Пальто для Валентины

Шелегов Валерий Николаевич

Часть 2

 

 

1. Пастушок

Пятнистый, красно-пегий телёнок, едва виден в зеленых овсах. Теленок поджинает колоски живым языком. Мыкает мордой глянцевитые стебли, сочно перемалывает зелень. Зеленая крупка мокро пузырится в слюнявых губах.

Бродит красно-пегий теленок в зеленом море овсов рядом с полевой дорогой. Я намеренно покинул автобус, не доехав деревни Егоровки.

Ушел с тракта на колчеватый проселок, набитый копытами деревенского стада, вдоль полураскрытого бора.

Теленок покосился в мою сторону. Острекал едкого мокреца с бурых ушей. Выставился темными глазами в долгих ресницах. Потянулся к человеку, и заревел — «му-у-у?». Отревелся, изогнулся становищем, порыл безрогим лбом белый пах под брюхом. Успокоился и продолжил кормиться.

Время к полудню и солнце высокое. Стадо коров ушло прохладным сосновым бором недавно, пастух просмотрел телёнка. Городскому человеку не ведомо, что «зеленка» — скотине смерть. А пасущегося красно-пегого теленка в зеленях, хоть сейчас на холст художника.

Я подобрал сухую ветку и выгнал неразумную тварь из зеленей. Пустил бычка махом в бор. Высокие травы примяты проходами стада, найдет свою матку. Сам в этих местах деревенских коров пастушком водил …

…Перед обеденной дойкой стадо делается ленивым. В это время мы с Полелеем сидим где-нибудь под березой. Он пристает:

— Дай квасу…

У него свой квас в бутылке, но просит мой. Клянчит всегда на первом привале за деревней, когда стадо сбавляет ход и принимается за работу. Квасу мне не жалко, но бутылка у меня одна.

— У тя же свой есть, — делаюсь я непонятливым.

— Жалко? Значит, жалко… — вздыхает. Полелей. — А ешшо — племянник! Все вы так, городские, муху из шчей за крылышки выкидываете! Деревенский человек он щедрОй! Ложкой — вместе с шчами выплескнет… Вот и батька твой: с чакушкой приедет, а неделю бабкину самогонку дрищет…

За самогонку власти штрафуют. Дядька гонит первач на Павловской зАимке от чужих глаз подальше. Отец приезжает в деревню раз в год. И, конечно, с братьями пьет. У Полелея в женах отцова сестра Танька. Поэтому и племянник ему.

— Дай махры, — подкатываюсь осторожно. — Тогда и квас получишь!

Все подпаски покуривают. Полелей, мужик квелый. Опасаться его нечего, не продаст бабушке. Худющий, будто Танька не кормит. Зубы гнилые и черные от махры. Нос вислый и с широкими ноздрями. Картуз натянет на глаза и посмеивается над подпасками, кругля и без того веселые свои глаза. Чуб редкий, светится. Уши, как у летучей мыши торчком в разные стороны, шея зобастая, черная от загара и грязи под белесым пушком. Редкая щетина на подбородке, будто рыжая махра. Совсем заволохтел мужик. Глянешь на него, так и курить хочется.

— Не жрамши с утра. Танька, на дойку чуть свет убралась… — подкрадывается он к салу и ржаным пирогам с картошкой в моей котомке.

Дразнится — кычет зозуля: «ку-ку», да «ку-ку». Зуд от комаров такой — воздух ходуном ходит. Махорочным дымом только и спасаться.

Меняемся: я ему свою котомку, он мне кисет с махоркой.

— Свертать-то смогешь?! — щерится черными зубами. — На-а, гумагу-то! — Лезет он куриными лапами в нагрудный кармашек рубашки за складышем из газеты.

Опыта вертать самокрутки маловато, но козью ножку на указательном пальце скручиваю лихо.

— Махру так мне всю изведешь…

Он подтягивается спиной к стволу березы, запрокидывает бутылку с квасом.

— «Глок! глок! глок!» — глыкает горлом.

Я отворачиваюсь: опустошил бутылку, варнак.

