Я действительно спешила — меня ждал мой заведующий отделом Владимир Иванович Ильин, и сегодня вечером у нас была встреча с немецкими этнографами — намечался один занятный общий проект.

Дела института последнее время шли неважно, народ подрабатывал, как мог, и некоторых своих коллег я не видела месяцами. Застать меня на рабочем месте тоже удавалось не всякому, но работалось мне сейчас удивительно легко и быстро. Впрочем, мои академические занятия уже проходили по разряду хобби, утратив привычную им роль главного источника существования.

С учениками у меня не ладилось — аспиранты сторожили и торговали, а те из них, кто добирался до защиты, получали свои белые шары за то, что добрались. Некоторое оживление научной деятельности наблюдалась только у матерых и закоренелых — средств для новых экспедиций почти не выделялось, вот и приходилось вскрывать глубинные пласты старых наработок, что однозначно свидетельствовало в пользу стресса как временного катализатора перехода экстенсивного в интенсивное.

Да, романтические времена миновали, и надежды на улучшение ситуации в ближайшее время, увы, не существовало. Этой осенью речь шла о сохранении позиций в бюджете следующего года и своевременности финансирования, но итоги утренней встречи делегации молодых ученых Российской Академии наук с членом правительства все же превзошли мои ожидания. Перед встречей мой коллега из Института океанологии получил мягкий упрек от референта за отсутствие парадного костюма, после чего референт впервые узнал о размере оклада научных сотрудников и постарался ускользнуть из помещения, потому что оклада как раз хватало на пять хлебов и две рыбы (Матфей 14, 13–21; Марк 6, 30–44; Лука 9, 10–17; Иоанн 6, 1 — 13), и выкроить долю на новый костюмчик было сложно. Спустя четверть часа после начала встречи нам дали понять на самом высоком уровне, что страна без нас в ближайшее время обойдется, и цинизм нашего собеседника выглядел слишком откровенным даже для клоунады смутного времени. Летите, голуби, летите…

Самая грустная вещь всех времен и народов — это, пожалуй, «Сирены Титана» Курта Воннегута.

Космическая пьеса с триединством равнодушия времени, равнодушия пространства и равнодушия действия — попробуй-ка, будь счастливым после спектакля со своей неуместной жаждой любви. А стоит ли вообще требовать любви от Эпохи, Территории и Закономерности?

Пару газетных публикаций по итогам встречи я, конечно, организую, но это пока все, чем можно ответить. Завтра что-нибудь придумаем, ведь завтра будет другой день, а сейчас не перейти ли в мемориальную фазу, если уж судьба послала мне привет с этим молодым человеком? Неудачно попал, вот только — спешка, досада, чепухи наговорила… Плохой сон приснится ему сегодня…

Да, моя солнечная Пакавене оставалась со мной, но где-то там существовала и другая Пакавене, где меня уже не было, и поэтому всегда лил дождь — черненький анти-файл, возникший в тумане с химерической услужливостью директории «Temp», и какое отношение имел он к стандартному населенному пункту в чужой стране, где шла своя жизнь, и строились дома, и старики умирали, а дети рождались, и все каждый день ели вареный картофель с копченым салом и смотрели, как там поживают на западе? Собственно говоря, этот пункт и назывался по-другому — по имени большого озера, и зачем ему нужна та другая Пакавене, где на мокром песке остались отпечатки наших кроссовок? Там-то уж точно обойдутся без нас… Хотят избавиться даже от воспоминаний…

Однажды, под горячую руку, я и сама хотела избавиться от всех воспоминаний сразу, и можно, конечно, сетовать, что мысль изреченная есть ложь, а мысль запечатленная — ложь вдвойне, и вообще, как могут воспоминания быть адекватны ушедшей реальности, если у каждого из нас была своя Пакавене, и другие были туда не вхожи? Но в моем тексте, и в самом деле, кое-что было напутано, напутано специально и злонамеренно, и конец истории был несколько иной — примерно с того места, когда с мясником было покончено, все уехали на прокурорском газике, а героиня, оказавшись у себя в комнате наедине со своим чемоданом, сняла со стены ружье, провисевшее на сцене пару актов в полном бездействии, и ружье выстрелило.

Трудно сказать, зачем она это сделала. Возможно, она никак не могла идентифицировать себя с принцессой, до посинения благодарной победителю местного чудовища, представить которого в лучшем свете было невозможно только потому, что лучшее — враг хорошего. И вообще пора было опускать занавес, и зрители, ощупывая номерки в карманах, с нетерпением ждали заключительной сцены с простыми искренними словами («Сердце поет…»), а этих слов у героини сегодня не находилось, потому что в Датском королевстве было неладно, и все грешили на чудовище только потому, что боялись заглянуть в зеркало — ведь все зеркала уже давно окривели, натужно извиваясь в попытках угадать тот радиус кривизны, при котором отображение выглядело бы вполне прилично. Собственно говоря, и отличить героя от героини уже было нелегко — оба были закованы в одинаковые латы, и к концу последнего акта им уже было легче молчать, чем говорить, но они по-прежнему ходили парой, потому что не могли забыть тех редких мгновений, когда видели друг друга без железных доспехов.

Можно сказать совершенно определенно, что героиню в этот недобрый час вовсе не прельщали темпы развязки в «Гамлете», когда все быстро сыплют соль на чужие раны, и ситуация стабилизируется, потому что проблемы исчезают вместе с людьми. Просто пора было уезжать, и впереди маячило короткое бабье лето, а там уже не за горами был и Покров день, когда мокрую бесприютную землю заносит первым снегом, и она каменеет, надеясь на лучшие времена, а каменеть сиднем и ждать хорошей погоды было не в характере героини, и лишняя информация в этом свете представлялась полезной — быть может, ей удастся тогда найти самые правильные слова для нелегкого вечернего разговора, хотя…

Хотя для тех, кто родился в России, иногда лучше всего отдаться на волю волн и плыть по течению, куда глаза глядят. Сегодняшний день, однако, был особенным, и счастливое избавление от смерти в этот момент уже не казалось героине главным событием. Главным было другое — оставшись одна, она вдруг связала мелкие детали бытия последних дней, включая лояльность Восьмеркина и внезапную неприязнь к бутерброду, в единую картину, и старые декорации к пьесам «Казаки-разбойники», «Кошки-мышки», «Любит — не любит» срочно сдавались в утиль-сырье, а ослепительно-розовые скрипки, пока в театре шел ремонт, разучивали новые мелодии убаюкивающего свойства, и всему миру предлагалось немедленно учесть обстоятельства и приспособиться под декорацию к пьесе «Дочки-матери».

