Черчилль. Молодой титан

Шелден Майкл

Часть III. 1910–1915 гг

 

 

XX. Храбрец

Яростная энергия копилась в эдвардианском обществе из-за нарастания все более высоких ожиданий и их столкновения с суровой действительностью. Требовались перемены, а они происходили слишком медленно. Следствием этого стало даже не все более жестокое противостояние между классами, политическими партиями, полами или богатыми и бедными. Оно вылилось в то, что обычные люди стали покидать страну в поисках лучшей доли. За десять лет после смерти королевы Виктории, когда численность населения Соединенного Королевства достигла 43 миллионов человек, семь процентов из них — то есть три миллиона — выбрали эмиграцию. Массовый исход, например, из Глазго, был таков, что в 1910 году количество свободных домов в этом шотландском городе увеличилось до двадцати тысяч.

Черчилль осознавал, что его служба в министерстве внутренних дел оплачивается намного лучше и менее сложна, чем штормовая качка в министерстве по делам Ирландии. Но эта должность вовлекала его в сердцевину растущих неурядиц внутри страны, вынуждая тратить массу времени и сил на то, чтобы каждый день встречаться с разгневанными людьми, выражающими недовольство условиями содержания в тюрьмах, поведением полиции и судебными приговорами, а также с лицами, обращающимися в министерство с целью разрешения производственных конфликтов, или в связи с угрозами со стороны шпионов, революционеров и анархистов. Он остался доволен тюремной реформой и получил подтверждение правильности проделанной работы в этом направлении, а еще большее удовольствие доставляло ему оказание помощи недавно созданному бюро секретной службы (Secret Service Bureau). Но все остальное было слишком рутинным для его мятежного духа, все тянуло его не к вершине, а вниз, к земле. К концу своей политической карьеры он скажет: «Ни один пост, занимаемый мной в правительстве, я не покидал с такой радостью».

Самая трудная полоса в его жизни началась осенью 1910 года, когда главный констебль в Южном Уэльсе прислал ему срочную телеграмму. Он писал, что бастующие шахтеры устроили беспорядки в районе Тонипэнди — компактного города с населением в тридцать четыре тысячи человек, окруженного угольными копями и дымовыми трубами. Там много пострадавших, и срочно требуются войска, чтобы восстановить порядок, — докладывал полицейский чиновник. Телеграмма заканчивалась словами: «Положение угрожающее. Буду держать в курсе. Линдсей, главный констебль Гламоргана».

Бывший офицер британской армии, служивший в Египте, Лайонел Линдсей был человеком старого образца, прямодушным военным, нетерпимым к нарушителям законности. Чтобы положить конец беспорядкам, он запросил две сотни кавалеристов и две пехотные роты. Черчилль содрогнулся, прочитав телеграмму, потому что это означало, что войска уже находятся на полпути к шахтерскому городку. Вот уж чего хотелось бы меньше всего либералам, так это столкновения между разъяренными валлийскими шахтерами и крупным воинским контингентом. Но забастовщики угрожали мирным жителям, они громили магазины, разбивали витрины и занимались грабежами.

Десятилетия спустя критики Черчилля отнесут случившееся к самому тяжкому проступку в его деятельности, упрекая его за то, что он ввел в Тонипэнди войска, которые атаковали шахтеров. В 1978 году в палате общин разгорелся скандал после того, как лейбористский премьер-министр Джеймс Каллаган сказал, что Черчилль «объявил вендетту шахтерам Тонипэнди». Члены парламента настояли, чтобы он отказался от своего обвинения («дешевый и совершенно необоснованный выпад» — как выразился один из членов парламента), но Каллаган настаивал на своем: «Действия сэра Уинстона Черчилля — исторический факт, и он заслуживает обсуждения. Я придерживаюсь другого мнения, чем вы».

Но все дело в том, что сохранились документы, и они свидетельствуют о том, что Черчилль делал все, чтобы удержать военных от конфронтации с шахтерами. Только отряды полицейских, вооруженных дубинками, были брошены на усмирение. Главными обвинителями Черчилля стали не шахтеры, а владельцы угольных шахт.

На второй день забастовки — 8 ноября — репортер «Таймс» в Тонипэнди при виде огромной разъяренной толпы, заполнившей улицы, испугался до смерти и не мог поверить, что начальство в Лондоне не соглашается ответить на запрос главного констебля Линдсея о присылке военных подкреплений.

В своей статье «Осадное положение» репортер писал: «Войска, которых ждали здесь весь день, так и не прибыли. Очевидно, были получены приказы, предписывающие им остановиться в Кардиффе. Я не могу найти оправдания тем, кто должен был прислать военных, учитывая критичность сложившегося положения, но не решился на это».

Но именно Черчилль потребовал, чтобы войска задержали в Кардиффе. Нельзя использовать военных, доказывал он главному констеблю Линдсею, «пока не станет окончательно ясно, что полиция не сможет справиться своими силами».

Ни один человек в Тонипэнди не был застрелен или растоптан атакующей кавалерией. Войска удерживались в резерве своим командиром, генералом Невилом Макриди, который подчинялся распоряжениям Черчилля, и делал все, чтобы участие военных не ухудшило и без того накаленную обстановку. Тем временем сотни полицейских сражались с бастующими холодным ноябрьским днем. И много голов было разбито как с той, так и с другой стороны.

К большой досаде владельцев шахт, Черчилль отправил примиряющее послание шахтерам, обещая сделать все возможное для справедливого решения вопроса, о чем он сообщит им. «Военные в данный момент держатся в стороне, и мы отправили туда только полицию». Владельцы шахт обвинили Черчилля в сочувственном отношении к шахтерам и в неспособности утихомирить их. Управляющий директор Кэмбрианской угольной компании сказал корреспонденту «Таймс»: «Мистер Черчилль поставил себя выше законности, выступив посредником. Он отправил представителям рабочих телеграмму, в которой вопрос выглядел уже решенным, и обещал кэмбрианским шахтерам, что их не станут обвинять в нарушениях».

Вскоре Черчилль понял, что угодить и тем, и другим он не сможет. По каким-то своим собственным соображениям, глава Лейбористской партии — убеленный сединами Кейр Харди (сам бывший шахтер) счел, что намного выгоднее выставить Черчилля негодяем, чем героем. Нет сомнения, для того, чтобы привлечь на свою сторону сторонников и сочувствующих, надо было придать ситуации больше драматизма, а это было проще сделать, выставив министра внутренних дел злодеем, который предает интересы шахтеров, натравливая на них армию. Кейр Харди рисовал страшную картину того, как «военные получили разрешение стрелять в случае необходимости по людям, вина которых заключалась только в том, что они боролись за свои права». После того, как кризис миновал, 28 ноября при встрече в палате общин Харди сказал Черчиллю: «Надеюсь, мы по-прежнему останемся друзьями». А еще он утверждал, что в шахтерском городке «99 процентов бастующих сами сохраняли порядок и не нуждались ни в полицейских, ни в военных».

Для его сторонников и сочувствующих подобное «доблестное заявление только усиливало негодование по отношению к Черчиллю». Но лидер лейбористов утаивал многие реальные факты. В то самое время, когда Харди запугивал всех действиями армии, он встречался с генералом Невилом Макриди, и тот принял его со всей вежливостью и внимательно его выслушал.

Когда был открыт доступ к документам министерства внутренних дел, стало известно, что Харди соглашался помочь генералу исправить сложившееся ошибочное представление о целях и реальных действиях армейских подразделений. В рапорте, отправленном 13 ноября из Уэльса в министерство внутренних дел, приводятся такие слова: «Мы дружески побеседовали в отеле за ланчем с мистером Кейром Харди. И он согласился помочь пресечь ложные слухи, поскольку военные присутствовали там только в качестве украшения и не принимали никакого участия в каких-либо силовых акциях».

Так что Харди был прекрасно осведомлен о том, насколько Макриди избегал какого-либо кровопролития, и очень хотел, чтобы шахтеры знали — военные будут вынуждены выступить только в том случае, если их вынудят к этому, если силами полицейских не удаться устранить бесчинства. Только после этого предполагалось ввести войска. «Генерал ясно дал понять, что их главная задача — сохранение мира, и что солдаты не являются слепым орудием правящего класса».

Однако все меры убеждения не остановили Харди и его сторонников. Они продолжали выставлять Черчилля насильником. Это несправедливое обвинение было огорчительным для Уинстона, поскольку только два года назад он получил полное восторгов приглашение на ежегодный сбор шахтеров в Южный Уэльс. Благодаря его немалым усилиям, в 1908 году удалось утвердить закон, по которому для шахтеров был установлен восьмичасовой рабочий день, и шахтеры теперь считали его защитником их интересов. Черчилль страстно выступал в их защиту по вопросу сокращения рабочего дня, несмотря на протесты представителей промышленности, доказывавших, что это приведет к уменьшению добычи угля и росту цен.

В Суонси в августе 1908 года шахтеры, оценив его старания, встретили Уинстона «оглушительными аплодисментами». Дэвид Ллойд-Джордж убеждал Черчилля летом поехать в Уэльс. Но теперь, когда в районе угольнодобывающей промышленности развернулись беспорядки, он не мог появиться перед шахтерами Тонипэнди. Поэтому он обратился за помощью уже к самому Ллойд-Джорджу, чтобы тот помог пресечь распространение ложных слухов, упирая на то, что Дэвид сам родом из Уэльса, хорошо знает валлийский язык и пользуется там особенной популярностью. Однако Ллойд-Джордж старательно держался на расстоянии, избегая хоть каким-то образом связывать свое имя с этими событиями. Случись что не так, и он мог бы утратить свой авторитет в районе, где всегда голосовали за него. Вся его карьера строилась исключительно на всеобщей поддержке со стороны Уэльса, и он страшился потерять главную опору.

Черчилль оказался меж двух огней, нажив себе во время кризиса новых врагов, как справа, так и слева. Одни обвиняли его в излишней жестокости, а другие, напротив, что он проявил слишком большую мягкость при подавлении беспорядков. Его идеалистические взгляды терпели крушение. Перед тем, как войти в кабинет министров и получить реальную власть, он представлял, что добрые намерения и высокие цели помогут ему преодолеть препятствия. Однако ему пришлось столкнуться с тем, что на пути то и дело возникают трясины, способные засосать любого человека, какими бы высокими идеями он ни руководствовался и как бы тщательно ни выбирал дорогу к намеченной цели.

Разумеется, это не останавливало его, Уинстон все еще верил в свое предназначение. Однако несправедливые обвинения, удары в спину вынуждали его быть менее уступчивым, не доверять хорошим помыслам других, понимая, что они пойдут на любой обман. Крепко сжатый кулак — вот что могло возыметь действие. Юноша к удивлению британских политиков быстро мужал.

Подобно Ллойд-Джорджу, Асквит был рад взвалить всю ответственность за происходящее в Уэльсе на плечи министра внутренних дел. Много лет назад — в 1893 году, — политическая карьера Асквита оказалась под угрозой из-за того, что он отправил военных для наведения порядка в йоркширский шахтерский поселок Физерстоун. Солдаты, превысив полномочия, застрелили двух гражданских лиц. С тех пор на многих его публичных выступления раздавались выкрики «Убийца» и «Физерстоун». И теперь Асквит очень боялся, как бы к ним не прибавился еще один — «Тонипэнди».

К тому же, пока Уинстон пытался урегулировать — с наименьшими потерями — положение в Южном Уэльсе, премьер-министр тоже переживал не менее сложный кризис, пытаясь урегулировать отношения с новым королем — Георгом V. Подошел момент, когда пора было подвести итог сражениям с палатой лордов, и Асквит надеялся на поддержку короля. Но у политика и юриста, получившего прекрасное образование, было очень мало точек пересечения с малообразованным и не утруждавшим себя чтением серьезных книг Георгом V. Все, что вызывало ненужные с его точки зрения хлопоты, Георгу не нравилось — даже путешествия не вызывали у него интереса. Он мог утруждать себя разве только тем, чтобы дважды день проверять барометр и следить за переменами погоды. Будь у него возможность отказаться от королевской мантии, он бы это сделал, чтобы вести счастливую и беззаботную жизнь обычного джентльмена где-нибудь в загородном поместье.

Небольшого роста, неуклюжий, он не внушал почтения даже своим видом. Самым примечательным в его внешности была аккуратно подстриженная борода, которая более, чем что-либо иное, придавала ему королевский вид. Трудно было иметь дело с этим нервным, нетерпеливым, с беспокойно бегающими глазами человеком. Зато ему нравилось облачаться в мундиры (может быть, они придавали ему большее чувство уверенности) и маскарадные костюмы (за которыми тоже можно было спрятать истинную сущность), и он при всяком удобном случае появлялся при дворе то в том, то в другом наряде. Он обожал свою коллекцию марок, любил стрелять и курить. «Наш король — славный парень, — говорил Ллойд-Джордж друзьям, — но, слава богу, голова у него пустая, как котелок».

Либералы надеялись, что им будет намного легче управлять монархом с таким ограниченным кругозором. Однако Асквит убедился, как трудно объяснить королю смысл тех или иных политических планов, когда его не интересуют ни политика, ни планы. Асквиту понадобились две долгих встречи в ноябре, чтобы заручиться твердым обещанием (которое король обещал хранить в тайне) сделать то, на что Эдуард VII так и не решился: посвятить в пэры нужное количество либералов, чтобы изменить состав в палате лордов. А еще Асквит собирался провести новые выборы, после чего сообщить о договоренности с королем и перебороть оппозицию. Ни в один из этих планов Асквит не посвятил короля во всех подробностях, тот довольно смутно понимал их значение и воспринимал скорее как некую забаву. Он даже спросил, а нельзя ли ему вначале обсудить вопрос с Бальфуром, на что Асквит ответил, что тогда это испортит сюрприз.

И хотя позже король объяснял придворным, что Асквит заморочил ему голову и запугал, отказаться от данного слова Георг уже не мог. Когда король спросил, а что произойдет, если он не станет участвовать в затее Асквита, тот ответил: «Тогда я немедленно подам в отставку, и на выборах будут говорить, что «король и пэры простив народа». Спрятав в карман свою гордость, король позволил Асквиту разыгрывать партию своими картами.

Но и у премьер-миистра не было столь уж большого пространства для маневра. Черчилль не уставал напоминать ему: «Пока право вето остается у палаты лордов, мира между двумя партиями не наступит, и мы не сможем добиться национального единства. Чем быстрее и чем увереннее мы покончим с этим делом, тем будет лучше для всех». Либералы верили, что только молниеностность проведенной операции позволит им избавиться от давления палаты лордов. Через два дня после того как он заручился согласием короля, Асквит объявил о роспуске парламента в конце ноября и о том, что новые выборы пройдут в начале декабря.

Выдержать две выборные кампании за год — было задачей трудной для всех. Однако либералы надеялись, что им удастся привлечь народ на свою сторону, и выборы закончатся полной их победой. И снова они ошиблись. Итоги голосований показали, что их положение не только не улучшилось, а, напротив, заметно ухудшилось. И либералы и тори в результате выборов получили одинаковое количество мест в палате общин — 272. Вновь Асквиту, чтобы удержать власть в своих руках, пришлось привлечь на свою сторону ирландцев с их 84 местами и опереться на не очень надежных союзников — лейбористов, имевших 42 места.

Результаты могли бы оказаться намного хуже, если бы Черчиллю не удалось вести правильную политику в Южном Уэльсе. Если бы там прозвучал хотя бы один выстрел, это могло бы всколыхнуть идею самоопределения Уэльса и дало бы в руки консерваторов и лейбористов козырные карты. Уинстон сумел справиться с ситуацией. И, похоже, что он сделал больше, чем мог сделать один человек. После убедительной победы в Данди он позволил себе короткую передышку, устроив прием в загородном доме в Йоркшире. Клемми настаивала, что ему надо хоть немного отдохнуть.

«Дорогой, ты так много работаешь, — писала она, — и не позволяешь себе развлечься». Она была права лишь отчасти. Тяжкий труд в деле, которое увлекало его и приносило плоды, и был для него самым лучшим развлечением.

Возможно, именно из-за настойчивых уговоров Клемми Уинстон согласился немного расслабиться утром 3 января 1911 года и остался у себя в доме на Экклстон-сквер. Он принимал ванну, когда из министерства внутренних дел позвонили, сообщив ошеломляющую новость. В Ист-энде произошла перестрелка между полицейскими и хорошо вооруженной бандой русских анархистов . Один констебль был сразу ранен, а банда забаррикадировала окна верхнего этажа дома на улице Сидни-стрит и вела оттуда такой интенсивный огонь, что одному из полицейских пришлось бежать за поддержкой к лондонскому Тауэру. Вскоре полисмен вернулся к осажденному дому вместе с двадцатью стрелками Шотландского гвардейского полка .

Уинстон попросил уточнить, так ли уж необходима помощь военных. И дал согласие на их участие, стоя у телефона завернутым в полотенце. Через час он уже был рядом с полицейскими и солдатами, наблюдая с боковой улицы за все еще продолжавшейся перестрелкой. Пули летали повсюду, врезаясь в кирпичные стены домов и проносясь со свистом над головами любопытствующих зевак. Стрельба со стороны наспех вооруженных полицейских, которые обычно никогда не носили оружия, была большей частью неэффективна. Их револьверы и дробовики не могли соперничать с огневой мощью банды, засевшей в укрытии. Что касается солдат с винтовками, то им тоже было трудно вести прицельный огонь. Осажденный дом находился в центре жилого массива, поэтому солдатам, прижатым к земле на обоих концах улицы, приходилось стрелять под углом.

«Ничего подобного на памяти всех живущих поколений не доводилось видеть в тихой, законопослушной Англии», — утверждал Черчилль впоследствии.

Банда анархистов использовала «маузеры» — скорострельные «самозарядные пистолеты» . Благодаря складному прикладу, крепившемуся к рукояти, такой пистолет можно было использовать как ружье и стрелять из укрытия во всех направлениях. Опустошенный магазин, обычно вмещающий десять патронов, стрелок быстро заменял другим, что позволяло вести из «маузера» почти непрерывный огонь. В Британии с этим новым образцом стрелкового оружия, производимым в Германии, практически никто не сталкивался, если не считать некоторых армейских офицеров. К счастью, на улице Сидни-стрит присутствовал один чиновник высокого ранга, хорошо знавший данный пистолет и эффективно применявший его в бою. Это был Уинстон Черчилль.

Когда «маузеры» только появились в продаже в 1898 году, Черчилль приобрел два пистолета этой марки и уже вскоре пустил один из них в ход во время кавалерийской атаки под Омдурманом. Опустошив магазин своего «маузера», он убил нескольких дервишей , включая одного, пытавшегося пронзить его копьем и застреленного с расстояния менее ярда. Тогда полуавтоматический «маузер» спас Уинстону жизнь, и теперь, зная по собственному опыту его убойную силу, он сам постарался спасти как можно больше жизней полисменов и солдат, участвовавших в перестрелке с анархистами на Сидни-стрит. Когда несколько констеблей попросили позволения броситься в осажденное задние, Уинстон отговорил их от бессмысленной затеи, объяснив, что их всех перестреляют, как кур. Репортер описал данный эпизод в более мягких выражениях: «Министр внутренних дел, опасаясь, что это действие может подвергнуть жизни безполезному риску, воспрепятствовал его осуществлению». Опасность была столь велика, что Уинстон даже не позволил пожарной бригаде приблизиться к зданию, из окна которого вырывался огонь и дым. Правда, авторитета министра оказалось недостаточно, чтобы заставить почтальона отказаться от намерения отнести письма в дом, соседствующий с убежищем банды, однако он все же смог переубедить офицера пожарной бригады, настаивавшего на том, что его долг тушить пожар, несмотря на риск. Только после того, как Черчилль заявил, что берет всю ответственность на себя, если дом сгорит, пожарный офицер перестал рваться в огонь и остался на месте, чтобы наблюдать, как пламя все больше и бльше охватывает здание.

Анархисты погибли в огне, но в итоге выяснилось, что «банда» состояла всего из двух человек, чьи обугленные тела нашли в руинах вместе с двумя «маузерами» . Они имели при себе так много патронов, а их оружие стреляло с такой скоростью, что создавалось впечатление, будто дом действительно защищают несколько отчаянных анархистов. Однако погибшие боевики действительно принадлежали к довольно крупной банде. За ними числился целый ряд вооруженных ограблений, которые они совершили при помощи других изнаннников, чтобы добыть денежные средства, необходимые для их революционной деятельности в России.

В течение двух следующих недель органы власти разыскали пятерых анархистов, убивших 16 декабря 1910 года трех полицейских во время неуклюже организованного ограбления ювелирного магазина . Тот случай получил известность как «худший день в истории британской полиции». Грабители выпустили более двадцати пуль, из которых восемь попали в одного невооруженного полицейского. Два других офицера полиции были ранены и выжили, но остались парализованными . Никто из полицейских пока не был готов к встрече с таким убойным видом оружия. Ведущему детективу, допрашивавшему убийц, никак не удавалось выследить группу преступников, пока еще один полицейский не столкнулся лицом к лицу с «маузером».

Черчилль присутствовал в декабре на похоронах погибших полисменов, и, оказавшись на Сидни-стрит, понял, что преступники пустили в ход то же самое оружие, которое стоило жизни трем его подчиненным . «Положение было чрезвычайно сложным, — вспоминал он, объясняя, почему должен был явиться на место столкновения, — и я чувствовал, что обязан увидеть все собственными глазами». И он был прав. С несвойственной ему скромностью, Уинстон не приписывал себе никаких подвигов, не подчеркивал того, что он оказался единственным, кто мог в тот день понять, из какого вида оружия ведется огонь, и минимизировать потери сил правопорядка. Он никогда не упоминал о своей роли эксперта по «маузерам», которая на самом деле оказалась важной, и на протяжении ста лет, прошедших после перестрелки на Сидни-стрит, никто из исследователей не уделял этому внимания.

То дело следует признать одним из славных моментов в жизни Черчилля, проявившего тогда свои самые лучшие качества. Его чаще всего высмеивают как самовлюбленного типа, которому не было до дела других. В данном случае он мог бы отсидеться в министерстве, пользуясь своим положением, и предоставить разборку с анархистами чиновникам более низкого ранга. Вместо этого Уинстон лично прибыл на место происшествия. Даже один из самых доброжелательных биографов назвал данный эпизод «большой ошибкой Черчилля». Действительно, высокая шляпа на голове министра вряд ли защитила бы его от пули .

На фотографиях, опубликованных в тогдашних газетах, Черчилль в цилиндре действительно выглядит как человек, который шел танцевать на бал, а по ошибке оказался в гуще перестрелки. Когда Эдди Марш, храбро сопровождавший своего босса на Сидни-стрит, потом пошел в кинотеатр, он неожиданно для себя увидел на экране кадры кинохроники, показывающие Уинстона во время осады дома с анархистами. Он был неприятно поражен — и даже немного испуган, — когда в кинотеатре раздались крики: «Да застрелите же вы его!»

Артур Бальфур, не разобравшийся в происшествии, и даже не имевший понятия о том, что такое «маузер», с радостью обозвал Уинстона тщеславным дураком, который сам лез под пули, непонятно зачем рискуя жизнью. В палате общин он высказался еще более презрительно: «Как я понимаю, если выражаться яыком военных, Уинстон оказался в зоне огня. Он и фотограф оба рисковали ценными жизнями. Я еще понимаю, зачем это делал фотограф, но зачем надо было так поступать достопочтенному джентльмену?»

Асквит отнесся к критическим нападкам на министра внутренних дел достаточно равнодушно и почти не пытался защитить его. Уинстон сидел рядом с премьер-министром, когда тот, посмотрев на него, обратился к парламенту: «Если мой уважаемый друг, сидящий справа от меня, позволит, то я скажу так: «Участие в опасной ситуации привлекает внимание к личности». Фраза запоминающаяся, но она совершенно не соответствовала действительности и не защищала Уинстона от дальнейших нападок.

Однако даже этот снисходительный отзыв звучит намного лучше, чем высказывание Редьярда Киплинга. Оголтелый хулитель Уинстона, Киплинг написал своему другу, что министр внутренних дел должен был проявить больше храбрости и шагнуть прямо под пули. «Три часа перестрелки, — прокомментировал он эпизод на Сидни-стрит, — и один дьявольский выстрел мог бы принести некоторую пользу нации».

Выражать ненависть к Уинстону стало своего рода национальным хобби. Некоторые консерваторы докатились до того, что уверяли, будто худшего предателя не было со времен Иуды. Кейр Харди расписывал его черными красками, как одного из самых жестоких реакционеров, а те, кто поддерживал суфражисток, грозили устроить ему засаду. В декабре 1910 года Уинстон получил письмо от человека, назвавшего себя Алексом Баллантайном. Автор заполнил три страницы угрозами типа: «Как только мне представится случай, я выпорю тебя собачьим хлыстом как ты того заслуживаешь». Письмо отправили в Скотланд-Ярд для проведения расследования. Вскоре удалось выяснить, что его написал бывший полицейский, сильно обиженный на Уинстона за свое увольнение со службы и намекавший, что он может убить министра внутренних дел, чтобы «сравнять счет». «Я намереваюсь разоблачить несправедливость мистера Черчилля, — клялся он, — Может быть, я собственноручно убью своего оппонента, чтобы ускорить кризис?»

Так что Уинстону приходился постоянно быть начеку. Нельзя было предугадать, из-за какого угла грозит нападение.

Когда его попросили присоединиться к группе официальных представителей власти, — это был кортеж из экипажей, совершавший круг по Лондону в честь коронации Георга V, то Уинстона либо встречали аплодисментами, либо освистывали. Никто не хотел садиться вместе с ним в один экипаж. Герцогиня Девонширская и графиня Минто, получив предложение разделить с Черчиллем места в экипаже, согласились на это с большой неохотой. «Они приходили в крайнее уныние, — писал Уинстон Клемми, — когда по пути раздавались громкие приветственные крики, но слегка оживились возле резиденции лорд-мэра, где были враждебные демонстрации». Недовольная этим испытанием, герцогиня Девонширская сказала лорду Балкаррасу, что она никогда «не согласится снова участвовать в процессии вместе с Черчиллем, поскольку уверена, что в следующий раз не выдержит и присоединится к улюлюканью, направленному против министра внутренних дел». Даже старые друзья из числа консерваторов под давлением все более увеличивавшихся политических разногласий считали неприличным для себя выказать ему симпатию. В марте 1911 года на заседании палаты общин, продолжавшемся целую ночь, Линки Сесил в четыре часа утра потерял всякое терпение и яростно обрушился на Уинстона, сидевшего в качестве министра на передней скамье. Лорд Хью решил, что тот специально вводит в заблуждение оппозицию, заставляя ее обсуждать мелкие процедурные вопросы. Уинстон ответил, что его друг попирает установленные правила вежливости.

«Правительству известно имя некой другой персоны, нарушившей данное ею слово, — заявил лорд Хью, — но оно не открывает его, чтобы избежать обвинения в бесчестии, связанном с нарушенным обещанием. За такой проступок, если он касается денежных дел, виновного отправляют в тюрьму. За такой проступок, если он касается частной жизни и личных отношений, человека изгоняют из общества джентльменов».