— Зачем весь-то выдул? Договаривались на глоток, — отдаю ему кисет.

Полелей, шкодливо хихикает, напоминая этим, что в деревню бежать мне придется. Водим скот по березнякам мы с ним не впервой, история с квасом всегда повторяется. После курения, во рту горчинка, и хочется напиться теперь уже мне.

— Дай твоего квасу, — канючу. — Ведь договаривались же, штаб не весь мой квас. Выдул…

Полелей хитрый, свой квас в бутылке, держит в котомке. Пока я курил, он умял и мои ржаные пироги с картошкой под сало, какие бабушка положила работнику.

— Так моей махры, зато покурил, — доволен он. — Мне у бабки квасу нальешь? Тогда дам, хошь весь мой пей.

Квас у Полелея не то, что у бабушки: незрелый какой-то, вода водой с тухлинкой. Бабушкин квас из березового сока. Брат Петр в мае подсачивает березы и флягами привозит домой. В темных сенях огромный чан на сто ведер. Из широкой кедровой клепки чан, в старину люди в таких «банились». Квасу на все лето хватает: суровЕц! Ребенку пить без сахара невозможно, скулы водит. А на меду — шипучий! Не оторваться от ненасытной прохлады.

— Налью и табе, — соглашаюсь.

Стадо от села далеко. Коровы на водопой к озерку гоняются. Полелей угонит и без меня. Их много в низинах, водных колков на подземных ключах, удобных для водопоя скотины.

В обед коров из своих дворов в стаде никто не доит. Все бабы деревни доярки и на «летниках»: в пять утра уезжают в кузове грузовика, в сумерках их привозят. Летние лагеря у Апанских озер.

Бежать в деревню лень, и я медлю. Полелей, лежит на пиджаке под березой. Картуз козырьком на глаза насунул, рубашку в клеточку расслабил до пупа, худоба тела похожа на кожуру печеной картошки. Моется он от бани до бани. В лесу вроде и пыли нет, а придешь вечером со стадом, будто у черта на куличках побывал. Тетка и рубахи ему из-за этого редко меняет.

Валяется он на спине, сложив долгие ноги сапог на сапог. Кирзачи на сгибах в дырках, глянцевитая подошва без каблуков. Какой человек ходит в такой обуви? Я и сам в рваных братниных штанах, веревкой подпоясан. В кедах. Кепка тоже великовата, но от комаров хорошо помогает стриженому загривку; ношу ее долгим козырьком назад.

Зато рубаха у меня, что надо: байковая и комарам ее трудно шить. Комары едят настырно, и мажемся от них дегтем. Не помогает! Оттого и черные, как черти.

Полелей пастух добрый. Дерганого человека не поставят, изведет стадо суетливой пастьбой, коровы набегаются. Молоко в вымени покой любит. Корову тоже с умом кормить надо. Полелей спокойный мужик. Сытно кормит коров: каждое лето нанимается пастухом. Подпасками ходят дети. Последние годы бабушка живет тихо. Дед умер. Младшая дочь Валентина вышла замуж. Внук Петр скотником на летних гуртах. Держит бабушка корову, да десяток овечек.

— Ну, пошто за квасом не бежишь, — гонит дядька.

— Бегу…

Зелено-оловянные поля гороха, перепутанные алым мышиным горошком, дышат степным вольным простором. В деревню не миновать гороха. Пасусь на ходу, набиваю тугими стручками пазуху. На речке дружки: Валерка Демкин и Мишка Грешников. Братья. За полями шумят березовые леса и перелески. Ах, как хорошо жить в детстве!

…За дальними зеленями, по низинам молочно розовеет гречиха.

