Опытный аэродром: Волшебство моего ремесла.

Шелест Игорь Иванович

Часть вторая

 

 

Глава первая

В один из последующих дней в вестибюле лабораторного корпуса института появилось броское объявление:

Вниманию комсомольцев и молодёжи (всех возрастов!)

Жос из Парижа

Сегодня в 17.30 в конференц-зале лётчик-испытатель Георгий Тамарин расскажет о посещении авиасалона в Ле Бурже.

Сотрудники весело переглядывались, делясь этой новостью. И так уж совпало, наверно, что в этот день почти у всех было радостное настроение.

* * *

К семнадцати тридцати большой конференц-зал оказался так переполнен, что многим пришлось толпиться у задней стены и в проходах.

Стремнин и Майков пробирались, выискивая местечко, где бы притулиться, и все с нетерпением ждали появления Тамарина. Несколько девушек в первом ряду приготовили цветы. Майков заметил:

— Мои-то лаборантки!.. Ждут как тенора-душку!

Сергей кивнул:

— А парень что надо! Танцор, певец, музыкант, заводила на молодёжных вечерах… Ладно, давай постоим здесь.

— Ты виделся с ним после его прилёта?

— На бегу. Он ведь метеор!

— Как его на все хватает?.. Лётчик-испытатель, доцент вуза…

— Изобретательный конструктор, дельтапланерист… Я и сам спросил как-то… Он рассмеялся: «И не говори!.. Со временем — вечная труба!.. Но я его стараюсь не тратить попусту». А-а, вот и он… Любимец муз!..

Георгий Тамарин, или, как здесь его называли, Жос , возник откуда-то сбоку на эстраде, и в зале зааплодировали. Сергей наклонился к уху Майкова: «Чем не бонвиван?! И в Париже, поди, такой заметён!» Оба улыбнулись.

Тамарин был хорош в элегантном светлом костюме, раскованный, с вихрастой каштановой шевелюрой, с банджо в руке и ярко-красной коробкой под мышкой. Он деловито подошёл к столику, осторожно положил сверкающий отделкой инструмент и коробку и уже медленней вышел к краю эстрады. Сколько-то мгновений вглядывался в зал, и лицо его светилось улыбкой:

«Вот, мол, дорогие мои, я и с вами. И, поверьте, мне от этого очень хорошо!»

Потом стал собранным и начал:

— Сразу же хочу оградить себя от насмешек такой преамбулой: «Лишь тот, кто проехал всю Францию за две недели, может увезти в своём чемодане стандартное представление о ней и берётся утверждать, что по-настоящему знает эту страну. Но тот, кто живёт во Франции постоянно, каждый день заново убеждается, что ничего не понимает в ней, или же вдруг узнает что-то такое, что полностью перечёркивает его прежнее представление об этой стране».

Прочитав эти строки у Пьера Даниноса в «Записках майора Томпсона», я подумал: «Как странно, а ведь и в самом деле: первые впечатления самые яркие… Они остаются в памяти, и им, очевидно, нужно верить… А когда человек живёт в стране годы, сживается с ней, ко всему привыкает, тут уж вроде бы ничего и не замечает вокруг… Все ему кажется обыкновенным… То, чего он ещё не видел и что хотел бы увидеть, все откладывает и откладывает до более удобного момента… И так в течение жизни может и не увидеть…

Все ли, к примеру, москвичи были в Большом театре?.. Вряд ли… А в Третьяковке?.. Странно сказать, но многие если и были, то в детстве, когда их водили туда всем классом… И не о тех речь, которым все безразлично!.. Многие мечтают приобщиться к высотам искусства, да все не соберутся никак… А вот приезжий — тот все обойдёт!.. И потом будет говорить: «Обежал все, хоть и времени было в обрез!.. И в Большой попал, правда, с трудом… Представьте, переплатил за билет с рук… А все ж таки попал!.. Что видел?.. „Лебединое“… Честно говоря, проспал весь второй акт — уж больно намаялся за эти дни!»

Так вот и я, — усмехнулся Тамарин, — набрался дерзости рассказать вам о Париже, пробыв в нём всего десять дней.

Самое удивительное, пожалуй, то, что, очутившись в Париже, я по-настоящему удивился лишь в первую минуту… И чему бы, вы думали?.. Возмутительному обилию припаркованных повсюду автомобилей… Впечатление такое, словно где-то рядом на огромном стадионе идёт международная игра и съехавшиеся со всей Франции болельщики побросали свои разноцветные коробки на колёсах, и вот они стоят вдоль тротуаров тысячными вереницами, вплотную друг к другу; улицы ими так забиты, что остаётся узенькое пространство, в которое решительно устремляются машины, не нашедшие пока, куда бы приткнуться…

Когда мы шли к автобусу, ко мне пристроился оживлённый молодой человек, будто бы страшно обрадовавшийся встрече. Я даже чуть смутился: мол, он-то меня знает, а я, чёрт возьми, не узнаю?!

— Ну как там Москва? — спросил он на чистейшем русском, и это меня ещё более озадачило. «Ну, — думаю, — должно быть, кто-то из нашего торгпредства встречает!»

— Ничего, — говорю приветливо, — красуется!

— Вы на авиасалон?

— Совершенно верно, — говорю.

— А наш «Посев» читаете?..

— «Посев»?.. — не сразу сообразил.

— Журнал местной русской интеллигенции…

— А-а, «Посев»! — изумляюсь по возможности искренно. — Я-то думал, это что-то из микробиологии… Тогда уж лучше бы назвали «Урожай», что ли…

С него сразу всю весёлость и приветливость как рукой сняло. Оледенел лицом, остановился и как-то незаметно, извините, «слинял».

Но сам Париж — хотите верьте, хотите нет! — оказался именно таким, каким я его и представлял: невысоким — в пять-шесть этажей, — с мансардами, с маркизами на витринах магазинов и магазинчиков, со сходящимися кое-где звездой улицами, с широкими и затенёнными деревьями тротуарами, на которые, словно нечаянно, выскочили пёстрые зонты и белоснежные столики маленьких кафе, где за чашкой кофе сидит одна часть населения Парижа и смотрит на другую, проходящую мимо; Париж с Елисейскими полями, переходящими в Булонский лес, Париж со своей знаменитой Триумфальной аркой, — кстати, в Париже их три, — но я говорю о той, которая на площади Звезды (здесь сходятся двенадцать улиц!), ныне эта площадь носит имя генерала де Голля; наконец, Париж со своим Лувром, Нотр-Дамом, с Эйфелевой башней!.. Господи, сколько раз мы все это видели на картинах знаменитых художников, на фотографиях, в кино!.. А сколько раз обо всём этом читали у Дюма, Флобера, Гюго, Мопассана, Ремарка, Хемингуэя?.. И вы мне поверьте, что Париж именно такой, каким давно живёт в вашем воображении и, может быть, даже в сердце.

А теперь позвольте маленький этюд к первой страничке моих впечатлений: стихи, написанные Максимилианом Александровичем Волошиным в Париже в 1904 году, музыка неизвестного автора, подхваченная мною там, на улице Парижа.

Тамарин подошёл к столику, взял банджо, чуть коснулся струн, проверил настройку и, встрепенувшись, заиграл мелодию в стиле блюз ретро. Яркий звук инструмента с барабанной интонацией, будто волной, всколыхнул сидящих в зале. И тут он запел:

Для нас Париж был ряд преддверий В просторы всех веков и стран, Легенд, историй и поверий. Как мутно-серый океан, Париж властительно и строго Шумел у нашего порога. Мы отдавались, как во сне, Его ласкающей волне. Мгновенья полные, как годы…

В зале ещё надеялись, что он будет продолжать, но Тамарин опустил инструмент и слегка поклонился. И тут молодёжь разразилась аплодисментами, но певец положил инструмент и поднял руку.

— Аэродром Ле Бурже — в семи километрах от Парижа на северо-восток, но в дни авиасалона проехать сюда не так-то просто… Праздничное, воздушное настроение у парижан на лицах: французы традиционно любят авиацию, и авиасалоны, устраиваемые здесь через год, необычайно популярны.

Выставка занимает, по сути, пространство правее взлётной полосы (если смотреть от Парижа). Должно быть, более сотни разнообразных самолётов — от самых маленьких авиеток с крохотными моторчиками — до аэробусов на 350 мест!.. И все мало-мальски известные фирмы разных стран стремятся показать здесь самое новое, что ими сделано. Почти все машины экспонируются на открытом воздухе. Они ярко окрашены, броско оформлены рекламными плакатами и, окружённые толпами пёстро одетой публики, в солнечные дни начала июня являют собой привлекательное зрелище.

Однако именно эта часть выставки для специалиста представляет наименьший интерес. В самом деле, большинство самолётов, сверкающих здесь на солнце, известны ему, специалисту, по каталогам и журналам, и конструктор, учёный, лётчик может лишь присмотреться к каким-то неброским, лишь ему интересным и понятным деталям, а потом и отойдёт к другой машине. Что касается широкой публики, то она как раз стремится именно сюда, к самолётам, и с тревожным изумлением обнаруживает возле них целые горы всевозможных зарядов, предназначенных для боевых машин и, по существу, представляющих из себя неприкрытый рекламный блеф, рассчитанный на впечатлительность обывателя. Он-то, обыватель, глаза которого расширяются от всех этих штабелей бомб, ракет, набитых снарядами лент для скорострельных самолётных пушек, обалдевает в первые же полчаса и с головной болью стремится поскорей выбраться куда-нибудь к киоскам, где продают сосиски и пиво… Тем более что самое интересное происходит непрерывно в воздухе.

Вот диктор объявляет, что на поднявшемся истребителе «Мираж-8» летит шеф-пилот фирмы «Дассо», он покажет сейчас высший пилотаж на малой высоте…

Действительно, откуда ни возьмись на высоте двадцати метров проносится юркий самолёт, и публика с замиранием сердца видит через остекление фонаря, как лётчик то окажется вниз головой, то, продолжая медленно вращать машину, вывернется в нормальное положение и, как бы сверля воздух у самой поверхности земли, уходит куда-то в дымку горизонта… А ему на смену уже летит другой: итальянец Марио Донатти… Этот ошеломляет своими вертикалями и «бантами», которые «завязывает» в небе, вертясь в зените и оставляя за собой цветной дымный шлейф…

Потом взлетают вертикально пять «харриеров»… застывают на несколько секунд, вися неподвижно в плотном строю, а затем вдруг, словно сорвавшись с цепи, устремляются вперёд, в течение нескольких секунд разгоняясь до большой скорости — на взгляд так… километров до шестисот, — и, зайдя низко по кругу, проносятся над слегка ошарашенными зрителями… все в положении вниз головой, потом выворачиваются в нормальное положение, тормозят и опускаются вертикально на ту же точку, откуда взлетели…

Потом появляются три небольших вертолёта и, разойдясь по сторонам, начинают «куролесить», выполняя свой высший пилотаж… Он, как вы знаете, несколько отличен от самолётного, но по-своему красив карусельной замедленностью и поворотами на месте… И тут вдруг публика по какому-то наитию поворачивается в другую сторону, люди что-то оживлённо говорят, обращая внимание друг друга на нечто необыкновенное… Но это необыкновенное где-то так низко, что за головами в поле и не видно, и многие устремляются туда, протискиваясь и обгоняя спешащих… Диктор только успевает объявить, что взлетает пилот Жан Прима на аппарате Блерио-XI, впервые перелетевшем 25 июля 1909 года пролив Ла-Манш. И полупрозрачный, жёлтенький, весь в проволочных расчалках моноплан с лёгким стрекотанием взмывает над головами кричащих восторженно французов и француженок, кидающих вверх шляпы и зонты…

Невольно подумалось: «Наверно, так же было семьдесят лет назад!..»

И всё же для учёного, конструктора и инженера наибольший интерес представляет экспозиция фирм, размещённая в павильонах.

Здесь можно увидеть многое из того, что вас интересует по узкой специальности: мотористы, скажем, могут поломать голову, вглядываясь в технологические тонкости изготовления лопаток компрессоров и турбин; «спасенцы», очевидно, не без пользы для себя походят вокруг нового катапультного кресла «Мартин Беккер»… Ну а что касается электриков, гидравликов, управленцев — им тут и недели не хватит, чтобы ознакомиться с сотнями действующих стендов!.. Прекрасно представлена здесь и новейшая навигационная техника, и все, что могло бы очень заинтересовать специалиста по автоматизации пилотажных процессов.

Тамарин сделал небольшую паузу, как бы давая публике маленькую передышку, и сам, завораживающе раскованный, прошёлся у края эстрады, вглядываясь с теплотой в лица. Стремнин взглянул на Майкова. Тот выразительно мотнул головой: мол, «Жос есть Жос, и этим все сказано!». И тут Тамарин заговорил снова:

— В одном из павильонов демонстрировался франко-германский тренировочный истребитель «Альфа-джет». На помосте возле него стояли два полицейских, не разрешая ни фотографировать, ни заглядывать в кабины. Не будь такой охраны, самолёт, вероятно, не вызвал бы особого интереса. По многим фото швейцарского журнала «Интеравиа» всем он вам знаком: небольшой среднеплан с крылом умеренной стреловидности. Его полётный вес по нынешним временам очень невелик — менее пяти тонн. Оснащён «Альфа-джет» двумя двигателями «Турбомека» с тягой по 1350 килограммов каждый… Словом, небольшой самолёт с отличным остеклением кабин для двух пилотов, сидящих один за другим, хоть и удивляющий гармоничной простотой своих внешних обводов, однако с весьма скромными лётными данными.

Из последующих разговоров со специалистами фирм, занимавшихся его созданием, выяснилось следующее.

Готовя для себя боевых лётчиков в США, бундесвер платит американцам за подготовку каждого около миллиона долларов. Эта стоимость определяется исключительной дороговизной эксплуатации американских тяжёлых истребителей с мощнейшими и прожорливыми двигателями, а для результативного освоения этих боевых машин лётчику нужно налетать несколько сот лётных часов на шести последовательно более сложных типах самолётов.

Легко предположить, что европейцам не очень-то по душе, что их денежки уплывают за океан. Тут и возникла идея создания унифицированного тренировочно-боевого лёгкого истребителя «Альфа-джет». Как нам сказали, он в три раза удешевляет и во столько же раз убыстряет подготовку боевых лётчиков. Благодаря специальному электронному устройству, по пилотажным свойствам «Альфа-джет» способен «превращаться» в подобный любому самолёту-истребителю, находящемуся на вооружении.

Что можно к этому добавить?.. — Тамарин цепко оглядел зал. — «Альфа-джет» вооружён 37-миллиметровой пушкой и подкрыльными ракетами, он дешёв, экономичен в расходе топлива… Вместо одного американского истребителя можно иметь три «Альфа-джет».

Услышав все это от европейских специалистов, я попробовал осторожно заметить: «А может, здесь как раз тот случай, когда в деле один будет стоить трех?..» Те переглянулись, и один из них сказал: «Видите ли… Опыт новейших боевых действий показывает, что драться в воздухе истребителям приходится на дозвуковой скорости… Другое дело, если нужно удирать — тут уж удобней на сверхзвуке!..»

Публика в зале оживилась, послышался смех. Тамарин выждал немного и проговорил не без лукавства:

— Так европейцы старались доказать, что три солдата на велосипедах всегда сильней одного мотоциклиста, и мне пришло тогда в голову, что кто-кто, а они-то умеют считать денежки!

В зале опять послышалось оживление, а Тамарин продолжил:

— Здесь же, на выставке, фирма «Дорнье» демонстрировала проект вертикально взлетающего пассажирского самолёта. Помимо двух маршевых двигателей, установленных на пилонах под крылом, на самолёте «Дорнье» проектируется установить 12 подъёмных двигателей: по четыре в гондолах на консолях крыла и по два в носовой и хвостовой частях фюзеляжа. Фирма планировала выпустить на линии этот самолёт в восьмидесятые годы… Ну что из проекта получится — покажет время. Однако расчёты показывают, что при таком обилии двигателей самолёт если и поднимет 100 пассажиров, то пролетит с ними всего несколько сот километров… Но фирму это не смущает: именно для коротких расстояний будто бы и задумывался этот «безаэродромный» самолёт.

Скажу ещё несколько слов об одном проекте фирмы «Фоккер». Будущий самолёт очень похож на рекордный планёр. Но изюминкой проекта я бы назвал то, как придумано встроить в фюзеляж будущего самолёта экономичный и относительно бесшумный турбовентиляторный двигатель. Кого заинтересует это, могу потом разъяснить… И ещё: стремясь создать предельно облегчённую конструкцию, проектировщики отказались от применения общепринятого шасси — взлёт предполагается производить с катапульты, посадку — на лыжу. Нетрудно догадаться о назначении этой машины — самолёт-разведчик. Проект будто бы одобрен НАТО.

Много интересного представлено на стендах из области исследований крыльев пассажирских самолётов с новейшей механизацией для получения максимальной подъёмной силы и возможно более плавного обтекания в полёте на больших углах атаки. Этот раздел выставки в общечеловеческом значении самый прогрессивный: аэродинамики всех стран здесь обмениваются опытом, и нет для них более благородной идеи, как сделать полет для пассажира не только ещё более удобным и быстрым, но, главное, абсолютно надёжным.

Что сказать ещё?.. — Тамарин помедлил. — В грандиозном павильоне на выставке экспонируется космическая техника, главным образом наша и американская. Здесь много говорят о совместном полёте советских и американских космонавтов, и по лицам видно, что это сближение с радостью и надеждой воспринято европейцами…

Но не думайте, что я и дальше намерен заниматься перечислением того, что можно увидеть на авиасалоне в Ле Бурже: иначе я рискую увидеть перед собою спящих!.. Мною подобран кой-какой любопытный материал, и я могу рассказать о нём подробно тем, кого он заинтересует. А сейчас… О, я давно вижу ваши нетерпеливо-любопытные глаза!.. (В зале оживились, послышался сдержанный смех). Сейчас, сейчас узнаете, что в этой красочной коробке…

Тамарин подошёл к столику, чуть помедлил, делая вид, что никак не развяжет узелок на коробке. Но вот крышка снята, и в руках у него оказалась краснопёрая птица наподобие голубя. Распластанные полупрозрачные крылья затрепетали, как живые. Тамарин даже сделал движение, будто удерживает птицу, чтоб она не выпорхнула, потом поднял её и показал публике.

— Вот… Теперь представьте, что вы двигаетесь в стотысячной толпе и видите над головами, как такие разноцветные голубки, бойко махая крылышками, то и дело взлетают впереди и, весело покружившись, иногда залетают на крышу ангара… Я сперва глазам своим не поверил: решил, что какой-то шутник ради праздничка разукрасил так почтовых голубей. А все же сердце учащённо забилось, и я стал пробираться туда, откуда они взлетали… Честно скажу: забыл даже о деле!..

Не без труда достиг я лотков, где симпатичные девушки бойко торговали этими гениальными игрушками, не забывая для рекламы то и дело запускать их в воздух. Я пересчитал свои скромные франки и, не раздумывая, отдал их за эту коробку.

Прихожу в шале — наши собирались там, — вижу академика Дударева — вы знаете: очень солидный учёный… У него такая же коробка… «И вы приобрели?..» — «Да! — смеётся. — Целых две: одну — внучке, другую — для исследований в моей лаборатории!»

Но, чувствую, вам не терпится увидеть, как она летает!.. Сейчас, сейчас… Только чур! В зале рассмеялись. Кто-то крикнул:

— Понятно: с возвращением на старт!

Тут захохотали все.

Тамарин завёл в голубе резиномоторчик и, приподняв махолетик над головой, пустил вперёд и вверх… Публика замерла, увидя, как искусственная птица, шумно хлопая крыльями, взвилась к самому потолку, описала полукруг, снизившись, пронеслась с поворотом над эстрадой и устремилась к окнам, будто выискивая, как бы выпорхнуть… Но зацепила за штору и опрокинулась в публику.

Тамарин предполагал, что полет махолетика произведёт определённый эффект, но тут зал словно помолодел лет на пятнадцать — шум поднялся, как на большой школьной переменке. «Дай взглянуть!.. Пусти по рукам!» — кричали отовсюду. Стремнину и Майкову не видно было, что творится у окон, и они недоуменно переглядывались. Но переполох все же стал затихать, повскакавшие с мест сели, и кто-то, подбежав к эстраде, передал голубя Жосу. Тот обнадёжил:

— После окончания разрешу самым отчаянным болельщикам потрогать руками. Теперь вы видите: машущий полет — моя голубая мечта!