Он использовал прием ораторского преувеличения, которым Уинстон и Линки пользовались в те времена, когда оба они были «хулиганами». Однако в четыре часа утра министр внутренних дел не хотел тратить время на пустую перепалку.

Репортеры на галерее оживились, когда Уинстон и его шафер вступили в бой как роялист с «круглоголовым» . Кое-что из их словесной перепалки было опубликовано в прессе:

«Мистер Черчилль, бледный, с округлившимися глазами, грозно взглянув на лорда Хью, заявил: «Я уже привык к возражениям со стороны аристократов…»

Буря недовольных возгласов заглушила последние слова молодого министра. Он стоял, молча дожидаясь, когда воцарится спокойствие.

«Я настолько привык к возражениям со стороны аристократов, которые всегда прибегают к насмешкам и обвинениям…», — повторил мистер Черчилль.

В течение пяти минут не удавалось погасить очередную волну возмущенных возгласов.

Уинстон продолжал стоять, но выглядел очень уставшим. И тогда молодой член Консервативной партии, чтобы добить его, выкрикнул: «Это ваша первая попытка возглавлять палату общин и вот как вы справляетесь с этим! — и добавил насмешливо: — Будущий премьер-министр Англии!»

Подобные насмешки были еще одним напоминанием о той цене, которую Черчиллю теперь приходилось платить за свой быстрый подъем по карьерной лестнице. Обида, зависть, злоба — Уинстон хлебнул их в полной мере и от своих друзей и от врагов. Ему хотелось стать национальным героем, но теперь он был также и национальной мишенью. Многое ему удавалось, благодаря юношескому задору, неистощимой энергии, блестящим качествам ума. И, конечно, неизбежно, что его как лидера постоянно критиковали либо за то, что он недостаточно блестящ, либо за то, что выказывает слишком много храбрости, как в случае с перестрелкой на Сидни-стрит.

И уж коли он брал бразды правления в руки, следовало ждать, что ему поставят немало палок в колеса. В конце невероятно долгого и изматывающего заседания, — после девятнадцати часов прений, в ходе которых Уинстон защищал действия правительства, — Уинстон, к удивлению падавших с ног репортеров, прошел по гостиной, бодро улыбаясь, словно только что совершил прогулку. Он сел за столик рядом с Остином — сыном Джо Чемберлена — и два противника с удовольствием позавтракали вместе яйцами, беконом и испеченной на решетке камбалой.

Ничто не могло надолго ввергнуть его в уныние. А перед завтраком — что входило в его обязанность, он успел он отправить королю короткий отчет о том, как прошло заседание. «В какой-то момент во время долгих споров температура поднялась намного выше нормы, — писал он, — но сейчас здоровью парламента ничто не угрожает. Температура нормализовалась, дискуссия завершена самым наилучшим образом».

 

XXI. Штормовое предупреждение

На валлийском острове Энглси в апреле 1911 года мужчина тридцати шести лет увлеченно строил на берегу моря крепости и дамбы из песка. Он был так поглощен своим занятием, что восхищенные прохожие невольно останавливались, чтобы получше рассмотреть его сооружения. Выстроить такие красивые здания из песка мог только замечательный архитектор, приехавший сюда провести выходные дни, или же это был просто эксцентричный человек — они никак не могли понять. Но, присмотревшись внимательнее, обнаружили, что их творец — не кто иной, как министр внутренних дел. Новость быстро облетела небольшой городок, и вскоре собралась приличная толпа. Правда, почти все из уважения держались подальше от берега, наблюдая за гостем через театральные бинокли.

«Занятие потеряло для него всю привлекательность, — писал впоследствии Эдди Марш, — пришлось бросить «строительство», потому что на площадке собрался народ, наблюдавший за ним». Сооружение из песка плотин и протоков было любимым увлечением Уинстона во время отдыха. Оно отвечало его деятельной и активной натуре. Но сторонние зрители мешали полностью погрузиться в это занятие. Ведь он создавал свой собственный мир, и ему не хотелось выставлять его напоказ. Завершив строительство, Уинстон оставлял его, предоставив волнам и ветру разрушить сделанное. В его обычной работе все создавалось с меньшей легкостью, чем сооружения из песка. Такие воскресные походы к морю доставляли ему невыразимую радость. И он всегда просил Клемми отыскать место поинтереснее. «Хорошо бы найти действительно хороший песчаный пляж, — писал он, — где я бы мог выстроить конусообразную крепость, и чтобы рядом протекал небольшой ручеек. Как найдешь — сообщи!»

Короткий частный отдых на северо-западе Уэльса — вдали от волнений в Тонипэнди — был для Уинстона только небольшим перерывом, после которого ему предстояло снова вернуться к нескончаемой веренице дел в министерстве и парламенте. Вот почему он с таким самозабвением лепил из песка замечательные здания на тихом острове, где его приютил лорд Шеффилд, отец Венеции Стэнли. Клемми была вместе с ним и тоже пребывала в хорошем настроении. Она ждала второго ребенка в мае, и большую часть апреля провела на Энглси, чтобы вернуться в Лондон перед самыми родами. Уинстону она писала: «Я уже с нетерпением жду появления нашей «корзиночки» — так она называла ребенка. Клемми была уверена, что родится мальчик.

Несмотря на то, что Уинстон со всей страстью отдавался работе и карьере, он ухитрялся оставаться любящим и заботливым отцом. Когда в положенный срок родилась вторая дочь, он проявил весь свой недюжинный ум и аналитический дар, чтобы подобрать хорошие вещи для ребенка. С такой же сосредоточенностью он искал подходящие игрушки и для первой — двухлетней девочки. Уинстон осмотрел все полки одного из лондонских магазинов, прежде чем остановил свой выбор на наборе «Животные Ноева ковчега». После чего принялся анализировать: какого цвета игрушки покупать — белые или разноцветные?!

«После долгих размышлений я пришел к выводу, что лучше всего покупать деревянные, некрашеные игрушки, — объяснял он Клемми, — но все-таки рискнул взять и несколько разноцветных. Они такие яркие и привлекательные». Однако он все еще продолжать сомневаться — слова директора магазина, что красочное покрытие совершенно безвредно для малышей, — не успокоили его. Уинстона заверили, что краски выбраны самого лучшего качества, но он продолжал тревожиться, и писал жене, чтобы она следила за тем, чтобы дети не совали игрушки в рот.

Одним словом, Черчилль даже покупку детских вещей рассматривал как государственный проект, который следовало изучить со всех сторон и предусмотреть все мелочи, прежде чем прийти к какому-то решению. Чем бы он ни начинал заниматься, он отдавался этому делу полностью, исследуя его во всех подробностях. Незначительных вопросов для него не существовало. Требование представить весь объем сведений по тому или иному делу, — для тех, кто не знал его настырность, кто еще не привык к его требовательности — изнуряло подчиненных.

Сын, появления которого на свет так ждали оба супруга, родился 28 мая 1911 года. Естественно, его назвали в честь отца Черчилля — Рэндольф. Мальчик родился крепеньким, здоровым, с приятными чертами лица. Клемми была счастлива настолько, что через неделю после появления ребенка на свет написала Уинстону: «Ты так изменил всю мою жизнь, что я теперь даже не могу представить, какой она была до того, как три года назад я вышла за тебя замуж».

За четыре дня до рождения маленького Рэндольфа сосед семьи Черчиллей по Экклстон-сквер — Ф.Э. Смит — устроил вместе со своим молодым другом-тори лордом Уинтертоном костюмированный бал в отеле «Кларидж». Бал стал событием сезона и одновременно предметом критических нападок — как декадентская причуда состоятельных людей. И вместе с тем десятки либералов были счастливы принять участие в празднике, устроенном тори. Каждая из двух партий состязалась с другой в выдумке и изощренности костюмов. Без сомнения, самое большое впечатление на всех произвел костюм Консуэло Мальборо. С ее стройной фигурой, длинной шеей, покатыми плечами она производила впечатление дрезденской фарфоровой пастушки. На костюмированном балу никого не удивило появление Генриха VIII, Клеопатры или рыцаря-крестоносца. Ф.Э. Смит оделся как придворный восемнадцатого века, дополнив свой костюм из белого атласа напудренным париком. Но члены кабинета не решились уронить достоинство правительственных деятелей каким-нибудь сомнительным нарядом. Они пришли в обычных костюмах и — как это сделал Уинстон — накинули поверх красные плащи.

Пока любители развлечений танцевали до полуночи, политики стояли чуть в стороне, закинув на плечи свои плащи, курили и разговаривали. Главным сюрпризом вечера стало появление на балу Уолдорфа Астора и его прелестной жены Нэнси. Она была одета в розовое платье — как балетная танцовщица, но всеобщее внимание и оживление вызывал костюм ее мужа. Он пришел, облаченный в мантию пэра с нагрудным знаком, на котором красовался номер 499. На спине у него был другой знак с надписью one more vacancy («еще одна вакансия»).

Каждый из присутствующих понимал, что это означает. Палата лордов потеряет свое давнее право накладывать «вето» на обсуждение того или закона, — если либералы наберут из своего числа достаточное число пэров. Смысл шутки был ясен всем. Но смех многих выглядел натянутым. Асквит, одетый в обычный строгий вечерний костюм, сдержанно усмехнулся при виде шуточного наряда Астора. Он уже сообщил оппозиции, что король дал торжественное обещание возвести в звание новых пэров. Бальфур и другие представители палаты лордов надеялись, что угроза отмены «вето» лопнет как пузырь. Однако им пришлось пересмотреть свои представления.

Сам не подозревая о том, Ф.Э. Смит, устраивая костюмированный бал, предоставил тем самым либералам и тори последнюю возможность посмеяться над собой, прежде чем вспыхнут новые ожесточенные сражения, в пожаре которых исчезнут старые привилегии аристократов. Дружба Черчилля и Смита выдержит испытания политических баталий нескольких ближайших лет, но многие парламентарии из двух противоборствующих партий разорвут существовавшие между ними прежде дружеские или приятельские отношения. Костюмированный бал не был демонстрацией богатства. Это была демонстрация веселого презрения к приближающейся катастрофе — утрате давних привилегий, — и последняя попытка предотвратить горькие потери, которые внесут смятение и раскол в собственной стране и за ее пределами. Обе стороны осознавали, что течение несет их к водопаду, однако ни те, ни другие не пытались вовремя, пока это еще не поздно, уклониться от опасности.

Усмешка частенько появлялась потом на лице Асквита. Он слишком долго продержал всех в неведении о том, что король дал торжественное обещание, и когда объявил об этом, оппозиция почувствовала себя преданной. Премьер-министра обвиняли в том, что он сбивает страну с правильного пути, что он обвел нового монарха вокруг пальца и вовлек его в унизительную для его положения политическую игру. Одним из самых ярких критиков готовящегося закона стал Ф.Э. Смит. В понедельник 24 июля он устроил в палате общин грандиозное шоу, которое могло бы затмить и костюмированный бал в «Кларидже», хотя на этот раз Ф.Э. явился в обычном делом костюме. Заднескамеечники тори бурно поддерживали его. И этот спектакль был намного более шумным, чем костюмированный бал.

В тот июльский день Лондон накрыла волна духоты и нестерпимого зноя. Члены кабинета изнемогали от жары, когда Асквит встал, чтобы произнести послеобеденную речь по вопросу о парламентском билле. Он приехал на заседание парламента с Даунинг-стрит в открытом автомобиле вместе с Уинстоном в сопровождении Марго и Вайолет. На улице выстроились толпы сочувствующих. Когда Марго и Вайолет поднялись на галерею для леди, то и там все было заполнено до отказа. Многие женщины в состоянии волнения даже встали со своих мест, чтобы лучше видеть происходящее.

Но как только Асквит открыл рот, Ф.Э. Смит и Линки Сесил вскочили и начали перекрикивать премьер-министра. Половину из того, что они сказали, понять было невозможно, потому что ропот поднялся со всех сторон. Однако сквозь шум и крики Смит все же сумел прокричать, что «правительство привело к полной деградации политическую жизнь в стране». Сесил своим пронзительным голосом все время то призывал всех «к порядку», то выкрикивал бессвязные фразы вроде «проституирование общепринятых парламентских правил». Наверное, с полчаса Ф.Э. и Линки продолжали в том же духе, причем к ним присоединились остальные тори, выкрикивавшие Асквиту «диктатор» и тому подобные оскорбления. Премьер-министр, кому так и не дали высказаться, вынужден был сесть. Лорд Хью пришел в такое неистовство, что казалось вот-вот и его нервная система не выдержит напряжения: лицо его исказилось, а тело изогнулось под каким-то невероятным углом.

В момент короткой паузы член лейбористской партии Уилл Крукс услышал, как Линки говорит: «Многих людей обвинили бы уже давно даже за половину того, что благородный лорд сделал сегодня».

И без того взмокшие от пота Марго и Вайолет пришли в ужас из-за бешеного нападения, которому подвергся Асквит. Сесил не просто покраснел, он почти побагровел от прилива чувств, и Вайолет позже напишет, что тот «выглядел настолько же отвратительно, как бабуин или эпилептик на грани припадка или как все суфражистки вместе взятые». Марго настолько вывели из себя действия Смита и Сесила (она назвала их «скотами», а потом почему-то «евнухами»), что она отправила записку министру иностранных дел сэру Эдварду Грею, сидевшему рядом с ее мужем, с просьбой положить конец этому бесчеловечному и унизительному представлению.

Еще с тех пор, когда Кэмпбелл-Баннерман занимал премьерское кресло, Грей пользовался всеобщим уважением, может быть, отчасти из-за того, что в отличие от Черчилля никогда не вступал ни с кем в жаркие споры и не устраивал представлений из своих речей. Он оставлял впечатление человека щепетильного, руки его были чисты, ни в каких закулисных интригах он не был замешан, не принимал участия в «драках не по правилам», столь свойственных многим политикам. Благодаря этим качествам сэра Эдварда Грея, один из журналистов написал о нем: «Мужские страсти, базарные крики, неистовство споров его не касались. Он всегда держался в стороне от них в некоторой изоляции, исполненной степенного величия».

Вот почему Марго инстинктивно обратилась именно к нему, чувствуя, что только он в состоянии навести порядок в парламенте. Позже она вспоминала: «Я быстро нацарапала ему записку и отправила ее вниз с нашей душной галереи: «Они должны прислушаться к твоим словам, — ради бога, помешай им передраться между собой как кошки с собаками!»

И они действительно прислушались к его словам. После того, как Асквит встал, а затем вынужден был сесть, после того, как Бальфур пытался призвать всех к порядку, Грей в своей сдержанной манере сделал замечание оппозиции. Некоторые из нарушителей спокойствия еще пытались вскинуться, но таких было совсем немного, а все прочие сразу замолчали.

«Еще никогда, — начал Грей, — ни один лидер партии, располагающей большинством в палате общин, — не пользовался таким благородным личным уважением и такой же всеобщей политической поддержкой, как мой достопочтенный друг премьер-министр… Достопочтенные члены палаты от оппозиции легко могут представить себе, насколько менее сильными станут эти чувства после той сцены, которую мы здесь наблюдали. Хотя это была персональная неучтивость в отношении достопочтенного джентльмена, премьер-министра, она возмутила каждого из нас».

Когда Грей сел, Ф.Э. вскочил и попытался возобновить дебаты, но его заставили замолчать, и заседание было объявлено закрытым из-за беспорядка. В коридоре Марго бросилась к сэру Эдварду и обняла его, словно рыцаря былых времен, только что сразившего страшного дракона. «Я встретила Эдварда Грея, в тот момент, когда он вышел из зала, — вспоминала Марго. — И когда я прижала губы к его руке, его глаза наполнились слезами». Но премьер-министр не ждал помощи Грея, он считал, что с политической точки зрения было бы намного вернее дать возможность Линки и Ф.Э. выразить несогласие от лица тори. Однако Марго, склонная к мелодраматическим эффектам, предпочитала думать, что ее Генри был спасен от дальнейшего унижения неустрашимым министром иностранных дел».

Что касается Черчилля, то, с одной стороны, ему было жаль, — вместо того, чтобы приводить серьезные аргументы, оппозиционеры «устроили беспорядок», а, с другой, он не без удовольствия наблюдал за тем, как Линки, его старый друг из числа хулиганов, и Ф.Э. подняли такой гвалт. Либералы не сомневались — несмотря на то, что на этом заседании их лидеру не дали говорить, парламентский билль все равно пройдет тем или иным способом. У них для этого хватало голосов. А если нет, тогда король посвятит в пэры столько членов Либеральной партии, сколько ей понадобится для достижения преимущества в палате лордов. Среди тех, кого Асквит намеревался удостоить почетного звания, был, например, писатель Томас Харди.

Несмотря на возражения и поднятую шумиху, в августе закончилось давно наследуемое право лордов накладывать вето. Теперь землевладельческая аристократия не могла застопорить работу нижней палаты парламента. Правда, за ними оставили возможность отсрочить на два года утверждение любых законов, за исключением тех, что касались денежных вопросов. Таким образом, лордов из двенадцатого столетия втолкнули в двадцатый век. Но либералы старались по пути хорошенько пнуть их, задевая самолюбие наделенных властью людей. И теперь многие из этих «раненых» оппонентов искали случая, чтобы отомстить за свое поражение и ответить ударом на удар.

* * *

Либералам не составляло сложности выкрикивать протестные лозунги в парламенте, но они не подозревали, что последует за «бомбометанием». Управиться с последствиями оказалось намного сложнее. Среди рабочих нарастали волнения. Жаркие споры в парламенте перевели ропот недовольства в рабочей среде в открытые мятежи. То тут, то там вспыхивали стачки, но наибольшее число бастующих приходилось на докеров Лондона и Мерсисайда и на железнодорожных рабочих, обслуживавших железные дороги всей страны. За две августовские недели хаос воцарился везде, транспортировка грузов остановилась, а как следствие начались перебои и с доставкой продуктов. Забастовщики начали громить склады, нападать на охранников вагонов, перевозивших товары.

Уличные беспорядки в Ливерпуле достигли такого масштаба, что местные власти предупредили Черчилля — «город оказался на осадном положении». Прекратилась доставка не только продовольствия, но и лекарств. Встревоженный возникшей ситуацией король говорил Черчиллю, что это уже «больше похоже на революцию, чем на обычные забастовки». И настаивал на том, чтобы войскам, если те будут задействованы, «развязали руки», и подавление беспорядков велось устрашающим образом». Черчилль потерял терпение в отношении забастовщиков и отправил в Ливерпуль целую бригаду пехоты и два полка кавалерии.

Город превратился в поле битвы. Многочисленная толпа начала штурмовать тюрьму, чтобы освободить пятерых своих товарищей. Конный полицейский выстрелил из револьвера в воздух, когда один из бунтарей попытался стащить его с лошади. Поскольку нападавший продолжал упорствовать, полисмен выстрелил в этого человека и ранил его. Понадобился кавалерийский эскорт с обнаженными саблями, чтобы очистить запруженную улицу. Восставшие забирались на крыши и оттуда забрасывали войска кирпичами, кусками черепицы, бутылками, камнями — всем, что попадалось под руку. Солдаты произвели много предупредительных выстрелов, но это не испугало забастовщиков. В ходе яростного столкновения сторон случилась трагедия. Двое местных мужчин были убиты — их обоих застрелили военные.

На следующий день — 16 августа — сотни солдат и полицейских сформировали конвой, чтобы на повозках доставить продовольствие из доков в город. «Такого наплыва военных в Ливерпуле до сих пор не видели, — писал репортер. — И никогда еще ни в одном английском городе не требовалось такой охраны для безопасного сопровождения продуктов».

Положение было опасное. Тот же репортер писал: «После продолжавшейся более недели анархии город стоял на грани разрухи… Среди бедноты распространилась жесточайшая нужда, народ пребывал в отчаянии. Надо было искать еду, люди не знали, чем кормить детей… Улицы были запружены толпами, вскоре могли начаться эпидемии. И все только из-за того, что железные дороги не работали. В течение нескольких последних дней в городе разыгрывались душераздирающие сцены».

Уинстон семь лет старался быть хорошим либералом, проводя социальные реформы, заботясь о мире и сокращении военных расходов, и подставляя другую щеку различным врагам. Теперь он внезапно преобразился в решительного воина, противостоящего большой смуте. Его коллеги по кабинету министров были потрясены масштабом рабочих волнений, но некоторых из них еще более потряс агрессивный ответ Черчилля на эти беспорядки. 17 августа новый министр иностранных дел в кабинете Асквита — Льюис Харкорт, сын старого либерала сэра Уильяма Вернона Харкорта, писал жене: «Пятьдесят тысяч солдат сегодня ночью были выведены из казарм и направлены в разные концы страны, чтобы защищать жизнь людей, собственность и продукты питания… Уинстон все еще не в себе от негодования, но, кажется, — по сравнению со вчерашним днем — уже начинает брать себя в руки».

Лулу — как его называли — пустой и тщеславный младший сын Харкорта, как всем было известно, не относился к числу бойцов. Но даже он осознавал, что чрезвычайные меры, предпринятые Черчиллем, были вынужденными. Он сообщал своей жене: «Уинстон уже произвел слишком много действий в качестве главнокомандующего и передвинул с места на место тысячи солдат; он только что послал военный корабль к Мерси с приказом высадить «синие куртки» и, если потребуется, работать в качестве парома». Действительно, Черчилль собирался использовать все доступные средства, чтобы восстановить порядок и сделать это как можно быстрее. Крейсер Королевских военно-морских сил «Антрим» (HMS Antrim) он отправил по просьбе мэров Ливерпуля и Биркенхеда, — те опасались, что ситуация в доках может выйти из-под контроля. В то время он был готов послать войска туда, где требовалось дать населению мощный сигнал, свидетельствующий о решимости правительства прекратить беспорядки. Его старые военные навыки пробудились, и он бросился в бой со всей своей энергией.

Развертывание такого количества войск представляло большой риск для правительства, поэтому Ллойд-Джордж был также задействован, но как миротворец, то есть ему предстояло выступить в той роли, играть которую он всячески избегал в Тонипэнди. Желая предотвратить дальнейшие столкновения между войсками Уинстона и забастовщиками, Ллойд-Джордж предложил свою кандидатуру в качестве посредника на переговорах. Отдавая ему должное, надо отметить, что он с невероятной скоростью нашел способ разрешения конфликта. 19 августа, после продолжавшейся весь день встречи с полномочными представителями железнодорожных рабочих и их нанимателей, он сумел найти компромисс, удовлетворяющий все стороны. Железнодорожники возобновили обычные перевозки, а те из них, кто участвовал в забастовках, вернулись на работу. Солдаты начали возвращаться в свои казармы, товары стали снова своевременно доставляться в пункты назначения, и даже невыносимая летняя жара отступила.

Ллойд-Джордж ликовал. Прибыв в военное министерство, он объявил о своем триумфе следующими словами: «Бутылку шампанского! Я справился! Не спрашивайте меня как — я и сам не понимаю, но с забастовкой покончено!»

Но известие о достигнутом соглашении поступило к забастовщикам города Лланелли в Уэльсе слишком поздно. Они остановили трамвай, напали на водителя, а затем вступили в драку с войсками, которые пытались остановить их. Двух забастовщиков застрелили. Трое других погибли при взрыве на атакованной ими станции, где они подожгли депо, в котором хранился динамит, предназначенный для прокладки железнодорожных путей. От взрыва этого динамита содрогнулся весь город, а многие забастовщики получили ранения. Несколько невинных гражданских лиц, в том числе три женщины, тоже были ранены. Беспорядки продолжались несколько часов, и один из местных торговцев, бакалейщик, лишился почти всего, когда его лавка была разграблена.

Владелец газеты Джордж Риддел — близкий друг Ллойд-Джорджа и его финансовый гарант, заметил в дневнике, что во время забастовок Черчилль метался между желанием проявить сдержанность и побуждением к бою. «Положение министра внутренних дел обязывает его действовать безотлагательно, что не отвечает его внутренним устремлениям. И это серьезное внутреннее разногласие. Невозможно не заметить, что ему приходится стискивать зубы. Но как человек военной закалки, он все же предпочитает действовать самыми жесткими способами, чтобы предотвратить дальнейшие рабочие волнения».

Ллойд-Джордж беспокоился о том, что Черчилля, как министра внутренних дел, сделают ответственным за чрезмерное применение силы. Другие либералы открыто возмущались по этому поводу. Вайолет Асквит слышала некоторые недовольные высказывания, касающиеся силового ответа Черчилля на забастовки, и прекрасно понимала, почему либералы были «столь критично настроены и обеспокоены». На старости лет она объясняла это так: «Конечно, они осознавали, что его действия были верными и отвечали сложившейся обстановке, но они не могли ему простить того жара, с которым он это делал… Но ведь Уинстон никогда ничего не делал наполовину. С такой же страстью и энтузиазмом он вел мирные переговоры — чему я сама была свидетелем».

Вопрос вставал таким образом: следует ли Черчиллю вести соглашательскую политику — ради того, чтобы сохранить расположение либералов, зато тем самым причинить вред большому числу людей в стране, если беспорядки будут продолжаться. Не считаясь с тем, кто выступал в роли противника — упрямые представители палаты лордов или бесчинствующие рабочие, — он всегда действовал самым решительным образом, как написала Вайолет, «с пылом и жаром». Но его энтузиазм, с которым он бросался в бой, не разделяли многие умеренные и более хладнокровные либералы. По степени внутреннего накала ему не уступал, пожалуй, только Ллойд-Джордж, но тот обычно приберегал его для выступлений, в поступках это почти не проявлялось. Уинстон сохранял жар в груди и когда произносил речи, и когда наступало время действовать.

Точно так же он не юлил, пытаясь оправдаться, когда выступил 22 августа в палате общин. «Политика, которой мы тщательно следовали, — сказал он, — требовала посылать столько солдат, чтобы не возникало сомнений относительно очевидной способности властей установить порядок… Четыре или пять человек были убиты военными. Палата знает об этих случаях, повсюду упоминаемых сегодня. Их мучительный эффект еще свеж в нашей памяти. Что не осознается, и что следовало бы принимать в расчет, так это то, как много жизней было спасено и как много трагедий и человеческих страданий предотвращено».

Черчилль становился все более решительным к концу забастовок, потому что в июле и августе вспыхнул серьезный внешнеполитический кризис. В то же самое время, когда британское правительство боролось с лордами и рабочими у себя дома, немцы решили вмешаться в ситуацию в атлантическом порту Агадир в Марокко, к юго-западу от Марракеша. 1 июля 1911 года «Пантера» — немецкая канонерская лодка, вооруженная только двумя небольшими четырехфунтовыми орудиями, — вошла в вышеупомянутый марокканский порт с заданием защитить германские торговые интересы . На самом деле там находился только один молодой гамбургский торговец, господин Вильберг, который даже не понимал, какого рода помощь ему требуется, но, получив соответствующие инструкции, вышел встречать канонерку. Он стоял на причале в белом костюме и махал рукой, чтобы соотечественники обратили на него внимание и «спасли» .