Полураскрытый сосновый бор светел и тенист. Какой воздух! Запах гретого мёда разлит в позолоте лета. В соснах и в густых травах. «Жж-ум! Жж-ум!» — ощупывают цветы лохматые шмели. Полянку и высокий муравейник стадо коров и телята краем обошли. Мураши чекотят травку, бегут в золотистой сосновой коре. Слава Богу, что в Сибири не плодится жук Ламехуза. В южных широтах, этот паразит откладывает личинки в муравейник. Выделяет алкогольные трахомы! Фермент трахомы отключает у муравьев коллективный разум. Муравьи «хмелеют», и начинают откармливать личинки Ламехузы! Все, как у человеков. В муравьином, царстве-государстве…

Зеленая косынка полянки полна разноцветных бабочек. Золотистый трилистник на тонких стебельках пчелы облетают, подсаживаются на бархатисто-лиловые «медвежьи ушки». Светло-розовый клевер, вперемешку с алым мышиным горошком, кипит пчелой. Время главного медосбора на пасеках!

Стрельчато-розовый Иван-чай шевелится от рабочей пчелы, в остинках соцветий искрятся на солнце горьковатые капельки нектара. Пчела перерабатывает этот нектар в мед «мандибулой». Нижняя пчелиная «губа» так зовется.

К дороге жмется, греется на солнышке — развалистый от корня целительный подорожник, матово зеленый — широколистый и ребристый прошвами.

Полевой межой шагаю к дедовским покосам.

Старая береза склонила над темной водой грузное свое меловое становище. Её крона высоко круглится серебристой зеленью. Дерево глядится в озерко на подземных ключах. Травы не тронуты косой, хотя зреют и сорят семенем. Время стрекоз. Обезлюдела деревня. И сродникам дедовы покосы теперь без надобности. Вымерли…

От цветов на покосах празднично. Перепархивают от цветка к цветку различного окраса мотыльки. В воздухе зуд от рабочей пчелы на белых, синих, розовых и фиолетовых соцветиях. Часто торчит по покосу зеленым шероховатым бамбуковым стеблем пучка, крепкая стволом для острого ножа, с венцом как у огородного укропа. Под березой вольно невестится шиповник, отцветает он в июне и ягода уже розовато наливается.

С ночевкой никогда крестьяне не оставались на покосах. Ехали мужики в телегах заранком, когда на речке плотный туман, а в лугах роса. Косы и грабли от первого дня не увозились домой, прибирались в таборе на суках деревьев. И махали по росе мужики косой так, что травка стоном ревела под острыми литовками, будто прутом ее секли. Шик — ой! шик…

Опустела земля без отцов. И с болью в сердце приходят на память картины жизни. И никак не смириться сердцем за уходящих летно людей. Умерших своим чередом, покинувших лицо земли. Из памяти не выкинешь отцовские крупные руки. Надежные, крепкие и родные. И в смертный час, эти же руки — ледяные и каменно-тяжелые…

И неумолчно слышится комариный зуд в медовом воздухе, покойный и мелодичный. Музыка в сознании возникает глубинно, тихо, ширится охватом застарелой тоской по отцу, брату, бабушке Христине. По дедам и прадедам. По людям жившим рядом, и любившим тебя. И ты любивший, и любишь их пока живой …

За хлебными полями березовые перелески. Проталины голубого неба между деревьями. Воздух наполнен маревом гретого мёда. Звонко и с коленцем зорюют, невидимые в густом подлеске, птички. Овсянка-птаха журчит хрустальным голоском. И ссорятся в дальнем ельнике молодые дрозды. А из вершин ближнего березняка, время от времени, высоко взмётываются парой дикие голуби в дымчато-голубое высокое небо. И рушатся в прохладу осанистых от листвы берез.

Уже и небо остыло красками до водной мутности. И горизонт задымился далекой и угасающей узкой полоской закатной зари. И сухой воздух стал молочно-голубым, перед тем как упасть росе. Загустела ровная синева неба. И, в святой час, на южном небосклоне живым светом уже мигала яркая первая звезда. А мне все вспоминалась минувшая жизнь людей Егоровки.