Тамарин взял банджо и вышел вперёд:

— И опять, чтобы переключить ваше внимание, я исполню давние парижские стихи Макса Волошина, положенные на музыку современного Парижа…

В дождь Париж расцветает, Точно серая роза… Шелестит, опьяняет Влажной лаской наркоза. А по окнам, танцуя Все быстрее, быстрее, И смеясь, и ликуя, Вьются серые феи… Тянут тысячи пальцев Нити серого шелка, И касается пяльцев Торопливо иголка. На синеющем лаке Разбегаются блики… В проносящемся мраке Замутились их лики… Сколько глазок несхожих! И несутся в смятенье, И целуют прохожих, И ласкают растенья… И на груды сокровищ, Разлитых по камням, Смотрят морды чудовищ С высоты Notre Dame…

И вновь рукоплескания: «Браво, Жос!.. Ещё, ещё!..» Девушки повскакали с мест, чтобы преподнести ему цветы… Но инструмент уже сверкает на столе, Тамарин движением руки призывает к тишине.

— На второй день по приезде, — заговорил он снова, — после завтрака, в вестибюле нашего отеля, что возле Монмартра, появился гид: подвижный пожилой человек с горбатым носом и круглой плешью на затылке, по фамилии Колпакчи. По-русски он говорил свободно, правда, с несколько одесской интонацией. Как выяснилось позже, ему 86 лет… И тут уж нужно было удивляться его расторопности. Он сказал, что «водит по Парижу туристов на пяти языках», в том числе и на японском. В Париже живёт с первой мировой войны.

Некоторые его пояснения показались мне любопытными, и я записал их в дневнике. С вашего позволения, хотелось бы привести их здесь.

Гид: Париж — дорогой город, очень дорогой!.. Прилично жить здесь могут люди состоятельные…

— Вы принадлежите к ним?

Гид: О!.. Я — люмпен…

Я попросил его привести наиболее показательные примеры дороговизны жизни в Париже.

Гид: Избави бог вас заболеть!..

— Что так?

Он взглянул на меня иронично:

— Вам, правда, не рожать… (Спутники мои расхохотались, как и вы сейчас.) А стоят роды в Париже около тысячи новых франков! (Как выяснилось позже, гид несколько «погорел» на денежной реформе 1960 года и с тех пор, называя любую сумму денег, никогда не забывал добавлять — «в новых франках».)

— Ну а, скажем, выдернуть зуб? — спросил я. — Такое ведь может и с мужчиной случиться.

Гид: Кладите дантисту на стол 250 новых франков, и через пять минут вы уйдёте от него без зуба и без денег!

Я: Вы предупредили, что обедать сегодня будем около Лувра в одном из ресторанов, — их у вас в Париже, говорят, восемь тысяч, — сколько же будет нам стоить обед?

Гид: Думаю, с полбутылкой вина он обойдётся каждому франков по 50… К ним чаевые — 15 процентов! Это уж обязательно!.. Не приготовив чаевых, не садитесь за стол!

— Ну… а если поинтересоваться стоимостью обеда… — не унимаюсь я, — нет, ужина у знаменитого «Максима»?

Гид посмотрел внимательно, уголки губ его скривились в сардонической улыбке:

— О, без семисот пятидесяти НФ туда не стоит открывать дверь!

* * *

По планировке Париж может напомнить Москву: малое кольцо — бульварное, как у нас. Большое кольцо — садовое. Ещё дальше — кольцевая дорога.

Мы едем по Парижу. У перекрёстка нетерпеливо ждут зелёного сигнала машины в несколько рядов. Вот зажёгся зелёный свет. Наш ряд двинулся… Но что это? Соседний ряд — ни с места!.. Позади шофёры, смеясь, жмут на клаксоны… Проезжаем мимо причины затора: в машине сидит парочка и самозабвенно целуется… А позади гудят машины. Но не видно раздражённых лиц, не слышно ругани, все добродушно смеются и сигналят… пожалуй, в знак одобрения!

О парижанах бытует мнение как о людях легкомысленных. Мне это никак не показалось. Наоборот, на каждом шагу вы наблюдаете деловитость французов, сосредоточенность, серьёзность, в рабочее время и вовсе торопливость, сдержанность в разговоре… И деловитость французов присутствует во всём. Даже случай, когда двое целовались у светофора, носил характер какой-то запрограммированности… Чего здесь больше?.. Желания показать: «Вот как нам хорошо, мы любим друг друга!» Или: «А мы целуемся повсюду, лишь только вспомним, что надо поцеловаться, что есть свободная минута!»

«Париж отстал в области муниципальных транспортных услуг лет на тридцать!» — говорил нам гид на каждом шагу. Но, только оказавшись в парижской подземке, я оценил всерьёз, насколько великолепно метро у нас!.. Да, да, даже в часы «пик»!.. Эти наши подземные дворцы, именуемые станциями метро, и язык-то не поворачивается назвать пренебрежительно — подземка!.. А в Париже — можно, потому что в метро грязно, сыро, давка в вагонах страшная (во втором классе) — куда там наша! — вентилируется метро плохо, и духота в нём такая, что чувствуешь себя как на тренировке в барокамере без кислородной маски на высоте четырех с половиной тысяч метров, а от жары весь мокрый.

Но если вспомнить, что первая линия подземки в Париже открыла движение в 1900 году, то многое этим и объяснится.

Как-то мы спросили парижанина о ближайшей станции метро. Он пояснил, как пройти, и тут же посоветовал сэкономить 3, 5 франка, купив 10 билетов, на что даётся скидка.

Как тут не подумать о деловитости и расчётливости французов?..

Билет твёрдый, с магнитной полосой, опускаете в контрольную коробку. Проделав какой-то путь, он возвращается пробитым. Теперь можно нажать коленом на турникет, и он откроется. Но нас предупредили: нужно сохранять билет до конца поездки, ибо на выходе из метро он должен снова побывать в контрольной коробке, после чего турникет выпустит вас на свежий воздух.

Вот что такое учёт и контроль по-французски!

Деловитость и расчётливость французов, может быть, и является основой многих неплохих качеств, таких, как изобретательность и инициатива, трудолюбие и добросовестность в работе, приветливость и общительность, хороший вкус и любовь к красоте во всех её проявлениях: от высших творений искусства до самых пустяковых предметов обихода… Словом, французы хорошо знают, что красота и качество немыслимы друг без друга, и тут уж у них есть чему поучиться!

Гид делился с нами такими тонкостями:

«Если сказать, вы знаете все достопримечательности Парижа! — это комплимент… Но говорить: „Вы старый парижанин!“ — не следует, особенно парижанкам… Дамы здесь не имеют возраста и потому не стареют!.. И это большое их искусство!»

Я сказал: «Смотришь на парижанок и думаешь: где же здесь пожилые?… Из дому не выходят, что ли?.. Старше двадцати — двадцати пяти не приходилось видеть…»

Гид усмехнулся: «А на самом деле им от семнадцати до семидесяти!.. Но это стоит денег!»

(В зале рассмеялись. Одна из девушек протянула Тамарину цветы. Женщины зааплодировали, очевидно, разделяя стремление парижанок не стареть ни при какой погоде.)

Поблагодарив девушку, Жос сказал:

— Кстати, о цветах… В Париже множество киосков. Особенно хороши цветочные киоски-магазины. Цветы привозят ночью в специальных автофургонах с орошением внутри. Цветы будто только что срезанные… Свежайшие! Горы цветов!.. Культ цветов!.. Каких только красавцев здесь нет!.. Но не видно, чтобы за ними люди толпились. Я представил себе: «Этим бы цветам да наших покупателей!»

Продолжительность рабочего дня во Франции — 9 часов 15 минут. В пятницу — 8 часов. Рабочая неделя — 45 часов. Суббота и воскресенье — выходные дни.

Вы, конечно, не раз читали, что французский рабочий не сядет обедать без бутылки сухого вина, если даже на обед у него лишь хлеб да сыр… (Сухое вино в Париже в цене лимонада или минеральной воды.) Но, видно, французы умеют пить… За всё время мы видели в Париже лишь одного пьяного. Он, правда, был мертвецки пьян — валялся на панели, но, по всей видимости, являл собой исключение, подтверждающее правило: здесь «выпивохи» на дороге не валяются!

Зато нередко приходилось видеть спящих в нишах безработных. Не хиппи — парижане среднего возраста. Вполне работоспособные.

С болью в сердце вспоминаю безработного скрипача. Он стоял в габардиновом пальто на углу узкого переулка, заставленного сплошь автомашинами, и играл рондо-каприччиозо Сен-Санса… Шляпа была у его ног. Он был слеп и не мог видеть, что прохожих в переулке нет!.. И создавалось жуткое впечатление, будто его слушают все эти сверкающие краской существа с железными сердцами!

А сколько художников, рисующих цветными мелками на асфальте, чуть в стороне от ног прохожих… А сбоку шляпа, и в ней несколько медяков!

Честно вам скажу: после Парижа не могу спокойно проходить мимо доски с объявлениями «Требуются …».

И ещё из очень ярких впечатлений: белобрысый парень лет двадцати — человек-оркестр!

Каждый вечер он давал свои концерты на тротуаре против банка и неизменно собирал множество публики вокруг себя. Представьте себе патлатого складного малого, у которого за спиной огромный турецкий барабан с медными тарелками на пружинах — одна над другой, от них и от колотушек идут к щиколоткам музыканта верёвки. У колен подвешены бубенчики, в руках гитара, у губ на хомутике губная гармошка, какие-то свистульки, дудочки… И конечно, шляпа возле ног… Он поёт, играет, приплясывая, а публика в отыгрышах скандирует и кидает в шляпу медяки… И кричит: «Мишель, Мишель, ещё!» И он поёт и пляшет, аккомпанируя себе на всех этих инструментах с удивительной грацией и завидной музыкальностью… Сознаюсь, мелодии, на которые я переложил волошинские стихи, позаимствованы у этого обаятельного парня из-под крыш Парижа!

Из зала кто-то крикнул: «Жос, видел ли ты хиппи?»

— О да!.. Их там навалом… У входов в метро, на ступенях у базилики Секре-Кёр, на набережной Сены… Да что там!.. Повсюду!.. В томном безделии сидят, как нахохлившиеся воробьи на проводах… «Хиппи — это никчёмные люди, — говорил нам гид, — ведут паразитический образ жизни… Многие — отпрыски состоятельных родителей. Убежали из дома… Летом живут на севере, по мере наступления холодов перемещаются на юг… Зимой обитают в Северной Африке… Как перелётные птицы».

Об одежде хиппи говорить не приходится… Но вот что любопытно: они на публику будто бы не обращают ни малейшего внимания, а публика все же на них пялит глаза…

Такая сценка. Вечереет. Солнце за день сильно прогрело стены и тротуар. Двое сидят на панели — он и она. Он в жилетке из мохнатой собачьей шкуры, сам обросший, словно мехом. Его подруга — в лёгоньком свитерке и трусиках. Он занят тем, что вырезает из кожи украшения вроде чёток или ожерелий (сбоку от него возвышается рамочка, и на ней развешана готовая продукция). Сидит по-турецки, работает неторопливо, сосредоточенно, не замечает публики, безмолвен. Она, с хорошеньким личиком, не ведающим водных процедур, и волосами, не знающими расчёсок, смотрит заворожённо на его руки… Адам и Ева конца двадцатого века в центре Парижа!

Мы подъехали к зелёному массиву Марсова поля у набережной Сены, где когда-то французы отмечали праздник Федерации (14 июля 1790 года) и праздник Высшего существа (8 июня 1794 года), организованные Робеспьером, и смотрим вверх. Эйфелева башня — символ Парижа!

Её создатель, Александр Гюстав Эйфель, прожил долгую жизнь — более 90 лет. К семидесяти годам его ажурные мосты и Башня из стали создали ему славу великого инженера. Но в 70 лет, когда люди ищут покоя, он начинает совершенно новую для себя деятельность, которая успевает принести ему известность учёного-аэродинамика. К этому времени пионеры авиации — Райты, Сантос-Дюмон, Фербер, Вуазен, Фарман, Блерио — на эмпирически созданных своих аэропланах совершают все более впечатляющие подъёмы. И тут старик Эйфель догадывается, что народившейся авиации нужны широкие аэродинамические исследования.

Отто Лилиенталь раскручивал исследуемую модель крыла на карусели. Эйфель придумал свой метод. По наклонному тросу, протянутому с Эйфелевой башни, он заставлял скользить испытываемое тело, причём остроумное устройство, встроенное в модель, фиксировало в каждый момент движения скорость воздушного потока и силу давления воздуха.

Мы поднялись на первый этаж Эйфелевой башни — на высоту 57 метров . Выйдя на обширную площадку, увидели по периметру сетку, поднятую метра на три вверх.

«От самоубийц! — пояснил гид. — Здесь, в Париже, всегда было достаточно людей обоего пола, желающих разделаться с жизнью таким способом. Прыжок с Эйфелевой башни долгое время был для них наиболее привлекательным, они этот способ предпочитали».

Мне подумалось: «Не дамский ли портной Рейхельт послужил для них заразительным примером?»

Сконструировав и сшив плащ-парашют площадью 9 квадратных метров, Рейхельт решил испытать его сам. Ему советовали не торопиться, подсказывали получше испытать своё изобретение, сбрасывая с Эйфелевой башни манекены. Но герой портной, очевидно, законодатель дамских мод, был так уверен в безупречности своей идеи и модели, что 4 февраля 1912 года при огромном стечении публики прыгнул именно отсюда, с первого этажа… Но плащ-парашют, увы, не раскрылся. И пока портной падал в течение 5 секунд, его успели несколько раз сфотографировать… Я видел один из этих снимков в старом журнале.

В день гибели Рейхельта сестра его заявила корреспонденту: «Я видела, как погиб мой брат, и не могу себе представить конца более красивого, чем эта смерть!»

Мы смотрим с высоты на Марсово поле. Гид что-то рассказывает, а я отвлёкся, думаю об удивительном времени авиационной зари, горячим участником которого был Париж. Воображение живо рисует, как вот здесь, на Марсовом поле, 2 марта 1784 года негодующе бушевала огромная толпа, считая себя ошельмованной предприимчивым аэронавтом Жан-Пьером Бланшаром: он собрал с публики деньги, но никак сперва не мог подняться на своём воздушном шаре… Кажется, не поспеши Бланшар в последний момент выбросить из корзины за борт всё, что можно было, и толпа разорвала бы на части и «мошенника», и его «поганый шар»!.. Но шар вдруг всплыл над головами и стал набирать высоту, и люди, мгновенно озарясь восторгом, завопили: «Виват Бланшару!.. Виват победителю воздуха!»

И было это через три месяца после первого в истории человечества полёта монгольфьера с людьми и за девять месяцев до того дня, когда Бланшару посчастливилось перелететь на аэростате из Англии во Францию через пролив Ла-Манш… Тоже впервые в истории человечества!

А дерзновеннейший облёт Эйфелевой башни Сантос-Дюмоном!.. 19 октября 1901 года Альберто Сантос-Дюмон стал самым знаменитым парижанином!.. И никому в Париже не хотелось вспоминать тех насмешек, которыми награждали чудака бразильца, транжирившего огромные деньги на постройку все новых и новых своих «летающих колбас» будто бы лишь для того, чтобы падать и удивительным образом не разбиваться…

А чудаком бразилец был действительно замечательным!.. Получив богатое наследство, он не пустился очертя голову проматывать состояние на курортах и в игорных домах, что можно было ждать от пылкого юноши, а к своим увлечениям всеми видами спорта — Альберто был отличным пловцом, яхтсменом, отчаянным вело-мото-автогонщиком! — прибавил и воздухоплавание. А тут два промышленника — Дейч де ла Мерт и Эрнест Аршдакон — объявили приз в 100 тысяч франков тому, кто первый облетит на дирижабле Эйфелеву башню… И Сантос-Дюмон загорелся идеей во что бы то ни стало завоевать этот приз!

На пятом своём творении, облегчённом до такой степени, что сам изобретатель сидел на велосипедном седле, Альберто почти достиг цели. Он уже было обогнул башню и «топал» над крышами Парижа со скоростью 12 километров в час обратно в Сен-Клу, чтобы приземлиться на место старта, но тут мотор вдруг отказал, руль потерял эффективность, и дирижабль рухнул на крышу пятиэтажного дома в центре Парижа!..

Отделавшись царапинами, Сантос-Дюмон принялся за постройку шестого дирижабля, оказавшегося наконец счастливым… Альберто превысил всего на тридцать секунд обусловленные полчаса для этого полёта, но ликующий Париж единодушно признал его победителем…

Как же распорядился Сантос-Дюмон призом в сто тысяч?.. Он и этим поразил парижан! Половину денег Альберто передал на благотворительные нужды, другую половину подарил своему механику.

Сантос-Дюмон продолжал строить новые дирижабли, много летал, не раз терпел аварии… На четырнадцатом своём дирижабле он так освоился в полётах, что пользовался им как автомобилем…

Но однажды Сантос-Дюмон услышал о полётах братьев Райт на аэроплане в Америке, и новость совершенно его ошеломила. Забросив сразу дирижабли, он немедленно взялся за проектирование аэроплана и работал так энергично, что ему удалось опередить Фердинанда Фербера, Габриеля Вуазена, Анри Фармана и Луи Блерио, уже многое сделавших для создания первых аэропланов. Своим удачным полётом в октябре 1906 года на аппарате тяжелее воздуха, напоминавшем коробчатый змей с мотором и воздушным винтом, Сантос-Дюмон всколыхнул неслыханную волну авиационного энтузиазма в Европе. В Париж потянулись смельчаки, давно мечтавшие о летании на крыльях…

Париж становился центром авиационной лихорадки. ..

А гид между тем продолжал что-то рассказывать. Я прислушался.

«Теперь взгляните вот сюда, вдоль Сены… В отдалении вы, конечно, узнали остров Ситэ и высящийся фасад Нотр-Дам… Несколько ближе и левее от реки, за зелёным массивом Тюильрийского сада, площадь Карусель, как бы обрамлённая с востока Луврским дворцом, где мы были с вами вчера… Ещё ближе к нам, в том же направлении, площадь Согласия, которую вы, очевидно, узнали по Луксорскому обелиску (бывших Фив египетских)… Обелиск этот, подаренный Луи-Филиппу Мехмедом-Али, установлен в 1836 году на месте снесённой в 1792 году статуи короля Людовика XV… По общему признанию, это самая красивая площадь Парижа. Спроектирована она в 1757 году архитектором Габриелем… Во время Великой французской революции площадь неоднократно служила местом казни и, в частности, казни Людовика XVI. — На этом гид прервался, чтобы взглянуть на часы. — Ба, а время, оказывается, подошло к обеду… Здесь мы с вами сейчас прекрасно и отобедаем!.. Туристическое агентство, вас обслуживающее, снабдило меня достаточной суммой денег, а уж я позабочусь, чтобы вам понравилась французская кухня… Итак, вперёд! Пред вами двери ресторана на Эйфелевой башне!»

С этим мы и вошли в большой зал, светлый, обильно остеклённый. Бордовый цвет портьер, обрамления эстрады и потолка… Семь люстр-гирлянд из крупных кремовых шаров… К нам подошёл толстый, вальяжный метрдотель во фраке и представился на русском языке, несколько коверкая слова:

«Мне доставляет особое удовольствие приветствовать гостей из Москвы!..»

«Вы бывали в Москве?»

«О да! И очень люблю Москву!.. Был в ней в самом конце войны… Я служил в полку „Нормандия — Неман“ механиком на истребителе Як-3… Дорогие гости, сюда, пожалуйста!.. О… как это у вас говорится… О!.. Я разобьюсь в лепешьку, чтоб вам здесь было корошо !..»

Тамарин прервался и принял записку:

«Расскажите что-нибудь о Лувре».

Он несколько помедлил.

— Что-нибудь о Лувре?.. О величайшем собрании шедевров мирового искусства, экспонированном в бесчисленных залах Луврского дворца, обежав его за три часа?.. Нет, не мне вам повторять общеизвестные восторги… Скажу только о Нике.