Эта грубо разыгранная уловка понадобилась немцам для того, чтобы запугать Францию, которая воспринимала Марокко как свой неофициальный протекторат. Они рассчитывали, что присутствие в Агадире их военно-морского флота заставит французов пойти на уступки и передать Германии часть своих колониальных владений. Когда германский посол в Лондоне граф Меттерних известил министерство иностранных дел Великобритании о прибытии «Пантеры» в Агадир, немногие британские чиновники, знакомые с обстановкой в том регионе, были удивлены и шокированы, зная, что немцы не имели причин там появляться. Но то, что сначала Гилберт и Салливан восприняли как фарс, обернулось реальным противостоянием. Франция не собиралась поддаваться на угрозы, а Германия не желала отступать, и Англия сочла необходимым сказать свое слово.

По сути, никому не было дела до самого Агадира, однако британский министр иностранных дел осудил Германию за нечестную игру. «Пруссаки — надоедливый, циничный народ, — писал сэр Эдвард Грей в письме другу. — Они считают, что настало время, когда им удастся что-то заполучить, но они не получат столько, сколько им хотелось бы». Немцы совершили ошибку, решившись действовать, не зная, как довести дело до конца. Почти три недели в июле они хранили молчание по поводу своих намерений, и Британия и Франция из-за этого молчания представляли все в самом худшем свете. «Германия ищет повода для войны с Францией, — предполагал Черчилль, — или просто пытается при помощи давления и последующего торга улучшить свою колониальную позицию?» Журналисты в своих газетных статьях тоже строили догадки, и сочли, что Германия намеревается базировать свой флот в Агадире для контроля над Атлантикой. В таком случае, насколько это будет угрожать военно-морскому превосходству Британии? На протяжении нескольких прошедших месяцев Уинстон Черчилль постепенно менял свою прежнюю точку зрения, состоявшую в том, что Германия будет пытаться избежать войны с Британией. Это вопрос он, как министр внутренних дел, всесторонне обсудил с Бюро секретной службы, а затем представил свои выводы Грею. «Мы являемся объектом детального и научного изучения со стороны германского военного и военно-морского руководства, — писал Черчилль главе внешнеполитического ведомства, — ни одна нация в мире не уделяет нам столь же пристального внимания». Уинстон также отдавал себе отчет, что германская армия заметно усовершенствовалась с тех пор, как он, наблюдая за ней с седла своей лошади на полевых маневрах 1906 года в Силезии, улыбался при виде ее устаревших тактических приемов. В 1909 году, ненадолго оторвавшись от своих обычных министерских дел в Лондоне, он снова посетил маневры кайзеровских войск и отметил «выдающийся» прогресс в их обучении. Там было меньше помпезности, намного больше пулеметов, и еще лучше использовались смертоносные артиллерийские батареи.

Анализируя и сопоставляя факты, он пришел к выводу, что немцы не будут начинать войну с захвата порта, о котором большинство европейцев никогда и не слышало. Но германское бряцание оружием продолжало возбуждать его сомнения и увеличивать его тревогу до самого конца того жаркого лета.

Эти же сомнения начали тревожить и Ллойд-Джорджа. Он беспокоился не только из-за того, что угроза прусского милитаризма заставит забрать больше денег у британских социальных программ, но еще и потому, что слабая Франция может поддаться давлению Германии, и это подтолкнет кайзера на новые опасные действия. Во время совместного завтрака с Черчиллем и редактором газеты «Манчестер Гардиан» Ллойд-Джордж сообщил, что Франция боится, что «эти грозные легионы перейдут ее границу… Они могут оказаться в Париже через месяц». По совету Черчилля и с одобрения министра иностранных дел он решил выступить с речью, которая могла бы стать предостережением для немцев.

21 июля на обеде, данном в Лондоне, Ллойд-Джордж сделал заявление: «Я готов пойти на величайшие жертвы, чтобы сохранить мир… Но если нам будет навязана ситуация, при которой мир может быть сохранен только путем отказа от той значительной и благотворной роли, которую Британия завоевала себе столетиями героизма и успехов; если Британию в вопросах, затрагивающих ее жизненные интересы, будут третировать так, точно она больше не имеет никакого значения в семье народов, тогда — я подчеркиваю это — мир, купленный такой ценой, явился бы унижением, невыносимым для такой великой страны, как наша».

Когда выступление появилось в печати, оно застало германское правительство врасплох. Кайзер был разгневан и обрушился на британского посла, который позже вспоминал: «Он обвинял нас так, словно мы были карманными воришками».

Ближе к вечеру 25 июля Черчилль и Ллойд-Джордж прогуливались возле Букингемского дворца, когда к ним чуть ли не бегом подошел чиновник из министерства иностранных дел и сказал, что сэр Эдвард Грей срочно хочет встретиться с ними. Обычно невозмутимый министр иностранных дел с нетерпением ждал их появления. Он только что закончил разговор с графом Меттернихом и находился под сильнейшим впечатлением от того, насколько посол Германии был возмущен выступлением Ллойд-Джорджа. Со слов Меттерниха у Грея создалось впечатление, что британский флот «может быть атакован в любой момент».

Лето выдалось таким напряженным, что сэр Эдвард запаниковал, истолковав по-своему гневные высказывания Меттерниха. Действительно, немцы не скрывали своего возмущения, но оно все-таки не было настолько сильным, чтобы немедленно напасть на могучий Королевский флот Британии. Если бы у Грея было время на то, чтобы все взвесить, он бы успокоился. Но события развивались так стремительно. Реджи Маккенна прибыл из адмиралтейства и согласился с тем, что надо вывести корабли Его Величества в море. В течение пары дней люди, занимавшие в Британии высшие посты, с минуты на минуту ждали сообщения, что война началась.

К счастью, тревога оказалась напрасной. Многие адмиралы — часть из них находилась в отпуске, который они взяли из-за страшной жары, — не разделяли тревоги сэра Эдварда. Но случайный выстрел, сделанный не в ту сторону в те дни, мог сыграть роковую роль и спровоцировать немцев на бой. Вот из-за таких накладок и непонимания очень часто и начинаются военные действия.

Но из-за ложной тревоги Асквит и другие члены кабинета сочли, что есть все основания поддержать Францию. При встречах на самом высшем уровне обсуждались вопросы стратегии, уточнялись данные карт, и Черчилль принялся строчить письма и докладные записки о том, что необходимо предпринять в ближайшее время. Его перу — в нем, видимо, снова проснулся писатель, — принадлежит работа под неутешительным заглавием «Военные аспекты континентальной проблемы». Фактически, это была памятная записка, предназначенная для Асквита и Комитета имперской обороны, но она читалась как набросок романа о первых неделях будущей общеевропейской войны. Опираясь на свой немалый дар воображения, Уинстон описывал то, что, по его представлениям, будет происходить в первые сорок дней боев. Насколько точными оказались его прогнозы, стало ясно после начала Первой мировой войны — «спустя три года эти пророчества были почти дословно подтверждены реальным ходом событий».

Среди прочего, он предсказывал, что немцы начнут войну, смяв сначала бельгийскую армию и вынудив французские войска перегруппироваться для обороны Парижа. «Баланс возможностей, — писал Черчилль в 1911 году, — состоит в том, что к двадцатому дню военных действий французские армии будут отброшены с линии Мёза и отступят к Парижу и на юг». Проблема для немцев, по его представлению, заключалась в том, что «к сороковому дню Германия достигнет полного напряжения сил и возможностей как внутри страны, так и на ее военных фронтах». Тогда французы, как надеялся Черчилль, получат шанс провести контрнаступление, только «если французская армия не растратит свои усилия в опрометчивой или отчаянной акции».

Удивительным образом Черчилль попал в яблочко. Именно 9 сентября 1914 года — на сороковой день после германской мобилизации — перенапрягшаяся армия кайзера была обращена вспять в Первой битве на Марне, вследствие чего ей пришлось окопаться и в течение следующих четырех лет вести войну на истощение. Однако Уинстон не смог предусмотреть, что эта патовая ситуация наступит после нерешительного французского наступления, и что в результате окопного противостояния обе стороны понесут такие огромные потери. Тем не менее, в 1911 году Уинстон был единственным человеком в руководящей верхушке Британии, кто видел так далеко вперед, предсказывая грядущую мировую катастрофу.

Страхи, вызванные Агадирским кризисом, вскоре отступили, как и предполагали холодные головы. Чтобы предоставить немцам спасающую их лицо уступку, французы отдали им некоторую часть африканской территории, не представлявшую для них самих особой ценности . После этого многие в Британии сочли положение достаточно безопасным, чтобы вернуться к своим обычным делам.

Но кризис изменил Уинстона. Коль скоро его воображение затронули проблемы европейской войны, это стало для него предметом постоянных размышлений и более глубокого изучения вопроса. И этот глубокий интерес толкал его на исследование всего, что имело к этому отношение. Он осознавал, что к конфликту надо основательно готовиться. Вот причина того, почему он ощущал, что рожден быть лидером. Занимая пост министра внутренних дел, он не мог полностью отдаться вопросам безопасности страны. Военное министерство, адмиралтейство, министерство иностранных дел, возможно даже пост премьер-миистра, — вот что могло развязать ему руки, вот где он мог приложить все свои силы, чтобы предотвратить грядущую войну или добиться победы Британии.

До того как произойдут перестановки, он взял давно заслуженный отпуск, чтобы отдохнуть вместе с Клемми на морском побережье Кента, неподалеку от Бродстэрса. И вот ранним сентябрьским утром он появился на берегу с ведром и совком. Репортер из «Дейли Миррор», оказавшийся в этих же местах, имел возможность следить, как министр внутренних дел занимается любимым делом на песчаном берегу. Когда он, наконец, добрался до Уинстона, то был поражен, с каким самозабвением тот возводит серию мощных укреплений и замков из песка. Министр внутренних дел стыдливо сказал, что делает это все для того, чтобы позабавить свою младшую дочь и окрестных детишек.

На следующий день в газете появилась вполне невинная заметка «Кропотливая работа мистера Черчилля». И никто, за исключением его друзей, не заподозрил, насколько серьезно отдавался этому занятию Черчилль, который наслаждался возможностью позволить рукам формировать то, что рисовало его воображение. Когда Эдди Марш прочитал заметку, он засмеялся и написал друзьям: «Представляю, какие мысли придут в голову немцам, когда они услышат, что министр внутренних дел проводит отпуск, строя личные укрепления на южном побережье».

 

XXII. Армада

В конце сентября Уинстон проехал по Шотландии, чтобы встретиться со своими избирателями и провести несколько дней с премьер-министром, который остановился в том самом месте, куда Марго увезла семейство после «падения Вайолет со скалы «у Слейнс-Касла в 1908 году. В начале осени брат Марго, Арчерфилд, предоставил им для отдыха свой дом — большой каменный особняк примерно в двадцати милях от Эдинбурга. Приманкой для премьер-министра служили обширные площадки для игры в гольф на побережье. В 1908 год в журнале «Кантри Лайф» про них говорилось — «лучшие в мире среди частных площадок».

За последние месяцы отношение Вайолет к Клемми заметно потеплело, однако она все еще не могла прийти в себя после расставания с Уинстоном. Лицо ее сразу озарялось, как только он входил в комнату, и она не упускала ни единой возможности, чтобы поговорить с ним с глазу на глаз, без посторонних. Как только Уинстон прибыл в Арчерфилд-Хаус, она тотчас увлекла его на одну из площадок, где, как она потом писала, «мы играли в гольф при золотых лучах закатного осеннего солнца, а чайки кружились над нашими головами».

В его глазах Вайолет читала невысказанный вопрос и понимала, что он имеет в виду. Политика была их общей любовью, и Уинстон не мог скрыть от нее свои мысли. С момента, когда случился Агадирский кризис, начались разговоры о замене на высшем посту в адмиралтействе. Черчилль рвался к работе, и знал, что Асквит недоволен тем, как ведет дела Реджи Маккенна. Не так давно премьер-министр сделал выговор Реджи за медленное исполнение рекомендаций встревоженного сэра Эдварда Грея.

Кто-то должен был хорошенько встряхнуть военно-морское ведомство и подготовить его к битве. Логически рассуждая, это был пост для Ричарда Холдейна, который уже показал себя отличным работником за прошедшие шесть лет в военном министерстве и которого совсем недавно возвели в пэры.

Не было секретом и то, что лорд Холдейн хотел бы стать первым лордом адмиралтейства. «Думается, я был едва ли не единственным подходящим человеком, — вспоминал он, — способным справиться с проблемами Главного военно-морского штаба. Я полагал, что и премьер-министр придерживается такой же точки зрения, но мы пока старательно избегали говорить о предстоящих переменах».

Именно Вайолет Асквит первой заговорила об адмиралтействе. Поддразнивая Уинстона, она сказала: «Почему ты не спрашиваешь моего совета об этом?»

Он понимал ее мысли так же хорошо, как она знала его мысли. «В вопросе выбора между Холдейном и Уинстоном, — ответил он, — ты не являешься беспристрастным судьей, ведь ты мой откровенный сторонник. Твои чаши весов отягощены явным фаворитизмом и эмоциями… Ты думаешь: «Ах, как будет счастлив Уинстон!»

Но Вайолет думала и о том, как она сама будет счастлива при этом. «Мне страстно хотелось, чтобы Уинстон перешел в адмиралтейство, — вспоминала она. — И не только потому, что тем самым исполнится его сердечное желание, но и потому, что я была уверена — это его истинное призвание, где он сможет полностью проявить свои величайшие способности».

Ее отец склонялся к тому, чтобы согласиться. На него произвели большое впечатление комментарии Черчилля относительно германской угрозы, а еще он думал, что намного безопаснее будет направить боевые навыки Уинстона на службу военно-морским силам, вместо министерства внутренних дел. Вайолет дирижировала за сценой, побуждая своего отца решиться на такую перестановку. Сложность состояла в том, как объяснить все это Холдейну. И Асквит нашел самое мудрое решение. Он счел, что надо дать возможность Черчиллю и Холдейну обсудить свои преимущества. Встреча должна была пройти наедине. Он верил, что Уинстон еще более укрепится в своих позициях, и смягчит своему коллеге — полноватому, обладавшему хорошим чувством юмора Холдейну, — тяжесть отказа.

Как только Холдейн приехал в дом, где остановился премьер-министр, он сразу почувствовал, как тают его надежды. Он увидел, что Черчилль ждет его у входа, чтобы поздороваться с гостем. Уинстон вел себя так, словно был членом семьи Асквита. Когда Асквит вышел, оставив их вдвоем, Холдейн понял, что угодил в ловушку: «Премьер-министр, — писал он впоследствии, — оставил меня наедине с Черчиллем». Холдейн выставил в свою пользу лучший, по его мнению, довод, указав на собственный опыт работы в военном министерстве и выразив сомнения в соответствующих навыках Уинстона. «Я прямо заявил, — отметил он позже в своих мемуарах, — что с моей точки зрения склад ума Черчилля больше подходит для планирования, чем для принятия мер, необходимых для решения проблем… противостоявших нам». Но Холдейн не смог состязаться с Уинстоном, который давал ему аргументированные ответы по всем пунктам. Поняв, что его дело проиграно, Холдейн изящно отступил. «Я расстался с ним [Черчиллем] в Арчерфилде в самом дружеском духе», — вспоминал он.

В воскресенье 1 октября Уинстон и премьер-министр, взяв клюшки для гольфа, вышли на поле поиграть. Вайолет как раз готовила чай, когда заметила, что улыбающийся Уинстон идет к ней. Он вывел ее из дома и сообщил радостную новость: «Твой отец только что предложил мне адмиралтейство».

Она навсегда запомнила тот взгляд, которым он тогда смотрел на нее. Никогда она не видела его более счастливым. При вечернем свете они вместе отправились к морю, и Уинстон воодушевленно говорил всю дорогу. Его радовало не только то, что он перейдет в адмиралтейство, но и то, что сможет оставить тяжкую ношу министра внутренних дел: «судить и выносить приговоры».

Той же ночью Вайолет открыла дневник и описала реакцию Черчилля на его назначение: «Он был в прекрасном расположении духа (новый пост в кабинете министров был его долгожданной Меккой), строил грандиозные планы и упивался возможностями, которые открывались перед ним».

Только один человек был подавлен новостью — Реджи Маккенна. Асквит переводил его в министерство внутренних дел, куда тот не хотел идти. Распоряжение о перестановке пришло 10 октября, но еще две недели он пытался переубедить премьер-министра. Он даже поехал к Асквиту в Арчерфилд-Хаус, чтобы тот передумал и оставил его в адмиралтействе. Премьер-министр был непреклонен, но старался найти убедительные доводы. Он спросил Маккенну: «Вы действительно уверены, что вы тот единственный человек, который стоит между нами и большой европейской войной?» Не найдя подходящего ответа, Маккенна с неохотой согласился на свой перевод в министерство внутренних дел.

«Но он был страшно огорчен, — рассказывала Марго, — вид его был душераздирающе печален».

И четыре месяца спустя Маккенна все еще не мог смириться, продолжая доказывать всем и каждому, что он намного больше соответствует должности, чем Черчилль. Во время одного из званых обедов, 10 февраля, он оказался рядом с Вайолет и затеял тот же самый разговор, не дав себе труда задуматься, что Вайолет обожает Черчилля. В своем дневнике она записала: «Маккенна в напыщенном тоне отзывался о Черчилле — обратившись с этим не к кому-то другому, а именно ко мне. Он, должно быть, сошел с ума».

Рано или поздно Черчилль, наверное, все же добился бы желанного места первого лорда адмиралтейства, но нельзя не отметить, что в 1911 году он получил эту должность не только благодаря собственным заслугам. При наличии конкурентов, он тогда имел на своей стороне важную союзницу в лице Вайолет — любимой дочери премьер-министра, шептавшей на ухо отцу нужные слова.

25 октября 1911 года, за месяц до своего тридцать седьмого дня рождения, Уинстон прибыл в адмиралтейство, располагавшееся в Уайтхолле, и занял свое кресло как гражданское лицо, возглавляющее самые мощные в мире военно-морские силы. Имея в своем составе более пятисот боевых кораблей и 130 000 человек, Королевский флот все еще оставался гордостью Британской империи и главным инструментом ее власти. Помимо Флота метрополии , в ведении первого лорда адмиралтейства находились Атлантический, Средиземноморский и Восточный флоты, а также громадные доки, разбросанные по всему земному шару, от английского Портсмута до Мальты, Бомбея, Сингапура, Сиднея и Гонконга. Это был в прямом смысле слова мировой флот, и он мог, теоретически, идти войной на кого угодно. Но Черчилль знал: его работа состоит в том, чтобы не возникало никаких сомнений относительно возможности британских ВМС сражаться и выиграть битву в одном отдельном водном регионе — Северном море.

Первым делом, придя в кабинет главы адмиралтейства, Черчилль прикрепил к стене за столом карту Северного моря, где штабные офицеры могли бы отмечать флажками позиции германского военно-морского флота.

Каждое утро Уинстон рассматривал карту, не потому даже, что перемещения немецких кораблей были так уж важны на тот момент. Как он позже писал, это делалось для того, чтобы «внушать себе и всем, кто работал со мной, чувство постоянного присутствия опасности». Негостеприимные северные воды между Германией и Британией — вот арена, где он должен был выиграть любой ценой.

У него были основания испытывать чувство благодарности к Маккенне за то, что тот выступил против него в тот памятный день 1909 года в вопросе о дредноутах и о строительстве новых гигантских линкоров. Сейчас он намеревался поставить вопрос об увеличении их количества и готов был объяснить почему. Он нашел способ публично принести своего рода извинения за ошибочное представление о Германии, сделанное им в прошлом: «Мы очень многим обязаны предусмотрительности и решительности мистера Маккенны», — сказал он в 1912 году на встрече в Шотландии.

Оставив Ллойд-Джорджу возможность завершить работу по утверждению закона о национальном страховании, — благодаря чему его имя навсегда оказалось связанным со страхованием здоровья и страхованием от безработицы, — Уинстон погрузился в изучение всех деталей и тонкостей, касающихся строительства более быстроходных и эффективных боевых кораблей, способных встать на пути германской армады. Военно-морские силы не интересовали Ллойд-Джорджа. Но где бы он ни встречался с Уинстоном, тот сразу начинал рассказывать, как обстоят дела в его ведомстве. «Послушай, Дэвид, хочу тебе сказать…» — обращался Черчилль к Ллойд-Джорджу, после чего следовал длинный монолог «о его убийственных кораблях».

Не будучи специалистом в тактике ведения морских боев, Черчилль все же много знал о войне и понимал самое главное, что часто упускали другие. В первый же год своей работы во главе военно-морского ведомства он обратился к аудитории в лондонском Берлингтон-Хаусе со следующими словами: «Адмиралтейство ставит перед собой одну-единственную задачу, сосредоточив на этом все силы и внимание, а именно — добиться максимума военной мощи в данный момент и в нужном направлении». Другими словами, за фасадом великолепной бюрократической машины адмиралтейства скрывалась тяжелая и постоянная монотонная работа, направленная только на одно: способность противопоставить сильному противнику еще большую мощь. При встрече дредноутов один удачный орудийный залп мог решить исход битвы. Следовательно, говорил Черчилль: «лучший способ сделать войну невозможной — это сделать победу несомненной».

И снова, как говорила Вайолет, он не работал вполсилы, он отдавался ей целиком. Черчилль не хотел войны, он знал, насколько она ужасна. «Какая бы великая цивилизация или развитая нация мира ни вступила в войну, — предупреждал он своих слушателей в Берлингтон-Хаусе, — она очень многое теряет задолго до того, как война подходит к концу». Но если Германия упорно строила все больше кораблей и начинала представлять все большую угрозу, Черчилль готов был приложить еще больше усилий, чтобы предотвратить сражение или ответить убийственным залпом.

Кайзер и его адмиралы прилагали огромные усилия для перевооружения германского флота. Но Черчилль все еще надеялся на иное разрешение вопроса. И за неделю до его выступления в Берлингтон-Хаусе он предложил немцам устроить «морские каникулы». Это давало бы обеим сторонам возможность повременить немного с постройкой кораблей, приостановить военно-морские программы, рост вооружения, а если получится, то и покончить с этим на какое-то время. Уинстон сказал, что «каникулы» позволят «приостановить конкуренцию на море и начать все с чистой страницы в книге недоразумений». Но кайзер отнюдь не считал развернутую им гонку вооружений «недоразумением». Он полагал, что Британию надо потеснить, чтобы Германия могла возвыситься. Отвергнув британское предложение, он отправил в ответ краткое послание: «такое соглашение возможно только между союзниками».

Хотя Черчилль сознавал необходимость постройки все большего количества боевых кораблей, он искал еще чего-то, что выходило бы за рамки обычного численного превосходства. Желая сохранить преимущество в скорости и огневой мощи, он осуществил два важных нововведения, ставших самыми смелыми шагами за все время его руководства британскими военно-морскими силами. Во-первых, чтобы корабли могли двигаться с большей скоростью, Черчилль решил вместо угля использовать жидкое топливо. Во-вторых, чтобы обеспечить британским дредноутам превосходство над германскими в силе и дальности артиллерийского огня, он решил перевооружить их новыми пушками, заменив прежние 13,5-дюймовые (343-мм) орудия более массивными 15-дюймовыми (381-мм). Снаряды из этих пушек могли поразить цель на расстоянии двадцати миль.

Риск был немалый. Проблема с жидким топливом представлялась весьма серьезной, поскольку Британия испытывала в нем недостаток (как известно, в метрополии отсутствовали нефтяные месторождения). Используя цветистое выражение Черчилля, которое он дал палате общин: «Наши острова не наделены природным богатством — жидким топливом». Что же касается пятнадцатидюймовых пушек, то никто не знал, смогут ли они вообще стрелять должным образом, поскольку «таких стволов еще не существовало. Их до сих пор не выпускали». Но Черчилля ничто не могло остановить. Уже давным-давно он пришел к выводу, что любые трудности можно преодолеть. И ему удалось переубедить всех и принять оба новшества.

За два с половиной года Черчилль смог разрешить одну из двух проблем — и вовлек Британию в нефтяной бизнес, убедив правительство как можно больше заботиться о развитии Англо-персидской нефтяной компании (позже известной как «Бритиш Петролеум») и всячески защищать ее интересы. В отношении другой проблемы, связанной с увеличением калибра главных корабельных орудий, ему оставалось только надеяться, что 15-дюймовые пушки все-таки будут стрелять, как положено. Он не мог согласиться ждать целый год, пока будут пройдены все испытания: «Даже в мирное время приходится иной раз рисковать, что же говорить о войне? — заметил он. — Смелый проект сейчас сможет помочь нам выиграть битвы потом».

Занятый тем, что впоследствии могло принести победы, он все равно слышал знакомые критические голоса, утверждавшие, что он оплошает. Уинстон знал: «Никаких оправданий не приняли бы. Все в один голос твердили бы «нетерпеливый», «неопытный», «смешавший планы своего предшественника, даже не проработав и месяца на его месте», «он искалечил все имевшиеся в наличии корабли», «все закончится полным крахом». Он уже столько раз слышал нечто подобное в прошлом, что не тратил времени на переживания по этому поводу. Черчилль поднимал планку все выше и выше, чтобы дать волю воображению и решиться на то, о чем другие даже помыслить не могли.

Однако сейчас вопрос стоял не только о его собственной репутации или об интересах какого-то одного ведомства. Сейчас дело касалось огромного морского флота и безопасности всей державы в целом. Так что доверие, которое получил молодой человек, еще не достигший тридцати семи лет, — можно считать совершенно беспрецедентным. Черчилль осознавал это, но никогда не сомневался, что оправдает его.

Маккенна и Холдейн были уверены, что Королевский военно-морской флот готов сразиться с обновленным германским флотом. А Черчилль в отличие от них хотел сделать все, чтобы сделать эту победу неминуемой. Ничего для него уже не имело значения. Ради этого он готов был избавиться от некомпетентных офицеров, уволить с объяснением причин чиновников и начать строить новую систему управления. Именно он выдвинул двух человек, которые потом сыграли важнейшую роль в Первой мировой войне — адмиралов Джона Джеллико и Дэвида Битти. По его распоряжению, они обошли других претендентов, стоящих выше их по званию. Джеллико стал осуществлять командование Флотом метрополии, а Битти возглавил флот линейных крейсеров, названный Черчиллем «стратегической кавалерией Королевских военно-морских сил, той высочайшей комбинацией скорости и мощи, на которую постоянно направлены мысли адмиралтейства». .

Новое назначение воодушевило Битти. Молодой, привлекательный, храбрый, он обещал стать адмиралом Нельсоном двадцатого века. Но когда он пришел на встречу с Черчиллем — дело происходило на исходе 1911 года, — он уже был готов подать в отставку и уйти с действительной службы. Битти очень быстро продвигался вверх по карьерной лестнице, и это вызывало у многих сильнейшую зависть. В какой-то момент он почувствовал, что дальше его не пропустят. Нешаблонные взгляды на морской бой и дух непочтительности, свойственный ему от природы, сделали его непопулярной фигурой у более традиционных адмиралов.

