Джордж. Пока либералы маршировали прямо к неразрешимому конфликту, Черчилль ездил по стране, агитируя сторонников за поддержку «системы национального страхования».

За четыре дня до лаймхаузской речи он излагал аудитории в Норидже свой план создания системы страхования от безработицы, которая могла охватить 24 миллиона рабочих. И он наделся, что после утверждения бюджета появятся деньги для того, чтобы начать осуществлять этот план, и что он будет отвечать интересам как тружеников, так и нанимателей. Но пока вопрос о бюджете не был решен, то и продвинуть план тоже не было возможности. В ноябре, когда споры вокруг бюджета тянулись уже седьмой месяц, Черчилль в полном отчаянии воскликнул, что этому бюджету «уделили так много параламентского времени, как ни одному другому закону».

С самого начала битвы Уинстон колебался, чему отдать предпочтение: бескомпромиссной борьбе или комнате переговоров. В июле он еще придерживался умеренного тона, убеждая лендлордов, что их собственности ничего не грозит. «Если наша собственность остается пока еще неприкосновенной, — говорил он в либеральном клубе, — то только потому, что мы прошли долгий исторический период, постоянно уступая реакционерам и сдерживая напор революционеров». Но лаймхаузская речь Ллойд-Джорджа вдохновила и его, он отошел от умеренной позиции, хотя еще и ринулся в бой со своей решимостью. До последней минуты, пока он готовился к собственному выступлению, которое должно было стать чем-то вроде «лаймхаузской речи», он все еще спорил сам с собой, какого направления придерживаться. 30 августа он писал Клемми: «Сегодня я переписывал речь для Лестера… Никак не могу прийти к решению, какой ей быть — провокационной или примирительной. Разрываюсь между этими крайностями. Но в целом она уже сформировалась!»

На самом деле выступление в Лестере 4 сентября было в основном взвешенным, если не считать начала и конца, когда его слова прозвучали даже резче, чем у Ллойд-Джорджа. В начале выступления он удивлялся тому, что аристократы-реакционеры — эти «декоративные создания» — зачем-то суют свой нос в политику вместо того, чтобы наслаждаться спокойной роскошной жизнью в своих удобных поместьях. Под конец он пустил в ход более резкие выражения, заявив: «Мы разорвем на куски их право вето». Он осудил всех пэров — это «ничтожное меньшинство титулованных персон, которые не представляют ничьих интересов и которые выползают из своих загородных домов в Лондон только для того, чтобы проголосовать за свои собственные интересы, интересы их собственного класса и за свои личные интересы». Он угрожал тем, что не только палата лордов будет распущена, но и тем, что встанет вопрос о конфискации земель.

Пора понять, говорил он, что это будет битва до конца, и только конфискация земель ради общих интересов страны ознаменует полную победу. Как все это будет проходить, Черчилль не очень ясно описал, но голос его звучал так, как у генерала, чьи войска уже окружили врага.

Да, он разозлил консерваторов, и они в раздражении немедленно признали его речь «вульгарным обвинением» верхней палаты. Но вот планы Черчилля перепрыгнуть Ллойд-Джорджа и самому выбиться в народные радетели провалились. Во-первых, он опоздал. Но, что еще важнее, в его выступлении отсутствовали такие театральные эффекты, как у его соперника в Лаймхаузе. Насколько уместно выглядела речь хитроумного Ллойд-Джорджа — в полутемном мрачноватом помещении, — настолько нелепыми выглядели слова Черчилля, когда он обращался к слушателям со сцены недавно отремонтированного театра преуспевающего провинциального города. В зале в удобных креслах сидели вполне уважаемые люди, в ложах расположились более состоятельные люди, а на просторных балконах — представители среднего класса. В лестерском театре даже была большая мраморная лестница с бронзовыми перилами, а парадная дверь была из полированного орехового дерева.

Хотя его слова слушали сочувственно, однако присутствовавшие не могли не заметить несоответствия в том, что Уинстон проклинал герцогов и прочих лендлордов, стоя на красиво оформленной сцене. И когда он только в первый раз отпустил замечание против знати, кто-то из сидящих в зале выкрикнул: «А как насчет вашего дедушки?»

Как только Уинстон задумал возглавить движение по отмене привилегий, сразу же неизбежно вставал вопрос о его взаимоотношениях с Бленхеймом. Волей-неволей он давал повод для насмешек как той, так и другой стороне. Политик из рядов консерваторов в Манчестере спросил, каким образом Черчилль может нападать на аристократов, если он родился в семье, где в поколении семь герцогов, и при наличии более десятка титулованных родственников. Обставить Ллойд-Джорджа Уинстон не смог, а дураком себя выставил. Его речь была напечатана с крупными заголовками: «Двенадцать титулованных родственников. Черчилль призывает нападать на герцогов».

Количество слушателей в Лестере было примерно таким же, как и в Лаймхаузе. Но речь Черчилля просто утонула в болоте. А речь Ллойд-Джорджа стала легендарной.

В этот бурный период Уинстон заглянул к Асквитам и как всегда потом задержался побеседовать с Вайолет. Она внимательно слушала, как он рассказывает о последних политических событиях, а потом посмотрела на него и сказала: «Ты говоришь как Ллойд-Джордж». Вайолет слишком хорошо его знала, чтобы не заметить перемены в интонациях.