После смерти отца, далекой стала родина родителя. От усадьбы деда в Егоровке сохранился лишь высокий дом темный бревнами и черный тесовой крышей. Дом первый от речки в улице, на солнечной стороне. Дом его младшего брата Демьяна Павловича тоже сохранился за дорогой супротив дедовского. Тоже первый к речке, высокими окнами на север. Один двор жилым и сохранился, не порушенный путными Демьяновскими детьми и внуками. Остальная северная сторона улицы вся в пустошь ушла. Умерли хозяева, потомки вывезли избы срубами в Абан, в райцентр. Не схотели егоровские потомки жить при земле…

 

2. Подрукавный хлеб

Бабушка пекла свой хлеб, из магазина покупались сахар и соль, да «мануфактура». Картошки вдоволь, мука с мельницы, мясная солонина в холодном погребе. Когда сеялась мука для «подрукавного хлеба», мучная пыльца вдыхалась медовым привкусом на губах. Ржаная крупка, набранная из-под мельничного рукава, серая и второсортная по качеству. Оттого и хлебы звались «подрукавными». На мельнице в Зимнике работал ее сын Володя, средний брат моего отца. Он и привозил мучицу. Кроме меня, рядом двор сына мельника, там еще пятеро ртов. Часто выпекала бабушка и пироги из ржаной муки с ливером, рыбные.

От речки Егоровки до Зимника рукой подать. За версту магазин у тракта виден на горе. Сплошная тайга, тягун видится просекой.

Еще до войны мужики соорудили на речке сливной лоток в запруде, для сброса паводковых вод. Пруд подле моста глубокий. С Апанских озер запустили карасей. Развелось рыбы много, ловили корчагами, за сети брат Петр подростков гонял.

От дедовского дома к речке лужайка до берега. Петр построил качели и карусель. Рядом высокие и сосны и ели стоят стеной, от полянки за огороды стеной теснятся. Опят в этом близком лесу тьма.

Тёс для хозяйских построек драли из сосны. Сосновый боров раскалывался клиньями. Отщеп дранья легко поддавался плотницкому топору. И янтарная дранка, с треском отщеплялась винтом по всей длине бруса! Я помогал брату, укладывал драньё рядками на лежаки. Ярусами на брусочные прокладки, чтобы проветривался тес и высыхал ровной доской. Плаха пилилась на таежных отрубах в старину лучковой пилой с высоких строительных лесов.

Такими плахами был покрыт пол низкой времянки, где дед дневал за ручной работой, выделывал он шкуры любых зверей. Под полом плодилось много крыс. Осенью вскрывались полы и уничтожались гнезда, молочно — розоватые крысята. Иначе никаких запасов зерна не хватало на долгую зиму.

Теперешние обитатели дедовского дома раскатали рубленую на века кузницу, разобрали и вывезли в другое место приземистую времянку. Убрали за ненадобностью и присадистую крепкую баню. Разгромили гумно с высокими распашными воротами. Крутился там барабан молотилки, веялось зерно после отжинок до Покрова. Петр оставался с бабушкой до ее смерти. К концу жизни Христина Антоновна любила внука Петра больше своих детей.

Вырос он уважительным, видным мужиком. Степенный в речах и делах, силач такой, что на спор валил племенного жеребца в загоне конюшни. Работал Петр конюхом. У меня был свой конь чалой масти по прозвищу Бичук. На нем я верхом пахал огороды.

В Зимнике настоящий клуб еще не построили, электричество только велось. Поэтому страшно интересно было сидеть в конюховке, рядом с братом в компании взрослых парней и девчат. Брат подмигивал мне, требовал от «распашонки»: «Научи братишку целоваться». Земляничный поцелуй в губы.

Какое счастье, жить. Жить молодым, не зная еще ни о начале и о конце мира. Нет дедовской усадьбы. Сохранился глубокий срубом колодец, из которого черпалась земная вода высоким уклювистым журавлём. Да изба, открытая семи ветрам.

Во дворе под навесом была дедова кузня с наковальней на корневище, оставленном в земле при раскорчевке новины под дом и усадьбу. Открытый двору навес тянулся до сеней дома. Под навесом ставились кошевые сани, гнутые расписные дуги и дедова бричка. Коня в личном хозяйстве запрещалось иметь. Петр конюшил. С улицы на створке ворот кованое кольцо для привязки вожжей. Саврасый жеребец часто стоял там под седлом. Брат позволял кататься верхом. Звал он меня «братишкой».