Но он привлек внимание Черчилля. Тот пригласил его к себе, чтобы сообщить о новом назначении. Взглянув на офицера, вошедшего в кабинет, Черчилль сказал: «Вы выглядите слишком молодым для адмирала». На что Битти, не мешкая ни секунды, выпалил: «А вы выглядите слишком молодым для первого лорда адмиралтейства». Это означало, что Битти не только прекрасный моряк, но и умеет управлять ситуацией. К тому же Битти был блестящим игроком в поло, что имело большое значение для Черчилля. Но, конечно, дело не в этом. Битти, как вспоминал Черчилль, «считал, что вопросы войны надо решать в совокупности — на земле, на море и в воздухе. Его ум был быстрый и гибкий, чего часто требовала игра в поло и что требовалось на поле битвы. Подтверждением тому для Черчилля стало странное стечение обстоятельств. «Битти — тогда еще молодой морской офицер принимал участие в том же сражении под Омдурманом на берегу Нила, что и Черчилль . Он обеспечивал орудийную поддержку англо-египетским войскам Китченера, когда 21-й уланский полк, в рядах которого состоял Уинстон, совершал свою знаменитую кавалерийскую атаку.

«Как это выглядело со стороны?» — спросил первый лорд у адмирала Битти об этой атаке, ожидая услышать величественное описание их смелого галопа по пескам пустыни.

«Коричневые изюминки, разбросанные по большому куску сала», — ответил адмирал.

Это был совсем не тот ответ, который хотел услышать Черчилль, но он точно передавал впечатление. Наверное, точно так же ответил бы и сам Уинстон.

Первый лорд адмиралтейства сначала предложил Битти занять место его морского секретаря (правой руки первого лорда), и адмирал согласился. Но когда появилась возможность — год спустя, — назначить его командиром флота линейных крейсеров — «морской кавалерии», — Уинстон ни секунды не колебался, — лучшего кандидата, чем Битти, нельзя было найти.

Уинстон слишком много времени посвятил изучению страны, знал и тонко ее чувствовал, чтобы не осознавать, какую эпическую роль ему выпало сыграть в истории военно-морских сил Британии. Он шел по стопам гигантов, которые разбили испанскую армаду в шестнадцатом столетии и наполеоновский флот в девятнадцатом. И Уинстон не хотел остаться в истории человеком, который позволил Германии — континентальной державе без великих морских традиций, — одолеть Британию. Выступая 9 февраля 1912 года в Глазго, он напомнил слушателям, что островная нация не может обойтись без мощного флота.

«Британский флот, — сказал он, — суровая необходимость. Со многих точек зрения германский флот — всего лишь предмет роскоши… Для нас это возможность существовать, а для них возможность нападать. Каким бы ни был значительным наш флот, мы не представляем угрозы для мирной жизни обитателей континента».

К сожалению, (может быть из-за перевода) эти великолепные и убедительные фразы вызвали шумное возмущение в Германии. Особенное раздражение вызвало слово «роскошь», которое сочли неуместным. Уинстон объяснял, почему островитяне вынуждены стать морской державой, а немцы восприняли это как хулу на военно-морские силы Германии. И вместо того, чтобы «начать все с чистого листа», германская пресса жаждала начать новые главы противостояния.

«Речь господина Черчилля полна угроз в адрес Германии, — писали в одной из франкфуртских газет. — Мы не можем позволить себе проглотить обиду. Германия никогда не смирится с моральным унижением…» Другая газета так комментировала выступление Черчилля: «Мы понимаем, что он преследовал свои интересы, рисуя перед аудиторией картину военно-морских вооружений Германии, которые представляют угрозу для Англии, вынуждая ее серьезно отнестись к ситуации, с которой она может встретиться».

Национальная гордость была так раздута, что не дала возможности увидеть в словах Черчилля истинный смысл выступления, их возмутило вообще само сравнение двух флотов. Они негодовали из-за того, что он не сказал ни одного доброго слова о противнике. На самом деле выступление отличалось уважительным тоном по отношению к Германии и тому месту, которое она занимает в мире. Германская пресса сочла, что Черчилль обвиняет немцев в неодолимом желании воевать, что лежит в основе их милитаризированной культуры.

Намерение вывернуть простое выступление в главную угрозу достигло пика. Через дипломатические каналы кайзер не замедлил дать понять, насколько он недоволен «невежественным выступлением Черчилля» — как он выразился. Он заявил, что это «провокационная для Германии выходка», и спрашивал, «какое извинение может быть предложено нам, чтобы мы могли не обращать внимания на речь, описывающую наш флот как «предмет роскоши»?»

Кайзер прекрасно понимал, что дело вовсе не в «провокационном» выступлении Черчилля. В тот момент, когда Черчилль предстал перед аудиторией в Глазго, лорд Холдейн находился в Берлине, выполняя сложную миссию — смягчить напряжение между Германией и Британией. Когда речь Черчилля появилась на страницах британских газет, Холдейн тотчас направился к кайзеру, чтобы ответить на могущие возникнуть у того вопросы, и объяснить, как речь соотносится с нынешней политикой Англии. Так что кайзер ухватился за эту ниточку намного позже, лишь какое-то время спустя она послужила поводом отказаться от мирных переговоров с Холдейном и обвинить Черчилля в том, что тот ведет подрывную работу, принижая гордость Германии за ее славный флот.

Будучи министром торговли и министром внутренних дел, Черчилль не представлял особого интереса для германского правительства. Но как первый лорд адмиралтейства он теперь стал фигурой номер один, и любой предлог немцы готовы были использовать против него.

Пытаясь обвинить Черчилля в том, что он вредит делу мира, кайзер и его ближайшие помощники, наверное, осознавали, насколько первый лорд особенно уязвим в этот момент. Страницы тех же самых газет, что перепечатали его выступление в Глазго, неделю назад были заполнены сообщениями о том, с каким негодованием обрушились на него политики собственной страны за его сопротивление ирландскому гомрулю. За день до выступления Черчилля в Глазго на него совершили нападение в Белфасте, где он вынужден был идти в сопровождении большого числа охранников, чтобы обсудить правительственные планы относительно самоуправления Ирландии. Он приехал, чтобы отдать должное партии ирландских националистов за поддержку Асквита, и, вместе с тем, был готов помочь в прохождении законопроекта.

Но ольстерские юнионисты не желали его помощи. И самое излюбленное словечко, которым они пользовались, описывая его визит — «провокационный». Они посылали Черчиллю предупреждение о том, что не желают видеть его на этом заседании, и теперь, когда он все-таки приехал, сделали то, что имели в виду, когда употребляли слово «провокация».

Ему не составляло труда остаться в Лондоне, чтобы избежать прямого противостояния. Вопрос о гомруле не доставлял английским политикам ничего, кроме беспокойства.

Как первого лорда адмиралтейства, политические сложности внутреннего управления Черчилля не касались. Но как видный деятель страны, он не хотел уклоняться от ответственности за решение. А оно было чрезвычайно сложным. И, похоже, заходило в тупик. Националисты настаивали на том, чтобы новый дублинский парламент отвечал за положение во всей Ирландии. Юнионисты же настаивали на том, чтобы протестантский Ольстер оставался под контролем лондонской администрации. Асквит надеялся, что, приняв требования националистов, можно будет убедить юнионистов пойти на некоторые уступки. Но, прибыв в Белфаст, Черчилль увидел воочию, что ни о каком компромиссе они не хотят и слышать.

Сотни полицейских и солдат были вызваны для охраны первого лорда и шести тысяч людей, пришедших на обсуждение. Журналисты писали, что этот район Белфаста более всего напоминал зону военных действий. «На случай, если прольется кровь в результате визита мистера Черчилля, — писали в «Дейли Миррор», — в разных концах города открыли временные госпитали для раненых, где находилось большое количество врачей и другого обслуживающего персонала».

Местная полиция была встревожена бесконечными донесениями о том, какое количество предметов, могущих служить орудием нападения, было изъято в разных дворах, большую часть огнестрельного оружия у владельцев тоже изъяли.

Джордж Бернард Шоу сказал Дженни, что бунт вполне может произойти, но он считает, что Черчилль не пострадает. «Не беспокойтесь за У., — писал он. — Его голова не пострадает, хотя они способны расколоть головы друг другу, ну и разобьют несколько окон». Эдди Марш, отправившийся в поездку вместе с Черчиллем, готовился к худшему, но решил, что сумеет создать атмосферу беспечной оживленности. «Жди, не исключено, что меня убьют, — писал он доброму другу поэту Руперту Бруку, — а если нет, то пиши мне длинные письма».

Когда машина с Черчиллем двинулась по улицам Белфаста, большая группа возбужденных ирландцев накинулась на нее, пытаясь перевернуть. Храбрясь, Клемми тоже отправилась вместе с мужем в опасную поездку, но когда толпа окружила и подняла автомобиль, она пришла в ужас. «Она не боялась, что ее убьют, — вспоминали потом друзья, — но страшилась того, что ее могут изуродовать, если бросят что-то и осколки порежут лицо или произойдет еще что-то в этом роде».

Они серьезно рисковали, но в последнюю минуту подоспели полицейские и, пустив в ход дубинки, разогнали толпу. Скорее всего, из-за потрясения, которое она перенесла, у Клемми в следующем месяце случился выкидыш. Черчилль писал ей: «Не удивительно, что ты чувствовала себя так плохо последний месяц. Бедная моя овечка». Клемми писала в ответном письме: «Это так странно — пережить все то, что чувствуешь при обычных родах, и при этом остаться без ребенка».

Но откуда такая враждебность по отношению к Уинстону? Очевидно, его преступление заключалось в том, что он пересмотрел и модернизировал знаменитое выступление лорда Рэндольфа Черчилля против старого закона о гомруле, предлагаемого Гладстоном. . И если уж сын лорда Рэндольфа оказался способен примириться с идеей автономии, то почему бы твердолобым юнионистам не последовать его примеру?

«Это совершенно разные вещи, — говорил Черчилль народу в Белфасте, — то, что я принимаю и повторяю слова Рэндольфа Черчилля: «Ольстер хочет сражаться, и Ольстер хочет быть правым». Пусть Ольстер сражается за достоинство и честь Ирландии. И пусть эта борьба приведет к примирению и возможности забыть старые ошибки… Пусть это будет борьба за милосердие, терпимость и просвещение. И тогда, действительно, Ольстер будет сражаться, и он будет прав». Но юнионисты в угаре не слышали его слов о милосердии и просвещении. Они не желали жить в мире с католическим большинством Ирландии и разделить власть с новым дублинским парламентом, даже если остров останется частью Британской империи. Они считали Черчилля изменником только потому, что лорд Рэндольф однажды стал победителем в споре с Гладстоном. Такой лозунг был для них удобным способом сплотить свои ряды. Страсти продолжали кипеть, разжигая враждебные чувства, и юнионисты в своем упрямстве не замечали, сколько вреда они наносят тому самому британскому правительству, власти которого они хотели подчиняться, не признавая ирландского гомруля.

Германской правящей верхушке не было дела до этих разногласий. Но Черчилль был их врагом тоже. И они испытывали чувство удовлетворения, наблюдая за выпадами против него, которые достигли кульминации в апреле 1914 года — при выступлении на митинге в Гайд-парке отставного адмирала и пылкого юниониста лорда Чарльза Бересфорда.

Старый адмирал объявил, что Черчилль это «лилипутский Наполеон. Неуравновешенный человек. Эгоманьяк, питающий мстительные чувства к Ольстеру. Он не может забыть прием, оказанный ему в Белфасте… До тех пор, пока господин Уинстон Черчилль остается в правительстве — государство находится в опасности».

 

XXIII. Старик и море

Уинстон Черчилль стоял рядом с сэром Френсисом Дрейком на причале дока Елизаветы, глядя, как развевается флаг на грот-мачте «Ривенджа» — английского галеона, принимавшего участие в битве с испанской армадой. . Затем, повернувшись к кучке людей, собравшихся неподалеку от него, описал ощущения, которые он испытывал, глядя на корабль Дрейка, наводившего ужас на испанских капитанов. Во время его речи сэр Фрэнсис Дрейк, опираясь на шпагу, гордо глядел на толпу.

Благодаря Дженни, которая, чуть вытянувшись в напряженном внимании, стояла в некотором отдалении, напоминая фигуру, что крепили на носу корабля, Уинстон смог на какое-то время перенестись в своем воображении в самое начало Британской империи, век ее расцвета, триумфа и славы. В этот краткий миг не имело никакого значения, что плывущие над головой облака нарисованы на холсте, что «Ривендж» является полноразмерной копией знаменитого корабля, стоящей в искусственном водоеме, и что роль сэра Френсиса Дрейка исполняет актер из Вест-энда. Все это выглядело достаточно реальным, чтобы взбудоражить кровь, и Черчилль напомнил своим слушателям, собравшимся в доке, что нация, в прошлом побеждавшая могущественные флоты, возможно, столкнется в недалеком будущем с другой мощной силой.

Это была затея Дженни. С энергией, неожиданной для ее пятидесяти восьми лет, она, тщательно продумав все детали, организовала публичную ярмарку, посвященную шекспировской Англии. Она создала компанию с ограниченной ответственностью, влезла в долги, нашла несколько щедрых вкладчиков, пообещав им, что они будут еще долгое время получать с этого прибыль, и выстроила тюдоровскую деревню в Лондоне — в районе Эрлс-Корта. Вдобавок к кораблю, который «вызывающе грозя врагам Англии» своими сорока гипсовыми пушками, плавал в пруду, находившемся в самом центре ярмарки, там имелась реконструкция шекспировского театра «Глобус», куда любители пьес времен Елизаветы могли приходить и смотреть спектакли, игравшиеся на сцене три раза в день. Вымощенные дорожки вели в коттеджи, таверны, ресторанчики, книжные киоски, «сомнительные местечки» и лавки, где продавались картины. Специально нанятые актеры, переодетые в костюмы елизаветинской эпохи, прогуливались по дорожкам и развлекали публику. Дженни не выручила от организованного ею празднества ни пенни. Большую часть деревни спланировал лучший архитектор Британии Эдвин Лютьенс.

Дженни открыла ярмарку 9 мая 1912 года. На празднике присутствовали и члены королевской фамилии, и представители света, кого она могла найти в тот момент. «Елизаветинские» моряки карабкались по снастям корабля Дрейка и оттуда приветствовали толпу своими криками, труппа актеров давала представление комедии Шекспира «Сон в летнюю ночь» в театре «Глобус», а Дженни устроила для всех своих друзей грандиозную вечеринку в таверне «Русалка». В последовавшие за тем месяцы в стилизованной деревушке прошло несколько балов, король и королева побывали там. Обычные смертные должны были платить шиллинг за вход.

Идея такого образовательного представления казалась многообещающей. Страна испытывала потребность пережить прошлые достижения. Не только Дженни и Уинстон проводили связь между военно-морскими угрозами времен Елизаветы и той новой опасностью, которая теперь грозила стране.

Одним из самых примечательных театральных событий 1912 года стала театрализованная постановка «Дрейк» Луи Наполеона Паркера. В театре Его Величества прошло более 220 ее представлений. В последнем, третьем акте разыгрывалось сражение, во время которого «Ривендж» брал на абордаж испанский галеон, и тогда зрители видели, как над помостами, изображающими корабли, поднимались вверх клубы дыма, и вся сцена то здесь, то там «озарялась внезапными вспышками пламени». Прекликающийся с современностью смысл победной речи сэра Френсиса Дрейка, произносимой в конце представления, был вполне понятен аудитории 1912 года.

«Мы открыли ворота в море, — провозглашал Дрейк, обращаясь к своим сподвижникам в финальной сцене, — и мы вам вручили ключи от всего мира. Вот это небольшое место, где вы стоите — превратилось в центр земли. Берегите наследство, которое мы оставили вам. Да, да! И учите детей самому ценному: что и в грядущих веках их сердца не должны сжиматься от страха, а руки не должны ослабнуть».

Однако, несмотря на широкую рекламу, ярмарка Дженни не вызывала такого же энтузиазма, как представление Л.Н. Паркера. К концу лета число посетителей заметно убавилось. Публика в Эрлс-Корте была отборная, но немногочисленная. Дженни истратила массу денег на бесплатные приглашения своим друзьям, большинство которых надеялось получить пригласительные билеты не только для себя, но и для всех знакомых. Потери были просто громадные — около 50 000 фунтов, но все они легли на плечи банков и вкладчиков, а не на Дженни. Британские газеты пытались преуменьшить потери. Но американская пресса оказалась более безжалостной. «Фиаско в Эрлс-Корте» — гласил заголовок в «Нью-Йорк Таймс». «Шоу провалилось, — писал репортер этой газеты, добавляя, что «друзья Дженни говорили, что сама она, должно быть, выручила немало, устраивая там званые обеды».

Но как могла женщина, всегда испытывавшая финансовые трудности, взявшаяся в первый раз за строительство тюдоровской деревни, собрать так много денег?

Ответ прост — это связано с самым крупным вкладчиком, и все банки, невольно связывая ее с Дженни, более охотно выдавали субсидии. Этим инвестором была владелица миллиона долларов — тридцатидевятилетняя вдова. Она не была подругой Дженни. Она была одной из любовниц ее мужа. К 1912 году брак Дженни с человеком намного моложе ее — Джорджем Корнуоллис-Уэстом — находился на грани разрыва. Ее муж не прилагал ни малейших усилий, чтобы скрыть свои отношения с другими женщинами. Одной из них была независимая американка, жившая в Париже. Прозванная «Жестяной наследницей», Нэнси Стюарт из Зейнесвилла, штат Огайо, уже успела побывать в браке, развестись, после чего встретила богатого промышленника и вышла за него замуж. Он баловал ее восемь лет, а потом умер в Париже в 1908 году, оставив ей богатое наследство.

Возможно, вклад Нэнси был своего рода платой за нескромность Джорджа. Дженни убедила его попросить Нэнси внести 15 000 фунтов на организацию празднества. По нынешним временам эта сумма равняется 75 000. После смерти Дженни и Нэнси, — когда ни одна из них уже не могла опротестовать его слова, Джордж писал: «Я как раз собирался ехать в Париж, где тогда жила Нэнси, и я сказал ей о предложении Дженни… Она согласилась и, что я с большим сожалением признаю, не получила назад ни пенни. Ни разу она даже не поворчала по этому поводу, и никогда не упрекнула меня ни единым словом за ту роль, которую я сыграл в этом деле». Потом Нэнси вышла замуж за греческого принца Христофора. А к концу 1912 года Джордж и Дженни разъехались.

Оборачиваясь в прошлое, понимаешь, почему центральной частью ее дорогостоящей ярмарки Дженни сделала корабль под названием «Ривендж» («Месть»). Устраивая многочисленные вечеринки и званые обеды в таверне «Русалка» и в тюдоровском банкетном зале, она, наверное, испытывала особенное чувство удовлетворения, зная, что все это оплачено «другом» Джорджа из Парижа.

Нэнси, которая станет греческой принцессой Анастасией, — наверное, даже не представляла, насколько ее вложение помогло обеспечить скромную рекламу, полезную для первого лорда адмиралтейства и Королевского флота. После того, как Дженни выжала все, что можно, из «деревушки» для себя, своих друзей и знаменитого сына, она задумалась о том, как примут все это в Америке? Когда Кейт Кэрью, колумнистка из газеты «Нью-Йорк Таймс», бравшая у Дженни интервью, спросила ее, возможно ли повторить празднество, она тотчас радостно откликнулась, что будет рада, если новые вкладчики помогут ей перевезти все это за океан. Кейт сочла, что все это только слова, хотя Дженни и могла верить в эту затею.

«Знаете ли вы, — спрашивала Дженни у всех, — какого-нибудь богатого человека с артистическим вкусом, который был бы рад подключиться к идее, и устроить выставку в Америке?»

К сожалению, такого инвестора не нашлось, и стилизованная под эпоху королевы Елизаветы ярмарка была закрыта. «Ривендж» и «Глобус» разобрали. Некоторые из тюдоровских коттеджей перевезли в Бристоль, где их стали использовать как жилые дома для офицеров, когда в 1914 году началась совсем не бутафорская пальба.

В 1912 году, кроме Черчилля, был еще один человек, который мог считать себя современным Дрейком и Нельсоном. Это был вышедший в отставку адмирал «Джеки» Фишер, теперь уже барон Фишер, прослуживший во флоте почти половину столетия . В 1854 году последний доживший до того времени капитан лорда Нельсона присвоил Джеки Фишеру «звание» морского кадета . Мальчику было тринадцать лет. И с тех пор, как он стал моряком, флот мало в чем изменился со времен Нельсона. Свою миссию Джеки Фишер видел в том, чтобы, следуя заветам Нельсона, модернизировать флот, приспосабливая к требованиям времени.

А.Г. Гардинер писал — уже к концу карьеры Фишера: «Его страстная привязанность к Нельсону была настолько сильной и стойкой, что он был словно наделен даром духовного общения с этим великим человеком. Слова, что срывались с его губ, принадлежали Нельсону, как и новые идеи.

Самым большим предметом гордости для него была газета с карикатурой, опубликованная в 1904 году, когда он стал профессиональным главой Королевского флота (первым морским лордом, или начальником Главного военно-морского штаба). На переднем плане карикатуры была изображена всем известная колонна на Трафальгарской площади, с которой пытался спуститься Нельсон, чтобы пойти поздравить Фишера с назначением: «Я уже на полпути к тому, чтобы лично пожать ему руку, — гласила подпись, — но если Джеки Фишер берется за дело, мне нечего беспокоиться. Лучше я вернусь на свой пьедестал».

Одна из излюбленных историй Джеки была про уставшую пожилую леди, которую моряк на Трафальгарской площади подвел к массивному пьедесталу Нельсона: «А почему его охраняют львы?» — спросила она, жуя однопенсовую булочку. Моряк самодовольно улыбнулся и ответил: «Если бы не львы, которых заслужил в качестве охраны этот человек, твоя булочка стоила бы три пенса».

Возможно, что без поддержки Фишера ни одного дредноута в 1912 году Черчилль не спустил бы на воду. Джеки был отцом дредноутного флота и величайшим военно-морским новатором своего времени. Черчиллю выпала удача познакомиться с ним, и Фишер оказал на него огромное влияние. Именно благодаря старому адмиралу, Уинстон осознал важность преимущества в скорости и огневой мощи. Джеки убедил его, что флот надо будет сконцентрировать на Северном море, чтобы как можно быстрее и эффективнее нанести удар по врагу, вывести его из равновесия до полного разгрома. Взгляд адмирала базировался на трех «китах»: «Бей первым, бей сильно, добивай!» а также: «Безжалостность, беспощадность и беспрестанность». Когда раздались первые выстрелы, говорил он, то выбор один: «Если ненавидишь — ненавидь! Если сражаешься — сражайся!»

Официально он ушел в отставку в 1910 году, но продолжал продвигать свои взгляды через сеть многочисленных друзей, которые еще оставались в разных ведомствах. Фишеру исполнилось семьдесят, когда Черчилль стал первым лордом адмиралтейства, но адмирал по-прежнему не утратил ни бойцовского духа, ни невероятной энергии. С теми, кто соглашался с ним, он мог быть приветливым и ласковым, но на тех, кто осмеливался что-то возразить, обрушивался со страшной яростью. Со свойственной ему страстью к преувеличениям, он уверял своих молодых офицеров: «Если кто-то из подчиненных посмеет противиться мне, я сделаю его жену вдовой, детей — сиротами, а дом — навозной кучей!» При плохом освещении во время очередного пафосного выступления — из-за сверкающих прищуренных глаз, кривой улыбки, помятого носа он мог произвести впечатление героя из фильма ужасов. Но когда он приходил в хорошее расположение духа, жесткие черты смягчались, глаза лучились, и широкая добродушная улыбка расплывалась на лице. Тогда лучшего собеседника было не найти — он рассказывал старые байки, шутил и от души смеялся сам. У него всегда наготове были остроумные эпиграммы и анекдоты, которые выскакивали из него по поводу и без всякого повода.

Начать он мог, например, с того, почему моряки никогда не страдали морской болезнью, а затем сразу перейти к анекдоту о том, как биржевый маклер, долго живший за границей, получил сообщение о смерти жены. И владелец похоронной компании спрашивал его: «Кремировать, забальзамировать или похоронить?» «На всякий случай сделайте и то, и другое, и третье, чтобы не рисковать», — отвечал маклер.

Иной раз, сев на любимого конька, он мог забыть обо всем на свете, где он находится и с кем говорит. Как-то, будучи приглашенным в замок Балморал , Джеки, когда ему наступили на любимую мозоль, принялся страстно доказывать свою правоту. «Будьте так любезны, — попросил его король Эдуард, — не размахивайте кулаками у моего лица!»

Но не нашлось бы ни одного человека, который посмел бы поставить под сомнение дарование Фишера в области проектирования и изобретательства. Все, что касалось машин, занимало его воображение, он со страстью отдавался своему увлечению. Иной раз, увлекшись, он не понимал, что другие могут и не разделять его взглядов. Его гениальный ум вдруг мог занести его в такие дебри, что люди могли принять старика за сумасшедшего. Где-то в конце 1904 года он в таком вот состоянии аффекта предложил королю Эдуарду тайком подобраться к берегам Германии, которая наращивала свою военно-морскую мощь, напасть на немецкие корабли, стоявшие порту, и потопить их. «Господи, да вы совсем с ума сошли!» — воскликнул король.

Но Фишер стоял на своем: «Лучшее объявление войны, — писал он в апреле 1904 года, — это потопить вражеский флот! Вот тогда они и должны узнать, что началась война!».

В 1908 году он вдруг заподозрил, что Соединенные Штаты могут сговориться с Германией и совершить совместное нападение на Британию. И чем больше он размышлял над этим, тем более вероятной ему казалась эта возможность. Выход виделся Джеки только в том, чтобы уничтожить корабли той и другой державы в Северном море. «Это единственный способ не дать Соединенным Штатам объединиться с Германией», — сказал он, хладнокровно прикидывая, какой ущерб могли бы причинить его корабли.

Чем старше становился Фишер, тем эксцентричнее выглядели его предложения. Иной раз он заходил так далеко, что собеседники только чесали затылки в задумчивости. Его способность сочинять едкие эпиграммы угасала, а ей на смену приходили странные боевые лозунги, которые он выкрикивал в упоении: «Надо строить больше подводных лодок, — заявил он однажды Уинстону, — а не больше омаров!!» В другой раз он объявил новую программу действия: «Нефть, шоферы и радио!»

Однако его блуждающий ум и мрачное воображение давали ему возможность предвидеть будущее. Он догадывался, какой бойней обернется грядущая европейская война. Фишера беспокоило, что многие наивные современники представляли ее как серию спортивных матчей с только лишь случайными потерями и цивилизованными перерывами на чаепитие и осмотр достопримечательностей. Фишер предвидел разрушительные и катастрофические последствия войны. «Это будет всем войнам война, и катаклизмы потрясут весь мир. Армагеддон наступит в сентябре 1914 года, — писал он Памеле Маккенне 5 декабря 1911 года. — Если они начнут войну, то это время наиболее удобное для Германии. Их армия и флот будут тогда мобилизованы, Кильский канал полностью готов, и их новое военное строительство завершено». А через месяц он уже начал вести обратный отсчет от Армагеддона, время от времени напоминая Уинстону и другим, что на подготовку к его приходу остается все меньше времени.