«А почему я не могу говорить его словами?» — спросил Уинстон.

«Конечно, можешь, — ответила она. — Но он оказывает на тебя слишком сильное влияние. Ты говоришь, как он, вместо того, чтобы говорить так, как присуще тебе».

Он попытался отрицать степень влияния Ллойд-Джорджа, но это особенно отчетливо проступило в лестерской речи. Вайолет сразу это почувствовала и предупредила, насколько это заметно. В этом и была разница между ней и Клемми. Та подбадривала Уинстона, призывая к более решительным высказываниям. Ей не нравился Санни Мальборо и не волновал тот факт, что Уинстона связывала многолетняя дружба со многими консерваторами, хотя он не мог забыть обиды, которую нанесла эта партия.

В одном из своих писем Клемми настойчиво убеждала его не подпадать под влияние красивой жизни, которую вели его друзья-консерваторы. «Так называемые сливки общества — невежественные, вульгарные и предубежденные люди». И подписалась: «Твой радикальный еж».

Уинстон старался поддерживать добрые отношения с Санни, но Клемми с большим трудом удавалось прятать недовольство герцогом и его невежеством. Правда, она старалась держаться с ним с холодной вежливостью, но через некоторое время не выдержала. Гроза разразилась, когда она гостила в Блейнхейме после нечаянной фразы Санни. Заметив, что она пишет письмо Ллойд-Джорджу, он шутливо просил ее: «Пожалуйста, Клемми, как ты можешь писать письмо этому маленькому монстру на блейнхеймской бумаге?» Не говоря ни слова, Клемми собрала вещи и отправилась на станцию, не обращая внимания на извинения, которые принес Санни.

Упоминать имя Ллойд-Джорджа в особняках тори было неуместно. Один из аристократов-землевладельцев как-то воскликнул в присутствии родственников: «В тот день, когда — выбросят из парламента, он на радостях зажарит быка в парке». Когда до Ллойд-Джорджа дошли эти слова, он ответил: «Надо посоветовать благородному лорду держаться подальше от костра, чтобы его не перепутали с быком».

Как часто случается в политике, вопрос о бюджете отошел на второй план, а все переключились на взаимные упреки и оскорбления. Количество претензий и с той, и с другой стороны росло, а шансы на достижение разумного соглашения между ними все больше таяли. В конце октября Чарльз Хобхауз прямо спросил Ллойд-Джорджа, зачем он подбрасывает дрова в огонь? В надежде войти в историю как автор триумфальной финансовой схемы? Министр финансов согласился, что в этом есть доля правды, и добавил: «Но еще больше меня запомнят как того, кто вывел из себя наследственную палату лордов». Ллойд-Джордж мог рассчитывать на победу над старым правящим классом, втянув палату лордов в заведомо проигрышную борьбу. Право объявлять вето являлось анахронизмом, и уже не должно было переходить в двадцатый век. Но до того как этот вопрос поднял Ллойд-Джордж, оно не представлялось столь жизненно важным. Ну а после того, как о праве вето заговорили, оно оттеснило в сторону все остальные проблемы. И, наверное, Ллойд-Джорджу льстило, что внук герцога сражается на его стороне.

Чем ближе был день подсчета, тем оживленнее и радостнее он потирал руки, довольный тем, как умело подвел все к критической точке. В октябре он писал брату: «Все понимают — обе стороны, — что надо сражаться, либо останешься ни с чем… Мне удалось стравить их. Какое-то время я боялся, что они выскользнут из ловушки, разрушив мои планы». Он настолько ловко все проделал, что теперь уже было поздно отступать. И когда палата лордов 30 ноября (в тридцать пятый день рождения Уинстона), как и ожидалось, не утвердила предложенный бюджет, произошел конституционный кризис. Главные выборы назначили на начало 1910 года.

Вместо того чтобы использовать имеющееся у них преимущество в голосах для утверждения нужных законов, либералы теперь должны идти на новые выборы с неутвержденным бюджетом, возросшими налогами, истраченными миллионами на дрендоуты и напуганным истеблишментом. Назвать это победой было трудно. Ллойд-Джордж оптимистично предсказывал, что они снова получат преимущество. Но он ошибался.

И далеко не все разделяли его розовые мечты. Памела — жена Реджи Маккенны, сидя на женской галерее 2 декабря, глядя на то, как развиваются дела в палате, с печалью думала о будущем. Ее печалило, что правительство не нашло в себе силы продемонстрировать власть. «Начать столь многообещающую работу, — писала она в дневнике, — с почти беспрецедентным перевесом в голосах, а если взглянуть назад на четыре года энергичной работы, то, оказывается, достижений так мало».

Для многих это было еще не очевидно, и даже сейчас это не все признают, однако крупнейшей фигурой в лагере либералов в тот жесткий 1909 год (последний год, когда Либеральная партия имела преимущество в палате общин) был Уинстон Черчилль. Коварный и хитрый Ллойд-Джордж выступал в том стиле, который обычно являлся сильной стороной Уинстона. Однако Черчилль, войдя в состав кабинета, показал, что он также был настоящим политическим лидером. Он выдвигал новые идеи, разрабатывал самым тщательным образом планы их воплощения, и умел их излагать самым доходчивым образом.