Маленький эпизод с конвертом был деталью этой грандиозной мировой перестройки, но доля случайности в эпизоде, конечно была — нужно было достать из чемодана чистое полотенце, а под полотенцем оказался так и не вскрытый конверт. А далее ружье выстрелило, и кое-какая правда тут же вышла наружу, но не могла похвастать положительно ничем, кроме собственной правдивости — как надпись на могиле самого заядлого неудачника: «По крайней мере, он честно прожил свою жизнь».

— Дорогая Марина! — писала мне Люба, — я узнала то, что ты хотела. Человек, о котором ты спрашивала, никогда не был женат. Если твои планы не изменятся, то мы скоро увидимся. До скорой встречи!

Я попыталась привести мысли в порядок, и через некоторое время, увидев отблеск красных сигнальных лампочек во внимательных глазах экспериментатора, закатанные рукава белого халата и шприц в безжалостных волосатых руках, явственно осознала себя белой мышью, забившейся в угол клетки, Картинка впечатляла, но дело портили руки — руки были не те, они были бережными и нежными. В конце концов, уж, о чем — о чем, а по поводу именно этой детали картинки мы со своей героиней могли судить вполне авторитетно.

Тем не менее, информация была принята к сведению, и процесс пошел быстро, с волнами и бурой пеной. Мой кораблик минут с двадцать все еще участвовал в съемках — то с алыми парусами на мачтах, то под Веселым Роджером, то в поисках капитана Гранта, но внутреннее беспокойство уже подтапливало трюмы, поскольку отдельный, случайно уцелевший айсберг мог принять его дуриком за «Титаник».

Прогрунтованный и многослойно окрашенный корпус судна к концу съемок выглядел еще почти новеньким, но мелкая сетка трещинок уже покрывалась кое-где ржавчиной, а что творилось в пространстве под днищем — и рассказать было трудно!

Прозрачные тельца густо населяли это пространство, чтобы, натешившись свободой, навсегда прикрепиться к какому-нибудь днищу. Паренхимулы дрыгали жгутиками в разные стороны и, выворачивая губки наизнанку, норовили сами себя поцеловать; целобластулы пузырились и, усложняясь до амфибластул, приобретали необходимую целенаправленность поиска; гемоцианиновые науплиусы, выпучив глазок, вырабатывали голубую кровь для будущих куколок, а пухленькие трохофоры с мерцательным поясом ресничек лениво увертывались от шустрых эволюционно-продвинутых велигеров.

С точки зрения Баронессы, к примеру, это были личинки всяких прилипчивых организмов, врагов мировой навигации — она обожала экзаменовать гуманитариев каверзными вопросами типа: «Относятся ли пауки к насекомым?», но мой кораблик плавал в сказочных пространствах Пакавене, и прозрачные тельца поэтому трактовались мною в качестве этаких платоновских эйдосов, эфирных зародышей всяческих версий бытия, и то, что, в конце концов, прилипло к днищу, объясняло ситуацию не лучшим образом. Love story была коротенькой и яркой — достаточно коротенькой, чтобы мгновенно пробежаться по страницам, и достаточно яркой, чтобы героине не почувствовать сейчас страшной досады.

— Шекспировская «Буря» (далее — непереводимая игра слов), не меньше! — думала она сначала, — и мы читаем книги Просперо, воюем с духами природы, воздымаем волны и гоняем корабли. И все ради пошленькой развязки — девочке пора замуж, а мальчик боится жениться.

— Безусловно, рыцарь, — думала она потом, — но со страхом и упреком. А, может быть, не рыцарь, а может крокодил… Вдруг — жена-инвалид, вдруг — девочку до потери пульса любит, вдруг… Годы поджимают, а тут расписной русский рай — щи замоскворецкие, репа пареная, квас «Монастырский»… И хочется, и колется — баба-то ненадежная, порченая, неискренняя… Что же, попытка была не пыткой!

— И вечный бой, покой нам только снится… — думала она в конце эпизода — тратить жизнь на войну, вместо того, чтобы сажать деревья… Все повторяется, как день сурка… Ему, наверняка, хотелось другого, но, если долго ищешь, так ли уж важен результат… Десять метров ситца в подарок на одну ночную рубашку, чтобы заменить цель поиском… Потом двадцать…

Время, отведенное случаем на судебное разбирательство, истекло довольно быстро, и героиня старалась быть как можно хуже и необъективней, поэтому все сомнительные обстоятельства не трактовались в пользу обвиняемого. Да, она была его женщиной, но ему потребуется теперь доказать это самым серьезным образом. Итак, Андрей вернулся мокрее мокрого, но согреться ему в эту ночь было негде — героиня была не очень хорошей, что нашло свое отражение в пакавенском фольклоре.

Трусы и рубашка лежат на песке, Марина плывет по опасной реке.

Близка к крокодилу ужасная пасть, Спасайся, Геннадий, ты можешь пропасть!

— Марина, чем ты занимаешься? — спросил Андрей, уставившись на пепел в алюминиевой миске.

— Да вот, сожгла то, чем ты так успешно предохранялся. Это сведения о твоем семейном положении. Я вскрыла конверт полчаса назад.

— Черт! С тобой, как на минном поле, — сказал он с искренней горечью, — и какой голубь мира тебе его принес?

— Это ответ на мой запрос. Оставим голубей в покое.

— Ну, что ж, теперь ты знаешь, что все вакансии свободны.

— Да, и суета в нашем театре уже началась. На роль законной супруги у нас несколько претендентов — тень отца Гамлета, Виндзорский призрак и подпоручик Киже. Половые признаки при данных обстоятельствах значения не имеют. Пионеркой-пятиклассницей жаждут стать самые отъявленные детдомовцы — Козетта, Павлик Морозов и дети подземелья. Они просто мечтают довериться первому встречному.

— Хочешь сказать, что тебя среди претендентов нет?

— Я уже сказала это.

— Надеюсь, ты меня все же выслушаешь?

— Сейчас ты расскажешь мне обо всех своих страхах и сомнениях, и я выслушаю, но мне будет смертельно скучно, потому что очарование пропало, и все, чем я могу ответить, лишь добавит тебе новых страхов и сомнений. Давай лучше честно признаемся друг другу в главном — мы оба ничьи. Ты ничей, а я ничья, и ничего изменить не удалось.

— Не делай выводов сгоряча!

— Ты же видишь, я даже не злюсь, только немного усталости и сожаления. В правде есть своя прелесть, как в спирте — чиста, крепка и не любит слабых. В конце концов, ты прекрасно подыгрывал и даже спас бедную девочку от серого волка, но летние гастроли завершились, и пора открывать зимний сезон. Я никогда не смешивала времена года.

— Полагаешь, на этом месте мне следует удалиться?

— Нет, я же не отблагодарила тебя за твой подвиг. Ты ведь не лишишь меня последней возможности?

— Зачем тебе это нужно?

— Не хочу, чтобы мы расстались врагами, — сказала я, и он засмеялся.