Несмотря на изменчивый и отчасти фантастический характер представлений старого адмирала о будущей войне, Уинстон не мог оставить его предупреждения без внимания. Фишер имел огромный опыт, знание и видение. Но еще труднее было отделить «настоящего» Фишера от «воображаемого». Он врывался как ураган, закручивая могучими порывами ветра мудрость и чепуху одновременно. И понять, где истина, а где просто заскок воображения, с каждым днем становилось все сложнее. Одно оставалось неизменным — нетерпимость адмирала. Он призывал к независимости мышления и одновременно обрушивался на тех, кто пытался сохранить свое понимание. Фишер не сомневался, что он прав, и выделял ключевые моменты в письмах заглавными буками, добавляя к ним восклицательные знаки, чтобы прибавить высказыванию весомость и значимость отданной команды. «Компромисс, — писал он, — смертельно-опасное слово в английском языке!»

Все это должно было подтолкнуть Черчилля к тому, чтобы с большой осмотрительностью следовать советам Фишера. Но точно так же, как в свое время Черчилль все более уступал натиску Ллойд-Джорджа в период кампании по проведению либеральных реформ, точно так же он все более и более поддавался искушению следовать пути, к которому его толкал адмирал Фишер. Пожалуй, только Ллойд-Джордж не поддавался влиянию старого адмирала и сохранял трезвое отношение к его взглядам. В начале декабря 1911 года он говорил Джорджу Ридделу: «Фишер — не самый мудрый советчик, и Уинстону следовало бы быть осмотрительнее».

Ни для кого не было секретом, что Фишер имеет обыкновение ссориться с друзьями и коллегами, а затем сваливать вину за начавшуюся ссору на них самих. (Самый известный его скандал произошел с собратом по оружию — адмиралом лордом Чарльзом Бересфордом, который ненавидел Уинстона из-за того, что тот сотрудничает с Джеки.) Чтобы ублажить Фишера, Уинстон прибегал порой к самой бессовестной лести, у него для этого имелись заготовки, которые он в нужный момент тут же пускал в ход. Но когда неизбежный взрыв все-таки произошел, старый адмирал пригрозил, что сожжет мосты, и поклялся никогда больше не иметь дел с Черчиллем.

«Я решил переправить свое тело и свои деньги в Соединенные Штаты, — грозил Фишер в апреле 1912 года, после того, как Уинстон отверг три его предложения, — Ты предал военно-морской флот. Это был последний разговор, который состоялся между нами».

Раз за разом Уинстону удавалось задобрить старика, его письма были доброжелательными и теплыми, он каждый раз предлагал встретиться снова один на один и обсудить спорные моменты. Все это было чрезвычайно утомительным делом, однако Черчилль, похоже, считал, что оно того стоит. И не обращал внимания на все обвинения ради редких мгновений вспышек интуитивного прозрения старика. Например, когда они обсуждали возможные риски, связанные с 15-дюймовой пушкой, Фишер мог чудесным образом продемонстрировать то, что Уинстон называл «романтикой проектирования». И то, что казалось невыполнимым, вдруг сразу стало достижимым. «Никто, кто сам не испытал этого на себе, — писал Черчилль о разговоре с адмиралом, — не в состоянии представить ни степени красноречия, ни страсти старого льва, с которыми он досконально разбирает технические стороны вопроса».

Чтобы залатать трещину в отношениях после очередного отвергнутого предложения, Черчилль отплыл в Неаполь, где Джеки проводил часть года. Желая подчеркнуть, что и правительство хотело бы возвращения адмирала, Асквит согласился сопровождать Уинстона. Чтобы путешествовать по Средиземному морю с должной солидностью, первый лорд избрал в качестве транспортного средства корабль Его Величества «Энчантресс» (HMS Enchantress, «Чаровница») — огромную роскошную яхту адмиралтейства с командой, составлявшей 196 человек. Вместе с ним и премьер-министром в вояж отправились Клемми и Вайолет. Покинув Англию 21 мая, вся группа добралась на поезде до Генуи, а там села на борт яхты. Погода — пока они плыли до Неаполя, — выдалась очень хорошей.

Ночью, когда они ехали поездом по Франции, Клемми почувствовала себя не очень хорошо, она расплакалась, «дав волю нервам». Слабость после выкидыша все еще давала себя знать. Но она решила отправиться в путешествие, чтобы развеяться от пережитого, и надеялась, что круиз пойдет ей только на пользу. Пока поезд мчался по горной дороге, она лежала в постели, а Уинстон находился снаружи, в переднем купе, рассказывая ей о переходе Наполеона через Альпы. В это время к ним зашла Вайолет, собиравшаяся узнать о самочувствии Клемми, и та сонным голосом спросила, читает ли Уинстон вслух или рассуждает. В своем дневнике Вайолет забавы ради отметила, что фразы, слетавшие из уст Черчилля, были настолько оформленными и законченными, что даже его собственная жена не могла различить — написанный это текст или нет.

После того, как яхта «Энчантресс» 24 мая бросила якорь в Неаполе, все вышли прогуляться по набережной гавани, а когда они вернулись, адмирал Фишер уже ждал их на палубе. Он тепло поздоровался с премьер-министром, но на Уинстона все еще смотрел исподлобья. Настроение его изменилось к лучшему, когда они посетили дом, принадлежавший одному из закадычных друзей Джеки. Здесь Фишер начал рассказывать свои анекдоты, развеселился, а после чая и вовсе размягчился. «Он оттаял», — прошептала Клемми. «Что оттаяло?» — рассеянно спросил Уинстон, но спросил так громко, что его могли слышать все сидящие.

Находчивость Вайолет спасла положение. Не задумываясь, она указала на стол: «Масло».

К вечеру Уинстон и Джеки снова стали друзьями, и несколько часов прохаживались по палубе «Энчантресс», обсуждая проблемы флота. Все остальное время, что они провели вместе, Джеки оставался в благодушном настроении. Он пообещал Уинстону помочь сформулировать предложения по снабжению флота нефтью. Довольный собой, Джеки даже пригласил на танец Вайолет, когда они затеяли развлечение на палубе, и кружился с ней от одного борта к другому. Черчилль заметил, что Джеки слишком полон энергии и идей, чтобы оставаться под итальянским солнцем, он нужен в собственной стране, где есть куда приложить их, в то время как в Неаполе «его пропеллеры рассекают воздух», — как потом выразился Уинстон.

И Фишер «сдался». После чего «Энчантресс» совершила неторопливый круиз до Портсмута, следуя через Мальту и Гибралтар. Во время остановок в пути Уинстон и другие путешественники, составлявшие ему компанию, занимались плаванием, гонялись за ящерицами, устраивали пикники, читали наизусть стихи для пустых рядов древнего амфитеатра и инспектировали морские сооружения. А во время плавания можно было посидеть в креслах на палубе, подремать или почитать. Премьер-министр с увлечением читал «Историю Пелопоннесской воны» Фукидида, вне всякого сомнения, выискивая между строк рекомендации по ведению грядущей войны.

Только один момент испортил Уинстону настроение во время круиза, когда он поднялся на борт линкора «Корнуоллис», чтобы посмотреть, как проходят учебные стрельбы. Заткнув ватой уши, он смотрел на горизонт, между тем как корабль, изображающий охотника за дрендоутами, обстреливал из 12-дюймовых (305-мм) пушек удаленную мишень, которую тянуло на буксире другое судно. Меряя шагами палубу, первый лорд адмиралтейства ждал сообщения о результатах. Командующий Средиземноморским флотом адмирал Эдмунд По, который прослужил в Королевском флоте сорок лет и уже собирался уйти в отставку, с сожалением был вынужден сообщить, что ни один снаряд не достиг цели.

Уинстон потребовал объяснения. Но ответ разозлил его еще больше.

«Видите ли, первый лорд, — сказал адмирал, — снаряды либо чуть-чуть не долетают до мишени, либо падают немного позади нее».

Можно было хоть в сто раз увеличивать число линкоров, но все затраты на их строительство были бы напрасны, если судьба победы зависела от таких служак викторианской эпохи, как адмирал Эдмунд По. Первый лорд счел, что время таких командующих истекло, и вскоре тот был смещен .

Через месяц после того, как Черчилль вернулся из путешествия по Средиземному морю, в Бленхеймском дворце состоялся большой политический съезд. Это собрание было намного многочисленнее того, памятного для Уинстона съезда 1901 года, на котором он оказался впервые. Однако на этот раз он вообще не получил приглашения. Несмотря на дружбу с Санни, две тысячи консерваторов и верных им юнионистов, организовавших протестные выступления 27 июля в Белфасте, не пожелали видеть в своих рядах Уинстона. Большинство прибывших в Бленхейм политиков настроились на то, чтобы выразить поддержку юнионистам. И отказ видеть Черчилля был местью за его выступление в Белфасте, когда он высказался за гомруль.

Санни и Ф.Э. Смит, оба выступавшие на этом съезде, не рассматривали свое участие в нем как личное предательство по отношению к Уинстону. Для них, как и для Уинстона, это были лишь политические игры, и оба окунались в них с той же страстью, с какой он это делал сам. Но Клемми, пережившая такую тяжелую драму, как потеря ребенка после нападения в Белфасте, относилась к этим политическим играм не с такой беспечностью. И это стало для нее поводом требовать от Уинстона поменьше видеться с его друзьями-тори. Санни вложил много сил и средств в организацию съезда, проявив большую щедрость. В саду, под тентами, — как писал репортер из «Дейли Мейл», — стояли столы, уставленные блюдами с говядиной, ветчиной, телятиной. В напитках тоже не было недостатка. Белый рейнвейн и красный кларет, пиво и другие напитки, способствующие поддержанию аппетита, текли рекой. Гости могли получить все, что их душе было угодно.

Но главной целью было не развлечение и не простое времяпровождение. Встреча грозила серьезными и даже зловещими последствиями, о которых говорили в своих речах две восходящих политических звезды — сэр Эдвард Карсон и Эндрю Бонар-Лоу. Оба считали, что если правительство примет закон о гомруле, это обернется гражданской войной. Своим сумрачным выражением лица Бонар-Лоу, совсем недавно занявший место Бальфура в Консервативной партии, напоминал скорее строгого школьного учителя, чем подстрекателя мятежников. Однако в речи, которую он произнес на ступенях Бленхейма, он поднял вопрос о возможности государственного переворота. И это затронуло бы не только Ольстер, но и всю Британию.

Правительство, доказывал он, — это «революционный комитет, узурпировавший власть и деспотически управляющий страной … Нам следует использовать любые возможности, чтобы отстранить их». И если либералы будут настаивать на своем в вопросе о гомруле, то последствия не заставят себя ждать. Они могут разжечь костер гражданской войны, которая потрясет империю до самого основания».

Недовольство, нараставшее последние годы как с той, так и с другой стороны, теперь вылилось в готовность вооруженного сопротивления как способа решить политические вопросы. Лидер консерваторов Эдвард Бонар-Лоу не был из тех, кто способен испугать либералов. Сын захолустного пресвитерианского священника в Канаде, он из уст отца, конечно, не раз слышал об Апокалипсисе, но никто не мог представить его в роли предводителя отрядов тори в реальном сражении. Его запал подпитывала неукротимая горячность ольстерских протестантов, которые считали, что идут на борьбу с гомрулем, осененные Божьим словом. Его вдохновляло, что «эти люди настроены самым серьезным образом. Они готовы умереть за свои убеждения». Но Бонар-Лоу мог занять скорее место духовного лидера, чем полевого генерала.

Зато сэр Эдвард Карсон — тоже сторонник мятежа — с его холодным взглядом серых глаз, выглядел человеком, который готов сражаться до последнего патрона. Как богатый судебный адвокат, он был известен своими беспощадными обличительными дознаниями (Оскар Уайльд стал одной из его самых известных жертв). Карсон, дублинец протестантского вероисповедания, обосновался в Англии, но проявлял теперь большое беспокойство по поводу будущей судьбы Ольстера. Каких-то тесных связей с тем регионом у него не было, однако он решил воспользоваться создавшейся ситуацией, чтобы стать героем. В 1910 году он очень быстро продвинулся в первые ряды противников гомруля. Поездка Черчилля в Белфаст вызвала его сильнейшее негодование. «На севере Ирландии нет человека, которого бы ненавидели больше, чем этого ренегата».

После того, как была открыта частная переписка Карсона, стало ясно: он с самого начала рассчитывал на кровопролитие и видел себя в роли предводителя восставших. В 1910 году он писал: «С радостью займу место председателя ольстерских юнионистов… моя кровь кипит от гнева, насилие неизбежно». И впоследствии воинственный пыл Карсона не угасал: «От всего сердца надеюсь, что горькая ненависть перейдет в первобытную жестокость людей, которые будут вовлечены в это движение… никогда не испытывал такого прилива дикости в себе».

В Бленхейме, пока Бонар-Лоу выступал почти час перед собравшимися, Карсон, сидевший рядом с Санни, вытянувшись вперед, ловил каждое слово. Тень от шелкового цилиндра падала на его мрачное лицо, и он — бледный и неподвижный — напоминал глыбу льда. А когда настал его черед выступить, он сразу объявил о необходимости военного сопротивления, чтобы свергнуть правительство. «Они могут сказать нам, если захотят, что это государственная измена. Мы готовы отвечать за последствия».

Живя вдали от политических бурь и пользуясь всеми привилегиями своего герцогского положения, Санни вовсе не думал о последствиях гражданской войны. Согреваемый летним солнцем, окруженный величием своего дворца, он аплодировал Карсону вместе со всеми участниками сьезда. Но ненависть, которую источали лидеры движения, не могла не просочиться за пределы пышного поместья и не заразить двадцать тысяч юнионистов. Очень скоро все это непосредственно коснется Черчилля.

Последствия проявились осенью, когда в палате общин шло обсуждение гомруля. До самого вечера жаркие споры не утихали. И к концу дня нетерпимость Карсона достигла предела. В восемь тридцать вечера в зале поднялся такой невообразимый шум, что спикер объявил заседание закрытым из-за «из-за страшного беспорядка». Члены парламента стали расходиться. Но юнионисты принялись комкать листы бумаги и бросать их в либералов. Черчилль достал из кармана носовой платок и помахал им, обратившись лицом к оппозиционерам.

На одного из ближайших соратников Карсона — горячего Роналда Макнила, — это подействовало как красная тряпка на быка. Роналд был человеком весьма внушительного роста и соответствующего телосложения. Современники в воспоминаниях отмечали его тяжелый подбородок, серые — цвета стали — волосы, которые он зачесывал назад. Но, конечно, самым примечательным в нем был его гигантский рост. Перегнувшись через стол, Макнил схватил тяжеленный том — принадлежавший спикеру экземпляр «Уложений палаты», — прицелился и запустил его в Черчилля. «Снаряд» угодил прямо в лицо Уинстона, едва не сбив его с ног и вызвав кровотечение из носа. Придя в себя, Черчилль бросился к Макнилу, хотя сидевшие рядом с ним пытались удержать первого лорда адмиралтейства. Но Макнил уже успел уйти. Карсон не сказал ни слова, но почти все консерваторы пришли в ужас. Остин Чермберлен отметил: «Ничего подобного не случалось в стенах парламента с 1893 года, когда при Гладстоне произошла стычка во время обсуждения второго билля о гомруле».

На следующий день в палате общин Макнил поднялся со своего места и принес извинения. «Поддавшись минутной вспышке, я потерял власть над собой, — признавался он, — и причинил вред первому лорду адмиралтейства».

Выдавив из себя эти слова, «гигант» сел, откинулся на спинку сиденья под глухое ворчание присутствующих, как со стороны тори, так и со стороны либералов. Черчилль «с перевязанной головой» внимательно выслушал слова своего вчерашнего обидчика, после чего выступил с ответной речью.

Хотя на его щеке еще оставался кровоподтек, Уинстон проявил исключительную снисходительность. Он отказался считать нападение личным выпадом против него. «Думаю, уважаемые джентльмены, мы должны прислушаться к его словам. И у меня нет ни малейшего сомнения, что ничего личного в этом выпаде не было. Но даже если бы и было что-то личное, то меня вполне удовлетворяет извинение, которое он принес».

В этой раскаленной добела атмосфере политических споров чаще всего появлялись карикатуры именно на Черчилля — главного противника юнионистов. Но почти невозможно представить на его месте другого политика, который с такой легкостью отмахнулся бы от физической травмы, нанесенной в процессе спора. Он не обратил на этот выпад внимания, благодаря чему острота случившегося быстро затушевалась. Но если бы Черчилль оказался на месте Макнила и запустил тяжеленным томом в Карсона или Эндрю Бонар-Лоу, угодив кому-нибудь из них в лицо, — то происшествие бы не спустили на тормозах. Ему пришлось бы — после неизбежных воплей негодования, — подать в отставку и покинуть кабинет, забыв о своей карьере.

Юнионистам, напротив, нападение на Черчилля сошло с рук, и Карсон, как ни в чем не бывало, продолжал сеять смуту и ненависть.

В связи со стычкой с Макнилом вспоминается другой случай, произошедший во время одного из выступлений Черчилля где-то на севере Англии. Какой-то человек, сидевший позади всех, постоянно перебивал Уинстона своими выкриками: «Лжец, лжец!» В конце концов, Черчилль прервал речь и, сохраняя полное самообладание, проговорил: «Если джентльмен желает, чтобы присутствующие в зале узнали, как его зовут, пусть он будет так любезен и напишет на листе бумаги свое имя и передаст листок председателю, вместо того, чтобы горланить. Таким образом, он избавит себя от излишних треволнений».

 

XXIV. Крылья

Пока Черчилль занимался подготовкой к войне на море и отражал нападки противников у себя на родине, Ллойд-Джордж рисковал исключительно ради себя и для себя. Это были рискованные шаги и в финансах и на личном фронте. Ллойд-Джордж отважился, на что он не имел права, вложить деньги в развитие британской компании Маркони, которая обещала принести сказочные прибыли, если — при участии и содействии государства — она сможет выстроить сеть телеграфных станций по всей империи. Когда консерваторы выяснили, что один из лидеров либералов намеревается извлечь выгоду, войдя пайщиком в компанию Маркони, ликованию их не было предела. Скандал мог послужить поводом для смещения правительства. Но Ллойд-Джордж отрицал участие в спекуляции акциями, и через несколько месяцев ему все же поверили, и страсти по этому поводу поутихли.

Но он сказал лишь полуправду. На самом деле ему принадлежала тысяча акций, но американского отделения компании Маркони. В конце 1912 года его ложь могла выплыть наружу, и он впал в панику, что его карьера из-за этого рухнет. За советом и поддержкой он бросился к Асквиту и Черчиллю. Оба выразили готовность поддержать его. В январе 1913 года он писал Клемми: «Меня очень приободрило то, что, по словам Уинстона, вы приняли близко к сердцу мои небольшие треволнения, они меня едва не доконали».

Ллойд-Джордж пребывал в беспокойстве еще и потому, что снова влюбился. На этот раз предметом увлечения политика-либерала стала 24-летняя Фрэнсис Стивенсон — преподавательница французского языка, занимавшаяся с его дочерью. Привлекательная молодая женщина отдыхала со своими друзьями в Шотландии, когда Ллойд-Джордж, который чуть больше чем вдвое старше ее, прислал ей из Лондона письмо. Он писал, что нуждается в ней, «потому что произошло нечто ужасное». К концу января они стали любовниками. Фрэнсис оставалась рядом с ним до конца его жизни, работая секретарем, хотя, по сути, была его тайной второй женой. (Маргарет — многострадальная супруга Ллойд-Джорджа — предпочла поселиться в Уэльсе, где и проводила большую часть времени, вдали от всеобщего внимания.)

Игры, которые затеивал Ллойд-Джордж, могли сослужить Черчиллю плохую службу, учитывая, сколько у него было врагов. В марте Ллойд-Джордж вынужден был публично признать, что у него есть пакет акций амриканского отделения компании Маркони, но он оправдывал себя тем, что дело не в бизнесе, что он просто поддерживал технические новшества. Однако консерваторы выяснили, что один мелкий чиновник использовал фонды Либеральной партии для покупок акций Маркони. Дело обернулось большим скандалом. Главного фигуранта — Ллойд-Джорджа — обвинили в нарушении политической этики. Исступленные консерваторы уже видели наяву, как он, молитвенно сложив руки, произносит: «Теперь я вижу, что Бог действительно существует».

Журналисты — сторонники тори — сопоставили реальные доходы Ллойд-Джорджа с теми тратами на роскошную жизнь, которую он вел. Они напечатали фотографии его симпатичного особняка в Уэльсе, огромного нового дома с полем для гольфа неподалеку от Эпсом-Даунса, виллы на юге Франции, которую он снимал и проводил там большую часть зимы, а также роскошного автомобиля с водителем. Фотографию, где министр финансов Великобритании играл в гольф, сопровождали полные яда замечания по поводу его роскошного образа жизни. Все это было явно не по карману, учитывая, что он еще содержал жену, детей и любовницу.

В разговорах наедине Черчилль осуждал коллегу за покупку акций Маркони, которые вызвали такую шумиху. Позже, вспоминая про «отвратительный скандал», он признается одному из родственников Этти — Фрэнсису Гренфеллу, — что Ллойд-Джордж с самого начала понимал, на что идет, желая «заработать побольше денег». Черчиллю ничего не стоило бросить Ллойд-Джорджа на растерзание врагам. Он знал, как писал впоследствии, «Маркони ударил по нему очень сильно», и что враги Ллойд-Джорджа могут при желании накопать еще больше компрометирующих сведений, чтобы задать очень неудобные вопросы министру финансов. Но Уинстон не воспользовался ситуацией, когда мог повернуться к нему спиной, по крайней мере, по двум причинам: он надеялся, что теперь Ллойд-Джордж постарается выделить больше денег на военно-морской флот, а еще из чувства солидарности к другу и коллеге.

Однако он пришел в ярость, когда ему пришлось идти в комитет, расследующий дело, чтобы убеждать его в своей непричастности. В адмиралтействе его ждала важная работа, а он вынужден был тратить время и оправдываться в том, чего он не делал и к чему не имел никакого отношения. «Я веду честную жизнь», — с гордостью сообщил он представителям комитета. Но председатель комитета потребовал уточнений, поскольку Черчилль особенно старался скрыть связь Ллойд-Джорджа с американским филиалом компании Маркони. Уинстон, глядя ему прямо в лицо, набрал в грудь побольше воздуха и проговорил на одном дыхании «с долей иронии и горечи»: «Я никогда и ни при каких обстоятельствах, прямо или косвенно, не делал никаких вложений или еще чего-то, что могло бы напоминать их, в телеграфную компанию Маркони. Не приобретал никаких акций ни в нашей стране, ни в какой другой стране и вообще на этом земном шаре».

При его последних словах все присутствующие рассмеялись. Но Черчилль даже не улыбнулся. Но допрос продолжался еще несколько минут, после чего он встал со словами «Могу я счесть, что проверка закончена?» и, не дожидаясь ответа и не оборачиваясь, вышел из комнаты.

Положение Ллойд-Джорджа, положение самой Либеральной партии, спас Асквит (правда, он спасал тем самым и свой престиж), взявший на себя смелость заявить, что нет необходимости критически оценивать деятельность министра. Асквит признал, что Ллойд-Джордж совершил ошибку, но его подвела беспечность и неосторожность, но в этом не было умысла. Его поступок нельзя считать нарушением «общественного долга». Оппозицию эти слова премьер-министра не убедили, но они решили остановиться и не раздувать дело дальше. Год спустя Уинстон признал, что тори могли бы воспользоваться «делом Маркони», чтобы вынудить правительство уйти в отставку. «Но, — как выразился он, — кто-то из комитета оказался слишком глуповат, а кто-то слишком мягким».

Как первый лорд адмиралтейства Уинстон тоже пользовался особенным комфортом для ублажения своих прихотей. Помимо яхты «Энчантресс», ему выделили официальную резиденцию рядом с адмиралтейством. Клемми называла ее «наш особняк», но они не сразу туда перебрались. Они не были уверены, что смогут жить в трехэтажном здании. Хотя ему не надо оплачивать проживание в самой резиденции, однако Черчилль должен был сам оплачивать содержание обслуживающего персонала из девяти человек, которые следили за порядком. Так что они решились на переезд с Экклстон-Сквер в Уайтхолл только весной 1913 года — как раз в разгар «дела Маркони». Но Клемми решила ради экономии закрыть первый этаж.

Уинстон, чтобы сэкономить деньги, превратил «Энчантресс» в свой плавучий офис. Чем больше он занимался проблемой плохой готовности военно-морского флота, тем больше времени он проводил, перетряхивая состав адмиралов, капитанов и кораблестроителей. По ходу дела он успел влюбиться в адмиралтейскую яхту — как и всякий, кому доводились вставать на ее палубу. Благодаря яхте он получил возможность очень быстро проводить инспекцию намеченных кораблей или доков, а потом заниматься разбором документов в каюте по дороге обратно, не теряя напрасно ни минуты. Время от времени Клемми присоединялась к нему, или же навещала его в адмиралтействе, или же отправлялась к той гавани, куда должна была причалить его яхта, пока он ездил по стране, исследуя каждый дюйм — современный первый лорд в двубортном синем костюме и яхтсменской фуражке.

Для Черчилля лучшим преимуществом яхты было то, что она давала ему возможность совмещать работу с удовольствием, когда он отправлялся в долгие морские экспедиции. За его средиземноморским вояжем 1912 года, организованным для примирения с Джеки Фишером, последовал другой — в мае 1913 года, снова с заходом на Мальту, откуда он направился в Грецию. Общественная цель заключалась в наблюдении за операциями флота и обсуждении стратегии с командирами, но и свободного времени ему хватало для отдыха и развлечений. На борту яхты снова был Асквит. Но он совершил оплошность, взяв с собой сразу и Вайолет, и Марго, которые сразу после отплытия принялись трепать друг другу нервы. На этот раз в круиз пригласили и Дженни. Вайолет не уставала поражаться огромной разницей в характерах между живой, открытой, общительной матерью Уинстона, и своей угрюмой, капризной, кусачей мачехой. Все наслаждались путешествием, кроме Марго, которая была недовольна всем, начиная с той еды, что им подавали на яхте, и кончая слишком крутыми ступенями, что приходилось преодолевать, чтобы осмотреть древние развалины.

Самым любимым занятием Марго во время поездки было сесть в кресло на палубе и рассматривать всех, кто проходит мимо, чтобы вечером записать критические отзывы о каждом. Но даже и ее завораживала взаимная привязанность Уинстона и Клемми, причину которой она не могла понять. С ее точки зрения жена Уинстона была очень милая женщина, но в интеллектуальном отношении не отвечала его запросам. Однако Марго видела, — лицо первого лорда тотчас озарялось, как только она появлялась в поле его зрения. Если к моменту возвращения из очередной проверочной поездки на берег он не видел на палубе жены, первый вопрос, который он задавал: «А где Клемми?» Заметила Марго и то, что Клемми способна быстро выходить из себя, но эта сторона ее переменчивого характера, кажется, особенно привлекала Уинстона.