Незадолго до того, как палата лордов зарезала бюджет, он опубликовал подборку выступлений, которую можно смело назвать манифестом партии. Но этот сборник вышел слишком поздно. Партия пребывала в полном расстройстве, и теперь подробности вопроса о социальном страховании уже не так занимали ни кандидатов, ни избирателей, как проблема бюджета. Однако подборку речей Черчилля «Либерализм и социальные проблемы» тепло приняли сторонники партии и некоторые радикальные реформаторы. Они надеялись, что смогут продвинуть высказанные в ней прогрессивные идеи после победы на выборах 1910 года. Среди тех, кто восхищался сборником, был Дж. А. Хобсон — он считал, что это «ясное, наиболее понятное и наиболее убедительное изложение» идей нового либерализма.

Даже весьма преуспевающие либеральные журналисты удивлялись, как четко Черчилль увидел то, что будущие поколения назовут социальной безопасностью. Г.У. Массингам — «духовный отец нового либерализма», как величал его один историк, — написал вступление к сборнику выступлений Уинстона. Он отмечал «прямоту и ясность мысли», способность автора «выстраивать политические теории и подкреплять их впечатляющими убедительными доводами». Он почти готов был назвать эту подборку современной Библией. Читатели найдут в ней «мощь убеждения и силу сочувствия, — писал он, — очень мало какие из речей современных политиков могут сравниться с ними».

За очень короткий срок своего пребывания в рядах либералов, Черчилль предложил и обрисовал очень внятно «способы защиты всех слоев населения, в особенности трудящегося класса». Кроме того, что он придумал такие важные службы, как биржи труда и страхование от безработицы, он еще строил планы, как защитить нанимателей в трудное для них время, и обдумывал, как наиболее эффективно использовать трудовые ресурсы, повышая образование рабочего класса. К сожалению, провести намеченные реформы Черчилль не успел, окно захлопнулось. Он еще не подозревал о том, но эта подборка стала его прощальным словом ведущего либерального законодателя.

 

XIX. Жизнь и смерть

Наверное, убегая от разгневанной толпы и карабкаясь на кирпичную стену, Ллойд-Джордж понял, что выборы 1910 года окажутся не столь уж удачными. Но он хотел войны, — как сам писал своему брату, — и он ее получил.

Жители северного морского порта Гримсби предупреждали Ллойд-Джорджа о нежелательности его приезда в их город, но он все-таки прибыл туда поздним вечером в пятницу 14 января. Конные полицейские окружили встречавшую его машину, когда он около полуночи покидал железнодорожную станцию. Сторонники известного либерального политика, желая приветствовать его должным образом, организовали что-то вроде факельного шествия, но по дороге к дому, где Ллойд-Джордж должен был разместиться, на их пути встала толпа. Бутылки и картофель полетели в сторону машины, одно стекло разбилось. Из возмущенной его приездом толпы раздавались голоса: «Предатель!»

На следующий день сотрудники сыскной полиции проводили Ллойд-Джорджа к катку, где по намеченному расписанию должна была пройти встреча с его сторонниками. Полицейские окружили платформу для выступления и остановились у входа. Но вскоре каток окружила разъяренная толпа в тысячу человек. И перед полицейскими встал тот же самый вопрос, что стоял перед полицейскими в Бирмингеме в 1901 году: как безопасно вывести Ллойд-Джорджа? Главный констебль Стирлинг предложил воспользоваться задним выходом, а потом перебежать по мосту, что шел над железной дорогой.

Но им не удалось уйти незамеченными. Кто-то из толпы увидел, и бросился следом. Теперь была только одна возможность ускользнуть: перебраться через стену возле железной дороги и спрятаться на пожарной станции. И вот министр финансов, с помощью нескольких констеблей взобрался на стену и бросился к зданию пожарной станции. Через двадцать минут подъехал его автомобиль, Ллойд-Джордж нырнул внутрь, и машина на полной скорости повезла его к месту следующего выступления. Естественно, несколько дней спустя в газетах появилась карикатура, где франтоватый Ллойдж Джордж, встав на спину дюжего полицейского, лезет на стену. «Все же убежал», — гласила подпись.

Пока министр финансов спасался от жителей Гринсби, Черчилль вел свою — вполне безопасную — кампанию в Данди. Теперь он стал любимцем города и не боялся потерять свое место. Его речи были достаточно умеренными. Отчасти потому, что Асквит попросил сбавить тон на время выборов. И все же он допустил некоторые выпады. Зная о том, что результаты выборов, проведенных чуть раньше в некоторых частях страны, оказались не в пользу либералов, во время выступлений он намекал, что это злобные происки некоторых пэров, которые подталкивают местных людей голосовать против правительства. «Нет сомнения, — заявил Уинстон, — это следствие, как мы и ожидали, феодального давления».