Неизгладимое впечатление произвела на меня древнегреческая статуя крылатой богини — Ника Самофракийская… Вот и сейчас стою перед вами и ясно вижу её, эту устремлённую вперёд мраморную, как живую , крылатую женщину… Она вроде бы на носу корабля, и взмах её крыльев вот-вот вознесёт её, оторвёт от палубы… У статуи нет головы, но она угадывается, прекрасная… Как радостен, как лёгок взмах её ангельских и в то же время таких реальных, трепетных крыльев!.. Чудо!

Позже, отыскав на карте в Эгейском море маленький остров Самофракия, я, затаив дыхание, попытался унестись воображением в 306 год до нашей эры!.. И мне представилось, с какой величайшей осторожностью трудятся люди вместе с мастером, устанавливая на краю острой и отвесной самофракийской скалы эту белокрылую Нику… И вот она, восторженная и величавая, высится над морем, будто бы готовая взметнуться, как с носа боевого корабля… А люди, кто присев, кто отойдя поодаль, не могут оторвать от неё зачарованных глаз… И никто из них не замечает, как мастер то и дело смахивает со щёк катящиеся слезы… Он плачет оттого, что воплотил в ней свою душу… А она, устремлённая навстречу порыву ветра, жадно теребящему лёгкую ткань её туники, самозабвенно трубит в боевой рог, возвещая победу, одержанную Деметрием I Полиоркетом над египетским флотом Птолемея!..

Но как несправедлива история: донесла до нас имена и победителя и побеждённого, однако утратив в пыли веков имя великого Мастера.

Ну и ещё два слова, коль об этом начал. Как и Ника Самофракийская, знаменитая Венера Милосская установлена в отдельном помещении, вроде бы угловом, чтоб ничто не отвлекало. У стены — скамья, можно посидеть — в Лувре разрешается! — подумать…

Гид сказал; «На этой скамейке сиживал Иван Алексеевич Бунин. Одно время он приходил сюда каждую неделю. Смотрел подолгу и тихо плакал…»

Заканчиваю, дорогие друзья.

В ночь перед отлётом я бродил один по Парижу, Он особенно красив в переливе световых реклам и ярко освещённых витрин. На Больших бульварах почему-то вдруг вслух читаю синие светящиеся буквы: БРАБАНТ… Отель «Брабант»… Мучительно думаю: «Почему это название мне так знакомо!..» В конце концов вспомнил… Когда-то, интересуясь ранней авиационной историей, вычитал в старом журнале, что в 1909 — 1910 годах пионеры русской авиации — Михаил Ефимов, Николай Попов, Игорь Сикорский, Александр Васильев, Сергей Уточкин, Лев Мациевич и многие их последователи, приезжая в Париж учиться летать, останавливались в отеле «Брабант»… Так вот где стихийно образовался тогда русский авиаторский клуб!.. Вот где в многочасовых спорах они пытались докопаться до истины: какой аппарат перспективней — биплан или моноплан!.. Какой из двигателей надёжней — «Гном», «Анзани» или «Антуанетт»?.. Наконец, какой из авиаторских школ отдать предпочтение — школе Анри Фармана или Луи Блерио?..

И вот почти через семьдесят лет я, советский лётчик-испытатель, летающий на новейших сверхзвуковых самолётах, стою перед тем же отелем «Брабант» и низко кланяюсь светлой памяти пионеров отечественной авиации. И думаю о том, что русских и французских авиаторов с тех пор связывают узы братства… В самом деле: и в первую мировую войну, и в Великую Отечественную русские и французские лётчики воевали бок о бок!.. И в наши дни французские лётчики-космонавты учатся у наших космонавтов, содружество продолжается в космосе.

…Да, история авиации направлена в будущее, и мы, несомненно, на пороге новых великих достижений!

А вечный город, похоже, не спит никогда. На Больших бульварах полно гуляющей публики. Я сворачиваю и бреду, бреду переулками к своему дому… Устал, ноги гудят, а спать не хочется. Из окна небольшого кафе долетает приглушённая музыка… Прислушиваюсь и замираю от неожиданности…

«…Если б знали вы, как мне дороги подмосковные вечера …»

С этими словами, напетыми вполголоса, Жос взял со стола инструмент и, опустив глаза, стал тихонько наигрывать… И публика в зале сперва робко, потом все громче начала подпевать…

 

Глава вторая

При всей любви к летанию, изобретательству, инженерной работе Сергей Стремнин с наступлением погожих лётных дней все чаще обращался мыслями к своей любимой Оке. С детства он любил рыбалку. И, как все удильщики, был подвержен этим милым галлюцинациям: возвращаясь с реки, ещё долго видел перед глазами пляшущий в волнах поплавок…

В мечтах о поездке на Оку воображение уносило его к излюбленным местам, где за кручей берега взору вдруг открывалась серебристая взрыхленность вод на узком перекате, врывающаяся в раздольную ширь плёса, в котором отражались все краски неба; плёса, обрамлённого ярусами уходящих в синь лесистых берегов, где у воды травы в цвету по грудь источают пряный аромат, где, купаясь в теплыни солнца, гудят трудяги пчелы и вечно серьёзные толстячки шмели, где у самой воды кокетливо порхают «во всём прозрачном» голубенькие стрекозы, доводя до умопомрачения краснопёрых голавлей, выскакивающих за ними из воды… А пляжи, пляжи!.. Их языки врезаются белесо-охряными островами в зеркало реки, образуя стремительные протоки, отфильтровавшиеся в песках, прозрачные и тёплые, с уплотнённой гладью золотистого дна… И такая зависть берет, когда видишь мальчишек, с радостными воплями бегущих протокой и взметающих перед собой мириады искрящихся брызг!

* * *

В такой-то погожий субботний день на рассвете Сергей Стремнин с доктором Кулебякиным и выехали в Тарусу.

Через два томительных часа пути, следуя за бесконечной вереницей самосвалов и тяжёлых рефрижераторов, их «Жигуленок» радостно вырвался на свободную дорогу, и глазам открылись приокские просторы.

Русским духом здесь все пронизано вокруг: синеющие дали лесов, пойменные луга и будто подёрнутые дымкой необозримые поля капусты. И конечно же, сверкающая гладь Оки с отражённым в ней бирюзовым небом… По реке шлёпает, дымя, неторопливый буксир, тянущий огромную баржу со щебнем… Вероятно, так было и во времена Поленова… И ещё стадо коричневых коров на песчаной отмели, лениво отгоняющих хвостами слепней… И особенно эти, такие русские, манящие к себе отлогие холмы в хлебах, уже высоких, но ещё зелёных, непрерывно расчёсываемых ветром… А ещё дальше, на горизонте, одинокая церквушка, белая колокольня…

Русь первозданная и нерушимая!.. Здесь время будто бы двигается во сто крат медленнее, чем в городах, и природа так хороша, что глаз невозможно оторвать… Вдыхаешь аромат, ищешь ласки и не спросишь: «Красавица, а сколько тебе лет?!»

* * *

Дорога свернула к большой деревне Дракино, что при впадении Протвы в Оку. Ещё издали увидели на пригорке памятник самолёту. Небольшой одноместный самолёт-истребитель МиГ-3 начала Великой Отечественной войны. На таком отец Сергея, Афанасий Стремнин, воевал в этих местах осенью сорок первого, отражая с воздуха рвущихся к Москве немцев.

Подъехали, остановились на обочине, молча вышли из машины. Место высокое, удобное, видно отовсюду. С бетонного основания взметнулась под углом широкая консоль. С неё будто взлетает сверкающий тремя лопастями пропеллера белый самолёт… Вокруг ухоженная площадка; дорожки присыпаны песком, газоны, цветы. Грустно стелются к земле анютины глазки.

Подошли к памятнику поближе.

«Копия боевого самолёта МиГ-3 генерального конструктора А. И. Микояна. Советские лётчики на самолётах МиГ-3 громили фашистских захватчиков в битве за Москву в 1941 г .».

На другой стороне бетонной глыбы-пьедестала — карта.

«Здесь в октябре 1941 года доблестные воины 49-й армии остановили немецко-фашистские полчища, рвавшиеся к Москве. 17 декабря 1941 года с этих рубежей они во взаимодействии с войсками 43-й армии перешли в решительное наступление и разгромили врага.

Монумент сооружён в 1967 году».

Сергей спросил:

— Виктор Григорьевич, перед войной вы, кажется, были причастны к лётным испытаниям МиГ-3?

Кулебякин кивнул.

— И каково ваше суждение?

— Да ведь, Сергей Афанасьевич, самолёт создавался для отражения врага на больших высотах!.. Он и в самом деле был самым скоростным истребителем на высоте свыше семи тысяч метров… А вот воевать-то ему пришлось все больше у самой земли: надо было любой ценой не допустить немца к Москве!

* * *

Наконец их «жигуленок» на два дня укрылся в тени прибрежных вётел.

Справа — длинный травянистый бугор вдоль Оки. Слева, на высоком противоположном берегу, деревня Митино. Стремнин взялся за удочки, Кулебякин принялся разводить самовар.

Доктор Кулебякин на Оке называет себя перегонным кубом — он ужасно много пьёт воды (благо она здесь ключевая), чаю или квасу, да и ест изрядно.

Вот и сейчас, занимаясь самоваром, мечтает перед едой «промыть тракт» двумя кружками горячего чаю.

На рыбалке ему всегда не везёт. Доктор ничьих советов не слушает, в подготовке удочек, при выборе рыбацкого места, привады неряшлив, считая, что «рыба — тварь бездумная и стараний его не оценит, а ежели жрать захочет, все равно цапнет, не обратив внимания, каким манером к удочке привязан крючок». И вообще, как заметил Стремнин, здесь, на отдыхе, на берегу Оки под Тарусой, доктор не то чтобы ленив, но как-то поверхностен, недостаточно внимателен к делу, чего никак не скажешь о нём, когда он руководит своей лабораторией. Обожая рыбную ловлю, доктор, однако, ничего не хочет сделать, чтобы рыбка ловилась. А возвращаясь с реки с несколькими ершами, прямо-таки по-детски обижается на «бездумную рыбу», причитает с кислой физиономией: «И до чего ж она вредная!.. Не берет!»

* * *

Стремнин знает, до какой степени доктору хочется поймать крупную рыбу. Когда Стремнину удаётся подцепить двух-трех голавлей и он поднимается с ними от лодки на бугор, Кулебякин сперва искренне восторгается:

— Обманул!.. Обманул!.. (В том смысле, что обманул рыб. Этим доктор опровергает своё же суждение о рыбьей бездумности.)

Первые минуты лицо Кулебякина просветлено дружеской радостью, живейшим интересом к тому, где и как поймал Сергей таких краснопёрых красавцев, но, пока Сергей чистит рыбу, а Кулебякин возится с костром и раздувает самовар, настроение у доктора заметно тускнеет. Смену настроения Сергей улавливает по той ярости, с которой доктор принимается шлёпать своей кепкой по окутанной дымом самоварной трубе, и по заунывной тональности песенки, которую затягивает доктор:

Что мне делать, как мне быть, Бросил миленький любить, Бросил милый целовать, Порознь вовсе стали спать.

У доктора таких песенок несколько, и каждая нет-нет да и прорвётся наружу из его грудных глубин. Есть и молодецки бодрые, вроде:

Шёл я верхом, шёл я низом, У милашки дом с карнизом!..

Стремнин понимает, в чём причина докторского минора (и это несмотря на то, что главным потребителем жареной рыбы является сам доктор!): в нём, помимо его воли, начинает вдруг проявляться охотничья зависть. «Ах, зависть, — думает Сергей, — как она мешает людям жить!»

Но вот у Стремнина все готово: у лодки на песке, как клад серебряных монет, сверкает чешуя, рыбины разрезаны на куски, и каждый кусок ещё распластан по хребту, чтобы лучше прожарился. Сергей поднимается на бугор к палаткам, ставит миску с рыбой на самодельный стол из стружкопласта, покоящийся на вбитых в землю кольях. С обеих сторон скамьи. Стремнин достаёт из багажника плетёную корзинку, извлекает пакет с мукой, соль. Муку высыпает на фанерную дощечку, чисто выскобленную и отмытую до белизны, обваливает со всем старанием каждый кусок голавля, предварительно слегка присыпав сверху и изнутри солью. Он знает, что у доктора уголья в костре готовы, и всё же озабоченно спрашивает:

— Виктор Григорьевич, как там у вас?

— Сковородка шкварчит.

Сергей берет фанерку с рыбой и направляется к костру. Доктор, приподняв трубу, ожесточённо хлопает своей рыбацкой кепкой по самоварной конфорке, приговаривая: «Ах ты, мать честна, подбери подол, а то вата горит!» — и самовар, как бы встрепенувшись, начинает пронзительно петь.

Каждый кусок опускаемой в масло рыбы вызывает взрыв сковородочного негодования, и Сергей опасливо поджимает голые ноги (он в шортах). Ему же приходится отчаянно жмурить заслезившиеся от дыма глаза. Сергей давно приметил любопытное свойство: откуда бы ни подошёл к костру, когда жаришь рыбу, дым тут же поспешает за тобой и обязательно норовит вызвать слезы и выесть глаза, чтоб дух перехватило. Поэтому женщины готовки на костре совершенно не терпят. А ведь только на костре и можно по-настоящему изжарить рыбу, да так изжарить, что свежепойманного голавля по вкусу и виду не отличишь от форели.

Но для этого надо терпеливо и даже жертвенно попрыгать вокруг костра, не выпуская из внимания ни на секунду кипящую в масле рыбу… Только боже избавь тут закрыть сковороду крышкой!.. (Так делают по обыкновению хозяйки, чтоб не попал пепел.) Сергей ни за что этого не сделает, потому и рыба у него отлично прожаривается до цвета золотистой сепии, выпаривая излишнюю влагу, вкус приобретает такой изумительный, что и косточки во рту тают.

* * *

Горка золотисто-коричневых кусков возвышается над краями эмалированной миски. Виктор Григорьевич успел нарезать хлеб, вымыл помидоры и огурцы, выставил на стол бутылочку с молдавским коньяком, две старинные гранёные рюмки из толстого стекла. Сергей пристроил воду для кофе на уголья прогоревшего костра, и оба, заулыбавшись, наконец сели за стол. Солнце поднялось высоко, и лучи, пробившись сквозь листву вётел, весело пятнают и обширный стол, и помидоры, и огурцы, и даже цаплю на бутылочной этикетке, отчего первозданные цвета приобретают кричащую яркость. Коньяк чуть слышно булькает, его с торжественностью, обстоятельно и неторопливо разливает по рюмкам доктор. Рюмки кажутся солидными из-за толщины стекла, а так в каждой граммов по тридцать, не больше. Впрочем, как оба считают, это как раз что надо. Теперь будто бы все готово, и Сергей посыпает разрезанный огурец солью и перцем, трёт половинки одна о другую и поднимает рюмку. Доктор держит свою высоко, глаза и все его рыхлое лицо с вытянутой вперёд верхней губой удивительно добродушны.

— Ну, мастер! — восклицает доктор, отведав рыбы, чмокает и качает головой. Сергей скромничает в том смысле, что и голавль в этом деле имеет кое-какое значение. Кулебякин наливает по второй и произносит монолог:

— Сидя в лодке, убеждаю себя, что ужение рыбы — процесс эмоциональный. И тогда мне кажется, что конечный результат безразличен. Важен сам эмоциональный процесс.

Для меня этот процесс состоит в основном из отрицательных эмоций и, разумеется, достаточно острых.

Ругаешь рыбу, что она не клюёт. Ругаешь вас, Сергей Афанасьевич, что, по всей вероятности, знаете голавлиное слово, а мне не говорите… Клянёшь все на свете, когда оборвёшь леску и видишь её уплывающей по течению вместе с поплавком… Тут, должен вам сознаться, поношу и самого себя такими последними словами, что и подумать-то о них сейчас за столом неловко… И вообще, как я заметил, на рыбалке подвергаешь себя самокритике так, как никогда и нигде в другое время… И груз выверен, и крючок такой же, и лодку ставлю бок о бок с вашей — у вас клюёт, а у меня нет!.. В чём же дело?!

— В чём? — переспрашивает Сергей, смеясь.

— Именно, в чём?

— В голавлином слове.

— ?

— В том, что для вас конечный результат эмоционального процесса безразличен.

* * *

Внизу послышались плеск весел и чавканье резиновых сапог. Сергей взглянул: из-за кустов показался, поднимаясь с прихромом, Иван Григорьевич — знакомый из серпуховских рыбачков-любителей, инвалид войны, рабочий человек, весёлый и приветливый.

— День добрый! — говорит он. — Приятного аппетиту!

— Здравствуйте, Иван Григорьевич!.. Завернули бы к нам откушать?

— Да ведь что ж?.. Я ведь не против. Спасибо, Сергей Афанасьевич, на добром слове… Позвольте спросить, как сегодня успех?

— Да ведь вот он, Иван Григорьевич, — вся рыба на столе.

— Ну вы, Сергей Афанасьевич, и мастак поджарить рыбку… Я старухе говорю, как это у вас красиво да вкусно получается, — не верит баба, что молодой мужчина, да ещё и лётчик, кухарит сам и с таким уменьем!.. Заведём с ней об этом да и разругаемся!

Иван Григорьевич сдёрнул с головы плоскую старую кепку, бросил её на скамью и сел за стол. Пригладив рукой влажные волосёнки, обнаруживающие на макушке лысину, глядя на бутылку с коньяком, совсем потеплел. Сухонькое, некрупное его лицо, смуглое, обветренное и не бритое с неделю, улыбалось тихо, а небольшие, выгоревшие, с морщинками вокруг глаза чуточку даже увлажнились от предвкушения удовольствия.

Ивану Григорьевичу рюмка коньяку что слону дробина. Он предпочитает свою «тульскую», изжог от неё не знает и, хватив полстакана «варварушки» — как её ласково величает, — разговорился.

О чём говорят удильщики за столом? Конечно же, о необыкновенных случаях на рыбалке.

— Приехали мы как-то с компанией на Протву, — начал Иван Григорьевич, занимаясь самокруткой, — раскинули донки с берега под кручей. Присели рядочком, притихли, как новобранцы по команде… Сидим час, а рыба не берет: хоть бы у кого дрогнул кончик удилища!.. А тут ещё чибис над нами вьётся-потешается — по-бараньи блеет, и жабы проклятущие — бух да бух в воду!.. А одна всплыла супротив меня, выпучила бельмы да как захохочет: «К-к-к-к… КВА!» Вот те истинный крест, гадюка, захохотала!.. Нащупал я ком земли правой рукой, сам всматриваюсь в чёрную воду, откуда потешается надо мной жаба… И что же вижу?.. У коряги, что чуть просматривается сквозь слой воды, неподвижно стоит большущая рыбина… Я сперва и глазам своим не поверил: зажмурился, посмотрел снова!.. Нет, не померещилось!.. Так и есть, рыбина!.. Да какая!

Тут уж забыл я о жабе. Руки даже, чувствую, затряслись… «Мать честна! — думаю, а сам все ещё глазам не верю. — Это ж судак!»

Должно быть, так с минуту ничего не мог сообразить… Ломаю голову; как бы мне эту рыбину подцепить?.. Потом осторожно вытянул из воды одну из донных удочек, подмотав на катушку леску, а когда червь на крючке повис над водой, тут и подвёл его дрожащей рукою, сжимающей удилище, чуть ли к самому носу судака… И что б вы думали?.. Он, лодырь, и не шелохнулся!.. Тут меня ещё больший азарт взял: я ему и так подведу к носу червя, и этак… А он, гад, и плавником не пошевелит, а нос от червя воротит!.. Минут пять, должно, я так дразнил его, пока он всё же не всосал кончик червяка, а потом, вижу, и всего убрал… «Ну, — думаю, — господи благослови!..» — и подсёк его!.. Вот когда ленивец проснулся!.. Я и глазом моргнуть не успел, как он шасть в глубину да за корягу и завернул…

Я тяну леску, чувствую: она на перегибе… Я в свою сторону, судак — в свою… А леска тонкая!.. Ноль восемнадцать! Разве такого черта вытащишь?.. Ну, конечно, ещё несколько секунд — и леска пополам!.. Вскочил я на ноги, кинул в сторону удочку, плюю во все стороны и кляну всех святых… А тут дружки, которые все это наблюдали, лезут с критикой: «А-я-я-яй!.. Дурья твоя голова, Иван! Да как же тебя угораздило упустить такую рыбину?! Поди, килограмма на два!.. — Подначивают: — Где там два?.. Все три будет, не меньше!.. Разве так надо было?»