В августе мы с братом таскали мешками кедровые шишки из кедрачей, вдоль речного болота. Фиолетовые липкие от прозрачной смолы, после варки в чугунке, орехи казались слаще мёда. Мешки с шишками поднимались на потолок избы, там высыпались на брезент. Часто ореха хватало до нового урожая. На осенних каникулах, приезжая к бабушке в Егоровку, первым делом я лез по скобам в бревнах из темных сеней на потолок избы. Парили шишки в русской печи в чугунке.

Ныне на месте усадьбы временная пилорама. Мужики пилят шпалу из привозного леса. Дом не обжит по-людски, используется как времянка для рабочих. За пилорамой огородная пустошь, наваленная бревнами, обрезками горбыля. Земля разворочена тракторными гусеницами. И нет ни в чем порядка и толку. А главное — смысла…

Особенно много над дедовой усадьбой стояло скворечников. Высились они на высоких жердях над заплотами, плыли эти игрушечные птичьи домики в вольной глубине неба навстречу облакам — над крышами поветей и сеновалов. Гнездилось много блестящих углем скворцов! И дом Василия Павловича Шелегова в деревне искать было просто по туче скворечников и голубям над усадьбой.

Скворечники и голубятню мастерил брат Петр. Брата я любил. К нему и тянулся из города в подростках. Старше меня он на двенадцать лет. Брат учил ловить птиц, мастерить из сосновых лучин птичьи клетки. На усадьбе плодилось много голубей. Гнезда тянулись ячейками высоко под козырьком дома и амбарной крыши. Дух захватывало, когда стая голубей взбивался в небо.

Дед во всем порядок любил. Непьющий всю жизнь, хлебосольным человеком для людей жил. Над домочадцами издевался. Знахарем был известным. Вечно кто-то в доме излечивался, приезжие издалека. Одно лето привезли из города молодую женщину: «кожа да косточки — посчитать можно». Больница отказалась. Дед поднял на ноги эту женщину за месяц на моих глазах. Утром и вечером усаживал ее напротив себя на другой край стола. Выпроваживал из кухни всех. И «шептал на воду» в литровой медной кружке.

Сидел я в такие минуты тихо, дед никогда меня не гнал, хмурил кустистые брови. Шептал он на воду вкрадчиво, сухо поплевывал на пол, себе под ноги. Больная выпивала эту воду до захода солнца. И так каждый день. Бабушка поила ее парным молок. Выздоровела. Вскоре пришла посылка из Норильска. Подарки: теплая рубаха деду и бабушке отрез на платье. Денег не брал за целительство. Домочадцев же держал в ежевых рукавицах. Однажды сын Володька напился, утром просит: «Батька, дай похмелиться».

— Дёгтя ему, старуха, налей. А не самогонки», — запретил он охмелять сына. Володька заплакал:

— Ты — хуже Берии! Людям, все отдаешь, а мы голодными из-за тебя выросли.

Внуки деда Василя любили. На маёвку выдавал каждому по железному полтиннику. Лечил дед любые болезни. В то лето жил я восьмой год на земле. Во время пахоты с братом Петром — он за ручным плугом, сидя верхом на лошади, набил я копчик до крови. Накупался после горячего дня в запруде у моста. И пошли чирьи. Но спине, ягодницам и ногам. От боли спать перестал. Как-то бабушка и зовет ласковым голосом: «Иди, дед зовет». Вышел я на крыльцо к деду. Редкий туман, постройки смазаны. И ударил первый луч с востока. Бабушка вынесла горячий каравай, вынутый только что из русской печи.

— Сымай портки», — повернул меня спиной к солнышку.

— Нагнись. — Выщипнул мякиша из хлебного каравая. Скатал его, после чего обвел им каждый чирей, пошептал, поплевал. Хлебный катыш кинул старой суке. Спал я теперь спокойно, чирьи «вышли навсегда».