Когда были провозглашены результаты, Уинстон без труда оторвался от соперников. Но во многих других районах страны либералы проигрывали с большим отрывом, и им не оставалось ничего другого, как списать все это на грязные штучки консерваторов. Число мест у консерваторов в союзе с их партнерами-юнионистами повысилось по сравнению с выборами 1906 года со 157 до 272. А либералы потеряли — вместо 377 голосов у них осталось 274. Чтобы удержать власть в руках, Асквит вынужден был объединиться с двумя небольшими партиями — лейбористами и ирландскими националистами, что создало еще один момент напряжения в будущем (особенно по вопросам гомруля). Либералы собирались объявить выборы недействительными, но это могло еще больше укрепить оппозицию и вызвать сомнения, настолько ли уж правильным был их выбор, когда они пошли путем сеющего распри Ллойд-Джорджа.

Во время доверительной беседы с Черчиллем Марго сказала, что, по мнению Асквита, неумеренные речи Ллойд-Джорджа обошлись им, по меньшей мере, в тридцать голосов. Избиратели дали хороший урок, отсутствие у членов парламента «сдержанности и выдержки» обошлось им потерей большинства голосов. Марго поздравила Уинстона с тем, как ответственно он провел выборную кампанию, и советовала и далее придерживаться такой же линии. «Почему бы не начать с чистого листа и добиться того, чтобы тебя все любили и уважали? — спрашивала она своим требовательным тоном. — Ты считаешь, что это глупо. А разве не глупее разговаривать с журналистами и объединяться с Ллойд-Джорджем?»

Уинстон не пытался оправдать своего коллегу. Он понимал — нынешняя расстановка сил в парламенте усложнит продвижение новых законов. Либералы утратили возможность сделать то, на что он потратил два последних года. Он мог оставаться по-прежнему министром торговли и продолжать двигаться в том же направлении, но ему нравились те дела, где он мог ожидать быстрых результатов, а теперь на это было мало надежды. Все начинания будут срываться. А еще следовало позаботиться о том, чтобы подняться на ступеньку выше в кабинете министров и встать на один уровень с Ллойд-Джорджем.

Премьер-министр согласился, что Уинстон заслужил продвижение по службе, и предложил ему «одно из наиболее щекотливых и трудных мест — в министерстве по делам Ирландии». Но Черчилля предложение заниматься «щекотливым» делом не вдохновило. Оно сулило много сложностей, из-за новых требований ирландских националистов. Поскольку он был своим человеком в семье Асквитов, Уинстон решил отказаться от ирландского отделения и высказать свое пожелание. Две сферы деятельности представлялись ему достаточно престижными, то есть такими, которых, как ему представлялось, он заслуживал. 5 февраля он написал премьер-министру, что «был бы рад занять руководящий пост в адмиралтействе (учитывая, что место стало вакантным) или в министерстве внутренних дел. «Хотелось бы сказать, с Вашего разрешения, — что министры должны занимать такие позиции в правительстве, которые бы соответствовали их влиянию в стране».

Другими словами, он заслужил (что можно было видеть по результатам работы последнего года) встать на один уровень со своими коллегами и хотел, чтобы его должность была соответствующей. Асквит не счел нужным возражать. Через несколько дней появилось сообщение, что Черчилль назначен новым министром внутренних дел. Это продвижение сразу вывело его в первые ряды членов кабинета, а также заметно улучшило его собственное финансовое положение. Его зарплата сразу выросла почти в два раза по сравнению с зарплатой министра торговли. Теперь он получал 5 000 фунтов.

В круг его обязанностей входило наблюдение за работой судов, полиции и тюрем. В день его выхода на службу Уинстон получил приглашение на ужин. Он пришел и сел, настолько погруженный в себя и свои мысли, что с ним случалось довольно часто, что почти не произнес ни слова во время еды. А потом неожиданно повернулся к сидевшей рядом с ним Джин Хэмилтон — привлекательной пожилой леди — и проговорил, как если бы продолжал думать вслух: «В конце концов, мы делаем слишком много смерти». Джин — жена генерала Йэна Хэмилтона, друга Черчилля, достаточно хорошо знала, насколько мало его заботят обычные вежливые обмены любезностями, и что он способен отпускать замечания по совершенно непонятным для других поводам. Поэтому она просто вежливо уточнила: «Да, думаю, вы правы, но почему вы заговорили об этом сейчас?»

Черчилль не мог избавиться от тягостной мысли, которая преследовала его весь первый день работы, когда он столкнулся с одной из самых малоприятных сторон своей деятельности.

«Я подписал смертный приговор в первый день пребывания на посту, — ответил он. — И это не дает мне покоя».

«А кому вы подписали приговор? — спросила она. — И за что?»

«Мужчине, который схватил маленького ребенка на улице и перерезал ему горло».

Джин Хэмилтон была потрясена, но все же не могла понять, почему он сокрушается о жестоком убийце? «Меня бы это не тяготило».

Но это тяготило Уинстона, потому что он не мог понять, как такое жестокое и бессмысленное преступление могло произойти в якобы цивилизованном обществе.