Во время прогулки по Афинам Марго заметила, как Уинстон оттолкнул руку Клемми, когда она попыталась поправить поля его шляпы. Почти неприметный жест возмутил Клемми, она тотчас пришла в ярость, и бросилась прочь от Уинстона. Когда ему удалось догнать ее, Клемми повернулась, и они обнялись так пылко, что Марго вдруг испытала неловкость, словно «подглядывала за ними и застала за столь интимным проявлением чувств».

В письмах домой Вайолет, наконец, прояснила для себя самую суть характера Уинстона — его почти маниакальную увлеченность игрой и работой. Он отдавал игре всего себя, с такой же самоотдачей он и трудился — и эти переходы от одного занятия к другому могли происходить мгновенно. Она заканчивала свое описание — во время долгой остановки у побережья Албании — необычными словами: «Уинстон в три часа утра отправился на охоту за диким кабаном и догнал нас на следующее утро в Корфу на эскадренном миноносце».

Когда Черчилль вернулся в Британию, там прозвучали некоторые недовольные высказывания членов Лейбористской партии, что он превысил права, «пригласив в экспедиционную поездку на яхте нескольких леди, что привело к увеличению общественных расходов». В то же время других политиков больше волновала все возрастающая дружеская привязанность между премьер-министром и первым лордом адмиралтейства. Означало ли это, что старик подготавливает место для своего молодого преемника? На карикатуре, напечатанной в «Панче», их изобразили вдвоем на палубе «Энчантресс». Уинстон, попыхивая сигарой, спрашивает премьер-министра, рассматривающего газету: «Есть какие новости?» На что Асквит отвечает: «Какие там могут быть новости без тебя?»

Терпеть Уинстона рядом с собой — было делом очень нелегким, но Клемми прилагала героические усилия на протяжении всего периода, пока он работал в адмиралтействе. Она гордилась мужем, и старалась разделять все его страстные порывы в то беспокойное время. Но бурная жизнь, необходимость противостоять нападкам и нескончаемое политическое противостояние все-таки сказывались на семейных отношениях. К тому же они постоянно ощущали финансовые затруднения. Как-то Уинстон обмолвился: «Деньги обладают способностью куда-то уплывать». В какой-то момент Клемми настолько не хватало наличности, что она, не говоря ничего Уинстону, продала очень дорогое бриллиантовое ожерелье с рубином в центре. Они ссорились, Клемми пускалась в слезы. Но уже на следующий день они забывали о случившейся размолвке или ссоре. Оба были сильными личностями с прямым открытым умом. Однажды Клемми призналась, что расстроена из-за того, что слишком много наговорила накануне.

«Когда я волнуюсь, — писала она ему в начале 1913 года, — я всегда говорю больше, чем чувствую на самом деле, и всегда все преувеличиваю. Зато у меня никогда не остается осадка на дне». Несмотря на все недоразумения, их привязанность друг к другу только возрастала и становилась все глубже. «Адмиралтейство — самая волнующая любовница, — сказал как-то Черчилль, — я готов пожертвовать ради нее всем, кроме Клемми».

Уинстон не испытывал ни малейшего желания следовал примеру Ллойд-Джорджа, который переживал одну влюбленность за другой. Но даже если бы какая-то женщина и появилась на горизонте, у него не хватило бы времени ухаживать за ней — слишком много сил он отдавал главному делу своей жизни. А когда ему хотелось погреться в лучах обожания, он шел к Вайолет, та всегда готова была выслушать его жалобы и поддержать его надежды. Она заменила ему сестру, которой у него не было, и с Клемми ее связывали такие же сестринские чувства. Во время круиза 1913 года Клемми окончательно покорила Вайолет.

«Общение с Клемми всегда вносит в жизнь ясность, спокойствие, прозрачность, — вывела она. — И она выглядит еще прекраснее, чем показалась при первой встрече».

И в Лондоне, где Уинстону приходилось работать в поте лица, и на борту адмиралтейской яхты, Вайолет всякий раз оказывалась хорошим компаньоном для Клемми. Она практически жила за следующей дверью, так близко находился дом 10 от здания адмиралтейства. И на уик-энды Клемми часто ездила в гости к Асквитам в их загородный коттедж «Уарф» (The Warf, «Пристань») в маленькой деревне Саттон-Кортни.

Супруги Черчилль уделяли много внимания укреплению своего брака, пытаясь сгладить различия в своих характерах и найти компромисс. Им не надо было напоминать, какие рифы иной раз поджидают семью — Дженни служила тому примером.

Красота матери Уинстона успела померкнуть, ее затея с ярмаркой в стиле елизаветинских времен провалилась, вдобавок ко всем неприятностям ей пришлось выдержать пристальное внимание общественности, когда она пришла в суд в связи с бракоразводным процессом. Интересы Дженни представлял Ф.Э. Смит, и хотя процедура длилась несколько минут, она оставалась унизительной. Частный детектив вызвал в качестве свидетельницы неверности Джорджа Корнуллис-Уэста горничную отеля, где тот останавливался.

«Луиза Минтон, — писал газетный репортер, — горничная гостиницы «Грейт Уэстерн Хотел» в Паддигтоне, сообщила, что запомнила леди и джентльмена, останавливавшихся в отеле в конце марта 1913 года как «капитан и миссис Уэст».

Ф.Э. Смит, указывая на Дженни, спросил у горничной: «Эта леди?»

«Нет», — последовал ответ. И обсуждение дела закончилось, заняв всего десять минут. «Ту леди», что останавливалась с бывшим мужем Дженни, не опознали, но, должно быть, у Джорджа было из кого выбирать. После оформления процедуры развода судья провозгласил, что отныне она «будет именоваться леди Рэндольф Черчилль».

Уинстон не был доволен тем, что в свете «полоскали грязное белье» Джорджа Корнуоллис-Уэста, и не только из-за своей матери. В прошлом, когда в газетах появлялись истории о финансовых трудностях Джорджа или о неблагополучии его брака, пресса неизменно трепала доброе имя Уинстона, называя его «знаменитым сыном Дженни». Неудивительно, что сразу после развода первые полосы газет запестрели заголовками о том, что 16 июля развелась «мать первого лорда». Такого рода внимание к его особе отнюдь не радовало Уинстона, но мать, сама того не желая, дала его врагам повод посмеяться над ним и его амбициями.

Наверное, самая большая напряженность в семье Черчилля возникла в тот момент, когда он решил брать уроки летного мастерства. Решительно и, как всегда, бесстрашно, завороженный возможностями военно-морской авиации, он решил, что должен на собственном опыте почувствовать и опасности, и прелести полета. А военно-морская авиация делала только первые шаги. Черчилль сравнивал эту ситуацию с тем, что происходило с паровыми локомотивами Джорджа Стивенсона во времена королевы Виктории. «У нас сейчас «стивенсоновский» этап в развитии воздухоплавания, — повторял он неоднократно. — Наши машины пока еще несовершенны. Скоро они станут намного более мощными и незаменимыми».

Историк Дж. М. Янг вспоминал, что в юности стал свидетелем такой сцены: один человек, указывая на новые бипланы, спрашивал другого: «Могут ли они нести пулеметы?» На что другой отвечал: «Дорогой друг, они пока не могут нести даже сами себя!»

Клемми не могла избавиться от страха из-за нового увлечения Уинстона. Она всячески противилась и не хотела смиряться с его страстью к полетам, считая их слишком опасными. И, надо признать, основания для опасений имелись. Некоторые его полеты и в самом деле могли закончиться печально. Каждый раз, как муж отправлялся полетать на одном из примитивных летательных аппаратов военно-морского флота, она обмирала от страха, что Уинстон может не вернуться.

Летом 1913 года, когда его вылеты участились, Клемми потребовала, чтобы он позволил и ей тоже полетать — невероятно смелый поступок для женщины в то время. Уинстон ответил отказом, но она не послушалась и забралась в кабину двухместного биплана Сопвит. Спустя несколько минут Клемми уже находилась в воздухе вместе с одним из морских пилотов — лейтенантом Спенсером Греем. Они поднялись на высоту тысячи футов и сделали несколько неспешных кругов над Саутгемптоном.

Уинстон не в силах был следить за полетом. Глядя в землю, он мерил шагами поле, пока его жена оставалась в небе. Когда биплан приземлился, Клемми вылезла из него с растрепанными волосами, держа в руке свою шапку. Во время полета ветер сорвал с нее головной убор, и она едва успела его поймать. Улыбаясь во весь рот, Клемми воскликнула: «Это было великолепно!»

Уинстон покачал головой. «Меня будто на костре поджаривали, пока ты летала!» — пожаловался он.

И пока они шли по полю, он несколько раз повторил: «Больше никогда!»

Потом, в письме к своей свекрови Дженни, жена Уинстона уже не так храбрилась: «Это было невероятное ощущение, но и очень страшное… Я чувствовала, какая это хрупкая конструкция, и каждую секунду думала, что еще немного, и мы упадем на землю…»

Ее беспокойство нарастало с приближением зимы. А Уинстону хотелось проверить новые модели. Некоторые из них были совершенно неопробованными, а он хотел знать, как они будут вести себя в воздухе при разной погоде. Его пилотное мастерство постепенно росло, и первому лорду адмиралтейства не терпелось ощутить, как будут вести себя гидросамолеты, когда условия не идеальны, и какую пользу можно извлечь из них во время войны. Наступил момент, когда Уинстон взлетел на гидроплане и приводнился в устье Темзы во время сильнейшего ливня, при порывах ветра, превышавших пятьдесят миль в час.

Большинство своих вылетов Черчилль совершал с аэродрома в Истчерче, расположенного в графстве Кент, недалеко от Ширнесса. Там он мог смешаться с другими пилотами, когда те возились со своими машинами, прежде чем подняться на них в небо. В своей кожаной куртке и шлеме Уинстон был почти неотличим от прочих летчиков, что всегда позволяло ему притвориться, будто он не более чем младший офицер, а вовсе не первый лорд.

Во время своих полетов — проходивших на высоте нескольких тысяч футов — он наблюдал то, что раньше оставалось для него невидимым. В тот период далеко не все могли видеть землю и море с такой высоты, а потому не представляли, как выглядит сверху та или иная местность. А Черчилль получил этот бесценный опыт. Из кабины аэроплана он лично осмотрел морское поле битвы, которое ему придется оборонять в случае войны, — воды пролива, отделялющего Англию от побережья Франции и Бельгии. В ясные дни он мог явственно различить береговую линию и обследовать ее очень внимательно. Уинстон увидел то, чего не могли видеть другие командиры, знавшие эти места только по картам и наблюдениям с поверхности.

Хотя не Черчилль дал старт процессу развития авиационной составляющей ВМС Британии, он приложил немало сил для того, чтобы создать отдельное от армии военно-морское авиакрыло. Королевская морская воздушная служба была его детищем . И он превратил ее в первоклассное формирование, в котором служили великолепные пилоты, считавшиеся одними из лучших в мире. Он переименовал новый вид самолета, который мог садиться и взлетать с водной поверхности. До него такие летательные аппараты называли «гидроаэропланами». «Какое громоздкое слово!» — воскликнул Уинстон, впервые услышав этот термин. Повернувшись к группе летчиков, он предложил: «Давайте дадим другое. Пусть они будут называться гидропланами».

Ему очень хотелось подняться в воздух в полном одиночестве, но все инструкторы отказывались отпускать его без сопровождения. И ни один не хотел брать на себя ответственность. Пилоты и инструкторы сознавали: «Если что-нибудь случится с Черчиллем, карьере человека, согласившегося отпустить его в одиночный полет, придет конец».

В ноябре Черчилль стал подниматься в воздух с молодым пилотом — 26-летним капитаном Королевской морской пехоты по имени Гилберт Вернон Уайлдмэн-Лашингтон. Тот летал всего один год. Опыт небольшой, но он уже успел пережить трагедию во время тренировок. В апреле он нечаянно убил другого авиатора, который помогал его аэроплану взлететь, но не успел вовремя отбежать в сторону. Лопасти пропеллера задели этого человека, и спустя два часа он умер от полученных ран. Расследование подтвердило, что пилот не виновен в случившемся.

Хотя после того трагического случая капитан Уайлдмэн-Лашингтон, возможно, не был уверен в себе, но он очень нравился Черчиллю. Вместе они не один раз летали над Истчерчем на аэроплане с двойным управлением. В субботу 29 ноября они провели в воздухе около трех часов, после чего инструктор сказал, что, в качестве пилота, первый лорд адмиралтейства «подает большие надежды». На высоте пяти сотен футов Черчилль взял управление на себя, и целый час самостоятельно вел аэроплан. Вечером они поужинали вместе на борту яхты «Энчантресс», стоявшей на якоре в гавани Ширнесса.

Во вторник 2 декабря, во второй половине дня, когда Черчилль был в министерстве финансов на встрече с Ллойд-Джорджем, появился посланец с запиской. Развернув ее, Черчилль какое-то время смотрел в текст, не веря своим глазам. Его новый инструктор, не так давно ставший невольной причиной смерти другого летчика, в этот день сам разбился насмерть при аварии в Истчерче. Пилотируемый им биплан потерял скорость на подлете к аэродрому, и он упал на землю, сломав себе шею. Незадолго до своей гибели Уайлдмэн-Лашингтон обвенчался, и Черчилль отправил сочувственное письмо его молодой жене. (Пятнадцать лет спустя она напишет официальному биографу: «Какое счастье для Англии, что полет сэра У. не закончился столь же фатально».)

Дома он застал Клемми в сильнейшем расстройстве. Ее не покидала мысль, что Черчилль мог погибнуть вместе с этим пилотом. И с того момента она твердила слова, сказанные ей Черчиллем: «Больше никогда!» Друзья присоединились к ней: «Какого черта тебе надо постоянно подниматься в воздух? — спрашивал его Ф.Э. Смит. — Ничего хорошего в этом нет ни для твоей семьи, ни для твоей карьеры, ни для твоих друзей».

Через два дня после фатальной аварии Черчилль весьма благоразумно попросил Эдди Марша заключить договор страхования жизни на 10 000 фунтов. Будет ли выплачена эта страховая сумма после какого-либо трагического происшествия в воздухе? К всеобщему облегчению семейный адвокат ответил немедленно: «Я считаю, что страховые полисы покрывают риск смерти в результате несчастного случая, связанного с авиацией».

Но для Клемми это было слабым утешением, и она прилагала все усилия, чтобы отговорить мужа снова отправляться в полет. Он доказывал, что это его долг подниматься время от времени в воздух. Но на самом деле, как Уинстон потом признался: «Я летал для своего удовольствия». Из-за не покидавшей ее тревоги Клемми прибегала к любым средствам, чтобы удержать его на земле. Она описывала, какой ужас ее охватывает всякий раз, когда приносят телеграмму в его отсутствие: «Всякий раз не могу отделаться от мысли, что это сообщение о твоей гибели! — восклицала она. Одно из писем к нему она закончила словами: «До свидания, мой дорогой и жестокий!»

Она расписывала свои переживания любому, кто готов был ее выслушать. Во время очередного званого обеда, который состоялся до того, как разразилась война 1914 года, она оказалась за столом рядом с пожилым, убеленным сединами писателем-романистом, и завела с ним разговор на волнующую тему. Это был Томас Харди. Он с таким сочувствием слушал ее, что Клемми призналась: «Мне удалось немного смягчить упрямство мужа только после того, как тот узнал, что я ношу под сердцем нашего третьего ребенка». Томас Харди записал состоявшийся за ужином разговор: «Пришли мистер и миссис Черчилль. Ее посадили рядом со мной. Он пообещал жене не летать до рождения ребенка. Но он не дал ей обещания навсегда отказаться от полетов».

 

XXV. Обратный отсчет

Влажным ноябрьским утром 1913 года плотный мужчина в шляпе-котелке стоял у входа лондонского отеля «Ритц», ожидая такси. У него были темные глаза, длинные черные усы. Во всем его облике сразу угадывался иностранец. Он мог быть европейским банкиром на отдыхе или дипломатом, который прибыл в город для составления не очень значительного договора. На самом деле у прибывшего джентльмена не было никаких деловых планов на тот день. Это был его последний день пребывания в столице Англии, и он мог провести его как ему вздумается для собственного удовольствия. Когда такси подъехало, швейцар открыл дверцу автомобиля и попросил водителя доставить пассажира к магазину «Харродс».

Там эрцгерцог Франц Фердинанд — наследник трона Австро-Венгерской империи — провел почти все утро, с довольным видом разглядывая товары огромного торгового центра, выбирая подарки для своих близких. Он ничем не привлекал внимание остальных посетителей магазина, большинство из них не знало, кто это такой. В газетах напечатали несколько статей о частном визите по приглашению его королевского величества, но вряд ли этот визит привлек чье-либо особое внимание. Расшевелить и взволновать лондонскую публику могло бы появление только двух зарубежных монархов — германского кайзера и русского царя. И этот покупатель оставался всего лишь смутной фигурой, неотличимой от тех, кто пришел в огромный торговый центр.

Однако ровно через семь месяцев со смертью этого незаметного посетителя магазина начнется цепь событий, которые приведут к падению империй и смерти миллионов людей. (Коронованные особы, как всегда, надеялись получить свою долю славы в кратковременном, но эффектном вооруженном конфликте.) Сербский националист, застреливший 28 июня 1914 года в боснийском городе Сараево эрцерцога Франца Фердинанда , поджег спичку, из-за которой вспыхнул пожар мировой войны. Огромные армии и флоты были мобилизованы, ультиматумы отправлены, и затем, как и предсказывал Джеки Фишер, случился Армагеддон. Но в тот обычный ноябрьский день 1913 года — в магазине «Харродс», среди полок с дорогими прекрасными товарами самого лучшего качества — мысль о том, что из-за этого человека может начаться мировая война, выглядела просто смехотворной.

Но от сообщений, что Германия продолжает готовиться к войне, нельзя было отмахнуться. Какая страна станет целью ее нападения? Франция? Россия? Британия? Неужели немцы, в самом деле, полагают, что могут вывести военные корабли в Северное море и смести с карты британский флот? Для многих британцев мысль о том, что две великие цивилизованные державы устроят морской Армагеддон, и одна армада дрендоутов начнет палить в другую, выглядела почти невероятной. В особенности теперь, когда Британия и Германия имели так много этих хорошо вооруженных левиафанов, конфликт между двумя вышеупомянутыми державами представлялся бессмысленным каждому разумному человеку.

Оглядываясь на события 1909 года, подтолкнувшие Англию к строительству большего количества дрендоутов, или на панику, вызванную прибытием крошечной «Пантеры» в Агадир, многие пришли к выводу, что имело место сильное преувеличение. И что уже наступило время прекратить гонку вооружения, во всяком случае, замедлить ее, насколько это возможно.

Следует предоставить дипломатам возможность разбираться со всем этим, а Британия должна, наконец, отвлечься от тикающего взрывателя и заняться делами внутри страны. Женщины должны получить право голоса, рабочие — возможность вести относительно благополучную жизнь, следует позаботиться и о бедняках, чтобы они не скатывались в ужасающую нищету, да и старая проблема с автономией Ирландии требовала способов мирного урегулирования.

В 1913 году определенной вехой стала книга «Шесть паник», на страницах которой ее автор Фрэнсис Хирст, редактор журнала «Экономист», возмущенный гонкой вооружения, непонятно для чего и кому нужной, недоумевал, почему «либералы поддерживают пагубную страсть к демонстрации военной силы на море и на суше»? Пришло время, считал он, когда либералы должны заняться вопросами мира и благополучия граждан. Лорд Лорберн — недавно покинувший либеральный кабинет — поддержал идеи, выраженные в «Шести паниках», и доверительно заявлял: «Время показало, что у немцев нет никаких агрессивных намерений против нас, как и у нас против них; только глупые люди могут поддерживать разговоры о будущей войне между нами, которая на самом деле никогда не состоится».

Следя за колебаниями маятника, Дэвид Ллойд-Джордж решил, что настал удобный момент для того, чтобы провозгласить новое «мирное наступление». Уступку воинственности, связанную с кризисом в Агадире, он считал политической ошибкой, и теперь надеялся показать Хирсту и другим выразителям либерального мнения, что он извлек пользу из полученного урока и собирается вернуться к прежней антивоенной позиции. Ллойд-Джордж даже сделал недвусмысленное заявление о том, что будет придерживаться нового курса. В интервью, опубликованном в первый день 1914 года в «Дейли Кроникл», министр финансов признал, что все возрастающие военные расходы ложатся тяжким бременем на бюджет, и он хочет вернуться к прежнему уважаемому либералами принципу экономии.

Угроза, показавшаяся столь зловещей в 1911 году, уже не столь актуальна, сказал он. Отношения с Германией «сохраняются дружественными, и останутся таковыми еще долгие годы». Обе стороны уважают интересы друг друга, настаивал он, и здравый ум побеждает в улаживании сложных проблем, касающихся Северного моря». Военное столкновение на море двух держав ему представлялось практически невозможным, поскольку Германия не может не осознавать, как ничтожен ее шанс на победу. «Даже если Германия и собиралась бросить вызов нашему превосходству на море, то нынешнее положение должно полностью положить этому конец», — сказал он.

При таких обстоятельствах Ллойд-Джордж мог прийти только к одному-единственному логическому умозаключению. Настало время, провозгласил он, когда пора остановить «напрасные усилия» по дальнейшему наращиванию мощи британского военно-морского флота. Действительно, с его точки зрения было опасно наращивать силы, поскольку это «неизбежно спровоцирует другие нации». Ллойд-Джордж признавал, что Германия пока что сохраняет прежние темпы вооружения, но был уверен, что у нее на это есть законные причины. «Страна пережила столько нападений, вторжений и разрушений, что она не может отказаться от попыток защитить себя».

Никаких докладов, на которые опирался бы Ллойд-Джордж, высказываясь об англо-германских отношениях и об отсутствии у кайзеровских адмиралов намерения начать войну на Северном море, не сохранилось. Скорее всего, ему хотелось верить в здравый смысл руководителей Германской империи. Что самое скверное, он продолжал повторять свои доводы и спустя двадцать лет, когда отправился в Германию на встречу с Гитлером, а после возвращения сообщил читателям «Дейли Экспресс», что наращивание военной мощи Третьего рейха вызвано исключительно заботой о собственной безопасности.

«Словам Гитлера в Нюрнберге стоит верить, — писал Ллойд-Джордж в 1936 году. — Немцы готовы дать отпор любому, кто вторгнется на ее территорию, но сами они не собираются вторгаться в какую-либо другую страну». После встречи с Гитлером, которого он величал «Джорджем Вашингтоном Германии», Ллойд-Джордж даже сделал весьма опрометчивое заявление, что «установление германской гегемонии в Европе, которое было мечтой старого довоенного милитаризма, не является даже самой отдаленной целью нацистов».

Точно так же, как в 1914 году, он отказывался верить в «мечту старого довоенного милитаризма», точно так же и в 1936 году он пытался принизить и число жертв, и количество преследуемых нацистами евреев. «Для немецкого духа гонения столь же неприемлемы, как и для жителей Британии, — внушал он своим соотечественникам. — После того, как к ним вернется присущий им юмор, закончится и болезненный приступ».

Мерилом его поездки по Германии в 1936 году станет предупреждение, сделанное им нацистским лидерам Рудольфу Гессу и Иоахиму фон Риббентропу быть поосторожнее с Черчиллем, поскольку тот «не способен делать верные умозаключения».

Пока Ллойд-Джордж в начале 1914 года продвигал свои новые взгляды на германский милитаризм, Уинстон и его семья, включая Дженни, отдыхали на южном побережье Франции в шато, принадлежавшем герцогу Вестминстерскому. Среди других приглашенных гостей был и Фрэнсис Гренфелл. Он вел дневник в течение всего времени, что провел на юге Франции. Чтение его записей захватывает воображение, потому что он сохранил для нас высказывания Черчилля о том напряженном периоде — перед войной. Как бывший солдат, Гренфелл не мог не принимать доводов Черчилля относительно неизбежности войны. Кроме того, они были друзьями, и у них было о чем поговорить наедине. Брат Гренфелла — Роберт — сражался плечом к плечу с Черчиллем при Омдурмане, и погиб там. (Фрэнсис умрет в 1915 году, но он успеет отличиться в боях и получит «Крест Виктории».) .

Во время рождественского ланча Черчилль жестко критиковал Ллойд-Джорджа, что уже вошло у него в привычку. «Крестьянин с крестьянскими идеями», — отозвался он о своем коллеге. До конца 1913 года он еще надеялся, что Ллойд-Джордж поддерживает его в стремлении опередить военно-морские силы Германии, но уже к концу года он понял, что министр финансов будет оказывать мощное сопротивление, и другие члены кабинета последуют его примеру.

В самом деле, на следующий день в шато прибыло сообщение — меморандум Ллойд-Джорджа, составленный 24 декабря. Это был открытый отказ поддерживать планы Уинстона на строительство новых линкоров. Их число должно быть сокращено, — требовал министр финансов.

«Считаю своим долгом, — писал Ллойд-Джордж, — отказаться от напрасных затрат до тех пор, пока не станет окончательна ясной необходимость охранять наши берега… в противном случае у правительства есть опасения, что это «расточительные глупости».

Все это означало, что Черчиллю придется выдержать в одиночку нелегкую битву. Когда два ведущих представителя кабинета не идут в ногу по важнейшим вопросам, это означает, что один из них должен уступить. Уинстон отступать не собирался.

«Целый день он был молчалив и задумчив, — писал Гренфелл о Черчилле, — вечером усиленно работал, с трудом выдавливал из себя слова за ужином, и все они были отрывистые и резкие».

Но затем, как это ему свойственно, к концу вечера Уинстон оживился и принялся детально рассуждать о природе грядущей войны и лучших способах ее ведения. Однако присутствовавшие видели, что он все еще во власти депрессии, проявлением которой становилась неспособность сосредотачиваться на чем-то одном. Время от времени он снова уходил в себя, оттачивая некие предположения, которые мешали ему явственно видеть будущее. В этих случаях он хмурился, и его охватывало состояние, которое он называл «тоска зеленая».

Когда, наконец, приступ меланхолии прошел и к Уинстону вернулась присущая ему энергичность, за потоком его слов стало намного труднее уследить. Фрэнсис Гренфелл следовал за ним по пятам, чтобы не упустить сказанного и записать в дневник: «У. открыто говорил о франко-германской войне, которая, по его мнению, должна вот-вот начаться». Черчилль не знал, каким образом она начнется, но считал, что война не обойдет стороной Британию, потому что «мы не можем себе позволить, чтобы Германия разбила Францию». Он знал, что французы опасаются за исход борьбы, но также считал, что их пренебрежительное отношение к военным способностям кайзера дает им большую надежду. — «Немцы могут потерпеть неожиданные неудачи, если германский император будет единолично распоряжаться ходом военных действий».