— Я всегда ценил в людях жажду хэппи-энда, но мой сценарий, Марина Николаевна, выглядит несколько по-другому. Он не так уж далек от своего стереотипа, только охотник оказался для бедной девочки еще одним волком.

— Что ты имеешь в виду?

— Я, действительно, никогда не был женат, и дяди у меня никогда не было, и вообще мое появление здесь связано с работой.

— Андрей, о чем это ты?

— Сначала о работе. Ты как-то упоминала о расстрелянной матери своей заозерной приятельницы. Так вот, вскоре после ареста она обратила на себя внимание некоторыми странностями, и ее не расстреляли, а доставили в одну занятную шарашку, располагавшуюся на европейском севере нашей страны. Там производилось определенное тестирование шокового характера, и были получены интересные результаты. У некоторых женщин при сильных стрессах открывались весьма и весьма нестандартные способности, и мать твоей приятельницы была из их числа.

Позже все участники событий, включая руководство шарашки, были расстреляны, а материалы уничтожены в целях государственной безопасности. Речь шла о государственном заговоре с участием руководства и тех, с кем производились опыты. Но кое-какие результаты экспериментов всплыли — заведующий научной частью дублировал свои записи, и дубли чудом сохранились, но о деталях опытов лучше не спрашивай.

— Остановись, слишком злая шутка! — попросила я его тогда, но передо мной сидел уже другой человек.

— Эта тема всплыла года два назад. Дошли сигналы, что в западных районах нашей страны и сопредельных территориях зарубежья стали происходить странные вещи, не поддающиеся нормальной логике.

Сама понимаешь, мне, как исследователю, стало крайне любопытно, а родственники лиц с заведомо известными аберрациями представляют удобный материал для исследования.

Он говорил медленно и спокойно, и ужас, ледяной ужас разливался по моим кровяным сосудам. Сны снова сбывались, реальность уж слишком услужливо реализовывала самые страшные фантазии.

— Ее тоже ждет тестирование шокового характера? — спросила я его, еще не веря, что все это происходит наяву, — но зачем, зачем тогда ты все это рассказываешь?

— Ты задаешь правильные вопросы, но я продолжу изложение фактов в своей последовательности. Я стал собирать информацию, и первый контакт всегда происходил в спокойной обстановке с положительным эмоциональным фоном — мне было это важно для дальнейших выводов. Информация о знакомствах Лаумы у меня была, а супруг твоей тети, Натальи Николаевны, имел вполне подходящую для налаживания контакта болезнь — этой темой я немного занимался. Я нашел сокурсника твоей тети, слегка нажал на него, и он согласился быть моим дядей. Мысль совместить деловую поездку с долгожданным отпуском показалась мне удачной, и тут, совершенно неожиданно, я натолкнулся и на другую тему, связанную со странными убийствами. Остальное ты знаешь. А теперь задавай вопросы.

— Что будет с Лаумой?

— Я могу отказаться от своих планов относительно этой женщины, но в этом случае ты останешься со мной. Ответ должен быть немедленным.

— Как долго я должна буду с тобой оставаться? — спросила я.

— Мне сейчас трудно ответить, — сказал он.

— У нас все равно ничего хорошего теперь не получится. Зачем тебе это?

— Мне обычно скучновато с женщинами, а ты приятное исключение. Ты неплохо готовишь, и все остальное ты тоже делаешь неплохо. Временные связи слишком отвлекают от работы, и я подумывал последнее время о более удобном варианте — разумеется, без всяких официальных излишеств.

— Что же это добровольцев до сих пор не нашлось для такого удобного варианта?

— Видишь, ли, Марина, пять лет назад у меня, действительно, случилась беда. Я любил молодую актрису, замужнюю женщину, и она ждала ребенка. Кончилось все это трагедией — она сообщила своему мужу о разрыве с ним, когда они возвращались с дачи, а для него это было слишком большим ударом, и машина разбилась всмятку. Женщина погибла, а ее супруг, Борис Веснянский, все-таки уцелел, хотя его и склеили заново по кусочкам. Теперь он заведует детским театром при Доме пионеров, а я с тех пор так и остался бобылем. И мне это понравилось, так же, как и тебе.

— Мне это никогда не нравилось, мне всегда хотелось иметь нормальную семью, если тебя это как-то интересует.

— А ты способна иметь нормальную семью? — спросил он так же спокойно, и вот тут-то я поняла, что все происходит наяву — поняла отчетливо, окончательно и бесповоротно, а дальше я молчала, а он ждал, и его ожидание висело надо мной уродливой свинцовой сферой, глобусом чужой и страшной планеты, где совсем другие законы, и все десять наших заповедей уместны разве что для комиксов, высмеивающих обитателей Земли. Теперь мне нужно было выиграть время.

— Похоже, у меня нет особого выбора, но сегодня прошу пощады — я вымотана до предела.

— Я не насильник из подъезда, Марина Николаевна, — засмеялся он, — и я сейчас уеду, дождь как раз затих. Мне завтра нужно успеть до конца рабочего дня заглянуть на службу. Если дела позволят, я постараюсь встретить вас на вокзале.

Он оделся и ушел, дверца автомобиля хлопнула, и мотор, взревев, тут же умерил свой пыл, и этим ускользающим в соснах звуком и закончилось бы мое страшное и счастливое лето в Пакавене, когда сказки так тесно сплелись с реалиями, что я уже не могла отличить одно от другого, но я уже поняла, почему не смогла справиться с мясником сама, и что делало меня слабой, и вышла на темное крыльцо, где за дверью чернела старая метла.

Я летела, задевая верхушки сосен, но догнала его только у реки и опустилась на мокрую дорогу перед машиной. Он затормозил, и тогда я подошла к окошку, и стала смотреть на него, и он отшатнулся от моих глаз, и ремень безопасности стал его последней сетью. Я видела, как он хрипел, как останавливалось его сердце, как потухали глаза, и, когда все было кончено, я оскалила зубы в широкой приветливой улыбке и сказала всем, кто, затаив дыхание, глядел из-за черных сосен:

— Привет, я одна из вас!

Остаток ночи я просидела над своим чемоданом, а к утру мой кораблик все же столкнулся с айсбергом и пошел ко дну так быстро, что пузатенький воздухоносный чемоданчик показался мне желанным берегом, и, вынырнув, я ухватилась за него, чтобы не расставаться со своим угловатым другом уже никогда.

Да, со своими деревянными глазками я не годилась в любимые женщины даже механику Гаврилову из одноименного непритязательного фильма. Катастрофы, катаклизмы, катапульты, катафалки и катарсисы с очередным помутнением хрусталика, именуемым катарактой — не отправить ли в архив свои прогулки по кривеньким сомнительным тропинкам с их непременным фарсовым ужасом перед обычными Canis lupus?