Джозеф Рен — бывший матрос, а теперь безработный — жил в одном из фабричных городков Ланкашира. В декабре он убил ребенка трех с половиной лет и бросил тело возле железной дороги. 14 февраля ему вынесли смертный приговор. Рен пытался покончить жизнь самоубийством в тюрьме, но его выходили. Признавшись в своем преступлении, он заявил, что, убивая ребенка, был «в столь подавленном состоянии, что не понимал, что делает». 21 февраля Черчилль просмотрел дело и не нашел причин, по которым мог бы отменить приговор. В тот вечер, когда Джин Хэмилтон рассуждала о справедливости наказания с новым министром внутренних дел, Рен сидел в тюрьме Стрейнджуэйз в Манчестере. На следующий день его повесили.

Занимаясь вопросами нового законодательства, Уинстон пытался улучшить жизнь миллионов людей, работающих в тяжелых условиях индустриальной Англии. Однако на посту министра внутренних дел он получил возможность увидеть всю неприглядную картину преступлений и развращенности низов нации, и, оценив масштаб проблем, понять, насколько неискоренимыми они были. Папки с делами позволяли увидеть изнанку эдвардианского мира — и часто это был болезненный опыт узнавания. Жизнь раскрывала перед Черчиллем трагедии преступлений и наказаний. Никогда он не думал, что эта работа будет производить на него столь сильное впечатление, и вовсе не потому, что ему опять приходилось работать много и подолгу (к чему он привык), а потому, что от росчерка его пера зависела жизнь или смерть других людей — то, выйдет ли осужденный на свободу, или отправится на виселицу.

Рядом с его письменным столом лежала регистрационная книга со словами «смертный приговор», набранными черным шрифтом вверху каждой страницы. Сорок два имени были добавлены к уже имеющемуся списку. После приведенных сведений о человеке, рядом с именем имелась колонка с пометкой — «результат». Для двадцати заключенных Черчилль счел возможным отменить приговор, но против имен двадцати двух в графе «результат» было написано: «казнен». Среди преступников последней группы значился незадачливый убийца доктор Хаули Харви Криппен и более известные душегубы, такие как Уильям Генри Палмер, который, забравшись в дом, задушил старушку и ограбил ее.

Один случай преследовал Черчилля до конца его дней. Он был связан с убийцей, признавшим свою вину, Эдвардом Вудкоком. Этот бывший солдат жил в Лидсе с женщиной, на которой не был женат. Во время вспыхнувшей пьяной драки он зарезал ее, а когда осознал случившееся, пришел в отчаяние.

«После преступления, — вспоминал Черчилль, — он спустился вниз по лестнице. Возле входа толпились детишки. Они привыкли к тому, что он обычно раздавал им сладости. В этот раз он вынул из кармана все деньги, что у него имелись на тот момент, и отдал детям со словами: «Они мне больше не понадобятся». После чего отправился прямиком в полицейский участок и сознался в содеянном. Судья, который вел дело, считал, что виновный заслуживает смертной казни. Но меня что-то тронуло в его поступках и несчастной судьбе. Опытные чиновники из министерства советовали мне не вмешиваться в судебный процесс. Но я имел собственную точку зрения и вмешался в это дело с целью смягчения приговора». По распоряжению Черчилля в начале августа 1910 года смертный приговор Вудкоку был отменен и заменен пожизненным заключением. Однако в начале следующего месяца потрясенный министр внутренних дел узнал, что осужденный покончил жизнь самоубийством. Рядом с его мертвым телом нашли записку, адресованную семье.

Тридцать восемь лет спустя, когда Уинстон Черчилль был уже всемирно известной личностью, защитником страны от нацизма, он все еще хранил копию этой предсмертной записки Эдварда Вудкока и принес ее с собой в палату общин, чтобы зачитать, когда речь зашла о смертной казни. С тех пор как Вудкок написал эти строки, страна пережила кровавую бойню двух мировых войн, большая часть Европы еще находилась в руинах, а Черчилль не мог забыть человека, которого обвинили в убийстве по страсти, и который раздал все свои деньги детям, перед тем как пойти в полицию. Что более всего ужаснуло Вудкока — так это мысль всю жизнь провести в тюрьме.

«Не думаю, — заявил Черчилль в парламенте, — что уважаемые члены палаты, выступающие за отмену смертной казни, могут представить всю степень отчаяния человека, приговоренного вместо этого к пожизненному заключению. Для многих людей — все, конечно, зависит от склада характера, — ужаснее такого наказания представить нельзя».

Разумеется, Уинстон имел в виду и свой опыт сидения в бурской тюрьме, когда он был готов рискнуть всем, только бы вырваться на свободу. И в страхе Вудкока перед длительным тюремным заключением он угадывал свои собственные переживания узника в Южной Африке. Беспокойный и неугомонный Уинстон тоже не смог бы долго оставаться пленником — в буквальном и переносном смысле. Но он решил, что делает Вудкоку одолжение, когда отменил смертный приговор, и самоубийство заключенного послужило основанием для важнейшего умозаключения — есть вещи и похуже смерти.

Наверное, мало кто в палате общин 15 июля 1948 года понимал, что этот человек, который провел их сквозь испытания военных лет, который трудился изо всех сил, чтобы не сдаться врагу, — привносит что-то личное в обсуждение вопроса о смертной казни. Когда он настоял на том, чтобы зачитать предсмертную записку Эдварда Вудкока, члены палаты могли счесть, что это эксцентричная выходка старика, пожелавшего по какой-то причине встряхнуть былые воспоминания. Но Уинстон делился с ними переполнявшим его ощущением — отчаянием человека, который не может никуда деться.