Кулебякин и Стремнин заулыбались: они-то знали, что сорвавшаяся рыба всегда крупна и, срываясь, ещё больше вырастает и в весе и в размере на глазах у ошеломлённых рыбаков. И конечно же, тот, у кого она сорвалась, оказывается на редкость неловким, и кажется, любой, будь на его месте, ни за что не упустил бы верную добычу.

А Иван Григорьевич, затянувшись самосадом, закашлялся было крепко, но продолжал:

— Тут ещё свояк кричит: «Водить, водить надо было, чавыча!..»

Эх и разобрала меня злоба. Хватил я шапкой о землю; «Ни черта! — кричу. — Помяните моё слово: сейчас он придёт и станет на своё место. Бьюсь об заклад!»

А дружки потешаются: «Держи карман шире!.. Теперича он на самой глыбине, дух перевести не может!»

«Ладно, — говорю им, — пустобрёхи, поглядим, кто будет прав!»

Прошло немного времени, на реке затихло. Сижу я, значит, на корточках, уставясь в омут, держу в руке на случай удочку с крепкой леской.

И что бы вы думали?.. Хотите верьте, хотите нет… Вижу, мой судачина вышел из глубины и стал на то же место у коряги!.. Я почувствовал, как под кепкой застучало в висках… «Ну уж, — думаю, — теперь держись, Иван!.. Упаси тебя бог дать промашку!..» Сам неторопливо так, не поворачивая головы, только кистью руки, приподнимаю удилище, чтоб подвести опять червя к судачиной пасти… Хотелось крикнуть: «Глядите! Что я вам говорил!..» — а все же удержался. Подвожу червя, а судак снова нос воротит, мол, иди ты к чертям, видишь, жрать не хочу!.. Я и так и сяк стараюсь: червяком, значит, перед его глазищами танцую… И червь мой старается — извивается — ну как его не цапнуть?.. И довёл-таки рыбину: хватила злобно, как цепной пёс за штанину, пляшущего червя.

«Стоп! — заорал я. — Теперь не уйдёшь!» — и со всего маха подсекаю… Сам наготове, чтоб не дать ему шмыгнуть снова под корягу: поднял вверх удилище и давай накручивать катушку… Эх, мать честна, что тут У самого на сердце!.. Судак бурунит воду, выворачивается белым брюхом, я даю ходу — кручу катушку; знаю: леска — ноль пять — добрая, выдержит!.. Ни сантиметра не даю ему слабины! Тяну и тяну к себе… Так и вытянул на травянистый берег… Бросился было на него, да, вижу, притих он, сам не шевелится, только приоткрывает жаберные крышки да глаз свой мутный вроде бы на меня угрюмо пялит… Золотисто-зелёные бока, сметана-брюхо, а верхний плавник все ещё вздыблен колючками!.. «Хорош», — думаю, а у самого сердце стучит — нет спасу!..

«Ну, Иван, — слышу, свояк подбежал, — ну, подлец, как же, батенька, ты его, подлеца, подсёк?!»

И другие тут загалдели: «А зачем волок так?.. Чуть крючок не погнул!» «Хорош!.. Килограмма на два с половиной потянет…» «Ишь глазищи-то таращит!.. Философ!..» «И какого черта надо было ему у этой твоей коряги?!»

А я им ни слова. Достал кисет, хочу скрутить цигарку, да пальцы не слушаются… Вот какая была история.

Доктор Кулебякин вздохнул:

— А мне вот, Иван Григорьевич, ни одна крупная рыбина не попалась… Хоть бы такого судака-чудака где приглядеть…

Рассказчик тепло взглянул на него:

— Вы больно уж, Виктор Григорьевич, серьёзно воспринимаете свои неудачи… Ласковей смотрите на воду, верьте в свой успех, и будет вам крупная рыба!

* * *

К вечеру, часам к пяти, Сергей Стремнин снова поплыл под ключ. Не торопясь, точнёхонько установил лодку на утреннее место, чтоб проводка удочки по течению шла вдоль каменной гряды на дне реки. Опустив с носа лодки большой плоский камень на верёвке, Сергей закрепил её свободный конец и убедился, визируя по приметным местам на берегу, что стал на якорь точно. Лодка, чуть поводя кормой, держалась относительно дна на месте, а по бортам её с лёгоньким воркотанием бежало течение. Сергей уселся на скамью лицом к корме, положил левее ног подсачек, взял трехколенную лёгкую удочку с катушкой. Удочка была отлажена на берегу. Осторожно освободил конец лески с крючком на тонком поводке, взглянул на кончик удилища, возле которого на леске вздрагивал-плясал длинненький красно-белый поплавок. Держа крючок и натянув леску, высоко поднял удилище, чтоб убедиться в правильности длины спуска. Видя, что расстояние от крючка до поплавка точно такое же, как и было при утренней ловле, и насадка, проплывая у дна, будет перекатываться по макушкам камней, он достал из железной коробки буро-песчаного цвета трубочку, разломил её и извлёк жёлтенького упитанного червячка-ручейника, малоподвижного и симпатичного, и наживил удочку. Теперь, держа удилище вертикально, он отбросил в воду конец лески с крючком и наживой, и грузики, подхватив поводок, устремились ко дну. Ещё секунда — и поплавок, вскинув на поверхность воды торчащий красный кончик, плавно поплыл по течению. Сергей снял с тормоза катушку — леска с поплавком все дальше и дальше отходила от кормы. Отпустив её метров на пятнадцать, он, взмахнув удилищем, поддёрнул на себя леску. Поплавок приблизился к корме и опять, вскинувшись столбиком над водой, поплыл по течению, как и в первый раз.

Так Сергей принялся «смыкать» удочкой, то отпуская леску далеко от себя, то возвращая почти к самой лодке, и шли минуты, и всё было тихо. Жёлтенький ручейник иногда показывался на поверхности воды, когда Сергей быстро выбирал леску: наживка оставалась нетронутой.

Метрах в пятидесяти от Сергея, выше по течению и ближе к берегу, удили — тоже в проводку — двое подростков лет по тринадцати. Они сидели бок о бок в лодке, оба белесые, похожие, как близнецы, и поплавки удочек были тоже, как близнецы.

Вдруг в самом конце проводки поплавок Сергея шмыгнул под воду. Сергей подсёк коротким движением кисти, и кончик удилища с лёгким свистом изогнулся в дугу. «Зацеп? — спросил себя и тут же почувствовал вздрагивание лески. — Нет, похоже, поклёвка!.. Да какая!» У него забилось сердце.

Поплавок как исчез под водой, так и не появлялся; леска от дуги удилища уходила косо вглубь; в ручку удилища от неё, как биение невидимых волн, передавались упрямо-тянущие сильные удары. Сергей стал понемногу отдавать леску, не допуская, однако, ни малейшей слабины. Поглядывал и на катушку — лески на ней оставалось маловато.

Но рыба вскоре остановилась, будто залегла среди камней. Сергей попробовал стронуть её к себе, и это удалось не сразу. На сердце возникла было тревога, что леска вот-вот оборвётся, а тут — о радость! — рыба подалась, пошла помалу. Руки восприняли теперь не только грузное сопротивление, но и отчаянный живой её трепет, и этот трепет вмиг передался и ему.

Стремнин встал в лодке и, держа круто удилище, подматывал леску. Наконец увидел вывернувшуюся из-под толщи воды тёмную спину с бархатистым черно-красным хвостом. «Голавль!.. Вот так красавец!.. Побольше килограмма… Только бы не сошёл!» — Сергей даже ощутил, как пересохло во рту.

Но и голавль увидел его… Шаркнув в глубину, описал полукруг и устремился под лодку… «Куда ты, куда?» — чуть было не закричал Сергей, торопливо подматывая леску, чтоб не дать рыбе зайти за якорную верёвку. Ему удалось это, и вот уже голавль снова вышел почти на поверхность, но теперь по другую сторону лодки… Чувствуя, как дрожат руки, Сергей быстро наклонил удилище и, обведя леску за кормой, вывел её благополучно из-под днища. Немного отлегло, и он с большой осторожностью стал опять подматывать леску, держа конец удилища повыше и наблюдая, как голавль делает у самой поверхности воды стремительные броски то в одну, то в другую сторону, буруня черно-кумачовым хвостом воду и словно бы дразня Сергея упитанным золотистым в зелень телом и красными лоскутками дышащих на груди плавников. «Хорош!.. Хорош!» — шептали сами собой губы, в то время как руки трепетно подматывали катушку. Рыбина уже приблизилась к лодке и, разинув овальный рот с толстыми губами, глотнула несколько раз воздуха и вроде бы успокоилась, так и оставив полуоткрытый рот над поверхностью воды. Сергей наклонился, чтобы взять свободной рукой подсачек, и похолодел, увидев, что жёлтенький ручейник торчит у рыбины в уголке рта, как сигаретный окурок, а крючок зацепился лишь чуть-чуть, за плёночку у губы…

Раза три рыба увёртывалась, и Сергей промахивался подсачком — всё было как-то не с руки — и волновался — и… и… о ужас!.. Когда уже совсем было подвёл подсачек с хвоста, рыбина вдруг вскинулась и крючок вылетел у неё из пасти… Почувствовав желанную свободу, голавль будто не сразу в неё и поверил: он как-то лениво вильнул своим бархатистым хвостом и потом уж, отвернувшись от Сергея, стал медленно уходить вглубь.

Мальчишки все это видели.

Приходя в себя, он услышал:

— Что за рыба, дяденька?.. Лещ?

— Голавль…

Сергей не смотрел в их сторону, кляня себя за нерасторопность: «Представился раззяве случай взять редкостного голавля!.. Теперь такого не дождёшься!»

Но, чувствуя перед мальчишками неловкость, он сел на скамью; занявшись удочкой, старался изобразить на лице полное равнодушие. Минут через пять он и в самом деле успокоился.

Закурил, огляделся. Зеркало плёса простиралось далеко за кормой, в него опрокинулась бледная голубизна предвечернего неба с клочками тёплых облаков; слева, спустившись довольно низко, яростно сверкало солнце, озаряя пышные кроны дубов правого высокого берега до неистовой, будто бы театральной, яркости. А ещё более броскими, красно-жёлтыми, жёлто-синими пятнами светились на пригорке палатки. Возле них весело дымили костры, сновали загорелые девушки и парни. Доносились задорные возгласы, то и дело слышался смех, гремели то ли мисками, то ли кастрюлями, и какой-то неугомонный музыкант наигрывал на трубе одну и ту же фразу из Танца маленьких лебедей. Тянуло лёгким запахом осоки и ольхового дыма. Возле самого берега выплёскивались небольшие голавлики — охотились за дразнящими их стрекозами. Сергей перевёл взгляд за корму, поискал глазами уплывший, должно быть, далеко поплавок и… не увидел его… Он присмотрелся пристальней, но поплавка не было… Ещё не веря, что это поклёвка, он взмахнул вверх и в сторону удилищем, и тут, по напружинившейся леске, почувствовал на крючке опять крупную рыбину. Грудь залило радостным теплом: «Да, стучит рыба, изрядная рыбина… леса не поддаётся!.. Теперь нипочём не покажу ему подсачек, в последний момент только!»

И опять идут минуты трепетных волнений. Наконец голавль вышел на поверхность. Будто брат-близнец первому, такой же крупный. «Красив, красив, каналья, — бормочет Сергей, — только бы не упустить!»

Весь во власти сладостного азарта первобытного человека, Сергей на этот раз действует уверенней: подержав вдалеке рыбину так, чтобы она побольше нахваталась воздуху, он ловко подтянул её к лодке и с ходу подхватил подсачком.

«А-а!.. Мой теперь!» — орёт он про себя, видя, как голавль бьётся у его ног. Ребята кричат:

— Он самый?

Сергей смотрит на них, не пряча счастливой улыбки.

— Поди, не он… Тот теперь не скоро взглянет на червяка… Похоже, родной брат его, тоже шустрый парень!

Сергей чувствует, как мальчишки ему завидуют, и это тоже делает его мальчишески счастливым.

А вечером, когда в котелке над костром забурлила картошка и самовар, подбадриваемый кулебякинской кепкой, уже тихонько запел, со стороны высохшей протоки, над которой замерцали первые звезды, донёсся рокот автомобиля. Кулебякин и Стремнин переглянулись.

— Это он! — сказал Сергей, твёрдо уверенный, что едет Тамарин.

Через минуту по бугру полоснули лучи фар, выявляя зелень травы и кустов, и «Волга» со скутером на крыше и продолговатым брезентовым тюком подкатила к костру. Распахивая дверцу, Жос воскликнул:

— И благодать же у вас здесь земная!.. Моё почтенье, доктор!.. И тебе, Серёжа!.. Бог мой, что за ароматы, что за дивно-звенящая тишина!.. Вы, конечно, уже купались?.. Счастливцы!.. Скорей, скорей вериги с себя — и в воду!.. Только вот… брошу остудить в ручье три бутылочки массандровского каберне…

Тамарин торопливо открыл багажник, извлёк бутылки и, стащив с себя рубашку и брюки, с бутылками, прижатыми к животу, побежал вниз. Сергей крикнул вслед:

— Давай поскорей, картошка кипит!

— Я мигом!

Из-за кустов снизу донёсся блаженный стон, когда Жос бухнулся в воду, и по притихшей было ночной реке покатились шлёпки рук и фырканье плывущего саженками горожанина, вырвавшегося наконец на природу.

Сергей приподнял крышку над котелком, кольнул картофелину:

— Готова, доктор!.. Буду сливать.

— Ну что ж?.. И самовар поспел. Как это Георгий Васильевич вовремя подгадал! Занятный человек, живой, кипучий весь.

— Жос — отличный парень! — подхватил Сергей. — Не унывающий никогда!.. Где Жос — там улыбки, живинка в деле, радость на отдыхе. Ай!

— Вы что?

— Да чуть не ошпарил пальцы.

— Подсветить?

— Не нужно, справлюсь.

Сергей шумно втянул в себя запах картошки.

— Чудо!.. Сейчас положим маслица… А где у нас укроп?.. Ага, вот и он… Ну кто, скажите, Виктор Григорьевич, в эту минуту счастливей нас с вами?

— Согласен: минута из тех, что и через многие годы вспоминается с умилительной улыбкой, а в глубокой старости, может быть, и со слезой в глазах.

Сергей засветил висящую над столом на ветке ветлы лампочку автомобильной переноски. Затем принялся расставлять миски, стаканы, живо нарезал помидоры, огурцы, накрошил в них зелени петрушки, чесноку. Кулебякин все ещё возился с самоваром и тут наконец поставил торжественно его на стол, будто священнодействуя, после чего заварил чай, водрузил на конфорку чайник, отчего самовар изменил тональность — тоненько запел в до мажоре. От самовара на стол падала густая тень, и в этой тени уютно светились раскалённые угольки в поддувале. Сергей подкинул в огонь хворосту, и костёр, задымив, стал разгораться, то и дело постреливая из своего огненного чрева.

— Ба, пернатые мои друзья, да у вас все готово! — весело воскликнул Тамарин, возникнув из темноты с бутылками в руках. — Вода, доложу вам… как нега и ласка вечно прохладной, но горячо любящей женщины!..

— Надеюсь, это не поубавило у тебя аппетита? — спросил Сергей, принимая у него бутылки.

— Что ты?! Аппетит — самый волчий!

— Тогда за дело, а то картошка остынет…

Сергей разлил по стаканам вино. В огненных бликах костра оно казалось то черным, то вдруг вспыхивало рубином.

Кулебякин поглядел на Жоса:

— Ну, батенька, Георгий Васильевич, вы явились к нам как молодой бог виноградных лоз, вам и слово!

Жос поднял стакан:

— За этот бесконечно прекрасный вечер у Оки, за эти шорохи ночные, за вскидывающиеся искры, за пламень костра, за ваши пламенеющие в его отблесках лица, за вас, друзья!

— Спасибо, Жос.

— Будем здоровы!

Терпкое, чуть кисловатое, с тонким вкусовым букетом вино напомнило Сергею Крым, массандровский старинный парк, чернеющие кисти ароматного винограда, горы и море. Но он тут же вернулся мыслями к родным приокским просторам, и все красоты южной экзотики, чуть явившись, сразу померкли.

Сергей снял с котелка крышку, и картофель запарил. Ловко орудуя деревянной ложкой, Стремнин быстренько наполнил миски.

— Ах, картошка объеденье-денье-денье-денье, пионеров и-де-а-а-ал!.. — пропел Жос.

Кулебякин, попробовав, не выдержал — крякнул:

— Анафемски вкусна!

За столом на некоторое время воцарилась тишина, и была она красноречивей всех похвал. Стремнин испытывал радость и оттого, что ему удалось все вовремя приготовить, что картошка вкусна, но особенно приятно было видеть, с каким удовольствием друзья уплетают её. С чуть заметной улыбкой он посматривал на Тамарина: у того, что называется, «в зобу дыханье спёрло». И рад бы вымолвить похвальное слово картошке и кулинару, да рот полон. Жос торопливо жуёт и легонечко блаженно постанывает.

— Никак, язык проглотил? — спрашивает Сергей.

— У… у…

— А как насчёт жареной рыбки?

— У… у! (Мол, давай рыбу, черт с ним, с проглоченным языком.)

Но вот, переведя дух, Жос спрашивает:

— Что за рыба? Ты поймал? Значит, берет?

Сергей, мгновенно ухватив тональность, так же скороговоркой отвечает:

— Голавль. Я. Изредка поклевывает.

— Сергей Афанасьевич знает голавлиное слово! — вздыхает Кулебякин. — А у меня ничегошеньки не получается, хоть тресни!

— Да что вы, доктор! — вспыхивает Жос. — Завтра на зорьке мы с вами его обловим! Держитесь рядом со мной, и вся рыба будет наша!.. Ай да рыба, ну вкусна!

Сергей засмеялся:

— Вот вам и голавлиное слово!.. Напор нужен, напор!

— И святая вера в успех! — подхватил Тамарин.

Сергей кивнул:

— Ну а если святая вера не сработает, съедим гарантийного голавля, которого я поймал нынче вечером, — он на кукане плавает.

— На гряде стоял, ниже ключа?

— Почти напротив осоки.

— Веселее, доктор, завтра и нам подфартит!.. А что за насадка? Ручейник?

— Да.

— И у вас есть ещё в запасе?

— На утро всем хватит.

— Ну а днём я смотаюсь к ладыжинской глинке, нарою бабки. На неё, Виктор Григорьевич, на бабку, — вот Сергей подтвердит — всяческая рыба жадно клюёт, как шальная бросается.

— Подтверждаю, — Сергей взглянул солидно, подливая вина в стаканы, — только это уж не спортивная ловля: от рыб хоть веслом отбивайся!

Кулебякин засмеялся, очевидно, живо представив себе сказочную ловлю, когда от рыб, кидающихся на крючок, надо, как от собак, отбиваться.

— А что это у тебя там, в тюке? — поинтересовался Сергей.

— Дельтаплан. Серж, ты завтра запустишь меня со скутера.

— Ладно, неугомонный, — смотрит Сергей, — все не налетаешься?.. Ну а как там твой махолёт?

— Все идёт по плану: строим, строим, экспериментируем! А ребята в моём студенческом конструкторском бюро подобрались энтузиасты! Все дельтапланеристы. С ними все можно построить… Да, Серёжа!.. Тут вот ещё такая история! — Жос вспыхнул. — С такой очаровательной девчонкой я познакомился!

— Тоже пришла к вам строить махолёт?

— Да нет, случайно. Очень занятная ситуация, нарочно не придумаешь… Ну, за что?

— За ваш энтузиазм, Георгий Васильевич, — улыбнулся Кулебякин. — Вы о своём махолёте расскажете?

— Непременно!.. Завтра на утренней зорьке, особенно если будет плохо клевать.

— А мне, поскольку с работами по махолёту я знаком, лучше о девчонке! — слукавил Сергей.

— О девчонке, — смеётся Жос, — может, и сегодня успею… Да, вот ещё какая у нас новость: поэт один к нам запросился… Такой насмерть влюблённый в авиацию, в летание, поэт!..