Похоже, у меня предназначение особое и специфическое, и с этим нужно считаться — время сейчас дает мне возможность выбора.

А потом наступило утро, и все было так, как было, но мой чемодан остался при мне, и мы уехали на серых «Жигулях», встретив по дороге колонну автобусов с детьми младшего школьного возраста.

Чернобыльские дети — их везли на турбазу. А далее мы поговорили на перроне с Лаумой о мяснике, поезд отправился по расписанию, и за окнами до самого Неляя был густой туман, потому что Пакавене уже исчезала с лица земли. День прошел в мелких хлопотах, старики спали на нижних полках, а я, пожалев перед сном о забытой фигурке банщика, подаренной мне Бароном в день ангела, спала на верхней боковой. Завтрашний день обещал быть не из легких, и мне следовало выспаться как следует.

Ах, как выли в эту ночь жестоковыйные вервольфы за пределами Национального парка, с какой ненавистью грубая шерсть их прорастала из розовой кожи, и псиной разило от разгоряченных тел монстров, и необрезанные уши их протыкали густые цветочные ароматы, и ноздри дрожали в предчувствии кровавого следа. Все было впереди, и духи забытых предков, как на картине Гогена, витали над колыбелью спящей, пытаясь прорвать тиски времени и рассказать о долгом пути своем, усеянном зловещими каменными статуями ошибок.

О, они уже знали, что делать и кто виноват, но взволнованная речь их растворялась в питательном гумусе и, подымаясь по сосудам стволов, смешивалась с шепотом листьев за окном, слегка тревожа сон героини в ее новеньком мире, где все пути были открыты, и розовые чайки носились над вечными каменными статуями, и косточки первопроходцев, уже припорошенные землей, снова и снова ломило привычной болью, когда она спрашивала себя на развилках дорог, кто же она в этом мире, откуда она родом и куда идет…

В Москве дождило, и нас никто не встретил. Тетка решила, что развитие событий идет по второму варианту — Андрей Константинович обещал подвезти вещи прямо в Балашиху, если не сможет из-за служебных дел отлучиться на вокзал. Мы разъехались на такси в разные стороны, и я, наконец, прибыла домой, в свой расписной русский рай. Что там осталось от Пакавене на подошвах моих кроссовок — заметить я не успела, потому что не раздевалась. Я позвонила матери, сказала, что жива и здорова, но исчезаю надолго, и буду писать, а моя новая интересная работа связана с посещением краеведческих музеев, и постоянного адреса у меня пока не будет.

Мои родители разошлись по отдельным счастливым семьям, когда я поступила в университет, и я уже слишком давно делала то, что хотела. Поэтому я позвонила на работу, и, быстренько сунув в большую сумку кое-какие вещи, фамильную безделушку и стандартный джентльменский набор — деньги, часы, документы, вышла на улицу и прошла к метро мимо продуктового магазинчика, известного в народе под названием «Поросенок».

Забегаловка у Патриарших прудов обслуживала приватных посетителей только по вечерам, но кое-кого там я знала лично — Кока Кулинар отмечал свой день рождения именно в этой точке Общепита, и необходимая мне информация не относилась к числу страшных тайн. Удостоверившись, что Кока не изменил привычек, я отправилась на электричке в Расторгуево, где обитал летом мой заведующий отделом, член-корреспондент Академии наук, бывший политзаключенный Владимир Иванович Ильин, отец моей близкой школьной подруги, не последовавшей по стопам отца к его горькому сожалению.

Он был единственным человеком, которому я выложила всю правду (или почти всю!), и он выслушал меня до конца. Я написала заявление об увольнении с работы и сказала, что позвоню сразу же, как устроюсь.

Он обещал информировать меня о состоянии дел и здоровья моих родственников и немедленно связаться со мной в экстренном случае.

— Мне искренне жаль, ты способный молодой ученый, и я всегда считал тебя второй дочерью, — сказал он мне на прощание, — но я могу тебя понять. Мою жизнь всегда режиссировал кто-то другой, и все, что я мог — это подправлять некоторые режиссерские ошибки. Но ты должна дать себе отчет — вернуться в науку сложней, чем уйти. Не бросай полностью своих занятий, если сможешь, а я пока придержу твое заявление.

На следующий день, вернувшись в Москву, я отправилась на Курский вокзал и всплыла затем в солнечном Коктебеле, где поутру все, кроме преферансистов, шли на пляж, и днем по опустевшим улицам стаями носились мелкие, изуродованные генетическим родством псы, а по ночам невидимые горлицы кричали с немыслимой обреченностью, словно уже отчаялись предостеречь этот мир о преходящей сути земной славы. Словом, все было как всегда, но появились первые коммерческие заведения и первые рэкетиры.

На берегу у могилы господина Юнга суетились голые тела из молодежной тусовки под предводительством Вовы Московского и Вовы Питерского. Эти джентльмены скрывали свой возраст еще в мои университетские годы, когда я регулярно навещала летнюю колыбель русской поэзии — осенью было уместней тусоваться в пушкинском заповеднике. Отеческая забота о подрастающем поколении коктебельцев, сухое вино и организация ежегодного конкурса на звание «Мисс Коктебель» по-прежнему отнимали все силы тусовочных лидеров, но каждую первую субботу сентября они клялись собравшимся у памятника Маяковскому не покидать свой пост, причем Питерский специально подъезжал туда в этот день из Ленинграда.

Стихи в этом зоопарке писали все, иначе и жизнь — не жизнь! Мальчики донимали девочек стихами так, что те и сами становились поэтессами, после чего мальчики приходили в себя и жалели об упущенных возможностях. Меня же всегда донимал сам Московский, но у него были весьма нестандартные для Коктебеля привычки — он ухитрялся находить там хорошеньких продавщиц, ничего не смыслящих в поэзии, а стихи о разбитой в конце сезона любви писал зимой, когда мы не виделись, и он читал их мне по телефону — слегка картавя, но очень старательно и с большим выражением. Если любовь была немного сильнее обычного, то он писал очень длинные поэмы, и я ухитрялась в середине произведения неспешно откушать, а когда голос в трубке застывал в ожидании похвалы, я искренне благодарила.

— Ты же знаешь, я уважаю королей, — говорила я этому взрослому дяде, неплохому инженеру-электронщику, — а в своем жанре ты, безусловно, король — я давно такой натуральной графоманской чуши не слышала.

Московский довольно ржал, потому что он был король эгоистов, и художественная оценка произведения его абсолютно не волновала, как и чувства давно забытых хорошеньких продавщиц. Ему просто хотелось зимней февральской стужей еще раз побывать в Коктебеле, и он делал это за мой счет, чтобы как-то дотянуть до весны. Энтузиастам полагалось посещать Коктебель дважды — весной и летом, и цикл стихов, созданный как-то Вовой по результатам майских коротких ночей в парке Литфонда, доконал меня так, что я и сама написала первое и единственное стихотворение в своей жизни, посвятив его этому чудаку, который любил теплые времена года до одурения, до сумасшествия, до колик в желудке — то есть, так же, как и я.