Вот по какой причине один из опытнейших и умелых ораторов, в годы, когда его увенчала слава, помолчал перед тем, как громко зачитать грубоватые строки посмертной записки незатейливого человека эдвардианской эпохи: «Я обрадовался тому, что меня помиловали, — писал Вудкок родственникам. — Из-за вас, а не из-за себя. Потому что понимал смысл приговора «пожизненное заключение». С тех пор я все время думал, что же мне делать… и понял, уж лучше бы мне лежать в могиле. Если я выйду из тюрьмы даже через 15 лет, мне будет 61 год. Как мне найти работу в таком возрасте? Так что уж лучше я попрощаюсь с вами. Благослови вас Бог! Ваш бедный несчастный брат Э. Вудкок».

Черчилль снова сложил письмо, положил его в карман и обвел взглядом палату общин. «Я упомянул про этот случай, — сказал он, — для тех, кто приходит в ужас при мысли о вынесении смертного приговора, чтобы они помнили — есть что-то похуже могилы».

Эдварда Вудкока арестовали в конце мая, однако ни он, ни его жертва, Элизабет Энн Джонсон, почти не привлекли внимания прессы. Потому что в это время вся страна была опечалена смертью другого Эдуарда — короля, — и никому не было дела до трагедии, случившейся в трущобах фабричного города. 6 мая 1910 года Эдуард VII умер в покоях Букингемского дворца.

Несмотря на сравнительную краткость его правления, покойного короля воспринимали как величественную фигуру в истории. Он был добродушный, почти по-отечески настроенный, верно исполнявший свой долг, но одновременно не отказывающий себе и в удовольствиях, которые следовало измерять по самой высокой шкале, даже его аппетит, который можно было сравнивать с аппетитом Гаргантюа. Однако монарх вкушал со смаком и пониманием, как и полагается тюдоровскому монарху. Слишком хорошая жизнь разрушила здоровье. Его и без того полная фигура к концу жизни расплылась бесформенной массой, а в последние дни он уже почти не мог передвигаться. Один германский дипломат записал после встречи: «Он настолько тучный, что не в состоянии нормально дышать, когда поднимается на три ступеньки лестницы».

Жизнь для него превратилась в сплошной праздник со светскими красавицами, благосклонность которых делала еще более комфортной его жизнь. Мать Уинстона относилась к числу таких дам. И она всегда сохраняла с ним самые теплые и нежные отношения, даже когда ее сын раздражал монарха. После смерти Эдуарда VII она воскликнула: «Великий король и любвеобильный мужчина».

Дженни знала, как себя вести с этим королем. Обращаться с ним следовало как можно более нежно и ласково. Однажды она даже посоветовала Уинстону, как лучше добиться желаемого от короля: «его надо чем-то ублажить. Он любит, когда его балуют». Без всякого сомнения, нежнейшие прикосновения ее пальцев помогали успокоить гнев старика, когда Уинстон выводил его из себя.

В последний год жизни Эдуарда VII сын Дженни нередко доставлял неприятности старому монарху. В сентябре 1909 года король совершил чрезвычайный шаг, поручив своему личному секретарю сделать публичный выговор Уинстону. Это случилось после того как одна из шотландских газет сообщила, что Черчилль высмеивал консерваторов за их обычай делать пэрами своих друзей из газетного бизнеса. Разгневанный лорд Ноллис попросил короля одернуть насмешника. В результате в «Таймс» появилось краткое сообщение: «Хотел бы сообщить, что, вопреки утверждению мистера Уинстона, возведение кого-то в звание пэра пока еще остается королевской прерогативой».

Из-за постоянной вражды между либералами и лордами вопрос посвящения в звание пэра стал щекотливой темой. Король хотел напомнить Черчиллю и другим его коллегам по кабинету министров, что решение о возведении в пэрство принадлежит монарху, а не политикам. Черчилль считал, что король излишне чувствителен к данному вопросу. Всем известно, — объяснял Уинстон своей жене Клемми, что «прерогатива короля опирается на решение и постановление министров. Не только корона несет за это ответственность». К своему собственному аристократическому происхождению Уинстон относился с легким пренебрежением, поэтому не придал особое значение королевскому выговору: «Не собираюсь обращать на это внимания», — сказал он Клемми.

Из-за своей тучности король был почти лишен возможности свободно передвигаться, он мог только рычать, как старый могучий лев. Что Эдуард и делал в последние месяцы жизни. Асквит просил его разрешения посвятить сто членов Либеральной партии в звание пэра, если палата лордов откажется ограничить свое право вето. Идея состояла в том, чтобы заполнить верхнюю палату либералами в такой степени, чтобы пэры-консерваторы отказались от своего права вето. Но королю подобная затея решительно не понравилась, — он считал, что такой «массовый прием» превратит королевскую процедуру посвящения в нелепость, вызовет насмешки и приведет к «уничтожению палаты лордов» как таковой. Он выбрал стратегию уклонения и придерживался ее насколько возможно долго в надежде, что борьба между двумя палатами со временем утихнет, и скандал не затронет института монархии.