Прихожу на днях на кафедру, а у окна ждёт парень. «Вы Тамарин?» — «Я, — говорю, — давно меня ждёте?» Он тушуется: «С пяти часов… Но не примите за упрёк: прослышав о вашей работе по махолёту, сутки готов ждать, чтобы попроситься с вами работать…» — «И кто же вы?» — спрашиваю. «Поэт, — отвечает. — Очевидно, и стал им потому, что из-за недуга во мне не состоялся лётчик!»

Разглядываем друг друга. Ничего, занятный парень, лицо одухотворённое. «Как зовут?» — спрашиваю. «Евгений».

Ладно. Пригласил его в лабораторию, показал на динамометрическом стенде наши машущие крылья в действии. Его поразило, что, затрачивая равную мощность, мы посредством машущих крыльев получаем много большую подъёмную силу, чем при их движении в воздухе в распростёртом состоянии. Восхитило поэта и то, как мы пробуем летать, хотя пока, правда, на расчалках. Потом мы попросили что-нибудь прочесть.

Он прочёл несколько стихов, все, как один, пронизаны тоской о полёте. Вот запомнились такие строки:

Не вернуть мне юность, Не вернуть полёты. Где ты, солнца струнность, Где вы, самолёты? Улетели тучкой, Не вернётесь, знаю. Небо выбил случай, Оттого страдаю!

Тамарин взялся за свой стакан, уставясь в костёр.

Слышалось лишь лёгкое потрескивание лопающихся угольев. Все трое медленно тянули терпкое вино, и никому не хотелось нарушать благословенной тишины.

 

Глава третья

Из-под золы в прогоревшем костре нет-нет и вспыхивали угольки. Стремнину представилось, будто они как детишки: из-под одеяла — зырк, зырк… И спать хочется, и любопытно послушать, о чём это говорят и говорят взрослые.

Да и сам он, больше слушая разговор Тамарина с Кулебякиным, как-то незаметно вымыл стаканы, миски, вилки, убрал все в корзину. И тут в дело включился Кулебякин: достал из палатки большой термос, наполнил его по пробку кипятком, приговаривая: «Это на утро, чтоб спозаранку было чем тракт промыть!» Остаток воды он выплеснул на костёр, вытряс самовар и, как держал его вверх поддувалом, так и повесил на сук ветлы сушиться. Здесь, на Оке, доктор с наслаждением исполнял обязанности самовармейстера.

В глубине вётел, поближе к реке, вдруг чванливо пощёлкал соловей, чуть попробовав голос. Все трое повернули головы на звук — соловей затаился. Тамарин хмыкнул:

— Подумайте, как возомнил о себе!.. «Великий певец»! Слышали, что он нам тут нащёлкал?.. «Что, петь?! В такой сырости и за спасибо?! Дудки!»

— Кхе… Выходит, и его испортила слава, — подключился доктор, — поди, теперь и за тройную филармоническую ставку высшей категории петь не станет?.. А месяц назад что здесь, каналья, выделывал!.. Какими беспредельными верхами потешался, какими трелями!.. А вот стал «лауреатом», и ни одного коленца не дождёшься… Так что, други, я спать пошёл. Да и вам советую: подъем в четыре!.. Спокойной ночи.

Через две минуты из палатки Кулебякина донёсся мерный храп. И, как бы вторя ему, из-за поворота реки на плёс вырвалось ритмичное шлёпанье старого колёсного буксира. Сергей сразу узнал в нём «Навигатора», очевидно, тянущего за собой две баржи с гравием. Вскоре в пробеле вётел показались его огни: белый на мачте, по борту слева — красный, справа — зелёный… «Как на самолётах! — подумал Сергей. — Только там белый на хвосте».

Отразившись в чернильной глади, огоньки как бы расселись в круг. Сергей из звуков, нёсшихся с реки, выхватил потешный музыкальный ряд, и тут уж живо ему представилось, как эти «шестеро цветастых» — три на пароходе и три отражённые в воде — затеяли сыграть ансамблем. Один шлёпает изо всех сил доской по воде, другой гремит цепями, шурует кочергой. В такт им пыхтит, шипит паром труба, визжат валки, скрипят канаты. Сергей принялся отбивать такт ногой, слушал и блаженно улыбался.

— Жос, а ведь ты обещал рассказать о знакомстве с интересной девчонкой?

— Да, да! — встрепенулся Тамарин, и Сергей сразу уловил, что мысль о девушке тому приятна. — Хорошо, что напомнил, — Жос провёл пятернёй по волосам. — Вхожу я тут на днях в свою вузовскую лабораторию и вижу: парни того гляди выпадут из окон — кому-то жестикулируют, чуть ли не шлют воздушные поцелуи, словом, не узнать ребят — из кожи вон лезут. Я тихонько подошёл сзади, заглянул из-за спин.

И что же увидел?.. На площади против наших окон переминается с ноги на ногу прехорошенькая девушка, и лицо её, обращённое к моим студентам, озарено такой улыбкой, что мне аж не по себе стало!.. Как фея радости, сияет. Заметив в окне меня, она поправила ремешок сумочки на плече и с той же неотразимой улыбкой зашагала по направлению к центру.

Должно быть, я только через минуту осознал, что, пока девушка пересекала площадь, я как зачарованный любовался её чуть-чуть гарцующей походкой… Понимаешь, Серёжа, не умею я выразить, как хороша была эта походка!.. Только вот, клянусь, глаз оторвать не мог от этакой пружинистой балетной поступи — идёт на шпильках, выявляющих высокий подъем красивых, лекально развитых в икрах, ног. Чёрт возьми, у меня от этого чуточку в голове помутилось!

Но вот виденье скрылось, и все мы с грустным вздохом уставились друг на друга. «Так вот чем вы занимались вместо работы над курсовыми проектами?!»

Они же, соскочив с подоконников, окружили меня и загалдели наперебой о своей Камее, принялись уверять меня в том, что влюблены в неё, что поклоняются ей как совершеннейшему произведению высшего Гения — Природы!.. Что обитает это совершенство в доме напротив, похоже, в коммунальной квартире, что они вот уже две недели наблюдают, как по утрам она выходит из подъезда и идёт своей чудо-походкой; она, вероятно, и раньше заметила, что ею интересуются, но только вот сейчас им удалось привлечь её внимание своей оригинальной придумкой, и они необычайно счастливы: девушка оказалась именно такой умницей, как они её и представляли, — мгновенно поняла все и без ужимок приняла их приглашение встретиться ровно в пять!

А я уже ломаю голову: «Как это им удалось так ловко объясниться с ней на расстоянии?.. И голоса вроде не подавали?..»

«В чём же эта ваша „придумка“, не пойму?» — спросил я. И тогда один из них подскочил к окну и вытянул за верёвку огромнейший картон. И всё стало сразу ясно.

Я расхохотался: «Ну, молодцы!.. Если обнаружите подобную изобретательность в курсовых проектах, всем обеспечены пятёрки!»

На картоне был изображён часовой циферблат со стрелками — часовая на пяти, минутная на двенадцати, а рядом с циферблатом прямо вниз — красная стрела в окантовке: мол, у подъезда, здесь, ровно в пять!

Поверишь ли?.. Я тогда подумал, глядя и на «часы», и на своих студентов: «Воистину все лучшее сотворено мужчинами ради прекрасной женщины!»

Ведь мои парни, наблюдая за девушкой две недели, старательно обдумывали, как с большей надеждой на успех свести с ней знакомство. И каждый, по-видимому, понимал, что к такой девушке просто подойти на улице и пошло спросить: «Куда вы так спешите?..» — значит, обречь попытку познакомиться на провал. Поди, и «тонкими» подходами опытных кавалеров она сыта по горло. Мне показалось, что они её боготворили — прости за столь возвышенное и несовременное слово, но именно оно пришло на ум, когда я смотрел парням в тот момент в глаза. Им, очевидно, и в голову не приходило как-нибудь взять да и подскочить к ней гурьбой и заговорить. Они сердцем чувствовали, что этим могут её лишь отпугнуть, вызвать к себе жгучую неприязнь. И вот придумали и сотворили для неё плакат-часы — на мой взгляд, шедевр лаконизма и остроумия.

Я нарочно сказал гурьбой , желая подчеркнуть любопытную деталь: ведь влюблены-то они в неё были все шестеро!.. И пусть это прозвучит потешно, все же скажу: дух коллективизма в этой их возвышенной любви был так высок, что ни один из них даже не помыслил как-то выделиться перед другими, чтобы поскорей привлечь к себе внимание прелестной девушки… Ты улыбаешься, Серёжа, я понимаю: думаешь, соперничество между ними началось бы с момента их с девушкой знакомства!.. Может, и так… А может, и не так… Ибо, привыкнув мечтать о ней вслух, парни, вероятно, так и продолжали бы хороводиться, окружая девушку трогательным вниманием и ревностно оберегая от попыток каждого из них остаться с нею с глазу на глаз…

Ты опять улыбаешься, Сергей, я ведь вижу!.. Я бы мог подумать, что ты отказываешься верить в этакую коллегиальную сверхвлюбленность…

Сергей вскинул живо глаза:

— Ты не так понял мою улыбку!.. Она от острой заинтересованности, от желания узнать, что же было дальше?

— Что было дальше?..

Тамарин замолк. Стремнин искоса поглядывал на него.

— Нет, только не подумай, ради бога, будто в отношении к девушке я мог повести себя как-то недостойно. Здесь другое: скажу прямо, я просто влюбился в эту девчонку, и она оказала мне предпочтение. Ребята же сердцем чувствуют и, вижу, страдают… И здесь для меня только одна надежда — преданность нашему общему детищу — махолёту, уважение и вера в мои лучшие чувства к девушке могут нас со временем примирить, и, может, ребята простят мне моё невольное вторжение в их романтическую увлечённость.

Теперь послушай, как все случилось.

Поглядел я на своих мальчиков строго да и призвал к делу. Через час мы все так увлечённо экспериментировали на своём махолетном стенде, что будто бы вовсе позабыли о девушке. Честно скажу, я-то из головы выкинул думать о ней. Только в какой-то момент чувствую, парни мои стали как-то рассеянней, все чаще украдкой от меня переглядываются, будто бы невзначай посматривают на часы… А я, догадавшись, в чём дело, ставлю им новую задачу и сам, разумеется, работаю… И вдруг — стоп!.. Все шестеро прекратили работать и уставились на меня по-щенячьи… «Ба! — сообразил я. — Пять часов!.. И стенд оставлять нельзя, и девушку обидеть недостойно!..» «Вот что, — говорю им, — продолжайте работать, а я приглашу-ка её подняться к нам, а заодно и выясню, стоит ли она ещё вас — в смысле интеллекта».

Ребята и сами видят, что работу прервать в данный момент нельзя, и с готовностью приняли моё предложение. Через минуту выхожу из подъезда.

Стоит сбоку у лестницы, немного нервничает. Да и её понять можно: три минуты шестого, а ребят нет. Хорошо бы взглянуть на их окно, но снизу его не видно, а отойти подальше теперь уж девичья гордость не позволяет.

Спускаюсь по ступеням и читаю на её лице: «А может быть, с их стороны это насмешка?.. Розыгрыш?..»

И только, очевидно, успела так подумать, я тут как тут.

«Здравствуйте, — говорю, — вас-то мне и нужно… Это вы причина того, что мои студенты задержали курсовую работу?.. — Она чуть смущённо и, пожалуй, растерянно улыбнулась. — Так, — продолжал я с профессиональной вальяжностью, — но я нашёл выход: запер ваших мальчиков в аудитории — вот ключи, — а сам решил спуститься к вам на рандеву… Каковы затейники, не правда ли?..»

Я представился ей и предложил отправиться в кафе, чтобы переговорить. Но она приветливо улыбнулась и возразила:

«Ваше приглашение — большая честь для меня. Но было бы некрасиво, если б я отправилась с вами в кафе, когда „кавалеры“, назначившие мне столь изобретательно свидание, остались взаперти… Более того… Посудите сами! — это было бы похоже на предательство!.. А что, если вы их освободите и мы пойдём в кафе все вместе? »

«А курсовая?»

«Они её сделают, будьте уверены».

«Ого! Вот так Камея!» — невольно вырвалось у меня.

«Почему Камея?»

«Да ведь вас зовут Камеей?»

«Нет! Что вы! Откуда вы взяли?»

«Они все влюблены в вас, с ума посходили… Называют вас Камеей!»

Она рассмеялась, потом сказала, что её зовут Надей Красновской.

«Очень хорошо, Надя…» — начал я.

«Это как понимать, оценка мне за первый экзамен?»

Я не стал выкручиваться, просто извинился за менторский тон. Она возразила, что и не думала обижаться, что на моём месте, очевидно, поступила бы точно так же, а посему добавила:

«Не будем терять времени: я подожду здесь, а вы поднимитесь и выпустите ваших „заложников“ из заключения!»

«Да нет никакого заключения! — засмеялся я. — У них идёт эксперимент, и я вызвался пригласить вас к нам в лабораторию, очень надеясь заинтересовать вас тем, над чем мы работаем». Она спросила: «Над чем же?..» Я сказал: «Делаем махолёт». — «Махолёт?» — изумилась девушка. «Да, махолёт, — повторил я, — и собираемся на нём летать!» — «Боже, представляю, как это все захватывающе смело и интересно!.. Теперь понятно, почему мальчики так увлечены своим делом, что и на свидание с девушкой отправляют вместо себя доверенное лицо…» — она смешно сморщила нос.

Когда мы вошли в лабораторию, ребята восторженно уставились на неё.

Тогда я сказал, представляя гостью:

«Разрешите представить: Надя Красновская! Она очень мило приняла ваше приглашение. Более того, когда я сказал, что в нашем конструкторском бюро семь человек и все мы работаем над созданием махолёта — летательного аппарата ближайшего будущего, Надя воскликнула: „Представляю, как это все интересно!“

Тут парней моих словно прорвало. Кто-то скомандовал: «И… раз!» И уже все вместе: «Виват Наде Красновской — красивейшей девушке эпохи НТР!»

Так и произошло это шумное и весёлое знакомство. Особенно занятно было наблюдать, как Надя, протягивая то одному, то другому руку, повторяла про себя озабоченно: «Витя… Витя… Коля… Коля… Даниил… Даниил…» — В самом деле, перезнакомиться с такой ватагой отличных парней и никого при этом не обидеть, перепутав имена, тоже задача не из лёгких!

Потом мы подвели Надю к полноразмерному крылатому стенду, и наша птица взмахнула мягко, гибко своими распростёртыми крыльями — ты ведь, Серёж, этот стенд хорошо знаешь. Надя поразилась: «Выходит, сегодня я совершаю экскурсию в двадцать первый век!.. Необычайно, дерзко, сказочно!.. Господи, как я завидую всем вам!»

Несколько раз мы демонстрировали ей свой крылатый стенд в действии, показывали в работе кулисный механизм системы управления, задающий самые тонкие сочетания взмахов левого и правого крыла для кренений и поворотов, виражей, спиралей, всяческих маневрирований в воздухе. Кажется, нам всем пришлось садиться за управление, чтобы показать эволютивные возможности будущего махолёта. И все мы ловили восторженные и изумлённые Надины взгляды, и, поверь мне, Серёжа, её глаза нас заряжали такой лучистой энергией, которая, поди, и солнцу неподвластна.

Вот такой оказалась эта Надя Красновская, и так мы с ней познакомились… Однако, Серёжа, без пяти двенадцать!.. Не проспать бы завтра!

Тамарин уставился на Стремнина, медленно возвращаясь к реальной обстановке. Сергей заверил, что доктор не даст проспать — разбудит.

Когда оба улеглись в палатке, Сергей спросил:

— Жос, ну и как же закончился тот вечер?

Тамарин шумно повернулся на бок:

— Всей ватагой мы отправились в наш институтский клуб потанцевать. Ребята, естественно, жались перед стипендией, но я незаметненько организовал немного сухого винца, бутерброды и мороженое. Танцевали поочерёдно с Наденькой — Белоснежка и семь гномов! Было очень весело. Все вместе мы проводили её до подъезда. Со стороны, должно быть, смотреть было потешно: ватага парней провожает одну прелестную девчонку!..

* * *

К рассвету реку запеленал непроглядный туман. Нашим рыбакам пришлось изрядно погрести против течения, держась самого берега и ориентируясь по знакомым прогалинам в ивняке, по отмелям и песчаным пляжам, чтобы вывести свои лодки на излюбленные места. Тамарин взялся помочь доктору, как обещал вчера. Их лодки поднялись выше того места, где установил свою на якорь Стремнин. Ни Тамарина, ни Кулебякина, ни их лодок теперь ему не было видно.

Сергей неторопливо приступил к делу. Но и полчаса прошло, а все не заметно было ни единой поклёвки. Впрочем, Сергея это не удивило: он знал по опыту, что рыба при густом тумане на реке не клюёт.

«Как странно, — думал он, — ведь в воде-то тумана нет!.. Утро тихое, обещающее через два-три часа ясную погоду, на реке ни малейшего шума и движения — вот бы рыбе и разгуляться, пока не начали сновать моторки, катера и „зори“… Ан нет! Над рекой туман, и рыба точно притаилась или спит… А может, ей просто не до еды?.. Может, ей, как и мне, для весёлого настроения и аппетита нужно видеть над собой небо и солнце, сияющие дали лесов на крутых берегах, эти цветущие по пояс травы в низинах?.. Может быть, может быть.

Как мало мы, люди, знаем о природе этих тонких жизненных механизмов…»

Он напряжённо всматривался в белую муть и, когда поплавок становился невидимым, возвращал поплавок энергичным взмахом гибкого удилища. Течение здесь, на глубоком месте, не превышало метра в секунду, и Сергею приходилось поддёргивать к себе леску с поплавком примерно через каждые пятнадцать секунд. Ему вдруг стало зябко и одиноко в непроглядном молоке. Только движение перед глазами поплавка да изредка проплывающих у борта окурков, размокших спичечных коробков, обрывков газет и бумажек от мороженого… «Был мир вчера, и вот осталось это белое пятно… И я в нём. А по бокам плывущие остатки вчерашней „цивилизации“… Холодно и одиноко!.. Один в сыром мутном футляре!»

Стремнин огляделся в лодке, увидел на скамье возле себя раскрытую коробку с ручейником, улыбнулся: «Не один, это тоже живые существа!»

Он с интересом стал разглядывать жёлтеньких червячков, вылезших из своих трубочек и лениво шевелящихся в полной беспомощности. «Вот беда-то! Потеря „домика“ — потеря целого мира!»

И опять Сергей вгляделся в туман за кормой: поплавок далеко ушёл, натянув леску. Сергей выхлестнул удилищем и леску и поплавок на себя и снова отпустил их по течению. Поклевок не было. Река словно вымерла.

Представилось, будто он в «слепом» полёте. Вошёл вдруг в толщу серых облаков, и ничего не видно перед стеклом фонаря. Стекла муарит влага. И этот первый момент перехода от зрячего полёта к «слепому» всегда воспринимается обострённо. Через минуту, переключившись полностью на пилотирование по приборам, вполне адаптируешься и далее весь этот непроглядный мрак впереди почти не замечаешь. Трепещущие стрелки приборов перед глазами — твой мир, только тебе и ясный. И в этом абстрактном мире, когда привыкнешь к нему благодаря бесчисленным тренировкам, чувствуешь себя достаточно спокойно, чуть ли не уютно… А все же в первый момент, ввергаясь в хмурую непроглядь, иной раз и ощутишь лёгкий озноб.

«Отчего это? — думал Сергей — Не от жгучего ли чувства одиночества, вдруг охватывающего тебя?! Когда и твой так привычный тебе домик из дали горизонта, солнечных лучей, лазури неба и стерильно-белых облаков вмиг превращается будто бы в пар… И не похож ли ты тогда на этого жёлтенького червячка, шевелящегося в недоумении?..»

Холодная сырость тумана пробиралась под куртку. Сергей зябко поёжился. Вспомнился вчерашний тёплый вечер и долгий разговор у костра с Тамариным.

* * *

«Какая она, Надя Красновская?» Он попробовал представить её по каким-то запомнившимся штрихам. По ассоциации на ум пришли слова Вересаева, сказанные о Наталье Николаевне Гончаровой: «Люди при встрече с ней останавливались в изумлении».