Кобелей он держал по три-пять. Сука старше меня была. Скормил дед ей хлебные шарики по числу чирьев. Засохли! На другой же день.

Прожил дед Василь на земле коротко. Умер от болезни легких. Умирая, наказал: «Всю скотину продайте. Иначе вся худоба издохнет». Так и случилось. Падеж домашней скотины за полгода опустошил двор. Пришлось заводить молодую корову, покупать пару ягнят. Птицу падеж не коснулся. Таким и запомнился дед Василь: высокий и худой, лысый череп под летней «папахой» из шкурок рыжих щенков. Таким он и был в то утро, когда меня лечил.

Опрятным и чистым знался в детстве двор дедовской усадьбы. Обитало много живности, каждой твари по паре. После смерти деда в шестьдесят шестом, бабушка отпустила всех собак с ошейников. Куда кобели ушли в тайгу, не известно. Но и в деревне их больше не видели люди. Старая сучка не покинула двора, и пришлось опять посадить её на цепь, чтобы не кидалась на скотину.

Издохла сука при мне, когда гостил на осенних каникулах. Петру я привез в тот раз трехмесячного щенка сеттера. В ноябре белковать, а собаки у брата нет.

Сеттер быстро понял, что от него требуется. Снег тонкий и породистый утятник Туман, так назвал кобелька брат, насобачился быстро искать по следу белку. Брат не мог нарадоваться собакой. Жил Туман пять лет и погиб под колесами лесовоза, брат с горя на неделю запил, чего никогда с ним не случалось до этой потери. Привез ему щенка такой же породы. Но брат уже второго Тумана не полюбил.

До Ильина дня 2 августа бабушка не вздувала огня в доме. Пользовались в темное время керосиновой лампой в «десять свечей». Стёкла к лампам берегли. Бабушка мне, попыху не доверяла вздувать огня. Вечеряли на кухне при открытом окне в лучах закатного солнышка в просветленной сумрачности старого дома. Под шОлканье ходиков на стене, при темных образах и горевшей под ними лампадкой.

Утром усадьба пустела от звуков скотины, выгнанной в стадо пастись. Гуляющих куриц, дед не любил. И бабушка отпускала их на волю в огородчик. Наша скотина никогда не бродила по деревне бесхозно. В обычае деревенских выпускать и свиней, и гусей, и куриц на летнюю волю. Наши вольно и беспризорно не гуляли. И после смерти деда порядок сохранялся. В жару и голубей не видно.

Вечерком воздух синел и в лампадном свете угасающего дня, в настежь растворенное кухонное окно, со двора тянуло сухим теплым воздухом от построек, прохладой и сыростью из близкой тайги, слышался от хлева до крыльца сытый вздох подоенной коровы, успокаивались курицы, голуби под карнизом.

В такие вечерние часы зрелого лета, воздух горницы полон меда и ладана, дымка от чугунков на загнетке русской печи за цветной шторкой. Парным молоком из кринки и спелой рожью от хлебов на столе; свежим огурцом и сладкой морковиной.

Замирает тайга. Отходит ко сну крестьянская деревня. Отдыхают от трудов Великие труженики, русские крестьяне брат и моя бабушка. Пора и мне на сеновал. Двор светел до городьбы овощного огородика, полного зеленью и зреющими овощами. По-хозяйски строено, по-людски содержится: не повалено, не мурьёй.

Жил я у бабушки каждое лето. Косил сено, пропалывал двадцать соток картошки, пас общественное стадо, когда подходил черед нашего двора.

Тракт на речку Бирюсу проходит в этих местах уже пару столетий.

Деревню Егоровку зачали в конце девятнадцатого века братья Василий и Демьян Шелеговы. Ставили первыми свои избы. Семья прадеда Павла Павловича Шелегова многодетная. Пять сыновей: Василий, Дмитрий, Демьян, Борис, Иван и дочерей трое — Ольга, Татьяна и Елена. Родились они на хуторе, выросли в тайге в стороне от тракта. Прабабушка моя Татьяна Романовна родом из казачьих станков в Нижнем Приангарье. Оттуда ее взял прадед, когда промышлял золото на приисках.