Черчилль настаивал на том, что король должен сделать решительный шаг и прийти к какому-то решению. Хотя войну с верхней палатой парламента начал Ллойд-Джордж, Уинстон считал, что знает более быстрый способ покончить с нею. Из Букингемского дворца последовало предупреждение, чтобы он прекратил «выпады и намеки на корону» в своих выступлениях, что это вызывает «очень сильное недовольство» короля. Такого рода предупреждение остановило бы любого члена кабинета министров, но только не Уинстона. За полтора месяца до смерти короля он, стоя в палате общин, произнес: «Наступил момент, когда корона и палата общин должны действовать рука об руку, чтобы восстановить конституционный баланс и отменить право вето палаты лордов».

Опираясь исключительно на свой собственный авторитет, Черчилль провозгласил, что Эдуард уже готов встать в их ряды, чтобы сражаться вместе с народом против пэров. Это был слишком смелый выпад. Не будь король так болен, Черчилль мог бы поплатиться за дерзкую выходку. Придворные были вне себя от возмущения, и один из них даже сказал, что фиглярство Уинстона ускорило кончину Эдуарда. Но в середине мая, когда вся нация погрузилась в траур, по Лондону стали распространяться слухи, что короля свели в могилу треволнения, вызванные либералами вообще, что все последнее время король пребывал в постоянном волнении из-за угрозы классовой войны и нападок на палату лордов.

9 мая лорд Балкаррес, представитель партии тори, записал в своем дневнике: «В кругах среднего класса лондонцев все более крепнет мнение, что смерть короля ускорила тревога, вызванная тем, что Асквит намеревался оказать сильное давление на трон. Что король в последнее время был расстроен, мы все знаем: он разгневался, когда Черчилль заявил о договоренности между троном и палатой общин».

На самом деле Эдуарда VII убило плохое здоровье, а не плохие манеры либералов. Однако слухи продолжали циркулировать и нарастать. «Небылицы о том, будто либералы убили короля, просто изумительны, — с иронией писал Эдди Марш своему другу Уинстону. — Рассказывают даже, будто королева пригласила премьер-министра и Маккенну в комнату короля и, указав на покойника, воскликнула: «Взгляните на дело ваших рук!»

Как бы то ни было, но смерть короля ударила по либералам. Однако Черчилль и кое-кто из его коллег все еще продолжали надеяться на то, что для короны и палаты общин существует возможность объединиться против палаты лордов, чтобы избавиться от права вето. Не имело значения, что Эдуард предпочел держаться в стороне. Главное было заставить лордов поверить, что их конституциональное право неприемлемо, после чего они должны сдаться. И Черчилль упорно двигался к намеченной цели, когда король вдруг взял и умер. До этого такая стратегия, похоже, работала. В апреле палата лордов без всяких проволочек, наконец, утвердила бюджет Ллойд-Джорджа — через год после того, как он был представлен на обсуждение.

Теперь только оставалось ждать, когда их светлости опять сорвут продвижение очередного важного билля. Столь исторически значимый вопрос не мог быть незамедлительно решен сразу после смерти Эдуарда и, конечно, до того, как политики разберутся в том, что из себя представляет новый монарх — Георг V. Никто не знал, каковы его намерения. Но ставка была высокой. Сообщение о смерти короля настигло Асквита во время круиза по Средиземному морю. Он стоял на палубе и смотрел в ночное небо, пытаясь представить, что ждет всех в ближайшем будущем. Небо подавало знаки, но как узнать, сулят ли они удачу или провал?

«Я очень хорошо запомнил, — вспоминал он много лет спустя об этой майской ночи, — первым знаком, который попался мне на глаза, была комета Галлея, мерцавшая в небе». Разыгравшаяся сцена напоминала избитую историческую пьесу, списанную с шекспировских драм. Судьба нации в промежутке между смертью одного монарха и восхождением на трон другого застыла в неверном равновесии.

«В тревожный момент, от которого зависело, как сложится судьба страны, — продолжал Асквит, — мы ощущали себя потерянными, мы оказались не готовы потерять правителя, уже набравшего большой опыт, зрелого, прозорливого, с взвешенными суждениями… оказывается, он так много значил для нас. Мы оказались на краю кризиса, не имея необходимого исторического опыта для его преодоления. Как теперь поступать?»

Немало бессонных ночей пришлось пережить Асквиту, прежде чем он нашел выход.

За несколько месяцев до того, как премьер-министр разглядывал комету в средиземноморском небе, в Ливерпуле была арестована предводительница протестующих суфражисток — ничем не примечательная женщина в старой твидовой шляпке и заношенной одежде. Полицейские нашли в карманах задержанной дамы камни и обвинили ее в нарушении порядка. Ее и других ее сподвижниц доставили к мировому судье, им тотчас вынесли приговор — две недели тяжелых исправительных работ. Женщине, как и другим, приносили в камеру еду — овсянку и мясо. Но она отказывалась принимать пищу. После четырех дней голодовки ее силой накормили врач и четыре помощницы. Заключенная сопротивлялась изо всех сил каждый день в течение недели. А потом ее выпустили, — потому что обнаружилось, кем она является на самом деле.