Эта фраза так и вертелась на языке, и он уже не мог не вспомнить и свою первую девушку. Как-то они заспорили с приятелем: есть ли в их районе по-настоящему красивая девушка? И когда Сергей шутя мотнул головой — дескать, нет и быть не может! — тут его и сцапал друг за плечи: «Поехали!.. Я тебя заставлю поклониться этой красоте!»

Приехали. Позвонили в дверь.

Приоткрыв дверь наполовину, она спросила: «Ты что, сдурел, Алёша!.. Видишь, в каком я виде?» (В байковом халатике неопределённого цвета, она стояла перед ними в тапочках на босу ногу, вероятно, только что прервав то ли стирку, то ли уборку квартиры.) Алексей как-то глупо заулыбался, стал бормотать, что они на минуту, и то лишь потому, что вот его друг, Сергей, никак не хотел поверить, что есть единственная красавица в Москве — Валя Локтионова. Тогда-то она и взглянула на Сергея, стоявшего в сторонке и не отрывавшего от неё глаз. Надо полагать, вид у него был слегка обалдевший, так как она, оттаяв сразу, рассмеялась.

Ну что сказать?.. Знала, плутовка, неистребимую силу этого своего кокетливо-приглушённого и чуточку ироничного смеха!.. У Сергея вспыхнули щеки. Выручил его Алексей. Он предложил поехать в Серебряный бор купаться, благо стояла июльская жара.

Через десять минут Валя возникла из мрака подъезда в светлом платьице в алый горошек, как «младая с перстами пурпурными Эос», — успел шутливо продекламировать Алексей (поди, и знал-то из «Одиссеи» несколько строк!).

Сергей выскочил открыть дверцу автомобиля, и Валя, садясь, одарила его такой улыбкой, что вмиг придала состояние, очень схожее с невесомостью… У Сергея перехватило дыхание, и по лицу пробежала тень глуповатой беспомощности, как бывает, когда вдруг теряешь под собой опору.

Пока ехали, Алексей не умолкал. Сергей крутил руль, злясь на себя за нелепое смущение.

Москва-река кишмя кишела купающимися. Раздевшись у сосен наверху, заторопились к воде: впереди Алексей, весьма довольный впечатлением, которое произвела на друга Валентина. Следом — Валя в оранжевом купальнике — нет слов! — и замыкающим Сергей. Когда сбегали по лестнице, двое встречных мужчин остановились как вкопанные. Сергей увидел в глазах их восторженное изумление. Расступившись, те переглянулись. «Вот эт-то да!» — прошептал один. Другой только и кивнул: «Сильвана Помпанини!» — и тут, заметив Сергея, словно спросил глазами: «Неужто твоя, счастливчик?!»

Комизм момента заставил Сергея приосаниться, дескать: «Ну?!»

Валя вроде бы и не заметила. Не оглянувшись, высоко вскидывая колени, вбежала в воду и легко поплыла. Сергей остановился у бровки, видя и Алёшку, — тот, явно фасоня, плыл кролем, стремительно удаляясь от берега. Валя обернулась:

— Ну что же вы?

Ах, как захотелось ему проявить себя как-то особенно, но черт его дёрнул созорничать:

— А я ведь… почти не плаваю.

Этого она уж никак не ожидала. Возвратясь тут же, Валя уставилась на него, кажется, впервые с нескрываемым любопытством. Он деланно виновато потупился.

— Ну что ж… поплывём? — пригласила. — Буду подстраховывать… Ну же, смелее!

Не скажи она этого, он, поди, нырнул бы и показал класс, а тут словно бес подтолкнул.

Будто преодолевая страх, Сергей осторожно вошёл в воду и кое-как поплыл, и был так естествен в неуклюжем старании держаться на плаву, что Валентина плыла рядом, не сводя с него глаз, готовая в любой момент протянуть руку, чтоб поддержать его… Она то и дело спрашивала: «Может, поплывём обратно?» — а он, мученически задирая подбородок, упрямо мотал головой, показывая решимость либо переплыть реку, либо утонуть, и мало-помалу продвигался вперёд.

Когда они заметно удалились от берега, Валя вдруг не на шутку встревожилась — пришлось, бултыхаясь, поворачивать обратно.

Она не скрыла радости, когда наконец почувствовала под ногами твёрдую почву.

— Упрямый сумасброд!.. Я так переволновалась… И всё же… вы молодчина!.. Для вас это настоящий заплыв!

Ему стало неловко за свой розыгрыш… Но Валя тут же переключилась на своё. И потом его не раз поражала эта её способность как ни в чём не бывало переключаться на своё.

— Да, о чём это шептались за моей спиной те двое, на лестнице?..

— Я чуть было не набросился на них, очень уж нахально-восторженно уставились на вас.

— Назвав при этом Сильваной Помпанини?

— У вас потрясающий слух!

— Да нет, — как-то невесело усмехнулась она, — просто привыкла, слышу это не в первый раз от тех, кому доводилось видеть «Утраченные грёзы»… И каждый раз задумываюсь и о нелёгкой судьбе героини этого фильма, и о том, как зачастую горько живётся именно красивой женщине.

Все ещё грызя себя за мальчишескую мистификацию, Сергей и вовсе потускнел. Да и что было сказать?.. Сослаться на классиков, что, мол-де, «красота — выше гения и делает царями тех, кто ею обладает», или поддакнуть её грустному обобщению, надо полагать, уже имеющему под собой кое-какую почву?..

Но разве это не было бы лицемерием?.. В её словах он уловил определённый укор и себе: не проявил ли он известной хитрости — пусть нелепой! — чтоб как-нибудь привлечь её внимание?..

— Э, что вы тут киснете, как в бане, когда вдруг вода кончилась! — налетел откуда ни возьмись Алёшка. И принялся обдавать их водой. Поднялся визг, и всю хмурь с лиц как рукой сняло.

И позже, когда сидели в кафе за мороженым и когда ехали обратно, было весело, болтали без умолку. И вечер прошёл бы великолепно, если б Валя, прощаясь, не вспомнила об их «заплыве».

Алексей взглянул недоуменно:

— Что ты сказала?.. Ой, меня душит смех!.. — И расхохотался самым беззастенчивым образом, а Сергей почувствовал, что теперь уже тонет по-настоящему. Валя, взмахнув ресницами, резко повернулась и, не сказав ни слова, исчезла в темноте подъезда.

— Что же ты наделал, леший?! — зашипел Сергей, наступая. Алексей закатился ещё пуще:

— Черт, что ли, тебя надоумил так разыграть девчонку?! Ну интриган, ну плутовер!..

— Что же теперь делать?.. Не простит она этой глупой шутки…

— Уж будто! Сама будет хохотать… Клянусь!.. Ну а как тебе она сама? — Алексей изменил тональность. — А! То-то же!.. Я что говорил?..

— Поди, бросит трубку, если завтра ей позвонить? Алексей посмотрел на него как на младенца:

— Ты, Серёжка… будто из другого века, что ли?.. Бросит — ещё сто раз позвонишь!.. А ты как думал? Не будь тюфяком!

Но Сергей отважился на звонок только через несколько дней.

Как-то утром, по дороге на работу, он купил цветы и, подкатив к её дому, поймал во дворе мальчишку, который за пачку мороженого согласился передать Вале букет.

Днём Сергей позвонил Вале, она была с ним мила и с удовольствием приняла приглашение поехать вечером на Воробьёвы горы. К условленному часу подошёл Алексей, и они отправились за Валентиной.

Садясь в машину, она так вопрошающе-благодарно глянула Сергею в глаза, что он застеснялся:

— Ой, как вы на меня победоносно смотрите!.. А я ведь ещё барахтаюсь…

— Это верно, — рассмеялась она, — барахтаетесь вы презанятно!.. Не могу без смеха вспомнить, как «тонули» в Серебряном бору…

— Плавают разными стилями, тонут — одним, — скаламбурил Сергей.

— Вот именно! — весело подхватила она. — К этому мы ещё вернёмся. Сейчас же, милейший мистификатор, разрешите поблагодарить вас за цветы…

— Какие ещё цветы? — очень естественно удивился Сергей.

— Ну бросьте, бросьте!.. Больше меня разыграть не удастся… Ведь это вы прислали утром цветы?

— Вот те раз!.. А я-то, дуралей, и думал о цветах, да вот не решился их вам занести!.. А ведь как просто и мило можно было сделать… Ну и болван!

Воцарилось молчание, и было заметно, что Валя хоть и не верит Сергею, а все же сбита с толку.

— Так кто же тогда?

— Да любой из мужчин, кто хоть раз вас видел.

Она усмехнулась:

— И почему я только не утопаю в цветах?

— Наверное, не все решаются. Уж очень вы красивы. И вызываете не только восхищение, но и робость, и даже безотчётную грусть… Да, да, грусть: от сознания собственного несовершенства. Всем кажется, что до вас как до звезды.

— Но кто-то же решился! — слукавила она.

— Постойте… И в каком возрасте был юноша, вручивший вам утром цветы?

— Изумительно верная мысль!.. Мальчика послали за молоком, а он истратил деньги на цветы, чтоб подарить их мне, и потом его высекли за это дома… Ну, хватит потешаться! — Валя вдруг обернулась: — Алёшка… Может, это ты, друг, сподобился?

Сергей метнул взгляд в зеркало и вспыхнул от негодования: Алексей столь уклончиво потупился в улыбке, что Валентина радостно всплеснула руками:

— Ты, ты, негодник, я же вижу!

Алексей не вдруг поднял к зеркалу насмешливые глаза и тут только, встретившись с взглядом Сергея, проговорил как бы нехотя:

— Ой, Валюша, нет, не я… — И уже со смехом добавил: — Ну разве ты не чувствуешь: Серёжа готов на ходу выбросить меня из машины!

Валя некоторое время поглядывала то на одного, то на другого и, заметив, что лицо Сергея тронула улыбка, рассмеялась:

— А ну вас, право!.. Дон Кихот и Санчо Панса!.. Спасибо, Серёжа, за цветы… Только вот не могу понять: зачем вам вздумалось меня разыгрывать?

— Да это он из скромности… И ещё от любви ко всяким маленьким тайнам… — доверительно сообщил Алексей. — Я, например, убеждён: если Сергею захочется когда-нибудь объясниться тебе в любви, он отважится это сделать лишь в эпистолярной форме и в таком зашифрованном виде, что тебе придётся решать жуткую головоломку, прежде чем догадаешься, в чём же дело…

— Алёша!..

— Ладно, ладно, больше не буду… Это я так, пошутил.

* * *

С Воробьёвых гор открылся изумительный вид на Москву. На переднем плане за рекой округло ширилась, играя тёплыми красками, Большая арена Центрального стадиона. За нею в наступающих сумерках темнели красные изломы контура стены Новодевичьего монастыря. И всюду, куда ни глянь, светятся новые и новейшие жилые массивы. Среди тех, что поближе к центру (теперь не сразу и выделишь!), как фигуры шахматных королей, словно бы сторонясь друг друга, высятся шпилями ранние московские высотные здания. А глаза нетерпеливо шарят: где же Кремль?.. Да вот он, чуть правее!.. Как яростно сияет золото куполов!..

— Взгляните-ка сюда… Прямо-таки шея чёрного лебедя! — вдруг впал в поэтический настрой Алексей. Сергей и Валя проследили за его взглядом. Там, над клубящейся зеленью макушки горы, взметнулась чёрной дугой конструкция гигантского трамплина. Глядя на неё заворожённо, Алексей признался: — Меня хоть озолоти, нипочём бы не прыгнул!..

Валентина и Сергей промолчали.

Спустя несколько минут солнце легло на горизонт, и багровые его лучи одновременно влепили в мириады московских окон мощный заряд, заставив стекла вспыхнуть ослепительным рубиновым огнём. Это сказочное видение длилось недолго, совершенно заворожив публику, которая столпилась у балюстрады. Но вот рубиновое сияние потускнело, стало гаснуть, и на Москву начали опускаться сиреневые сумерки. Они словно сгущались, с каждой минутой становились плотней, все более скрадывая очертания огромного города… И в какой-то миг то тут, то там вдруг вспыхнули первые огни…

С того сиреневого вечера Сергей и Валя стали встречаться, и эти встречи продолжались все лето, хотя и он и она уже почувствовали какую-то бесперспективность их будто бы красивого романа.

И вот сейчас, сидя здесь, в лодке, укрытый от всех глаз пеленой тумана, Сергей позволил себе вспомнить о таком интимном и сокровенном, в чём никогда и никому бы из друзей не посмел признаться.

Как-то, помогая ей пристегнуться ремнями в машине, Сергей словно бы невзначай коснулся её, на что она, насмешливо вскинув на него неотразимые свои глаза, спросила: «Вы полагаете, что уже пора?..»

Даже сейчас, в этой сырой туманной пелене, в продирающей до костей зябкости утренней зари, его бросило в жар. Никогда не испытывал он такого стыда и унижения, как в тот вечер! Она, заметив его плохо скрываемое подавленное состояние, попыталась было как-то перестроиться. Но он как вцепился обеими руками в руль, так и не выпустил его, пока не отвёз Валентину домой.

Осенью он улетел в командировку, а когда вернулся, Москва уже искрилась снежными сугробами. Он позвонил ей не без робости:

— Вы не списали меня ещё с ковчега?

— А-а! Пропавший без вести! — весело подхватила она.

— Пропавшие без вести ещё оставляют надежду…

— Да? — рассмеялась она. — И могут явиться в самый непредвиденный момент…

— Как я сейчас?

— Честно скажу: у меня сегодня неотложные дела. А вот завтра суббота… Могу я пригласить вас на Воробьёвы горы покататься на лыжах?..

У него радостно заколотилось сердце.

И она настала, та суббота… С лёгким, пощипывающим морозцем… С ослепительным сиянием снега…

«Ах, если б можно было, как при проявлении фотоплёнки, взять да и засветить какие-то самые мучительные для тебя кадры памяти!… — думал Сергей, вглядываясь в белесую муть речного тумана. — Нет, не получается. Чем нелепей они и смехотворней, тем ярче и контрастней оттиснулись в твоей башке. Хитренько все придумано: не дожидаясь страшного суда, ты сам должен себя грызть и пожирать всю жизнь за свои самые нелепые поступки… И особенно в те минуты, когда остаёшься с собой наедине… Вот почему для многих одиночество куда страшнее страшного суда».

Да, суббота!.. С лёгким, пощипывающим морозцем… С ослепительным сиянием снега, когда встретились они с Валентиной на Воробьёвых горах и он принял Валиного спутника за своего соперника. Сергей уже было насупился, но Валя обволокла его такой улыбкой, что захотелось сделать что-нибудь этакое необыкновенное.

— Да, но где же ваши лыжи? — спросила она.

Тут только Сергей обратил внимание на то, что Валентина на горных лыжах. Стройный брюнет тоже был красив, но Сергея это почему-то совсем не порадовало. Брюнет нетерпеливо резал лыжами снег.

Сергея заело. Он взял напрокат лыжи и подосадовал: «Простак! Раньше бы подзаняться этим!»

Все трое тихонько двинулись вперёд, в направлении гигантского трамплина. Сергей заметил как бы между прочим:

— Все же удивительно неприхотлив этот вид спорта: взял в руки палки, нацепил лыжи и пошёл. — Сергей явно переигрывал, догадываясь, что брюнет может дать ему здесь фору. — Лыжи — это тебе не теннис, — продолжал Сергей, — так вот просто с ракеткой в руках к сетке не выйдешь. Нужно постучать у стенки, попрыгать годочка три, чтоб не выглядеть пугалом на корте.

— Что ж, — сказал брюнет, — в вас чувствуется спортивный дух. Можно встретиться и на корте при случае. А пока ближе трамплин. Прыгнем?

Валя оживилась.

Сергей это заметил и, не задумываясь, выпалил:

— А почему бы и нет?..

Валя испуганно вскинула руку и предостерегающе помахала ею.

Но отступать было поздно. Сергей посмотрел на ажурную конструкцию и ощутил в животе неприятную лёгкость. Однако с нарочитой улыбкой спросил:

— Который… Этот?.. — Будто высота трамплина была недостаточной, и хотелось бы ещё повыше.

— Он самый, — кивнул спутник.

«Шея чёрного лебедя!» — с издёвкой вспомнил Сергей и почувствовал, как трудно стало сохранять прежнюю беспечность.

«Только бы не показать виду, — думал он, — похоже, я струсил, такого ещё не было ни перед одним полётом. Черт побери! И кто тянул за язык? Ну, попался, самовлюблённый кретин!..»

Валя деликатно пыталась его отговорить. Но чем больше она старалась, тем больше «заносило» Сергея.

Она осталась внизу, а оба кавалера двинулись по крутой лестнице наверх. Сергей задрал голову и теперь видел перед собой лишь несколько пар лыжных ботинок.

Поднимались медленно, иногда создавалась заминка. Ну и пусть, Сергей не торопится. Он уж подумывал, не обернуть ли все в шутку… Нет!.. Валя, поди, наговорила своему брюнету: «Испытатель!»

«Испытатель!» Бред какой-то…

Когда последняя пара ног переступила край площадки, в квадрате проёма открылось небо. Удивительное небо! Сергей даже запнулся, словно такого никогда и не видел… И это он, перед кем небо каждый день являлось в самых фантастических нарядах… А тут оно было такое ясное и чистое!

Снизу подпирали:

— Что там? Давай быстрей!

Сергей отсчитал ещё восемь ступенек и оказался на площадке, как на облаках. Ниже, в морозной дымке, сверкала заснеженными крышами Москва. Взгляд его поймал согнутую фигуру лыжника, она мелькнула в полёте, скользнув под уклон…

«Прыжок без парашюта!» — резанула мысль.

Ещё несколько шагов вперёд, заглянул вниз — ноги стали ватными. Там, внизу, лента железной горы сужалась в перспективе, как полотно железной дороги; в конце она несколько взлетала и резко обрывалась, будто взорванный мост… Под этим взрывом черт знает где двигались людишки. «Такими я вижу их, когда захожу на посадку», — сказал он себе.

Теперь он понял, как это страшно…

Повернувшись, увидел он брюнета; позади того ещё двоих. На него с любопытством пялили глаза.

— К чёрту, к чёрту! — сказал Сергей и ринулся назад к шахте. Те, кто был уже на верху площадки, уловили его странное движение. Засмеялись. Ниже, на ступенях, была сплошная вереница лыжников — он понял: спуститься обратно невозможно. Кто-то съязвил:

— Что, растерялся, друг?

— Башмаки задом наперёд надел, — добавил кто-то.

— Об слезть не может быть и речи!

— Го-го-го!

Стиснув зубы, Сергей стал надевать лыжи.

— Вы первый раз? — спросил брюнет.

— Да как-то не приходилось, — усмехнулся Сергей.

Брюнет стал серьёзным.

— Становитесь так, — пояснил он, — ноги пружиньте, корпус вперёд… Балансируйте руками. Везде касательная — убиться трудно… Да поможет вам спортивный дух!

Последние слова хлестанули Сергея, но и помогли ему.

Первая часть разгона была похожа на обыкновенный вход в пикирование, лыжи сами собой шли рядышком одна к другой, так что ему удалось удержаться. На самом трамплине его согнуло крючком — здесь он чуть было не рухнул и дальше отдал себя во власть параболы. Это был довольно длительный полет выброшенного свободного тела. Какой частью своего свободного тела он встретил ту самую касательную снежного покрова, он толком не понял. Однако велика была при этом скорость!..

Потом всё пошло проще, но и больнее. Во многом виноваты были лыжи, вернее, то, что от них осталось. Он бесконечно кувыркался, даже на миг терял сознание…

Первым к нему подлетел побелевший брюнет. За ним — заплаканная Валя. Но теперь ему было наплевать, и он ещё несколько секунд лежал на снегу. Подскочили другие, стали приподнимать, он увидел вокруг себя толпу. Никто не смеялся. Попробовал энергично встать, оказалось, не так-то просто. Говорили, будто он пролетел по воздуху около пятидесяти метров.

В понедельник на работе узнали, что, катаясь на лыжах, Сергей сломал руку — наложили гипс.