Молодоженами пришли на таёжные абанские земли. Получили от властей в Абане отруба под новину в тайге. Раскорчевали, выжгли, построили хутор. И пошла жизнь. Стали рождаться сыновья. Павел хозяином не был. Каждый год бегал на золотые прииски. Хозяйством правила Татьяна Романовна. Павел пустым не являлся. Жили в достатке и тихо. Пока старший сын Василий не украл Христину Пушкину и насильно на ней не женился.

Казачий старшина Антон Пушкин, прозванный таежным народом — «Хукало», за свое сердитое: «хУк», «хУк». Родной отец бабушки Христины. Мой прадед. Из старожильческих сибирских казаков. Фамилия казачьих старшин Пушкиных значится в военных учебниках 1908 года среди Западно-Сибирского служилого казачества. Церковь в Никольском селе при его доброхотстве строилась.

Жил Хукало в тайге обособленно. Со службы на Енисее вышел по сроку, получил земельный отруб, где пожелал. На Административной карте Енисейской губернии 1878 года «абанские земли» значатся «казачьими». Поселился в Никольской деревне. Построил церковь. И перебрался в тайгу жить хутором. Для хозяйства держал двух работниц. Родная жена Антону Пушкину детей не дала. Трех дочерей — Христину, Анну и Евгению он «приспал» с работницей Матроной. Дал дочерям фамилию.

Дед мой Василий высмотрел работящую чернявую Христину Пушкину на зимний Престольный праздник в селе Никольском. Уговорил Василий брата Демьяна украсть хукаловскую девку. От Павловской заимки — по тракту через село Никольское добрый круг. До Хукаловского хутора ближняя дорога прямиком только через тайгу.

Подкараулили братья Христину, когда на вечернюю дойку к корове в теплый хлев шла. Там ее братья и скрутили. Сильная казачка была молодая Христина. Но ребенком беспомощным падала вниз лицом от воровских рук рослых мужиков. Вырывалась в бешенстве, батюшку звала на помощь. Да туго прикрыли ей братья рот «ширинкой», которую несла для обтирки вымени коровы после обмывки.

Укутали в медвежью доху и огородом в лес к розвальням унесли. Там лошадей оставили. Месяц ясный стоял, когда везли по тайге. В бане Павловской заимки, Василий насиловал Христину. «Женой сделал». Брат Демьян держал…

Прятали братья тайно Христину на заимке, пока она не «понесла» от Василия. Посадил тогда ее Василий в розвальни и Прощеным Воскресеньем — в канун Великого поста, повез Христину таежной воровской дорожкой к отцу в Хукаловский хутор.

Взбесился казак Хукало, кровью лицом налился, когда узнал, кто снасильничал его любимую дочерь. Шашку казачью со стены сорвал. Да не с пустыми руками Василий и Демъян в высокую горницу зашли. Порезали бы друг друга. Тем же разом, смирился казак Пушкин перед ставшей на колени дочерью Христиной: «Своей волей она идет. Ребеночка грех губить. Прощеное Воскресенье. Просила отца простить ее невольный грех. Смирения христианского. Случившегося не воротишь. Пост Великий грядет».

Сдержался Хукало, но с глаз долой. Так и не простил братьев до смерти.

Прошла годами Революция. И Гражданская война партизанским фронтом в деревню Бойню упиралась. Побили тьмы народа в Великую Отечественную войну с немцами. Ушло в вечность столетие. Закончились два тысячелетия от Рождества Христова жизни людей на земле.

Минул век людской стороной и своим порядком. Своею мерою и своею правдою. Ушли своей чередой, будто и не жили на земле, прадеды и деды, преображавшие и «губившие» жизнь. Дурная и добрая кровь времени. И этот красно-пегий теленок в зеленях, словно пришёл в день текущий из века прошлого. И не осмыслить, не собрать воедино Замысла Бога нашего присутствия на Земле. Человек предполагает, а Бог располагает…