Представ перед мировым судьей, она назвалась вымышленным именем — «Джейн Уортон, белошвейка». Но семья, обеспокоенная исчезновением женщины, отыскала ее в тюрьме и вызволила из заключения. После того, как ее отпустили на свободу, она испытывала болезненные ощущения из-за насильственного кормления, и то, как обращались с ней в тюрьме, обернулось грандиозным скандалом. Так называемой «белошвейкой» оказалась не кто иная, как леди Констанс Литтон из Небуорт-Хауса, сорокалетняя сестра Виктора, графа Литтона и, соответственно, золовка его жены Памелы, урожденной Плоуден.

Судьбе было угодно распорядиться так, что Уинстон стал министром внутренних дел через три недели после ее освобождения. Следующие несколько месяцев, наряду с другими обязанностями, ему пришлось проводить расследование по поводу дурного обращения с леди Констанс. А затем вступить в долгие споры с лордом Литтоном о том, как следует обращаться с суфражистками, а также о возможности предоставления женщинам права голоса. У леди Констанс было больное сердце, и ее брат возмущался из-за того, что ей не оказывали надлежащей медицинской помощи в тюрьме. Ему хотелось, чтобы полетели чьи-то головы, и обвинял Уинстсона, что тот не желает искать виновных.

В данном случае обвинять кого-либо, как того требовал Виктор Литтон, было затруднительно по той причине, что его «сестра назвалась вымыленным именем и отказывалась отвечать на вопросы медиков». Черчилль сочувствовал семье пострадавшей, однако ничего не мог сделать, чтобы утолить их жажду крови. Виктор возмущался. Не очень приятный случай особенно остро переживал Эдди Марш, который писал Виктору: «Ничто на свете не ранило меня сильнее, чем этот ужасный разрыв с Уинстоном, разрыв между двумя моими самыми близкими друзьями».

В какой-то степени преувеличенный гнев лорда Литтона на Уинстона был вызван другой причиной. Не очень хорошее обращение с сестрой наложилось на другое — более серьезное обстоятельство. В семье начались нелады из-за жены — женщины, на которой Уинстон когда-то собирался жениться. Памела оказалась не очень хорошей женой, и в тот момент ее страстное увлечение другим человеком находилось в самом разгаре. Объектом ее воздыханий был Джулиан, двадцатидвухлетний сын Этти Дезборо. Он постоянно искал встречи с Памелой, и Виктору трудно было не заметить, что и жена испытывает влечение к молодому человеку. Разумеется, Этти была встревожена, поскольку ее сын не мог ничего скрыть от нее (к великому неудовольствию Памелы).

«О, мама, — писал Джулиан матери в 1910 году, — я провел два таких чудесных дня в Небсе! Ты наверно огорчишься (или нет?), узнав, что с каждым днем, как я вижу Памелу, я все больше люблю ее».

Хотя Уинстон не понимал, почему Виктор столь нетерпим и вспыльчив, он пытался обращаться с ним как можно любезнее. Распорядившись, чтобы Виктору составили письмо, он предупредил служащих: «Попытайтесь обойти все острые углы так, чтобы мы сохранили свои позиции и чтобы выразили максимальное уважение к чувствам лорда Литтона».

Отсутствие у правительства какого-либо прогресса по поводу требований суфражисток являлось его ахиллесовой пятой. Случай с леди Констанс с особенной яркостью показал всю абсурдность наказания женщин только за то, что они отстаивают свои права. Конечно, хулиганские выходки многих суфражисток отталкивали многих членов кабинета, но от этого суть не становилась менее значимой. Данная проблема требовала как можно более быстрого решения, и если бы Асквит, Черчилль и Ллойд-Джордж уделили вопросу о праве женщин на участие в выборах столь же много внимания, сколько они уделили праву вето в палате лордов, — они бы только выиграли.

Но, когда в своей памятной записке Уинстон подвел итог разногласиям с лордом Литтоном, его собственное отношение к требованиям суфражисток было настолько отравлено их нападениями лично на него, что он уже не испытывал никакого энтузиазма в продвижении и утверждении закона о предоставлении женщинам избирательных прав. Памятная записка от 19 июля 1910 года, в которой Черчилль пишет о себе в третьем лице, открывает всю глубину его неприязненного отношения к воинственным суфражисткам: «Они бросали против него все силы своих организаций во время четырех последовательных выборов. Они все время относились к нему с самой низкой неучтивостью и пристрастием. Они постоянно нападали на него, используя самые оскорбительные выражения. Они атаковали его физически».

В записке он этого не упомянул, но последней соломинкой стала угроза в отношении его дочери Дианы. Позже в газетах напишут, что «долгое время полицейские охраняли дочь мистера Уинстона Черчилля, потому что суфражистки пригрозили выкрасть ее». Во время встречи с суфражистками в конце 1910 года он особо отметил, что потерял терпение из-за их тактики: «Каждый дружественный шаг в вашу сторону, вызывает только еще больше обвинений и ведет к возмутительным выходкам».

В письменном обращении к одному из сторонников суфражистского движения. Ллойд-Джордж предупреждал, что протестующие женщины слишком часто позволяли себе унижать Уинстона. «Величайшая ошибка с их стороны избрать его своей мишенью, — объяснял он. — Это не тот человек, которого можно запугать».