Беспощадное солнце льет свинец на мишени, А холодность волны только радует кровь.

Стихоплет полупьяный в коктебельской сирэни Безутешно и страстно говорит про любовь…

Кривозадые моськи утром прячутся в тени, Как вскипает на солнце их мерзкая кровь!

Плагиатор безумный в коктебельской сирэни Безутешно и страстно говорит про любовь…

Графоман беспощадный льет стихи на мишени, Как вскипает на солнце его мерзкая кровь!

Кривозадые моськи в коктебельской сирэни С пониманием дела говорят про любоффь…

Чайная в парке Литфонда этим вечером была полна — как всегда. Волошин отсиживался в углу вместе с сумасшедшим молодым актером Денисом и чертенком по имени Джимми. Фамилию Дениса я уже не помнила, но в детстве мы ходили по Коктебелю в однотипных матросках, и он выглядел вполне уравновешенным и слегка нудным мальчиком из семьи потомственных военнослужащих. Через много лет, когда матроска оказалась безнадежно мала, Денис нашел на утреннем пляже забытый кем-то цыганский бубен, тут же сошел с ума и поступил в театральный. Бубен имел к сегодняшнему вечеру весьма потрепаный вид, но, по утверждению его владельца, так и не утратил способности отращивать заново утерянные колокольцы.

Чертенок Джимми, очаровательное существо неопределенного пола и возраста из Уфы, читал мэтру свои новые вирши под переливы этих отросших колокольцев, и тот был не против.

В этом году на панели — небольшой площадке на набережной перед парком Литфонда, чувствовалось страшное напряжение, потому что реальных претенденток на высокое звание «Мисс Коктебель» было две, обеих звали Лизами, и шансы у них были равны. Лизка-Кошмар фигурировала по панели в шортах и натуральном тропическом шлеме, а Лизка-Адлер — в интригующих длинных одеждах в стиле волошинской мечты, и слухи о том, что первой папа привез из тропиков само-раскладывающуюся надувную кровать, сильно волновали Московского, а Питерский был без ума от рыжих волос второй и ее личика средневековой мадонны.

Питерский, прозябавший зимой давно дипломированным химиком, ходил по набережной с озабоченным видом, стряхивая время от времени со своего плеча томное и абсолютно лысое создание с дивными очами по прозвищу Фантик, а Московский руководил группой клакеров в толпе зевак у большого застиранного коврика, где представитель ростовской заозерной школы Геннадий Жуков, в увешанных бубенцами белых одеждах, пел свою знаменитую «Балладу о Соколе», а маленький Транк, львовский поэт районного масштаба, пытался поведать миру о об особенностях своего мировоззрения. В полной мере это мировоззрение было доступно только маститому поэту Налейникову, на чьей вилле Транквилизатор и столовался этим летом.

В противоположном углу панели подвыпившие тинейджеры подпевали магнитофончику Кирюхи Каца, фирменного поэта группы «Генералы запаса», широко известной на панели благодаря этому магнитофончику. Кац за время моего долгого отсутствия отрастил большую черную бороду, но на его статус церковной мыши Коктебеля это не повлияло, и он по-прежнему скитался приживалкой по чужим палаткам.

Сейчас он обитал у Темы, этнического китайца, чья новенькая жиденькая бородка придавала ему совершенно неожиданный облик захолустного русского дьячка, и сегодня вечером эти колоритные барбудосы обхаживали очаровательную кореянку Любу, напоминавшую им главную принцессу группы «Битлз».

Старшее поколение коктебельских королей было представлено в этот вечер господами художниками Рюриком и Рубеном. Рюрик курил трубку, прикидываясь главным историческим памятником Коктебеля, а Рубен носился вокруг своих перламутровых пейзажей моложавым ухоженным эльфом, и его белые элегантные одежды слегка прихлопывали на теплом ветерке, создаваемым его же движениями. В этот вечер он опылял своими сказочными историями рыженькую головку Лизки — Адлер, а та смеялась, и истории скатывались по длинным складкам ее платья на серый асфальт, истоптанный нервными шагами Питерского.

Участь всех дам Рубена была незавидной — как только их интерес к армянским традициям приобретал плотоядный характер, его белые одежды приобретали твердость и обтекаемость крыльев Аэрофлота, и красавицы, обливаясь слезами, попадали в зловещий дом Рюрика, где седой бородатый палач, прикинувшись на миг капитаном их дальнейшего плавания, казнил красавиц на маленькой гильотине за пагубное пристрастие к эльфам, развешивая их окровавленные головки по стенам дома, опутанным рыбацкими сетями.

Впрочем, у Рюрика была великолепная библиотека дореволюционных изданий с уникальным норвежским словарем, и до знаменитой комнаты с гильотиной, тщательно обмазанной красными чернилами, я так никогда и не доходила — Рюрик знал, что к эльфам я отношусь с прохладцей. Сам-то он ненавидел их до потери пульса — те слегка суживали круг его почитательниц.

Я так и не возобновила знакомств, потому что старалась держаться в тени акаций, не путаясь под ногами поэтов, художников и музыкантов, хотя, видит бог, как отдыхала моя душа в этот славный вечер, когда, обговорив с Кокой все новости Коктебеля и вопросы своего проживания на этом свете, я вышла на освещенную набережную из темных аллей литфондовского парка. Я не слишком беспокоилась о том, что меня узнают, потому что выше черных очков у меня было сейчас примерно то же, что и у Фантика, но на сантиметр приличней — чтобы у прохожих глаза на лоб не лезли.

Мой университетский приятель стриг отменно, и лишние спальные места у него всегда были — он любил меценатствовать, и делал это теперь с полного одобрения супруги и своего грудного младенца, потому что выбора у них не было — Кока с детства делал свою жизнь так, как хотел, и для нужных ему в Коктебеле людей он покупал билеты сам, предоставляя им пищу и кров в обмен на увеселение своей сложной и требовательной души.

Мы провели эту ночь с моим приятелем, шатаясь по улочкам Коктебеля среди вишневых садов, давно вырубленных хозяевами под доходные флигели для отдыхающих, и время от времени заглядывали на набережную, где ветерок перемен уже тревожил горячие головы поэтов под злобными взглядами новоявленных крымских патриотов, ждущих этим августом день освобождения города Харькова — день гибели моего деда, потому что считали его теперь личным праздником, Днем «харька», когда музыке и стихам было не место на набережной, потому что они сами шатались там, сжимая потные кулаки и бездарно горланя «Галю».

Рэкетиры уже нервничали — в этот день их доходы могли свестись до минимума.