Что касается Британии, Уинстон отметил, что «наши действия будут зависеть от четырех или пяти человек». Разумеется, он считал себя одним из этих людей, поскольку был уверен в лучшем для армии способе вступления в бой. «Армия Англии должна находиться на фланге, — говорил он, — так, чтобы ее командование было отдельным [от французского командования], и она постоянно поддерживала связь с морем».

Чтобы добиться победы, военные лидеры нуждаются в людях, которые знают, как надо сражаться. Но в отношении военно-морского флота, — говорил он Гренфеллу, — существует масса предрассудков. Уинстон говорил откровенно и даже заносчиво для человека, имевшего солдатский опыт, но никогда не принимавшего участия в морских боях. «Флот воюет плохо. Его единственная идея — это драться лоб в лоб. Например, если 3 корабля встретят 4 германских [корабля], флот тут же вступит в схватку, вместо того, чтобы собрать 7 или 8 других кораблей».

Есть люди, такие как Ллойд-Джордж, — которые никогда не нюхали пороха — не понимающие, что задача британского флота не только в том, чтобы противостоять германским кораблям в открытом море. На самом деле, флот может поддерживать незащищенный фланг армии на континенте, курсируя вдоль берега и обстреливая объекты на суше. По сравнению с германской армией, которая может выставить миллионы солдат, британская регулярная армия невелика. Экспедиционные силы — как доказывал Черчилль еще в первый год своего пребывания в парламенте, — не способны самостоятельно одолеть континентальную армию. Но если они будут оказывать поддержку французам, сражаясь на фланге вблизи моря, можно повернуть ход битвы в свою пользу. Если же этого не произойдет, британский флот всегда сможет прийти на помощь сухопутным войскам. Но Черчилль прекрасно сознавал, что Британии необходимо, чтобы Королевские ВМС значительно превосходили на морях любые другие флоты.

Предчувствия тех событий, что еще должны произойти, принимали не все члены кабинета. Более убедительными казались доводы Ллойд-Джорджа, а раз так, то и незачем беспокоиться о флангах и развертывании морской мощи вдоль побережья Франции и Бельгии. И вместо четырех дополнительных линкоров вполне приемлемо ограничиться двумя — это самое большее, на что кабинет давал согласие.

Слова «вполне приемлемо» — были ключевыми. Противники Черчилля не уставали повторять, что его доводы не убедительны. И что он не хочет прислушиваться к мнению других, не желает идти на компромисс. Мол, с его стороны это чистое мальчишество, каприз ребенка, требующего больше, чем он заслуживает. В разгар борьбы за новые линкоры Ллойд-Джордж сказал своему другу Джорджу Риделлу: «Уинстон ведет себя как расточительный мальчишка, который вдруг впервые получил доступ к огромному банковскому счету» (забавная критика, если учитывать, что совсем недавно карьера Ллойд-Джорджа находилась под угрозой из-за финансового скандала).

Либеральные критики, выступавшие против гонки вооружения, полагали, что для ее усиления нет убедительных причин. Уинстон возражал, что эти доводы кажутся неубедительными только при отсутствии явной угрозы со стороны Германии. Но все сразу встанет на свои места, если осознать, что эта угроза реальна. После его предложения, сделанного Германии, «устроить морские каникулы», он повторил то же самое в октябре 1913 года. И на этот раз предложение Черчилля было отвергнуто немцами, после чего он понял, что у Британии нет другого пути, кроме как готовиться к войне.

Такова была ужасная и неотвратимая логика событий. Если Германия нападет на Францию, если Британия не допустит, чтобы Франция была «сокрушена», если британская экспедиционная армия будет готова отправиться на помощь французам, а кабинет согласится отправить ее, то последствия — как понимал Черчилль — будут ужасающими. Перед первым лордом адмиралтейства стоял выбор: уйти в отставку и приложить все силы для сохранения мира любой ценой. Или же оставить за собой место и готовиться к мировой войне. Уинстон последовал завету Джеки Фишера: «Если ты сражаешся — то сражайся».

Ллойд-Джордж, однако, занимал двойственную позицию: он и хотел сражаться и не хотел этого. Если возникнет необходимость защищать Францию, это надо сделать, но не сразу. Он хотел, чтобы Британия сохранила свое превосходство на морях, но не слишком большое. Надо построить не четыре, а два линкора. И этим он отличался от Уинстона, который если сражался, то сражался.

После неофициальной поездки во Францию Уинстон вернулся, имея перед собой развернутую картину войны. «Л. — Д. привык иметь дело с людьми, которых легко запугать, — говорил он в частной беседе. — Но меня не запугает. Он говорит, что подаст в отставку вместе с другими членами кабинета. Пусть подают!»

На протяжении следующих двух месяцев он неустанно добивался своего, протаскивая в смету военно-морского ведомства все, что он считал нужным. И смета была огромной. Окончательная цифра составляла 50 миллионов фунтов. Но он делал то, что поклялся сделать. И твердо отстаивал свое, выступая против Ллойд-Джорджа, который призывал к экономии средств с той же неукротимой страстью, с какой он когда-то боролся против дредноутов Реджи Маккенны. Теперь два человека, Маккенна и Черчилль, поменяли свои прежние позиции. Реджи был на стороне Ллойд-Джорджа. «Ты знаешь, я за большой флот, — говорил Реджи одному из друзей, — но я против расточительства».

Когда препирательства, тянувшиеся так долго, зашли в тупик, терпение Асквита истощалось, и он положил конец спорам, дав добро на строительство четырех линкоров. Асквит поставил своему министру финансов условие: либо тот соглашается с таким решением, либо пусть подает в отставку. Премьер-министр не сомневался, что Ллойд-Джордж не покинет своего поста, и оказался прав.

Выиграв битву за линкоры, Черчилль решил восстановить прежние дружеские отношения с Ллойд-Джорджем. Но со стороны министра финансов чувствовался холодок и затаенная обида из-за того, что Черчиллю удалось выйти победителем в дебатах. «Если бы не теплое отношение ко мне Уинстона и его добрый характер, — какое-то время спустя признался он Марго, — я бы не знаю, что с ним сделал! Но, как ты говоришь, он такой ребенок!»

Публичные высказывания Ллойд-Джорджа, в которых он выражал свою примиренческую позицию в отношении Германии, показывали британскому обществу — и германским военным, — что внутри правящего кабинета существует глубокая оппозиция, выступающая против амбициозных планов Черчилля. Премьер-министр пытался объединить два лагеря, но действовал, как правило, запоздало и не очень убедительно. А в самом кабинете только Асквит и оставался единственным человеком, который поддерживал Уинстона. В январе 1914 года один из гражданских служащих адмиралтейства написал в письме другу: «Дело в том, что Черчилль уже надоел кабинету до чертиков. Он постоянно гребет только в свою сторону, отчего между ним и другими министрами происходят неизбежные стычки. Как коллега, он является для них великим испытанием. Но они не могут с ним тягаться в силу своего невежества, тогда как Черчилль способен прочесть целую поэму по любому пункту военно-морской программы».

После всей политической крови, пролитой в схватках по поводу бюджета и отмены права вето, правительство оказалось слабым и уязвимым. Но еще до того, как этой слабостью воспользовалась Германия, другая хорошо вооруженная сила решила испробовать правительство на прочность. Эдвард Карсон и ольстерские юнионисты решили показать зубы и добиться отмены гомруля. Они оказались настоящими гениями организации. Им удалось набрать 100-тысячное ополчение — Ольстерские добровольческие силы, — и воодушевить все это движение идеями политической и религиозной свободы. По призыву юнионистов полмиллиона человек подписали «Торжественную клятву», чтобы сокрушить гомруль и защитить Ольстер.

В 1914 году Ольстерские добровольческие силы начали активно вооружаться, добывая контрабандой нарезные винтовки. Это обстоятельство не ускользнуло от внимания германских военных, и они сочли, что мятеж в Ольстере может отвлечь британские войска и создать благоприятные для Германии условия, чтобы начать быстрое наступление против Франции. Как лорд Холдейн писал в мемуарах: «Немцы проявляли необычайно большой интерес к волнениям британской армии в Ирландии». Из австрийского посольства в Лондоне отправили дипломата в Белфаст, чтобы он на месте разобрался в ситуации. То, что он увидел, испугало его. Не оставалось никаких сомнений, что юнионисты готовятся к серьезной войне.

«Ольстер пребывал в лихорадочном возбуждении, — вспоминал австрийский дипломат Георг Франкенштейн. — В Белфасте во всем ощущалась мрачная решимость вооруженного сопротивления. Я видел протестантских священников в церковном облачении, воодушевлявших добровольцев молитвами и гимнами… Многие тысячи этих волонтеров… маршировали вместе с отрядом сестер милосердия, в то время как Карсон, с его будто высеченным из гранита лицом, выглядел как символ несокрушимой решимости, когда он возвышался над толпой и говорил о своем твердом намерении идти до конца, но не допустить выхода Ольстера из Союза».

Карсон и в самом деле оставался непреклонным и столь погруженным в мрачные мечты о кровавой бойне в Ольстере, что не принимал никаких попыток Асквита найти более-менее преемлемое решение вопроса. Одно из его предложений — отложить решение на шесть лет — вызывало только бурю негодования. «Это все равно, что растянуть пытку на шесть лет», — заявил Карсон.

Ольстерские юнионисты поставили правительство в положение, из которого невозможно найти выход. Если бы премьер-министр был тверже и решительнее, он мог бы выбрать подходящий момент, чтобы остановить Карсона и найти способ изолировать его. Но в эту трудную минуту кабинет обратился за помощью к Черчиллю. Еще неделю назад он вызывал всеобщее раздражение из-за непомерных требований, и вдруг стал «любимым бульдогом», который способен поставить лидера юнионистов на место. Ллойд-Джордж счел, что он слишком давил на Черчилля, и заговорил намного теплее со старым другом. «Речь, которую ты произнесешь, прокатится по коридорам истории», — убеждал он его.

Лесть попала в яблочко. Черчилль выступил на севере, в Брэдфорде, чтобы убедить юнионистов взять назад их угрозы. Но юнионисты сохранили твердость. Напрасно он пытался внушить им беспокойство по отношению к немцам, которые, внимательно наблюдая со стороны, могут надеятся на то, что внутренний кризис в Британии окажется даже более разрушительным, чем все прежние.

В течение следующих четырех месяцев правительство было полностью сосредоточено только на том, чтобы усмирить беспорядки в Ольстере. Но взаимонепонимание только нарастало.

Несколько десятков армейских офицеров, служивших в лагере Карра возле Дублина, считая, что их намереваются послать в Белфаст для борьбы с юнионистами, пригрозили отставкой. Это грозило тем, что мятеж будет разрастаться. Опасаясь, что находящиеся в Ольстере склады с оружием и другим военным снаряжением могут подвергнуться внезапному нападению, Черчилль послал эсминцы, чтобы помочь в переброске в регион армейских подкреплений. Когда оппозиция узнала об этом, Уинстон стал объектом словесной бомбардировки, которая своим размахом намного превосходила само деяние, послужившее для нее поводом. Юнионисты разжигали ненависть к Черчиллю, обвиняя в тайной подготовке заговора для штурма Ольстера и организации там «погрома». Основываясь только на слухах, Эдвард Карсон рисовал портрет Черчилля как самозваного царя Ольстера, решившего устроить бойню в Белфасте. Он величал его не иначе как «предательский сын лорда Рэндольфа, который желает остаться в памяти потомков белфастским мясником».

На протяжении всей его деятельности, критики всегда только набрасывали облик Черчилля, который потом подправляли по ходу дела, как им хотелось. И при помощи карандаша и резинки они могли мановением руки превратить его в чудовище, способное пойти на любое преступление. В очень большой степени это было вызвано его аристократическим происхождением, которого критики не могли ему простить. Никто не замечал того, что другие политики — его современники — с удовольствием принимали высокие титулы, которыми их жаловали, а он большую часть своей карьеры оставался просто Уинстоном. Но ничто не имело значения, когда кому-то из его недоброжелателей хотелось выявить сумасшедшего герцога, напыщенного принца или императора-тирана, спрятанного внутри Черчилля.

В самый разгар Ольстерского кризиса в «Фотнайтли Ревью» дали его портрет: «Мистер Черчилль все более и более напоминает других аристократичных демагогов, известных в истории… его высокомерие можно сравнить только с надменностью Клавдия, его безрассудные речи преисполнены чванства, он умет витийствовать, он самоуверен, его претензии безграничны, и он не испытывает ни малейших угрызений совести».

К счастью для Британии, грозящая ей гражданская война из-за Ольстера обернулась всего лишь длительной серией грубых словесных дуэлей. Вражда еще продолжала бушевать 28 июня 1914 года, когда другой объект ненависти националистов — австрийский эрцгерцог Франц Фердинанд, тот самый турист, что посещал Лондон прошлой осенью, — был застрелен в Сараево. И если в прошлом году лондонский визит Франца Фердинанда остался практически незамеченным, то и теперь его известие о его смерти довольно медленно доходило до сознания британской публики. Реакцию Артура Ли, члена парламента от партии тори и владельца Чекерса, можно назвать весьма типичной: «Новость о том, что некий австрийский эрцгерцог (один из многих и неизвестный у нас) был убит в месте под названием Сараево (которое ничего нам не говорит), не произвела на нас сильного впечатления, за исключением того факта, что бал в королевском дворце, которого мы с таким нетерпением ждали, был отменен, и при дворе объявлен траур».

В самом деле, какое значение для страны, находившейся на грани гражданской войны, могло иметь событие в балканском захолустье, где некий обезумевший убийца застрелил некоего наследного принца? Но, как вскоре выяснится, это убийство стало прологом долгой трагедии, которая быстро задвинула в тень Ольстерский вопрос, заставив его «уплыть назад», как выразился Черчилль, «в туманы и шквалы Ирландии». После объявления войны Ольстер тоже должен был сражаться, но против Германии, и вместе с остальной Британской империей.

 

XXVI. Последняя линия обороны

Пожар войны распространился очень быстро, много времени это не потребовало. Австрия стала угрожать Сербии, Россия готовилась выступить против Австрии, Германия превратилась во врага для всех, кроме Австрии. Были выдвинуты ультиматумы, государственные деятели самого высшего ранга заговорили на повышенных тонах, армии были мобилизованы, линкоры Королевских военно-морских сил вышли в море, и вахтенные матросы тревожно вглядывались вдаль, поскольку опасная черта уже приближалась. Германия, которой так не хватало повода, чтобы развязать военные действия, наконец, могла воспользоваться уважительной причиной и поддержать Австрию против русского царя и его западных союзников — французов.

Как и предсказывал Уинстон, британцы не могли допустить французского разгрома, и когда германские войска решили атаковать Францию через нейтральную территорию Бельгии, это стало поводом для вступления Британии в войну. В Лондоне, теплым вечером 4 августа 1914 года, Черчилль сидел в адмиралтействе, не отрывая взгляда от часов. До одиннадцати часов вечера Германия должна была дать ответ на запрос Британии о соблюдении нейтралитета Бельгии.

Минутная стрелка двигалась. Ответ не приходил. В одиннадцать часов в распахнутое окно донесся бой башенных часов Биг-Бена. И с первым ударом по комнате прошло шелестящее движение — на корабли была послана телеграмма с предписанием «Начать военные действия против Германии».

В свои тридцать девять лет Уинстон находился теперь в центре мировой войны, взяв на плечи груз ответственности за самый большой флот в мире, и обязанность прикрывать берега родного острова. Ему потребовалось тринадцать лет, чтобы подняться из рядов заднескамеечников парламента до одного из самых высоких постов империи. После всех споров и политических стычек, очернительства и брани, он получил возможность повлиять на ход истории, и доказать значимость героического видения жизни.

В этот драматический момент Черчилль получил немало ободряющих писем. Их прислали те, кто догадывался, как много это для него значит, и как долго он этого ждал. 10 августа Памела Литтон писала: «Думаю, что догадываюсь, какие чувства ты сейчас испытываешь: твои мечты сбылись, и ты сможешь проявить все свои способности в твоем положении главы английского флота и руководителя морских битв Англии в ее величайшей войне».

В первые дни войны многие жители Британии не сомневались, что она закончится через несколько месяцев, и что лучшие командиры вернутся домой, увенчанные венками победы и немеркнущей славой. А как еще могло быть иначе, учитывая мощь империи и давние традиции великих военных побед? Они представляли себе грядущие сражения как сообщения о спортивных достижениях. Это представление было столь распространенным, что вся ее жестокая суть легко скрывалась за возбуждающими чувство фантазиями о том, как войска переходят реки, города берутся штурмом, и солдаты берут в плен врагов после относительно бескровных атак и бесшумных маневров. Некоторые британские стратеги рассчитывали, что они выйдут победителями (как если бы это происходило в игре в гольф), несмотря на численное превосходство германской армии, перехитрив кайзера и вынудив его капитулировать. В то время как британские войска отбросят противника с поля сражения, Королевские ВМС расправятся с германским флотом и установят блокаду, которая повергнет немцев в панику. Вот таким образом очень многие рисовали себе картину «летней войны», когда услышали сообщение о ее начале.

Уинстон в адмиралтействе упивался тем, что наступил его час. Он предвидел эту войну, и теперь был готов к тому, чтобы сражаться, причем неважно где — на земле, на воде или в воздухе. Он даже не в состоянии был скрыть своего возбуждения от ближайшего окружения. Что вызывало у них неприятное ощущение — нельзя же так откровенно ликовать от того, что идет война.

Однако находились и те, кто радовался вместе с Черчиллем, отдавая дань тому упорству, с которым он укреплял флот. Неожиданно для Уинстона, у него появился поклонник — Джайлс Литтон-Стрейчи — биограф, писатель-эссеист и литературный критик. Литтон-Стрейчи был худ, темноволос и обладал едким, сухим чувством юмора. Но в его словах, произнесенных в сентябре 1914 года, не было и тени иронии: «Господь даровал нам остров, а Уинстон дал нам морской флот. Было бы полным абсурдом отрицать это преимущество».

Вначале Черчилль принимал вызов с воодушевлением, хотя и знал — это принесет смерть и множество разрушений. «Все обернется разрухой и крахом, — писал он Клемми. — А я в восторге, я счастлив. Разве это не ужасно? Но подготовка вызывает во мне прилив восторга».

Решительный момент настал, когда в кабинете стали обсуждать вопрос — надо ли вступать в войну? 1 августа Льюис Харкорт, который сразу убеждал всех, что Британии невыгодно сражаться на континенте, — заметил с изумлением и отвращением в дневнике: «Черчилль намеревается мобилизовать весь флот. Настроен воинственно». Зная, что германская армия собирается вступить в Бельгию, Черчилль и в самом деле был настроен воинственно. А Харкорт настолько не желал признавать очевидного, что не мог понять, почему Черчилль так ведет себя.

Причиной того, что война для Британии обернулась долгим изнурительным маршем, было то, что либералы вроде Харкорта, Ллойд-Джорджа и Асквита заняли двойственную позицию. С одной стороны, они ввергли нацию в войну, но отказывались действовать энергично и решительно. С первых же дней они воспринимали войну как своего рода субконтракт — хорошая работа для военных, но не настолько, чтобы ей отдаваться полностью. Через десять дней после начала войны противник Черчилля в кабинете министров — Реджи Маккенна — провел субботу, играя в гольф, и уверенно доказывал друзьям, что Уинстон слишком глубоко погрузился в дела войны и уделяет ей слишком много внимания. «На словах он хорош, — продолжал Маккенна, — но Уинстон никогда еще не совершил ничего значительного». Реджи еще долго рассуждал на эту тему, не замечая иронии ситуации: пока он играл в гольф, Уинстон отдавал себя полностью делам адмиралтейства.

Одним из немногих членов кабинета, кто сложил с себя полномочия, выступая против вступления Британии в войну, — был старый Джон Морли. Он слишком засиделся на своем месте и готов был уйти в отставку. Он прямо и недвусмысленно объяснил Черчиллю свою точку зрения: «Для военного кабинета я теперь не гожусь. Я буду просто мешать. Если уж мы ввязываемся войну, то все должны быть преисполнены решимости воевать. И мне здесь нет места».

Премьер-министр во многом сходился с Морли, в чем сам не хотел себе признаваться. Его дальнейшее поведение во время войны показывает, насколько Морли был честнее, и насколько его позиция была вернее. Асквиту следовало идти по его стопам. Как только начались боевые действия, Асквит все более дистанцировался от военных проблем и проводил часы, составляя письма молодой Венеции Стэнли, успокаивая и утешая ее. Она была моложе его на тридцать пять лет. Его страсть к Венеции и привязанность к ней становилась все сильнее с каждым днем войны. Вот типичное послание к ней того времени: «Моя дорогая — дороже нет ничего на свете — я люблю тебя всем сердцем и душой».

Он почти ничего не знал о войне, а то, что знал, почерпнул из книг. При встречах в кабинете министров он не проявлял ни тени радости от предстоящего насилия, но он и не намеревался отдаваться делу ведения войны со всей сосредоточенностью и убежденностью. Во время лихорадочного возбуждения первых месяцев войны, охватившего почти всех, премьер-министр занимался привычными рутинными делами, посещал ужины, произносил тосты и отправлялся вздремнуть после изрядной доли выпитого. В один из сентябрьских дней, когда лорд Китченер — новый глава военного министерства — и Черчилль увлеченно обсуждали планы сражений, Асквит заснул, и ему приснилась обожаемая Венеция. «Когда я открыл глаза, — писал он ей, — твое видение растаяло. Я оказался в роли Кубла-хана» . Я снова столкнулся с суровой реальностью в образе Китченера и Уинстона, кстати, последний только что вернулся из полета — он тайно встречался с адмиралом Джеллико где-то на севере Шотландии».

Асквит был настолько опьянен и заворожен своим чувством к Венеции, что не замечал, как разглашает секретнейшие сведения в письмах к ней. «Это очень секретно», — писал он, а затем в деталях описывал сведения о тайных перемещениях войск, подвергая их величайшей опасности. Многие его письма к ней полны отступлений, в которых он обсуждает тему войны так, словно речь идет о каком-то развлечении в гостиной или же об игре в шахматы, которая идет где-то в отдалении.

Война как-то проходила мимо него. Обеспокоенный тем, что Королевскому флоту придется вести бои в штормовых северных широтах, он говорил об этом не как военный лидер, управляющий целыми армиями, а как пожилая тетушка, жалующаяся на непослушного племянника: «Прошлым вечером я говорил Уинстону… он слишком далеко гребет — так и посуду перебить недолго».

Но если премьер-министр не в силах быть лидером, кто-то должен взять ответственность на себя! Естественно, Уинстону не понадобилось много времени осознать, что именно он должен заполнить вакуум. У него было то, чего так не хватало членам кабинета — юношеская энергия, военный опыт и, главное, желание победить. И многие из них поняли, что для них это удачная находка, во всяком случае, на первых этапах. В эти начальные военные месяцы Уинстон, похоже, успевал быть одновременно во многих местах, то встречаясь с кем-нибудь из адмиралов, то дискутируя о стратегии с генералами. Лорд Холдейн писал ему: «Асквит признался мне сегодня после обеда, что тебя можно сравнить с большим войском в поле, и это правда».

Черчилль принял его слова близко к сердцу. И он поверг военных в ужас (а вместе с ними и всю страну), когда неожиданно решил, что обязан непосредственно принять участие в битве как полевой командир в полном смысле этого слова. Как первый лорд адмиралтейства он вовсе был не обязан стоять на капитанском мостике линкора под огнем, или, тем более, командовать войсками на линии фронта. Но 3 октября, когда Черчилль прибыл в бельгийский порт Антверпен, чтобы проследить за ходом обороны, он решил задержаться там на три дня и превратиться в генерала. . Его не пугал мощный артиллерийский обстрел, что мог закончиться для него печально, как и вся драматическая ситуация обороны против превосходящих германских сил . Но запах пороха пробудил в нем боевой инстинкт.

Вместе с бельгийскими войсками, а также с Королевской морской пехотой и частями Королевской морской дивизии, созданной им еще в августе, Черчилль решил удерживать город до тех пор, пока не прибудут подкрепления. .

Сумасшедшая энергия настолько переполняла его, что он забыл обо всем на свете, кроме предстоящей схватки с противником. Один итальянский военный корреспондент описывал, как Уинстон, одетый в плащ и с яхтсменской фуражкой на голове, передвигался среди войск, не обращая ни малейшего внимания на осколки, падавшие со всех сторон. Ему не хватало времени для сна, но его ум оставался все таким же острым, и он то и дело выдвигал всевозможные идеи о том, как защитить город. Некоторые из этих идей были хорошими, а некоторые — неудачными. Об одном из самых необдуманных решений Уинстон сообщил телеграммой Асквиту — он просил, чтобы с него сняли обязанности первого лорда и предоставили ему «полномочия командующего отдельным соединением в поле». Почему-то он вбил себе в голову, что защита Антверпена в данный момент — самое главное дело жизни. И надеялся выйти победителем. Но Асквит ответил решительным отказом.

Его счастье, что Уинстон выбрался оттуда живым и здоровым. Прибывший офицер — старше его по возрасту и намного опытнее, взял на себя обязанность защищать Антверпен . А Уинстон вернулся в Лондон. Реакция его коллег в кабинете колебалась от возмущения до восхищения. Сэр Эдвард Грей преисполнился за него гордостью и писал Клемми: «Я просто светился от счастья из-за того, что сижу рядом с настоящим Героем. Не могу даже передать тебе, как я восхищаюсь его храбростью и доблестным духом. Он настоящий гений войны».

Несмотря на то, что Антверпен был все же взят немцами, его оборона позволила задержать их быстрое продвижение к северному побережью Франции и помешала им захватить порты на Ла-Манше . В то же самое время падение Антверпена сразу превратило Уинстона из героической фигуры в объект насмешек. Радостный энтузиазм, с которым он рвался в бой, подвел его. Уинстону на какой-то миг представилось, что только он один в состоянии защитить город. Его противники принялись порицать Уинстона за то, что он оставил свой важнейший пост в адмиралтействе ради того, чтобы самому ввязываться в бесполезную борьбу за бельгийский порт. Х.А. Гуинн, редактор «Морнинг Пост», даже попытался возложить всю вину за так называемый «антверпенский промах» исключительно на Уинстона. Он обвинял его в том, что первый лорд поставил под удар британские войска только ради собственной личной славы.

«Вся эта авантюра, — писал Гуинн, — являлась делом Черчилля, и не кажется, что она была обсуждена, обдумана или согласована с кабинетом». Рассерженный редактор даже направил письмо премьер-министру и другим членам кабинета, требуя смещения Уинстона. Владельцу его газеты он написал о первом лорде следующее: «Представьте себе, что нашим флотом командует такой тип. Человек, который что-то вбивает себе в голову и, не дав себе труда поразмышлять над правильностью идеи… вовлекает нас всех в поспешные действия. И это в то время, когда надо беречь каждого человека!»

На самом деле Черчилль принял решение отправиться в Антверпен после обсуждения этого вопроса с Китченером и Греем, и оба пришли к выводу, что жизненно необходимо задержать немцев у города как можно дольше. Задача Черчилля состояла в том, чтобы воодушевить бельгийцев на бой и дать им почувствовать поддержку со стороны. Китченер обещал прислать на помощь защитникам Антверпена до пятидесяти тысяч человек. . Когда план обороны представили Асквиту, он полностью поддержал его.