Спустя некоторое время он вернулся в строй, начал летать. Поднимался, выполнял режимы — сложные и простые — и садился. Из окна лётной комнаты коллеги могли видеть, как он, присев на скамейку у крыльца, затягивался сигаретой и просматривал записи, сделанные в планшете, и никому бы не пришло в голову подумать о возможности такого приключения с ним на Воробьёвых горах.

С Валей с тех пор он не встречался, но фотография её была всегда при нём. Вот и здесь, в лодке, он извлёк её из нагрудного кармана куртки и долго-долго вглядывался в её прекрасные глаза.

* * *

Тамарин и Кулебякин «просмыкали» удочками в тумане довольно долго: за все это время попалось три густерки.

Потом солнце все же прогрело туман. Над рекой он вскоре рассеялся, и только у берегов все ещё нависали, цепляясь за деревья и кусты, его седые бороды. Заголубела перед глазами Ока-красавица, вобрав в себя чистый цвет неба. И вместе с солнечным теплом по сердцу разлилась радость. У якорной верёвки, у бортов лодки мерно бурлили воды, уносимые течением. Два поплавка рядком то и дело отплывали от кормы, потом возвращались обратно, чтобы начать свой путь снова и снова. Появились чайки, и тут Кулебякин вспомнил:

— А вы, Георгий Васильевич, обещали рассказать о своей работе по созданию махолёта…

Тамарин встрепенулся:

— О, с удовольствием! — Жос чуть помедлил. — Виктор Григорьевич, мы с вами, авиаторы, хорошо знаем, что в основе современной авиации используется простейший способ летания на неподвижно распростёртых крыльях, которым птицы пользуются лишь при парении или планировании. Активный полет птиц на машущих крыльях люди как бы перестали замечать, переняв лишь то, что оказалось проще для понимания.

Доктор, вы, надо полагать, отдаёте должное гениальному инженеру Отто Лилиенталю — создателю и испытателю первого хорошо летавшего планёра, исследователю начальных основ аэродинамики, человеку, предопределившему создание современного аэроплана… Но вы никогда не вспоминали его младшего брата — Густава Лилиенталя?.. С младых лет он был увлечён идеей машущего полёта, и даже бурный прогресс авиации в первые десятилетия двадцатого века не смог сломить его упорства: он продолжал трудиться над разрешением проблемы машущего полёта. И трудился всю свою долгую жизнь, так и не сумев взлететь… Последний его аппарат с машущими крыльями погиб в 1928 году под обломками ангара во время бури на Темпельгофском аэродроме в Берлине. Я восхищаюсь упорством Густава Лилиенталя, пытавшегося разрешить величайшую проблему авиации будущего, хотя на её осуществление естествоиспытателю не хватило и всей жизни… Но он оставил другим свои мысли и сказал: приди на моё место такой же упорный и преданный идее, и ты полетишь как птица!

И он объявился, такой человек!.. Я расскажу о нём вам, Виктор Григорьевич, потому, что своим энтузиазмом он зажёг и моё сердце.

Это было лет десять назад, я тогда ещё был на третьем курсе МАИ (Жос взглянул на уплывший далеко поплавок и широким взмахом удилища перебросил поближе к корме леску). И вот как-то к нам в секцию авиационного спорта явился молодой человек и сказал: у него заготовлены детали, из которых он намерен собрать махолёт, но ему нужно помещение для мастерской, в чём он и просит содействия. Присутствовавшие инженеры, естественно, захотели ознакомиться с его проектом, на что молодой человек заметил: «Я — художник. Берясь за картину, не всегда знаю, что у меня получится… И здесь моя конструкция пока ещё в таком состоянии, что я не сумею вам объяснить, во что она выльется».

Легко себе представить, какое впечатление произвело на инженеров это заявление!.. Инженеры переглянулись, с трудом сдерживаясь, чтоб не рассмеяться… А любопытство все же взяло верх. Попробовали его выспросить, но художник только и твердил о том, что делает все стихийно, по вдохновению, что все, известное людям, ему неинтересно. Словом, помогите с мастерской и, если он полетит, сами увидите, как он этого достиг!

На последнем слове Тамарин вдруг хлёстко взмахнул удилищем, подсекая рыбу. Конец удилища изогнулся в дугу.

— Обманул!.. Обманул!.. — запричитал Кулебякин, не без зависти глядя, как Жос подтягивает к лодке скользящую по поверхности воды рыбину. А Тамарин уже приготовил подсак. Ещё несколько секунд — и подлещик забился в лодке.

— Как это у вас, молодёжь, все ладно получается! — вздохнул доктор.

— Виктор Григорьевич, подсекайте!.. Где ваш поплавок?!

Кулебякин вздрогнул и испуганно рванул наискось удилище, но всё же не так сильно, чтобы оборвать леску: рыба попалась — это было видно по настойчивым рывкам лески, по вздрагиванию согнутого удилища.

— «Обманул, обманул!..» — весело передразнил Тамарин. — Ну, доктор, ну, счастливчик!.. Ведь это как пить дать голавль!.. — Кулебякин, кряжисто восседая и держа вздрагивающей рукой удилище, мило-помалу подматывал катушку; от волнения губы его беззвучно шевелились. — Не спешите! — подсказывал Жос. — Чуть отдайте леску, но с натягом… Вот так!.. — Голавль, всплеснув несколько раз черно-красным хвостом, показался в своём золотистом великолепии. — Обманул, обманул! — уже почти совсем серьёзно зашептал Тамарин, нащупывая левой рукой подсачек, а правой трепетно показывая: подматывай… стоп!.. отпусти малость… так… к себе… Вид у доктора в этот момент был препотешный, но Тамарин и сам, взвинченный азартом, замечал это скорей подсознательно.

— Ах ты мать честна, подбери подол, а то вата горит! — прорычал доктор свою любимую поговорку, когда голавль затрепыхался в подсаке.

— Поздравляю с успехом, доктор! — рассмеялся Жос. — Как это у вас, у «стариков», все ловко получается!.. Бесцеремонно меня обловили… а ведь я вызвался быть вашим тренером!

— Георгий Васильевич, я так привык к неудачам, что и этот успех воспринимаю как случайную ошибку товарища голавля: он, очевидно, намеревался клюнуть у вас, но шут его попутал цапнуть мою наживку… Так что примите мои за него извинения.

— Пустое! — отмахнулся с деланной серьёзностью Тамарин. — Важно, что вы поймали голавля и сможете гордо взглянуть на этого задаваку Стремнина и сказать, что тоже знаете теперь голавлиное слово!

Они посмеялись и, наживив удочки, вскоре опять притихли. И тогда Кулебякин сказал:

— Что ж… Я готов слушать о машущем полёте дальше.

— Извольте, коль не утомил ещё своим рассказом. Итак, последующие месяцы художник, занимаясь махолётом, трудился по шестнадцати часов в день, довольствуясь двумя бутылками кефира и буханкой чёрного хлеба. Спал тут же, в мастерских.

Потом стало известно, что жена его, не разделяя увлечённости художника, приходила жаловаться, плакала. Но он ей сказал: «Душа моя! В отношениях супругов, как в аэродинамике, есть точка перехода от плавного обтекания к турбулентному … Этой точкой в их отношениях является тот момент, когда женщину перестаёт интересовать дело мужчины, затем исчезает и её благотворная поддержка, одобрение, похвала, вдохновляющие в работе, тем паче в творчестве. (Ведь мужчина выявляет свою духовную сущность через творчество!) И тогда, утратив духовную связь, угасает и чувство… И никакие уловки, — продолжал он, — «порядочности ради», «привычки ради», «удобства ради», «выгоды ради» и всего прочего «ради», не воскресят редкостного чувства… Турбулентное обтекание — это хаос!.. Турбулентная любовь — не любовь!»

На этом супруги и расстались.

К тому времени уже оформилось его «творение». Оно оказалось довольно неуклюжим сооружением с размашистыми крыльями и мотором в тридцать лошадиных сил. Созданный по вдохновению художника, «Дедал» был свободен от привычных и рациональных канонов, продиктованных опытом человеческого летания. Здесь всё было ново.

Естественно, инженеры, разглядывая диковинное сооружение, не всегда воздерживались от выражения сомнений. Столь же естественно, он ожесточался: «Вы вот все ходите и смотрите, посмеиваетесь и критикуете, будто кто-то из вас уже имеет опыт в машущих полётах!.. Но ведь никто из вас никогда ещё не взмахнул крылами!.. И я убеждён: дальше разговоров о машущем полёте вы не пойдёте!.. Во-первых, потому, что головы ваши забиты канонами аэродинамики статических крыльев, представляющимися вам верхом совершенства… А чтобы выскочить за пределы этих канонов, вам недостаёт полёта фантазии, дерзновенности действий!.. Во-вторых, если бы у кого-то из вас и зародилась новая мысль, на её осуществление ваша жена, выдающая вам ежедневно на метро и на пачку сигарет „Норд“, не даст истратить и пятёрки. Если же вы из тех немногих мужчин, которые сами выдают жене по два с полтиной на завтрак, обед и ужин, то тут уж ваша, извините, жадность не даст вам истратить и рубля на приобретение материалов… Словом, как бы вы ни кичились своими знаниями, вам не дано взмахнуть крыльями!.. А я взмахну!.. Пусть и не взлечу сразу… Построю ещё три… пять… десять махолётов, но в конце концов взлечу!.. И я живу этой верой, я счастлив, видя, как день ото дня вырастают мои крылья… И улыбаюсь, глядя на лица, на которых досадливое изумление: „Неужели и вправду этот чудак счастливей нас?..“

Конечно, — продолжал этот удивительный человек, — вы можете и сейчас посмеяться надо мной: я для вас бедный, никому не известный художник… Но, полагаю, уж Лев-то Николаевич Толстой для вас что-то значит?! Позвольте напомнить, что говорит он в одном из писем:

«Чтоб жить честно, надо рваться, путаться, биться, ошибаться, начинать и бросать, и опять начинать, и опять бросать, и вечно бороться и лишаться. А спокойствие — душевная подлость…»

И ещё:

«От этого-то дурная сторона нашей души и желает спокойствия, не предчувствуя, что достижение его связано с потерей всего, что есть в нас прекрасного».

Я, Виктор Григорьевич, случайно присутствовал в мастерских, когда художник произнёс эту почти обвинительную речь; и мне кажется, она врезалась в моё сознание!

К испытаниям «Дедала» он приступил, когда «посторонних» лиц поблизости не было. Поэтому толком никто и не видел, как это случилось, но несомненно то, что, разбегаясь, махолёт перевернулся и выбросил своего «генерального конструктора». Получив обломком крыла удар по голове, он потерял сознание.

Все же этот удар судьбы голова одержимого изобретателя вынесла. Погиб художник через три года при испытании тринадцатой модели своего «Дедала»… Число это для него и впрямь оказалось роковым…

Но с того дня я дал себе клятву посвятить свою творческую жизнь созданию махолёта.

Так я стал его пламенным последователем. Естественно, очень хочется верить, что именно мне суждено подарить человечеству первый отрыв от земли, хотя бы метров на пять, взмахом крыльев… Вы улыбаетесь, доктор, и моим скромным задачам, и моему мальчишескому честолюбию… Но я убеждён, что машущий полёт на высоту пяти метров будет открытием века, нашего века, подарившего людям столько великих открытий, века, в котором люди слетали на Луну!

— Да нет, Георгий Васильевич, вы не так истолковали мою улыбку, — словно бы извинился Кулебякин, — она просто выдала моё восхищение вашим энтузиазмом.

— Да, преданность идее я позаимствовал у Художника… Но я инженер и иду к цели инженерным путём… Художнику было неинтересно, что до него делали в этом направлении люди. Мне же все, что пытались делать предшественники, необычайно интересно. Создавая своё, я использую весь опыт человеческого летания…

— Да-с… Году этак в 1936-м Михаил Клавдиевич Тихонравов писал, что непосредственная передача функций тяги крылу позволяет говорить о большем коэффициенте полезного действия. А Николай Егорович Жуковский утверждал, что лучшим летательным аппаратом является тот, который отбрасывает максимальную массу воздуха с минимальной скоростью. Таким аппаратом, очевидно, и будет махолёт… — Кулебякин взглянул на Тамарина: тот накручивал катушку. — Что, была поклёвка?

— Да вроде бы… Но, похоже, зевнул… Конечно, сорвала наживку!..

Виктор Григорьевич! Вот вы — крупнейший специалист в области устойчивости и управляемости самолётов, я — поэт-авиатор, если хотите… Давайте лучше коснёмся темы удивительной надёжности, безопасности и манёвренности птичьего полёта… Вот чайка… Видели, как она сцапала уклейку?.. А секундой раньше грациозно кружила над этим местом и вдруг ринулась вниз, чтобы у поверхности воды погасить полностью скорость и без всплеска клюнуть… И для этого ей потребовалось вывести угол атаки крыльев почти под прямой угол, но благодаря взмахам ей не грозило ни свалиться в штопор, ни хоть частично потерять устойчивость… Какой из самолётов мог бы сделать этот манёвр?

Кулебякин только смыкнул удилищем:

— Истину глаголете: ни один… Однако позволю намекнуть, Георгий Васильевич, необычайной сложности это машущее движение крыльев у птиц. Неспроста человечество до сих пор эту задачу не разрешило. Тысячи изобретателей и исследователей в мире за последнюю сотню лет делали попытки, но ни одному в машущем полёте ничего толком не удалось… Экую задачку, батенька, вы вознамерились решить!

— Последнее как раз меня не смущает. Человечество — это и мы с вами, доктор!.. Кому-то суждено эту проблему разрешить! Вот я и спросил себя однажды: а почему бы не мне?.. И тут же подумал: «А ведь человечество её пока не разрешило!..» — «Значит, на то были причины, — тут же возразил себе. — Ещё не накопилось необходимых знаний, ещё не существовало таких прочных и эластичных материалов, какие есть теперь, ещё не было всех этих умнейших автоматических устройств, приводов и движителей, которыми располагает современная техника… Да и увлечено было человечество освоением летания на неподвижных крыльях… Великий Леонардо тоже увлекался машущим полётом, но мог ли он полететь посредством своих мускулов?..

Именно сейчас, в наше время, для реального шага в разрешении проблемы машущего полёта все у человечества есть!.. И поверьте, доктор, не позже чем в следующем десятилетии человек полетит как птица, взмахнув крыльями. Если не мне будет суждено это сделать, то кому-то другому из энтузиастов… Ах, доктор! Разве бурное увлечение дельтапланеризмом — летанием на балансирных планёрах — не говорит о том, что человек жаждет этого птичьего летания, доступного всем?! Да, да, передвигаясь в воздухе с тысячекилометровой скоростью на реактивных суперлайнерах, осваивая космос, человек жаждет летать как птица!.. Не передвигаться, глотая расстояния, — это он уже воспринимает как должное, — а именно летать!.. То есть ощущая себя созданием с крыльями, которыми можно взмахнуть и полететь вот так, как эта чайка!

Кулебякин вдруг посерьёзнел:

— Все зажигательно и любопытно, милейший Георгий Васильевич!.. Но позвольте заметить: пока вы лишь агитировали за машущий полет… Нельзя ли услышать поконкретней: что удалось вам сделать в дополнение к давно известному мне как авиаспециалисту?

— К этому я как раз и подошёл, Виктор Григорьевич, — ничуть не смутился Тамарин. — Придерживаясь неопровержимой методы — идти от простого к сложному, — мы сразу же отмежевались от попыток точного воспроизведения птичьего полёта, не стали забивать себе голову проникновением во все тонкости устройства птичьих крыльев, а сочли, что машущий полет все же проще и доступнее, чем его представляли себе многие исследователи до нас, потратившие уйму времени на изучение каждого пёрышка и в то же время путавшиеся в понимании самого принципа возникновения подъёмной и тянущей силы в машущем полёте. Мы — а нас в нашем студенческом КБ сейчас семь человек — за исходную позицию приняли: при машущем полёте крылья взмахивают строго вниз и вверх, примерно на угол в 70 градусов, и это никакой не гребной полет, как его представляли многие исследователи прошлого, что необычайно усложняло задачу. Далее мы единодушно согласились, что в основе искусственного машущего крыла должна быть жёсткая и в известных пределах гибкая передняя кромка, а за ней — эластичная поверхность остальной площади крыла. При опережающем взмахе вниз передней кромки эластичная поверхность крыла округло прогибается вверх, образуя сильно вогнутый профиль. Он-то и отбрасывает воздух вниз и назад, создавая над крылом разряжение — в сумме это и даёт подъёмную и пропульсивную (тянущую) силу. Что же касается взмаха вверх, то за счёт того же опережающего движения жёсткой передней кромки, за счёт разряжения сверху крыла, воздействия уже возникшего встречного потока, спрямляющего эластичную поверхность, он, этот взмах крыла вверх, является лишь подсобным, возвращающим крылья для рабочего взмаха вниз. На этот подсобный взмах вверх, как показал в своё время Тихонравов, затрачивается лишь 6 — 12 процентов мощности по сравнению с рабочим взмахом вниз.

Все это нам удалось проверить и подтвердить сперва на ряде моделей, отлично летающих, которые мы изготовили своими руками.

Далее мы создали динамический стенд и уже исследовали на нём десятки вариантов перепончатых крыльев, в том числе и крылья в натуральную величину для проектируемого одноместного махолёта. Стенд позволяет определять не только подъёмную и пропульсивную силу, но и моменты по трём осям… И пусть вас, доктор, это не удивляет: мы имеем дело с малыми скоростями и малыми нагрузками на квадратный метр. При незначительной затрате электроэнергии мы имитируем машущий полет, не прибегая к продувкам в аэродинамических трубах.

— Позвольте спросить, каковы же эти ваши скорости и нагрузки на крыле? — поинтересовался Кулебякин.

— Скорости пока до шестидесяти километров в час, а нагрузки — близкие к птичьим: от 5 до 25 килограммов.

Мы разработали механизм с гидроприводом, позволяющий производить дифференциацию во взмахе левого и правого крыльев и этим создавать поперечную и путевую управляемость… Очень возможно, что нашему махолёту, как и птице, руля направления не потребуется.

Кстати, Виктор Григорьевич, — и это по вашей части, — наши исследования показали, что летательный аппарат с машущими крыльями будет обладать самоустойчивостью в большом диапазоне углов атаки. Так что, доктор, милости просим в наше конструкторское бюро, где вы сможете все это увидеть воочию.

— Ох и заслушался же я вас, батенька! Даже за удочкой перестал следить… Что ж? Поплывём завтракать? Сергей Афанасьевич, поди, уже дожидается… — накручивая катушку, Кулебякин вскинул взгляд на Тамарина. — Однако, Георгий Васильевич, всполошили вы меня своим рассказом!.. Ей-богу, так и захотелось побежать, «задрав портки, за комсомолом!..».

— А нуте-ка?!

— Да ведь у меня, сокол мой, одышка…

— И одышку вылечим!

— Прикажете принять за приглашение?

— Самое радостное!

— Спасибо. А сегодня вы словно вы собирались полетать на дельтаплане — это тоже заготовки впрок для машущего полёта?

— В какой-то мере да. Ну что ж, снимаемся с якоря?

— Сарынь на кичку! — закричал Кулебякин и поднялся во весь рост. Перевалив в лодку здоровенный камень — простейший якорь, доктор взялся за весла и запел озорно:

Мне не надо пуд гороху, Мне одну горошину. Мне не надо много девок, Мне одну хорошую!

 

Глава четвёртая

В понедельник утром Стремнин забежал на командный пункт — показаться врачу и узнать в диспетчерской о предстоящих полётах. В коридоре его окликнул Серафим Отаров:

— А!.. Серёжа, здравствуй!.. Были на Оке?

— Были.

— И Жос летал на дельта?

— Летал… Не совсем так, как хотел.

— Не случилось ли чего?

— Да нет… Целый час пытался его забуксировать скутером, но толком так ни разу и не получилось. Был, правда, полнейший штиль… Даю я ходу, а у него то лыжа зароется, то дельтаплан накренится так, что не удаётся вытащить конец крыла из воды… Словом, нахлебался наш Жос окской водицы!.. Потом мы прекратили попытки, переправились на другую сторону, на высокий берег, и он с кручи сделал несколько отличных планирующих спусков, приземляясь на пляже…

— А относительно буксировки скутером успокоился?

— Что ты?! Сказал, что сделает полиспаст со следящей системой, чтобы регулировать натяжение выпускаемого фала, и это позволит стартовать прямо со скутера и садиться на скутер!