Кока всегда был для меня первым поэтом Коктебеля, хотя совсем не умел писать стихов, и этой ночью он взахлеб рассказывал мне о своем летнем театрике, но такая тревога просачивалась мокрыми мутными каплями сквозь его слова, что мне вдруг понятен стал заунывный крик горлицы — о, господи, ведь это мой последний приезд в Коктебель! Не любит крымская земля тех, кто задерживается подолгу — стряхнет пришельца, как ненужный мусор, и снова заневестится в мечте Эммануэль, что ей будут владеть все вместе и дружно. Вот я уехала за тысячи верст от пакавенского леса, но чувство ножа в спину настигло меня и в этом раю, и грусть, безмерная грусть пришла ко мне этой душной теплой ночью, и я зарифмовала ее, спотыкаясь о бродячих лишайных кошек, плодившихся накануне распада империи с упорством одноклеточных.

Я могу рассказать о соленых и дерзких волнах, Что крадутся и лижут подножие старого склепа.

Этот говор, немного нерусский, в торговых рядах — Боже мой! — как звучит он в природе нелепо…

Я могу рассказать об иссохшей и жадной земле, Где в поверхностном слое глазницы у черепов узки.

Перелетные ангелы пели на старой ветле То недолгое время, пока она числилась русской…

Определить меня на постой в ленинградскую квартиру Питерского и взять у того ключи, не поставив хозяина в известность об имени своего личного друга, у которого оказались срочные дела в Питере до конца августа, Коке было раз плюнуть — в таких делах ему верили безоговорочно. Я уехала на следующий день, получив у Коки весьма приличную сумму денег и оставив ему на память фамильную вещицу, золотое яичко Фаберже. Оно ему всегда нравилось, хотя он и отнекивался поначалу, как мог. Но я его уговорила — дело могло обернуться по-всякому — ведь я, наконец, была способна на все.

Квартирка Питерского на Невском у Московского вокзала была отменной — с антресолями, роялем и большой библиотекой. Особенно занятной была ниша в стене, являвшая посетителям белые ноги греческого Аполлона, увенчанные фиговым листом внушительных размером. Все, что было выше, представляло интерес для посетителей вышележащей квартиры, которые жгуче завидовали гостям Питерского, так как торс атлета еще можно было принять за самостоятельную скульптуру, а тут уж был полный прикол.

На следующий день я перехватила Тищенко в театре, и, увидев этого бородатого лешего, вдруг отчетливо поняла, почему наша нежная дружба, не перерастая в глубокое темное чувство, длилась так долго, и мне было так же легко с ним, как и с Линасом — они были ребята из наших, а с нашими ребятами можно было только дружить.

— Привет! — сказала я ему, а он засмеялся и подмигнул мне лукавым глазом.

— На метле еще не летаешь?

— Бывает, но у меня временно другие проблемы. Я крепко влипла в нехорошую историю. Теперь вот скрываюсь.

— Ты же такой приличной женщиной, Марина Николаевна, была, — заржал он, — но я по-прежнему к твоим услугам, хотя головка у тебя теперь колоться будет.

— Ты видишь теперь перед собой страшного человека, — призналась я ему честно, — Марина Николаевна молчалива и отнюдь не общедоступна. Ей нужны деловые контакты.

— Ничего себе! — присвистнул он, — а ты, случайно, теперь не внучка Фанни Каплан?

— Обижаешь, я в своего не промазала.

— Говорил, ведь, не западай на личико!

— Ладно, не рви душу подробностями. Мне сейчас нужна работа. Я вполне могу декорировать фейсы у шопов. Ты как-то хвастался, что к тебе обращались…

— Клиентура имеется, но я, правда, пока отнекивался за неимением времени. Сейчас, кстати, новые постановки грядут, не хочешь взглянуть на эскизы?

— С удовольствием, — согласилась я и попала домой из театра уже в полночь за полночь.

Он свел меня с нужными людьми, и я начала новую жизнь, изрядно потратившись на литературу по дизайну того, сего и этого — делать, так по-большому! К концу месяца я сняла недорогую квартирку на окраине города с допотопным раздвижным диваном, столом, стульями и книжной полкой, и каждый день пересекала туда и обратно большой пустырь с несвежей травой, битым стеклом и ржавеющими остовами холодильников, но с шестнадцатого этажа моей башни у горизонта виднелась какая-то деревушка, а сбоку от нее чернело убранное поле, и была надежда, что там, за горизонтом, прячется разноцветный осенний лес, и сырой опеночный дух подымается в полдень из старой древесины под последней несмелой лаской бабьего лета.

А с лестничной площадки был виден Финский залив, но я туда не смотрела. Там кипели свои провинциальные страсти, и чудовище Ермунганд, змей Мидгарда выползал на берег, и Тор-громовержец время от времени поражал змея своим молотом, и тот, заплевав противника ядом, зализывал раны где-нибудь в укромном месте, под кораблем мертвецов, пока Тор мастерил для него удилище, мечтая о больших жирных червях из тела великана Имира, но все четыре червя уже превратились в карловцвергов, а тех на крючок не посадишь — они были самыми деловыми ребятами в своем сухопутном мире, потому что держали этот мир по четырем углам света, а на голову быка змей не ловился, и Тор сыпал громовыми проклятьями налево и направо, и тесть его, Ньерд, возмущенно вздымал седые брови, и серые волны подведомственной ему стихии яростно бились тогда о сваи корабельного двора Ноатун, где Ньерд, скрываясь от женщин, любовался по утрам кораблями и лебедями.

К весне мне нужно было заработать кучу денег, и по вечерам я мастерила из недорогих товаров магазина «Лоскуты» тряпочные замки с рыцарями без страха и упрека, спящими красавицами и кустами парковых роз, томных японок в оранжевых кимоно с лилейными шейками и тенистыми зонтиками, и нетленные пейзажи, отличающиеся от своих поп-массовых оригиналов с водочной этикетки «Пшеничная» только своими размерами и меньшим числом.

Купить швейную машинку так и не удалось, но я подружилась с соседской старушкой, и та разрешила мне пользоваться за небольшую мзду своей. Старушка пришла в восторг от моих изделий и подарила мне кучу ненужных платьев и старых мехов, и тогда я стала лепить двуглавые горы Твинпикс, кудрявых барашков, пасущихся у их подножия, и джигитов в угловатых бурках, несущихся на резвых лошадках в противоположный началу конец, и подружки старушки тоже оказались в восторге, и каждая из них получила из своих тряпочек по небольшому «Казбеку» с дарственной надписью, вышитой сбоку гладью, и им виделись там короткие мгновенья своего военного счастья, так пахнущие горьким папиросным дымком.

А днем я оформляла за приличную мзду квартирки состоятельных людей, и мои коллажи регулярно вписывались в них, позволяя пополнять старушкин чулок синего цвета, где хранился мой основной капитал.