«Бесстрашный Уинстон должен отправиться в полночь, чтобы достичь Антверпена около 9 часов утра, — так писал 3 октября премьер-министр своей возлюбленной Венеции. — Если он будет в состоянии изъясняться на иностранном языке, то бельгийцы услышат такие речи, которые им никогда не доводилось слышать прежде. Думаю, что он сумеет внушить им твердость духа».

На какое-то время присутствие Черчилля в городе действительно поднимало дух сопротивления бельгийцев. «Уинстону удалось убедить их держать оборону в тот момент, когда они готовы были отступить», — писал Асквит 5 октября. Но как только Черчилль 6 октября покинул Антверпен, сопротивление бельгийской армии ослабло, и город пал спустя четыре дня. . Асквит не видел в этом никакой вины Черчилля, всю вину он возлагал на военных Бельгии, а также на французов, не оказавших им поддержки в той степени, в которой они нуждались.

И в поздние годы Черчилль оправдывал свои действия в Антверпене, но признавал: «Будь я на десять лет старше, я бы сначала подумал, прежде чем браться за такое невыигрышное задание».

В истории есть масса примеров тому, как полководцы отправляли других умирать, не видя, даже издалека, поля сражения. И самые непримиримые критики Черчилля все же вынуждены признать, что он к таковым не относится. Во время битвы за Антверпен те члены кабинета, кто полностью отдавали себе отчет в том, что город все равно придется сдать, восхищались неукротимой храбростью Черчилля. «Он необыкновенное создание, — сказал Асквит седьмого октября, — с непостижимой решительность школьника… и то, что многие считают характерной чертой гениев — «молниеносным прояснением в голове».

Королевский флот, ради строительства которого Черчиллю пришлось преодолеть такое мощное противостояние заднескамеечников, теперь сдерживал угрозу нападения немцев с моря, а в конце Первой мировой войны вышел победителем. И в самом начале, не будь флот так хорошо оснащен и подготовлен к войне, немцы могли бы застать его врасплох, перекрыть выход каким-то кораблям и сделать так, чтобы высадка Британских экспедиционных сил во Франции прошла бы при мощном противодействии противника. Не исключено, что британцам вообще пришлось бы отступить. Но к концу 1914 года войскам британцев и их союзников, развернутым на Западном фронте, уже не грозил риск внезапного и катастрофического по своим последствиям удара. Маневренный период сменился сидением в окопах, прикрытых заграждениями из колючей проволоки.

Избегая рискованных ситуаций, многие генералы и политики, вовлеченные в войну, привели ее к патовой ситуации. Каждый из них надеялся, что сдвинуть противостояние с мертвой точки удастся благодаря случайному везению, или, возможно, благодаря самопожертвованию тысяч солдат, которые каким-то образом сумеют провести решительную атаку и прорвать оборонительную линию противника. Черчилль ненавидел такое топтание на месте. Ему хотелось что-то немедленно предпринять. Новое и неожиданное. Он искал более эффектных способов сокрушения боевых линий — решительных ударов вместо булавочных уколов. Разочарованный многими высшими командирами, он обратился за помощью и советом к тому, чьи нешаблонные взгляды его так привлекали — Джеки Фишеру.

Несмотря на личные возражения короля, который считал адмирала слишком старым и неуравновешенным, в конце октября Черчиллю удалось вернуть Фишера на действительную службу. Возвращение его в адмиралтейство оказалось самым худшим из всех решений, принятых Уинстоном в период войны. Опасения короля оправдались. Возраст Фишера начинал сказываться. Ему уже было около семидесяти четырех лет, и его характер стал еще более невыносимым, чем прежде, если говорить мягко.

«В действительности он ничего не делал, — писал капитан 1-го ранга Херберт Ричмонд о Фишере в январе 1915 года. — Он уходил домой поспать после обеда. Он был стар, изможден и очень нервозен. И это ненормально вручать судьбу страны в руки старика, не пользующегося авторитетом, который боялся мелких поражений, чтобы не уронить своего престижа. Печально».

Возможно, Черчилль и рассчитывал получить от адмирала дельный совет, но ему понадобилось больше времени, чем капитану Ричмонду, чтобы осознать, что Фишер «износился». Тем временем Уинстон все еще надеялся найти «точку сборки» и переломить ход войны. Асквит знал его намерения и, как обычно, счел нужным поделиться последними секретными планами с Венецией. «Его быстрый и гибкий ум, — писал он 5 декабря 1914 года, имея в виду Черчилля, — на этот раз сосредоточился на Турции и Болгарии. Он намеревается организовать героическую экспедицию в Галлиполи и в Дарданеллы».

С самого начала Асквит решительно выступил против этой затеи. Узкий пролив Дарданеллы у берегов Турции находился слишком далеко от Западного фронта. Конечно, гипотетическая возможность усмирить Турцию (союзницу Германии) имелась, после чего Россия (союзница Британии) получала возможность провести свои корабли через Босфор и Дарданеллы в Средиземное море . В случае благоприятного исхода операции, немцы должны были перенести внимание с Западного фронта. А если удача отвернется от русских или же Германия не будет обращать внимания на Дарданеллы? Хотя пролив был всего лишь тридцати восьми миль в длину, турки готовились защищать каждую его милю всеми силами, которые они только могли собрать. Их беспокоило одно: в случае, если вражеский флот благополучно минует пролив, он может легко добраться до Константинополя и напасть на столицу Турции.

Но в тот момент Черчилль уже слегка изменил свои планы. В конце декабря он предложил новую мишень для нападения, ближе к дому — маленький германский остров Боркум в Северном море. Если мы внезапно захватим его, уверял он Асквита, это сразу изменит ход войны. «То, что он окажется у нас в руках, будет раздражать противника, и, возможно, они решатся на морское сражение». Надо делать какие-то неожиданные шаги, настаивал он. «Неужели нет другого выхода, кроме того, что посылать наших солдат жевать колючую проволоку во Фландрии?!»

Примерно недели две Уинстон был увлечен планом атаки на Боркум, пока Джеки Фишер и лорд Китченер не приняли идею с Дарданеллами. 12 января Фишер писал своему другу, что комбинированное нападение с суши и моря на пролив и Галлиполийский полуостров может дать хороший результат, особенно, если собрать для этого значительное количество войск. «В таком случае мы легко возьмем Константинополь». Но Черчилль решил быть более осмотрительным, обсуждая с Фишером идею о Дарданеллах, которую тот выдвинул. Не имеет значения, будет ли нам легче сражаться с турками, чем с немцами, писал он: «Наш враг — немцы, и нам не стоит искать легких побед и более слабого противника». И Черчилль очень подробно изложил все свои сомнения по этому поводу, однако Фишер победил. Он требовал подключить к штурму пролива новый линкор «Куин Элизабет».

Этот корабль был вооружен теми самыми 15-дюймовыми пушками, которыми так гордился Уинстон. . И ему, конечно, пришлась по душе идея проверить действенность дальнобойных орудий, которые могли издалека разрушить турецкие форты, расположенные в проливе. Это сразу склонило чашу весов, поскольку до этого он сомневался. Но появление в планах операции линкора «Куин Элизабет» меняло все.

Теперь Черчилль был уверен: шквальный огонь самого мощного корабля Королевского флота может разнести береговые укрепления турок. В данном случае на него оказало влияние и то, что он сам пережил в Антверпене: постоянный артиллерийский обстрел со стороны немцев разрушал волю бельгийцев к сопротивлению.

В секретной докладной записке, составленной для российского великого князя Николая , Черчилль писал, что план операции включает «систематическое и планомерное подавление фортов дальнобойным огнем 15-дюймовых пушек «Куин Элизабет», за чем последует прямая атака 3 или 4 старыми линкорами, и можно надеяться, что это будет по характеру походить на те методы, которыми немцы разрушали… форты внешней оборонительной линии в Антверпене».

13 января Черчилль описал коллегам по кабинету картину того, как военно-морские силы будут выводить форты из строя «один за другим», пока не установят контроль на всем проливом. В ответ первым выступил Ллойд-Джордж, заявивший, что план ему нравится. Китченер сказал, что «попытка того стоит». Асквит тоже дал согласие, и вскоре флот, насчитывавший более дюжины линкоров — большей частью старой постройки — был подготовлен к штурму Дарданелл .

Почти в тот же момент Фишер начал пересматривать план, боясь, что нападение окажется неудачным. Однако все остальные в кабинете уже заразились его энтузиазмом. К концу января Эдвард Грей не сомневался, что «турки будут парализованы от страха, когда услышат, что их форты разрушены один за другим». В конце февраля премьер-министр уже был готов «рискнуть», — как он писал Венеции. «Я убежден, что нападение на пролив, оккупация Константинополя, возможность отрезать почти половину Турции, поднять восстание против них на всем Балканском полуострове, — открывает такую уникальную возможность, что мы не имеем права воздерживаться, а должны поставить на эту карту все».

Он ошибался. Это был полный крах с самого начала до самого конца. Орудийные залпы с линкора «Куин Элизабет» в феврале достигли своей цели , но когда старые линкоры 18 марта двинулись по проливу, чтобы обстреливать форты, они сразу напоролись на мины. Три из них были потеряны в первые несколько часов. . Ситуация менялась от плохой к худшей, ошибка следовала за ошибкой, как на море, так и на суше. Особенно много ошибок сделала армия, пытавшаяся очистить Галлиполи от турецких войск, которые показали себя куда более дисциплинированными и стойкими, чем британцы могли себе представить.

Начиная с 25 апреля австралийские и новозеландские войска присоединились к крупным англо-французским силам, чтобы сражаться против турок, и хотя обе стороны демонстрировали чудеса храбрости, они оказались в таком же позиционном тупике, что сложился на Западном фронте. . Десятки тысяч человек, вовлеченных в эти бои, погибли за оставшуюся часть года. . Сильно пересеченная местность, плохая погода и военная некомпетентность обернулись — вместо обещанной Асквитом «уникальной возможности», — долгим бесплодным противостоянием, ничего не изменившим в ходе войны.

Вину следовала разложить на всех поровну. Но именно Черчилль заплатил по полной. Слишком высоко взлетел на тот момент молодой титан. И когда понадобилось найти козла отпущения, всю ответственность возложили на Черчилля. Совсем немного времени прошло с того момента, когда неудачи последовали одна за другой, и тотчас указательный палец был направлен в его грудь. В мае 1915 года отношения и коллег, и противников сошлись.

По сути, именно премьер-министру принадлежало последнее слово. Именно он и принял решение «рискнуть». Асквит брал на себя ответственность, но отказался держать ответ за случившееся, как и Китченер, который из рук вон плохо вел Галлиполийскую кампанию. Точно так же вел себя и Джеки Фишер, доказывая изо всех сил, что все время сопротивлялся Дарданелльскому плану. Из-за своей молодости и уже сложившейся в обществе репутации рискового человека, Черчилль стал наиболее удобной кандидатурой на роль главного виновника, ответственного за провал операции. Это было намного проще, чем возлагать вину за это на Асквита, Китченера и Фишера.

Первым от него отвернулся Фишер. Адмирал вышел из себя, когда 13 мая турки торпедировали линкор «Голиаф». Пятьсот человек из его команды погибло . Старый адмирал даже не хотел обсуждать вопрос о перемене стратегии или выводе войск. Он решил полностью устраниться. 15 мая он отправил Уинстону и Асквиту прощение об отставке. Уинстон уговаривал его остаться. Но тот отказался, написав мелодраматические строки: «Ты должен остаться. А Я ДОЛЖЕН УЙТИ!» После чего он начал выдавать комментарии, которые подрывали репутацию Черчилля, играя на руку его противникам: «ОН ОЧЕНЬ ОПАСЕН!» В письме к лидеру тори Эндрю Бонар-Лоу он высказался еще жестче: «Уинстона надо убрать любой ценой! НЕМЕДЛЕННО!» Он уверял, что «грандиозный провал» в Восточном Средиземноморье полностью ложится на плечи Черчилля, и что он «отказывается иметь какое-либо дело с ним!».

Черчилль ожидал чего-то в этом духе. Все то, над чем он так тяжко трудился все эти годы, поставил под сомнение сварливый старик-адмирал. Но дело было даже не в том, что провалилась не очень хорошо продуманная другими военными операция. Страшная военная ошибка оборачивается громадными потерями на поле боя. А в случае с Черчиллем — самым уязвивым местом становилась его гордость. Запятнать ее — это было хуже смерти.

Его поразительно быстрый взлет был подобен внезапной вспышке. Столь же стремительным оказалось и падение. Под нападками прессы, обвинявшей правительство, Асквит был готов любым способом спасти свое кресло премьер-министра. Его враги-консерваторы понимали, насколько он стал уязвим, и что уход Фишера в отставку продемонстрировал трещины и проколы правительства во время войны. «Внезапно министерское здание обрушилось, — писал лорд Керзон 18 мая, — из-за взбрыка старого Джеки Фишера».

Ллойд-Джордж тоже не считал, что должен проявлять снисходительность и защищать Черчилля. Если принести его в жертву, значит и Асквит, и Ллойд-Джордж останутся при власти. «Уинстон должен уйти, — писал он своей любовнице 15 мая. — Его уже можно хоронить». По поводу своего согласия Ллойд-Джордж заявил, что оно было «вынужденное», поскольку весь кабинет дал согласие напасть на дарданелльские форты.

Георг V был доволен такой переменой отношения к Черчиллю. Его все больше и больше утомлял этот «чертик из коробки». «Премьер-министр должен организовать национальное правительство, — заметил король, — только таким способом мы сможем избавиться от Черчилля в адмиралтействе».

Уинстон пытался убедить Асквита не увольнять его, но уже было поздно что-либо предпринимать. «Все закончилось, — писал он Джорджу Ридделу 20 мая. — Все, за что я боролся — это победа над Германией». В сложившихся обстоятельствах он не мог рассчитывать на поддержку премьер-министра, которого он называл «ужасно слабым — инертно слабым. Эта слабость убьет его».

Даже Вайолет — неизменная его сторонница — не в силах была помочь. Она разрывалась между стремлением поддержать старого друга и желанием помочь отцу выйти из кризисной ситуации. Вайолет сделала выбор в пользу отца, но при этом все-таки попробовала объяснить Черчиллю, чем продиктовано ее решение. 19 мая они встретились в его кабинете. Разговор прерывался слезами. «Твой отец должен был поддержать меня!» — говорил он. Вайолет не смотрела на него, она уперлась взглядом в пол, погрузившись в мрачные размышления. «Я чувствовала, что разбиваю его сердце», — записала она в дневнике. Но самое большее, что она могла просить у отца — найти более-менее подходящее место для Уинстона. Асквит пообещал сделать все, что будет в его силах. Но Черчилль понимал, что Асквит так слаб, что у него едва хватает сил, чтобы удержаться самому.

В самом конце мая премьер-министр образовал военное коалиционное правительство с участием тори. Теперь надобность в Черчилле отпадала. Он должен был покинуть кабинет. Фортуна отвернулась от него. Из неясной тьмы снова вынырнул Бальфур, чтобы возглавить адмиралтейство. Два главных врага Черчилля — юнионисты Эдвард Карсон и Бонар-Лоу — получили места в правительстве. Унижение Черчилля заключалось не только в том, что его отстранили от должности первого лорда, но еще и потому что для него не нашли лучшего места, чем канцлер Ланкастерского герцогства. Скрепя сердце он согласился. Ему требовалось время, чтобы осмыслить случившееся и решить, что надо делать.

Но смириться с переменой статуса было трудно. Годом ранее, когда он изо всех сил готовился к войне, Карсон и Бонар-Лоу только начинали продвигаться по карьерной лестнице. Но что еще более непостижимо — Карсон, человек, который в свое время угрожал ради защиты Ольстера нарушить все государственные законы, — стал ныне генеральным атторнеем (министром юстиции) Великобритании. Враги Уинстона могли ликовать. Раньше он был неуязвим, и вот теперь они отомстили за все свои провалы. Он получил по заслугам за свое прежнее нахальство. Комментарии Фишера, обращенные к Бонар-Лоу, прокатились по газетам тори: «Суть в том, что Уинстон Черчилль опасен для страны», — писала «Морнинг Пост» Х.А. Гуинна.

Война длилась уже год — и будет продолжаться еще три года. Но Черчилль — с невероятной скоростью — оказался одной из ее первых политических жертв. Подобно лорду Байрону, молодой Уинстон встретил трагический поворот судьбы в борьбе против турок.

Но более всего из-за падения Черчилля ликовали немцы. Их газеты заполнили карикатуры и насмешливые статьи. В них говорилось о том, что Германия потеряла «самого ценного союзника». Все его известные цитаты теперь обращали против него. В одной из газет злорадствовали. «Фальшивая фраза «флот для Германии — большая роскошь», похоже, обернулась для его страны «большой роскошью». Если бы он попал в плен, то нам бы не пришлось даже отнимать у него «почетный меч», так как он сломался».

Уинстон чувствовал, что его предал не только Фишер, но и все его соратники по кабинету министров, которые поддерживали операцию в Дарданеллах, а потом сделали вид, будто это была только его идея. Отказ Ллойд-Джорджа поддержать его был особенно обидным, хотя тот делал вид, что огорчен уходом друга. Он говорил о том, какой потерей стала для адмиралтейства отставка Черчилля: «Юнионисты должны были, обязаны были согласиться на то, чтобы он остался на своем посту. Для того чтобы умилостивить их, не было никакой необходимости стаскивать его с топ-мачты, откуда он руководил огнем, вниз на палубу, где ему приходится полировать медь». Чтобы оправдаться в том, что Черчиллю дали такую ничтожную должность, Асквит заявил, что терпеть Черчилля в адмиралтействе не было никакой возможности. Учитывая, что он теперь стал заложником тори, это было чистой правдой.

Долгое время Черчилль пребывал в состоянии шока. Он оглядывался вокруг, словно не верил, что он все еще жив. «Рана долго кровоточила, но не болела», — так описал он свои чувства позже. В сорок лет он стал выглядеть намного старше. При ходьбе он стал сутулиться, взгляд померк. Один из военных корреспондентов, прибывший в Лондон, оказался на ужине, где он встретился с Черчиллем, и был просто потрясен: «Меня удивила перемена, случившаяся с Уинстоном Черчиллем. Он сразу постарел, лицо побледнело, похоже, он находится в состоянии депрессии и остро переживает уход из адмиралтейства».

Не только неудача давила его. Он утратил цель и потерял смысл жизни. Уинстон напоминал сложный механизм, запланированный двигаться вперед годами, и вдруг его внезапно отбросили назад, заставив буксовать на месте. «Меня так пугает, что Уинстон все время печален и ничего не хочет делать, — говорила Дженни. — Но когда ты четыре года держишь в руках руль управления, и вдруг оказываешься отброшенным назад. И почему?» Более того, по той причине, что он занимал весьма скромное место в правительстве, Уинстон только мог мучительно наблюдать со своего заднего места за тем, как другие принимают ошибочные решения, касающиеся судьбоносных наземных сражений на востоке и на западе.

«Я только мог наблюдать, как отбрасываются большие возможности, — вспоминал он, — и как слабо и бездарно исполняются планы, которые я продвигал, и в которые верил всем сердцем. Мне оставалось только впадать в каталепсию, поскольку я не имел возможности возразить или как-то повлиять на результат».

Когда Клемми спросили, какое было самое трудное время для ее мужа, она ответила, не медля ни секунды: «Дарданеллы. Я думала, что это разобьет его сердце».

Его утешала только преданность и поддержка жены, а также то, что у них было трое детей, о которых надо было заботиться и растить их.

Рыжеволосая красавица Сара Черчилль родилась в октябре 1914 года. Клемми была так предана своему супругу, что пыталась воспользоваться любым предлогом, чтобы защитить его репутацию. Она даже написала длинное письмо премьер-министру, объясняя, почему ее мужу должны предоставить еще один шанс. Понимая Уинстона как никто другой, она перечислила Асквиту три его бесценных качества, которые правительство обязано было использовать: «мощь, воображение и смертельное желание разбить Германию». Но, найдя козла отпущения, премьер-министр не ответил на ее письмо, назвав его «письмом маньяка».

Как бы ни любил Уинстон свою семью, как бы ни был привязан к ней, все же ему требовалось более широкое поле для деятельности, он желал приносить пользу большему числу людей. И в военное время имелось только одно лекарство для такого неугомонного человека, как он. Уинстон хотел сражаться, но его не устраивал тот тип боевых действий, который велся в траншеях. Он предпочел бы такой род войск, который давал реальные результаты. Но Асквит отказывался предоставлять ему хоть что-то мало-мальски значимое. Почти пять месяцев Уинстон оставался без какого-то настоящего дела, ожидая подходящего случая, который так и не появился. Только для того, чтобы хоть чем-то занять себя, он вдруг неожиданно заинтересовался живописью. Семейный друг дал ему несколько уроков, но они были незначительными. Уинстон начал писать маслом портреты и пейзажи. У него обнаружился талант к этому. Живопись настолько увлекла его, что он на какое-то время забыл о своей беде. Точно с таким же увлечением, с каким он строил замки из песка, Уинстон погрузился в новый мир. Он создавал его сам, и тот подчинялся его воображению. Ни Джеки Фишер, ни Ллойд-Джордж не могли вторгнуться и изменить его взгляд на линию деревьев, сад или сельскую тропинку между изгородями. Живопись позволяла Черчиллю переноситься в совершенно иной, почти идеальный мир красок и света. Он видел в пейзаже то, что ему хотелось видеть, и переносил все это на холст в своей собственной манере. Еще никогда он не испытывал такой полноты власти. Живопись на долгое время осталась его страстью. Позже он описал свое состояние: «Целые дни я посвящал этим экспедициям и этому занятию — дешевому, доступному, невинному, захватывающему, восстанавливающему силы».

Но в один из самых трудных моментов 1915 года даже новое любимое увлечение не могло отвлечь его от мрачных раздумий. В августе к ним в графство Суррей приехал Уилфред Скоуэн Блант — поэт, писатель, дипломат и путешественник. Его поразило, в каком состоянии депрессии находился Черчилль. Блант нашел, что только любовь Клемми позволила Уинстону сохранить психическое здоровье. Живопись давала ему возможность проявить себя. В какой-то момент Уинстон отвернулся от мольберта и с невыразимо печальным выражением произнес: «На этих руках больше крови, чем краски. Все эти тысячи людей погибли. Мы думали, что это будет несложная операция, и так бы оно и было, если бы все пошло правильным путем». А потом он снова замолчал.

К концу лета пейзажи на его полотнах становились все более мрачными и унылыми. Уинстон понял — надо что-то менять. Жизнь переменилась, и в сорок лет он почувствовал вкус к другому роду деятельности. Он все еще оставался офицером Собственного Королевы Оксфордширского гусарского полка территориальной армии. Он мог отправиться на фронт обычным майором, если бы знал, где будет воевать. Кто-то мог посмеяться над такой фантазией — бывший первый лорд адмиралтейства намеревается отправиться в окопы, полные грязи, где его может сразить даже шальная пуля. Но над ним так долго смеялись, что это уже его не трогало.

11 ноября 1915 года он отказался от своей ничего не значащей должности, объяснив в письме Асквиту, что не «хочет тратить время на пребывание в хорошо оплачиваемом бездействии». Сообщение о его отставке появилось в газетах, наряду с сообщением о том, что он едет воевать во Францию. Перед отъездом он получил письмо от Мюриэль Уилсон. Простое, но сердечное послание. Она заканчивала его словами: «Мне просто хотелось сказать, как я восхищаюсь твоей храбростью».

Война оставила многих ранеными и искалеченными. Черчилль получил только карьерную травму. Можно было сказать, что ему повезло. Но тогда он не мог знать, зарубцуется ли эта рана когда-нибудь, и позволит ли она вновь вернуться к любимому делу. Он был настолько уверен в себе, его взлет был таким стремительным, что он не успел подготовиться к возможному падению. Вариантов для выбора теперь открывалось не так много. В мирное время он мог бы обратиться к народу за поддержкой, объяснив случившееся в своих выступлениях и через статьи в газетах. Но во время войны добиваться своих целей подобным образом было бы недостойно. Его не только отстранили от власти, но при этом он еще был вынужден молчать, по крайней мере, какое-то время.

Это был неожиданный поворот судьбы, которая прежде предоставляла на выбор богатые возможности. Пока шла война, он мог взлететь, поднимаясь все выше и выше, надеясь, что найдется сила, которая удержит его падение. Как герой мирного времени, он был готов пережить не одну политическую смерть, зная, что поднимется и будет сражаться вновь. Но на этот раз война сделала его павшим героем, без всякой надежды вернуться на прежнее место. Оставалось только вступить в реальную битву во Франции, где смерть всегда ходила рядом. Уинстон мог бы написать о своей трагической политической неудаче в духе Байрона, но он вдруг понял, что не желает ставить точку в конце главы, и предпочитает либо сражаться, либо умереть.

Не утешал его и пример собственного отца — лорда Рэндольфа, которому никогда не удавалось на исходе третьего десятилетия своей жизни восстановить собственную карьеру после падения с властного олимпа. В какой-то степени Уинстон не мог избавиться от преследовавшей его мысли: а не повторяет ли он семейную трагедию? Отец умирал очень долго и мучительно. Что если траншеи тоже предоставят ему такую возможность?

В середине ноября Черчилли устроили небольшой прием, чтобы друзья могли попрощаться с Уинстоном. Клемми прилагала все силы, чтобы не расплакаться. Эдди Марш даже не пытался сдержать слез. Дженни тоже была печальна, но и одновременно сердилась, что ее «гениальный сын» вынужден отправляться в окопы. К удивлению Уинстона, пришли Марго и Вайолет. Генри не пришел. На столе стояла еда и напитки. Уинстон облачился в военную форму и обещал писать.

Его звезда настолько померкла, что он не верил, будто что-то может еще больше испортить его репутацию. Что-то в нем было от азартного игрока, который готов снова и снова бросать кости, ставя на кон все, ради того, чтобы дать удаче шанс повернуться к нему лицом. Он подготовил письмо, которое должны были передать Клемми: «в случае моей смерти». Он написал его раньше, еще летом. В нем шла речь о страховании и других финансовых делах. Но заканчивал Уинстон словами о том, что было настоящей ценностью в его жизни, что особенно стало очевидно теперь, когда громы и молнии уже отгремели и отсверкали, а у него за спиной остались его сорок лет. Его слова звучали как голос призрака, заговорившего с Клемми в тот момент, когда история подошла к концу, и уже нет возможности дописать еще одну главу.

«Не горюй обо мне слишком долго, — писал он. — Смерть всего лишь эпизод и не столь уж важный по сравнению с тем, что произошло за время нашего существования. С тех пор как я встретил тебя, моя дорогая, я стал самым счастливым человеком на свете. Ты показала мне, каким удивительным может быть сердце женщины.

Смотри вперед, будь свободной, наслаждайся ЖИЗНЬЮ, заботься о детях и сохраняй память обо мне. Благослови тебя Бог. До свидания. У.»