Чулок выглядывал из-под платьица Марии Спиридоновой в большой настенной композиции над моей кроваткой, изображавшей тюремную тусовку Спиридоновой с ее боевыми подругами. По душевной доброте царских жандармов им разрешали в тюрьме фотографироваться, и они формировали на досуге милейший девичий альбомчик, не забывая про завитушечки, стихи и пожелания друг другу. Фигуры на коллаже были весьма рельефны, я подбила их поролоном, и кое-кто там был в натуральном пенсне, и, вообще, на вид все они были приличными буржуазными дамами.

Свою работу я делала очень быстро, будто всю жизнь этим занималась, а свободный от табеля режим позволял мне бывать на всяких выставках, литературных вечерах и прочих сборищах. И, боже мой, как интересно мне стало жить на белом свете, когда я ходила осенними днями по улицам и площадям Северной Пальмиры, жадно вглядываясь в лица собеседников и случайных прохожих.

Я узнавала своих по глазам, и они узнавали меня, но я никак не могла найти того единственного человека, о котором мечтала теперь во сне и наяву, пока не увидела однажды вечером по телевизору полноватую женщину средних лет с милым лицом и добрыми спокойными глазами. Она сидела в кругу мужчин весьма делового вида, шла обычная для этой осени беседа — что делать, и кто виноват, и, когда говорила она, то их лица становились кислыми, и они чувствовали себя из рук вон плохо, а когда она замолкала, то они старались сделать ей комплимент, чтобы подчеркнуть ее отличие от них, если уж другим уесть не получалось.

Я сразу узнала ее, и совсем неважно, как ее там звали, потому что она и была моей Казимирой, Бабой-Ягой моего Национального парка, и я мечтала именно о ней, и я готова была служить ей верой и правдой как Матери-родине где-нибудь в районной организации — ведь, когда стоишь перед зеркалом, и собеседника не отличить от тебя, то нужно говорить правду, а правда состояла в том, что я была ведьмой районного масштаба — не больше, но и не меньше. И дочь, которую я назову своим именем, и о которой никогда не узнает ее отец, уже была со мной, и наш главный эйдос уже плавал в российских эфирах вольно и соблазнительно, тревожа разноцветные сны скучающих неформалок. Пора было создавать партию зеленых — дел в моем Национальном парке было невпроворот, а без Бабы-Яги никогда ни хрена не получалось.

Я редко виделась со своими летними друзьями, слишком много было всяких забот, да и сезоны упорно не хотели смешиваться, но в последний день октября у Барона намечалось важное событие — открытие небольшой выставки его «нечистой серии». Барон чувствовал себя дважды героем Советского Союза, поскольку тоже получил от Пакавене свою награду — намечались похвальные отзывы в прессе, и Баронесса спела ему на днях перед сном песенку, хотя, на мой вопрос о тексте он так и не ответил. По-видимому, первый текст еще мало подходил для колыбельной.

Когда началась презентация, я уселась за последним экспонатом выставки на стул дежурной по залу и стала разглядывать разношерстную публику. Около меня под стеклом матово желтела луна, сооруженная из бивня мамонта и перечеркнутая стремительным лохматеньким силуэтом из черного коровьего рога. Именно эта скульптурка и красовалась на городских афишах, возвещавших о сроках, местоположении и характере выставки.

Каждый вновь прибывший множил собою персонажей Барона. Увы, они уже давно выпали из сказок и занимались сейчас под разными личинами чем угодно. Старенькие домовые с белыми бородами — всякие там доможилы, хороможители, батанушки, постены и лизуны, служили сторожами там и сям, а домовые помоложе принимали вид своих хозяев и надомничали. Кикиморы пристраивались на ткацких фабриках, в Горгазе и жилищно-эксплуатационных конторах, а кое-кто из них заведовал кружками вязания в Домах пионеров или отделами ниток и мулине в крупных универмагах.

Дворовых тоже было немало — сараяшники заведовали складскими помещениями, конюшники предпочитали, за неимением лошадей, быть парикмахерами, шишиги крутили баранки по дорогам, вздымая пыль столбом у каждой шашлычной, а банщики, в связи с нехваткой рабочих мест в банях, мыли головы своим подчиненным в самых неожиданных местах, включая морги и пожарные инспекции. Полевые шли, в основном, в армию, геологические управления и писательские организации, водяные служили сантехниками, а лешие подвизались по художественной части и ругали Шишкина только для вида — на самом деле, весь модерн, начиная с Сезанна, им был глубоко неприятен (ну его к лешему, — говорили они на своих кухнях).

Русалки были представлены во всех номинациях — от лучших актрис года до секретарш ответственных работников министерств и ведомств, и, неважно, как они там назывались — шутовками, ундинами, лопастами или берегинями, но зрителей у водяниц всегда было предостаточно. Бесы среднего калибра были представлены критиками и журналистами, бесы помельче имели характер разночинный и непредсказуемый, подвизаясь в потребкооперации, сельском хозяйстве и метеорологии и не брезгуя сливаться с массами в заводских проходных, конструкторских бюро и научно-исследовательских институтах.

Больших скоплений они, впрочем, никогда не образовывали — товар у нас все-таки был штучный, и, кроме того, при виде своих тут же рождались всякие несбыточные мечты о славных былых временах, когда все занимались своим непосредственным делом, и хватало времени на всякие мелкие пакости, без чего и жизнь — не жизнь. Мои самые ходкие коллажи тоже, ведь, проходили по разряду мелких пакостей.

Из крупных бесов явился только один — специалист по ядерной физике, и его складчатые чугунные веки прикрывались огромными темными очками, и все понимали, что в его сторону лучше не смотреть — себе дороже! Это была нежить рангом повыше моего, и он многозначительно молчал, держась особняком от всякой мелкой пакости.

А потом все ударились в просмотр экспонатов, и, когда они отходили от луны с маленькой ведьмой, то натыкались на мой взгляд и застывали на месте, и мы смотрели — я на них, а они на меня, потому что это и было наше первое собрание. Мы должны были узнать друг друга, и я узнавала тех, кто не мог жить среди ржавой листвы, смога и сточных вод, а они должны были узнать, кто именно полетит в последнюю ночь апреля на гору Броккен для представления первой национально-зеленой программы и переговоров с другими конфессиями.

Скромная российская нечисть — они так хотели жить в чистом зеленом мире и быть единственной его нечистью, чтобы все точно знали, кто же виноват, и не искали виноватых там, за морями-океанами, когда из крана вода не льется. А, для того, чтобы мир был чистым, требовались экологические истины и очистные сооружения, а для экологических истин требовался честный парламент, а для очистных сооружений — подъем производства, а там уже пошло и поехало, и, глядишь, рублем за устрицы при случае расплатимся — ну, если в Париж по делу срочно…

Оно, конечно, кое-кому это не сильно не нравилось, и парочка упырей-ушанов с питерских могильников красовалась в зале с самого начала выставки, притворяясь футболистами клуба «Динамо». Но это никого не обманывало — они были в одинаковых костюмах землистого цвета, и, разглядывая экспонаты, стучали на весь зал ржавыми клыками. До меня, впрочем, они так и не дошли, выручила Баронесса. Тетушка Барона — та, что служила за океаном в Толстовском фонде, прислала ей замечательное платьице для коктейлей с открытой спиной, и Баронесса фигурировала в нем перед спортсменами, пока те не узрели шрам на ее шее.

Страшной трансильванской древностью пахло от этого шрама, и они тут же застыли на ковре, жадно принюхиваясь к этому упоительному аромату, как к пороховой гари музейного именного пистолета товарища Дзержинского. У альтернативной тусовки с кровососущими спецами были свои задачи и развлечения, и наши пакости по сравнению с их делами выглядели невинными забавами. Им нужно было вовлечь в свое кровавое действо весь мир, а нам великие потрясения были некстати. Домового задабривают, когда есть чем задабривать, дворового — когда имеются сарай, баня и скотный дворик, а лешего боятся, если других страхов не имеется. Русалки при этом добавляли — к нам ходят, когда есть с чем ходить, и им всегда аплодировали.

Пока мы заседали, Барон носился с бутылками шампанского, и, когда раздался первый выстрел, все закопошились и сгруппировались у большого стола с печеньем и шоколадными конфетами, и счастливый Барон получил в этот вечер столько сладкоречивых конфеток, что ему уже хотелось закусить соленым огурцом.

Впрочем, не обошлось и без ложечки дегтя — публика то была своя, совсем не ангельская, языкатая до язычности, и сам черт ей был милым другом — тот самый, что летал с кузнецом по небу за туфелькой екатерининского фасона.

Я ехала домой, и поезда в метро двигались моей энергией. Спасибо Андрею Константиновичу, мир праху его в моем сердце — сам того не желая, он сказал мне главное, и я теперь знала, кто я, откуда я и куда я иду, и я уже догадывалась, что там могла натворить мать Лаумы, взявшись для начала переустраивать те самые органы местного масштаба, которые так претендовали на интимную близость с ней. Я получила то, что хотела больше всего на свете — хотела тайно, страстно и безнадежно.

Зима в этом году выдалась ранней, и снег валил сегодня с утра, но морозец был совсем небольшой, а когда я вышла на большой белый пустырь, началась настоящая снежная вьюга.

— В такую погоду хороший хозяин и собаку не выгонит, — подумала я уж совсем тривиальное, но это мелькнуло во мне какой-то сумасшедшей радостью в тот самый миг, когда я сорвалась с места и полетела с вьюгой за большие дома в чистое поле, и не было у меня теплой конуры с хозяином, и все, что мне было нужно — было со мной, и я свысока думала о всех мгновеньях в своей жизни, кроме этого, настоящего, когда летела над снежными сугробами, и мелкие бесы местного значения мчались со мной наперегонки, корча рожицы и пуча глазки в картинном испуге, и завывания ветра подхлестывали нас, и я взлетала все выше и выше над своей спящей землей, пока не увидела лес за горизонтом, и мы заворожили с моими маленькими приятелями прямо на снежном лету, чтобы отпугнуть майский град от цветущих яблонь, июльскую засуху от овощных грядок и августовские проливные дожди от тучного зрелого поля.

За зиму я успела купить все необходимое для себя и ребенка, включая большой запас продуктов, детскую кроватку и стиральную машину «Малютка». Чувствовала я себя превосходно, и мои ежемесячные анализы были в полном порядке — Барон прикрепил меня к приличному медицинскому заведению. И вообще тысячи мелочей моей дальнейшей жизни были продуманы, упорядочены и раскрашены в нужный колер, и сама мысль, что они образуют разноцветную блестящую мозаику, приводила их и меня в искреннее восхищение. Немаловажной деталью этой мозаики был предстоящий осенью обмен московской квартиры на питерскую. В конце концов, мои предки жили в Петербурге, что, несомненно, делало честь их вкусу.

— Кошки на душе не скребут? — спросил меня как-то Барон, когда мы с ним опробовали мое новенькое приобретение, имевшее ранг мечты.

— Никогда, — сказала я, покривив душой, — но с марта, когда перестану работать, будет тяжеловато. Такое уж незабываемое лето, доктор, выдалось!

— А попробуй, — кивнул он на мою покупку, — выплеснешь и забудешь, а заодно и меня развлечешь.

— Хорошая идея, — сказала я, еще раз обласкав взглядом свой новенький note-book, и вскоре села за клавиатуру и сочинила мелодию о пакавенском лете, прожив его еще раз. Хэппи-энд был сентиментален и правдоподобен, ведь постороннему читателю правда была не нужна. Кое-что, в отличие от романа, придуманного героиней той счастливой ночью после первого свидания, в этой версии все-таки случалось, и мясника мы убили все вместе, потому что не хотели вражды и розни в Национальном парке, но, на первый взгляд, это была второстепенная параллельная история — параллельная той, где рассказывалось, как люди искали друг друга и нашли — ведь все мы ищем это, и только это.

И не секрет, ведь — о, господи! — что, опускаясь в бездны морские, и подымаясь на Эверест, и уплывая в космические дали — всегда и везде мы ищем только своего двойника, и он является нам — то ли наяву, то ли в зеркале, то ли в молитве. И разве там, на далекой планете, нас когда-нибудь интересовали всерьез тайны океана Солярис? Ведь Солярис только затем и существует, чтобы мы возвращались и прибивались к тому берегу, где нас кто-нибудь ждет. Моя героиня искала в лесу, искала на небе, а нашла в зеркале — вот и весь сказ, но как написать об этом, когда всем хочется другого, и земное притяжение снова и снова влечет бездумного читателя на тропинки пакавенского леса, и там, за поворотом на Кавену…

Мой личный сценарий, однако, выглядел теперь по-другому — Красная Шапочка по заданию «матери» (Центр-Юстасу) инспектирует лес и пресекает попытки волка отобрать квартиру у пожилой пенсионерки, заядлой пикетчицы, путем умервщления последней. Возвращать волка в его естественную экологическую среду нет смысла — все тесты указывают на то, что он уже стал людоедом, поэтому проводится санитарная чистка леса с помощью специальной службы.

В финале всем раздаются пирожки с тротилом и списками оставшихся людоедов, и разве могут сравниться эти ответственные игры с удручающе утомительными примерками хрустальных туфелек, от которых большой палец распухает и пахнет прокисшим мясным бульоном, как у полковника Гербиха во время беседы с подпоручиком Дубом и рядовым Швейком?