— Неугомонный! — Задумчиво улыбнувшись, Серафим покачал головой. — Ну а как там у него с постройкой махолёта? Не говорил?

— Ты ведь знаешь Жоса — полон оптимизма!..

— Сегодня он будет, не знаешь?

— Должен быть. В заявке у него полёт на 55-й в четырнадцать ноль-ноль.

— А ты с утра летишь?

— Нет. После обеда.

— Обедаем в половине первого?

— Угу. Я загляну в лётную комнату перед обедом. На этом и расстались. Сергей направился в лабораторию, а Серафим поднялся наверх.

До полёта Отарову оставалось часа полтора, и он зашёл в лётную комнату.

«Кают-компания» оказалась в самом весёлом расположении духа. Насколько Серафим мог с ходу уловить, разговор коснулся природы смеха. Штурман-ветеран Морской закончил набрасывать «этюд».

— В самом деле, смешно, — заметил Петухов. — А почему?.. Да потому что никто из вас до такого упрощенчества не доходил… А будь с кем подобное, глядишь, и обиделся бы… Вот я подумал о популярности иных актёров; есть весьма характерные лица. Посмотришь: «Ну и морденция!» Тут и разбирает смех от сознания, что есть более нелепые рожи, чем твоя собственная!.. И уж так-то веселишься…

— «Шестикрылый» сегодня что-то не в настроении, — буркнул с ухмылкой Хасан в адрес Отарова.

Отаров, глядевший в окно, повернулся:

— Самое смешное… — Отаров тихонько и как-то болезненно рассмеялся… — Самое смешное: моя Лариса опять в партком нажаловалась… Такая вот история!..

В лётной комнате притихли, уставились на Серафима: тот ущербно улыбался. Петухов, кашлянув, нарушил тишину:

— Значит, не любит, когда навеселе приходишь?

— Не любит… «Аман!» — кричит. — Отаров сделал попытку рассмеяться, но, глядя на него, присутствовавшие лишь сочувственно вздохнули.

— И налетает?.. — спросил Петухов.

— Ещё как!.. Маникюрчик-то у неё — во!

— А тебя-то она любит?

— Да ведь что можно сказать?.. Их, женщин, не поймёшь… «Если б не любила, — говорит, — выгнала б!» Такая история…

Тут щёлкнул динамик и голосом диспетчера призвал:

— И-2308 готов!.. Отарову и Веселову одеваться!

Серафим преобразился:

— Фу-ты ну-ты!.. Евграф, давай-ка сперва сверим записи в планшетах, а потом уж оденемся… Ты не против?..

— Что за вопрос, Серафим!.. Я готов все делать, что ты скажешь!..

Оба вышли в раздевалку. Петухов искоса взглянул на закрывшуюся дверь.

— Да-с… Что там у них за страсти?! И как же она его унижает этими своими звонками в партком… Ладно, он, конечно, по этой части — артист… Но она-то, она!.. Я бы и дня не потерпел!

— Каждый тащит на Голгофу свой крест, — сказал Морской.

Петухов кивнул:

— Ну да… Ведь так принято считать: если любовь — тогда уж святая, на веки вечные, бесхитростная, бескомпромиссная и прочая и прочая, что и создаёт представление о любви как об идеальном чувстве… А люди-то чаще стремятся таскать любовь за шиворот и так и этак…

— …пытаясь приспособить под свой норов! — усмехнулся Морской. — Но это все равно не роняет любовь, а говорит лишь о том, что далеко не все до неё доросли… Вот, если позволите, я расскажу историйку…

Служил я в тридцатые годы, тогда ещё очень молодым лётчиком-наблюдателем, на юге Украины. И вот как-то в начале лета пришёл к нам в часть приказ выделить для каких-то испытаний в Крыму один экипаж с самолётом Р-5. Выбор пал на лётчика Петра Петрова и меня.

Приказ есть приказ. Быстренько собрались мы с Петром и полетели.

Прилетаем в Евпаторию. Погода — блеск! — крымская!.. Теплынь, тишина, ни облачка на небе, а в море куда ни глянь солнце купается!.. Глаз от него некуда спрятать…

На аэродроме нас встретил конструктор Анатолий Ефимович Майзель, в распоряжение которого мы и прилетели. Толстый, крупный, милейший человек, весёлый и обаятельный, и уже через пять минут по пути в гостиницу «Модерн» мы чувствовали себя его друзьями.

Не тратя времени, тут же, у себя в номере, Анатолий Ефимович изложил нам суть предстоящих испытаний.

ПБМ — планирующая бомба Майзеля — представляла собой небольшое обтекаемое тело с крылышками и оперением. На её крылышках имелись два пропеллера, приводимых в действие инерционным двигателем. Нам предстояло сбрасывать со своего Р-5 такие ПБМ. По идее Майзеля, отделившись от самолёта, ПБМ должна была развить огромную по тем временам скорость — около трехсот километров в час — и лететь к цели по прямой, опережая сбросивший её самолёт.

Идея, в общем, нам понравилась. Но главное было, конечно, в том, а полетит ли эта штука по прямой?.. Инерционный двигатель, по сути, раскрученный маховик, имея жироскопический эффект, сам по себе должен был, по мысли конструктора, дать движению стабильность.

«Ну хорошо, — спросил Майзеля мой коллега Петров, — а если она всё же повернёт и полетит обратно?»

«Вот этим мы и будем с вами заниматься до тех пор, пока она не полетит надёжно вперёд», — добродушно заверил Майзель.

«А как станем оценивать полет? Наблюдением за ней?» — спросил я.

Анатолий Ефимович взял со стола ручной киноаппарат:

«Посредством вот этого „кодака“ будете фиксировать полет ПБМ возможно дольше. Естественно, потребуется сопровождать бомбу до тех пор, пока она не спланирует к цели. Очень хорошо, если и её падение тоже удастся заснять».

Ладно. Через несколько дней приступили к испытаниям.

Из-за дневной жары мы предпочитали летать с утра пораньше, а днём отдыхать. После обеда как раз поспевала из проявочной заснятая утром плёнка, и мы собирались в номере Майзеля, чтобы внимательно её изучить.

Вскоре нам с Петром удалось заснять полет очередной ПБМ от пуска до самого падения. Пётр снизился почти до поверхности воды — бомба падала в море, — затем повернул самолёт к берегу и так, на бреющем полёте, пролетел вдоль пляжа, а я потехи ради заснял группу купальщиц: «хвост» плёнки все равно пропадал.

Отобедав, мы с Петром, как всегда, зашли к Майзелю. Он сидел, разморённый жарой, без рубахи и внимательно просматривал отснятые кадры. Нас заметил не сразу, и мы присели в сторонке. Мне было немного не по себе: как-то Майзель отреагирует на моё легкомысленное своеволие?..

Между тем Анатолий Ефимович, просмотрев основные кадры, с неменьшим интересом сосредоточился на финальных. Я наблюдал за ним неотрывно. В какой-то момент Майзель не выдержал и расхохотался.

В самый разгар изучения плёнки в номер вошла Зиночка — жена Майзеля.

«Что за смех?.. Дайте-ка посмотреть… Неужели ваши бомбы так смешны в полёте?»

Майзель засуетился. Сматывая торопливо плёнку, намекнул, что тут секретные данные, и не занятых непосредственно делом посвящать в них категорически нельзя… Особенно жену…

«Ого! — вскипела Зиночка. — Это почему же?!»

«Да потому, милая, что жены не очень-то строги в сохранении тайн… Ты бываешь на рынке, общаешься с торговками…»

Боже, что произошло тут с Зиночкой!.. Не приведи господь!.. Тигрицей кинулась она на мужа, словно на ненавистного дрессировщика, и в мгновение ока оторвала хвост плёнки.

Все замерли.

«Ай-я-яй! — Зина одарила мужчин таким взглядом, что в номере „Модерна“ стало зябко, как в рефрижераторе. — Теперь я понимаю, какие у вас тайны!» — прошипела она, взяв курс на мужа.

Я с трепетом заметил, что ноготочки у неё ой-е-ей!

Майзель мигом накинул на плечи пиджак.

«Кисонька, уверяю тебя, обстоятельства чисто случайные, — пробормотал он. — Я и сам не пойму, как это попало в кадр… Очевидно, ПБМ пролетела близко к пляжу и, когда её снимали, фоном оказались все эти, ну… тела иные».

«Тела иные!» — передразнила «кисонька». — Люди добрые, — подбоченилась она, вовсе не ища у нас с Петром сочувствия, — вы посмотрите на этого жирного купидона: ведь у него только и на уме эти «тела иные»!»

«Уверяю тебя, мамочка, — взмолился Анатолий Ефимович, — неожиданное совпадение… Наложение случайных точек в чистейшем эксперименте!»

«Относительно чистоты вашего эксперимента всё ясно. — Зиночка гордо повернулась к двери. — Снимаете бомбы — выходят бабы!.. „Чисто случайное наложение точек…“

Морской извлёк из пачки сигарету, щёлкнул зажигалкой. Только Хасан, отвернувшись к окну, смеялся беззвучно, все остальные хохотали до упаду.

— А вы говорите — любовь!.. — закашлялся рассказчик.

— Браво, Лев Павлович! — воскликнул Тамарин. Он слышал конец рассказа, войдя и остановившись у двери.

— Привет, Жос!.. Ну поделись, как на Оке?.. Как рыбалка?..

— Удалось ли подлетнуть на дельта?..

Лётчики потянулись к Тамарину.

— О, други мои, не распаляйте в груди пламень!.. — Жос тепло вглядывался то в одного, то в другого. — Субботний вечер у костра, у самовара был чудо как хорош!.. Из тех, знаете ли, которые не забываются… Боже мой! — Он шумно потянул носом. — Аромат молодой картошки с укропом на вольном воздухе!.. Миска жареной рыбы, массандровское вино и тихие, милые сердцу разговоры с друзьями до полуночи — это ли не благодать?! Рыбалка, правда, из-за тумана утром была не столь хороша, а все равно на реке замечательно!.. Днём Серёжка Стремнин пытался меня буксировать, и я чуть не кувыркнулся… С лыж что-то не получилось… Я потом с высокого берега, у митинского бывшего карьера, спланировал раза три, потешил-таки сердце!.. И все дела!

— Жос, ты сегодня идёшь на 55-м?

— Да, после обеда. Отличнейший скоростной самолёт!..

— Ну, пошли разговоры о полётах!.. — крякнул Петухов. — Жос, мы ведь, как ты заметил, все больше про любовь здесь толковали…

Но тут после полёта появились Серафим Отаров и Евграф Веселов. Услышав последние слова, Евграф весело запел из оперетки:

— Да мой удел — любовь, она одна волнует кровь!..

Тамарин поздоровался с Серафимом, спросил, как тому слеталось. Отаров, похоже, полётом остался доволен, и с разговором они вышли в раздевалку. К ним присоединился Сергей Стремнин.

И тогда кто-то подал голос:

— Однако не пора ли на первый черпачок?..

Через минуту лётная комната опустела. И только весёлое полуденное солнце бесцеремонно разглядывало на картине, висящей на стене, загорелые ноги молодой крестьянки, придерживающей юбку и стоящей по щиколотку в зеркальной воде у переправы, да из огромной бронзовой пепельницы, опирающейся тремя львиными лапами о синее сукно стола, все ещё струились дымки от непогасших сигарет.

* * *

После обеда всех пригласили в кинозал на просмотр короткой ленты, заснятой при испытаниях самолёта в воздухе на штопор.

Стремнин поймал себя на том, с каким огромным интересом впервые разглядывает лица лётчиков-испытателей в момент их работы в кабине штопорящего самолёта. Кадры были взяты из нескольких полётов, и на них были и Тамарин, и Отаров, и Стремнин. Но суть не в том, чьё лицо заснято в штопоре, а что оно в те или иные моменты выражает.

Стремнин смотрел и думал: «Так не сыграет ни один артист!.. Не сможет передать напряжения всех мышц лица и этого, внимательно-насторожённого выражения глаз!.. Не сможет сыграть ещё и потому, что не будут содействовать знакопеременные перегрузки — их ведь в студийной обстановке не создашь».

Он не помнил, чтоб его когда-нибудь так захватывали кинокадры: смотрел на экран затая дыхание.

Вот Жос Тамарин. Лицо заснято крупным планом. (Кинокамера устанавливалась у переднего стекла фонаря прямо перед лицом лётчика.) Глаза Жоса сосредоточенно и быстро обегают приборную доску. Самой доски не видно, но по выражению глаз можно понять, что все стрелки приборов на местах. Жос чуть ведёт головой, оглядывая небо кругом: нет ли помехи в виде самолёта… Лицо деловитое, серьёзное и ещё… какое-то особенное, «воздушное»; такого на земле не увидишь! Секунда, другая, Жос берет ручку на себя… Солнце бьёт ему прямо в лицо, и тени от переборок фонаря скользят по шлему. Самолёт взметнулся в синеву… Глаза ещё более насторожённы, остры… Самолёт теряет скорость: это чувствуется по тому, как он поводит носом, словно норовистый конь, не желающий прыгать в воду… Но вот вдруг молниеносный кульбит, солнце исчезает, лицо Жоса оказывается в тени, и Сергей уже видит самое начало вращения машины в штопоре: блик солнца — виток, блик солнца — виток!..

Вот, очевидно, рули пошли на вывод… Глаза цепко следят за движением носа машины по горизонту… Все!.. Прекратила вращение машина: она пикирует, набирая скорость… Перегрузка нарастает!.. Жос тянет ручку на себя, выводя из отвесного пикирования… Лицо его худеет на глазах, страшно старится!.. Да, да, именно старится!.. Щеки провалились, выявив острые скулы, веки нависли, образовав под глазами мешки… «Чудовищно, что за секунду делает перегрузка с молодым лицом, превращая его в глубоко старческое, дряхлое! — думает Стремнин, вперившись глазами в экран. — Вот такими мы будем… если доживём… лет через пятьдесят!.. Не очевидное ли это доказательство того, что вся наша жизнь состоит из бесчисленного наслоения перегрузок?!»

Когда экран погас и в зале зажёгся свет, лётчики все ещё с изумлением на лицах разглядывали друг друга. «Нет, — смотрит Сергей на Жоса, — мы ещё молоды, и нам ещё многое предстоит сделать!»

* * *

Голос диспетчера объявил, что 55-й готов, и Тамарин, переодевшись, уехал на дальнюю стоянку. А ещё через какое-то время в лётной комнате задребезжали стекла от работы на форсажном режиме двух мощнейших двигателей, и все, даже шахматисты, бросились к окну, посмотреть, как Жос взлетает. И Стремнин глядел из окна до тех пор, пока тяжело ревущий скоростной самолёт не перешёл в угол подъёма и не затерялся в рванине облаков. Потом Сергей стал сам неторопливо переодеваться: ему тоже предстояло лететь.

В какой-то момент донёсшиеся из лётной комнаты возгласы заставили его насторожиться. Прислушавшись, он понял, что там и вправду возникла какая-то суматоха, и ринулся к двери, почувствовав сердцем острое беспокойство. У распахнутого окна Сергей увидел навалившихся друг на друга лётчиков, глядящих вниз, и тут до его ушей снизу донёсся голос:

— Тамарин только что радировал, что управление заклинило на подъёме!.. Нет, больше ничего не передал…

От окна всех как ветром сдуло, и Стремнин первым понёсся вниз по лестнице, натягивая на бегу кожаную куртку. Внизу ждал «рафик». Вскочив в него, лётчики помчались к зданию руководителя полётов, надеясь что-нибудь узнать о дальнейшем радиообмене. Руководителю полётов хоть и было не до них, а все же он крикнул, что 55-й идёт на вынужденную, и они помчались по рулежной дорожке к началу посадочной полосы. Отаров первым увидел снижающийся самолёт и крикнул шофёру: «Стой!» Горохом высыпали на поле, выискивая глазами снижающуюся точку. 55-й тянул на посадку издали, оставляя позади два лёгких шлейфа. Опытные глаза лётчиков хорошо видели, что двигатели у Тамарина работают исправно, да и расчёт на посадку вроде бы правильный. И, главное, самолёт планирует к земле устойчиво, ровно, не видно ни кренений, ни колебаний… А каждый в этот момент с беспокойством думал: «Но ведь что-то же у него там случилось, коль передал, что заклинило управление?!» И это беспокойство всё усиливалось по мере приближения самолёта к земле.

Но 55-й как ни в чём не бывало чиркнул основными колёсами о бетон и, плавно уже опуская нос на переднюю стойку шасси, промчался мимо вдоль посадочной полосы. Глаза неотрывно сопровождали его до самой остановки, и когда 55-й свернул с полосы в сторону и медленно порулил к стоянке, тут-то лётчики и взглянули друг на друга.

От сердца отлегло. Загалдев, снова забрались в «рафик» и помчались в том направлении, где за хвостами стоящих самолётов уже скрылся 55-й.

Подоспели как раз вовремя: Тамарин только успел выбраться из кабины.

* * *

После взлёта, убрав шасси и перейдя на подъем, Жос почувствовал, что заклинило управление. Рукоять, которую он сжимал правой рукой, чуть шевельнулась и замерла. Попробовал сдвинуть — не поддаётся. Он окинул взглядом все вокруг: его сверхзвуковой самолёт продолжал подниматься с углом примерно в 40 градусов. Жос снова попробовал сдвинуть ручку, и на этот раз ручка не поддалась нисколько.

Но уже тремя секундами позже он понял, что торопиться нет оснований: самолёт летит ровно, летит без его вмешательства в режиме плавного подъёма.

Ещё через несколько секунд самолёт достиг высоты трех тысяч метров, и тогда Жос почти успокоился, решив, что этой высоты вполне достаточно для спокойного катапультирования. Он снизил двигателям обороты и сообщил о заклинении управления на землю.

Потом Жос позволил себе порассуждать.

— Я сказал «позволил себе», — пояснил он, — потому что вы-то знаете, как не всегда в подобной острой обстановке у лётчика-испытателя есть для этого время!

Итак, заклинило управление… Заклинение ручки я ощутил, когда шасси пошло на уборку… «А что, если отказ управления вызван уборкой шасси?.. — продолжал размышлять он. — Ведь я почувствовал небольшой удар и рывок ручки!.. А тогда, если это так, попробую-ка я выпустить шасси: может, управление заработает снова?»

Рассудив так, он ещё несколько погасил скорость и отклонил кран шасси на выпуск.

Как только колеса стали выходить из ниш (это заметно по торможению машины, по погасшим лампочкам сигнализации), Жос сразу же ощутил на ручке, что тиски, сжимающие её, ослабевают. Рули ожили, и он почувствовал в груди радостное тепло.

Но ещё через полминуты Тамарин был вынужден сообщить на землю, что на его самолёте давление в основной гидросистеме упало до нуля. (Жос догадался, что, очевидно, разорвалась магистраль и выбросило гидросмесь.)

Однако и тут он сохранил спокойствие. Переведя управление на аварийную систему, продолжал докладывать земле о показаниях приборов. Когда же вполне убедился, что самолёт достаточно управляем, решил садиться.

— Ну а как произошла посадка, вы видели, — закончил своё сообщение Жос.

Друзья было налетели, стали его поздравлять с блестящим выходом из положения, со спасением себя и ценнейшей машины, а он только отстранился:

— Да погодите же, давайте лучше заглянем в ниши колёс, может, там и увидим, в чём причина заклинения?!

Но механик уже показал рукой, приглашая заглянуть в открытую нишу передней стойки шасси.

— Вы только взгляните, что тут произошло! — сказал он. — Нужно вызывать представителя завода…

Поломка произошла в узле замка носовой стойки. Когда стойка пошла на уборку, подъёмный механизм повредил основание замка. Сам узел замка сдвинулся с места и пережал трубки проходившей рядом магистрали управления. При этом, естественно, управление действовать не могло.

Разглядывая все эти повреждения, Стремнин то и дело бросал восхищённые взгляды на Жоса. Да и как тут было не восхищаться его хладнокровием, его разумными и смелыми действиями?.. Ведь у него были все основания катапультироваться: при заклинении управления в полёте можно ли рассчитывать на медленное развитие событий?..

* * *

В тот же день в лётной комнате был оглашён приказ начальника института, в котором «за проявленную лётчиком-испытателем 1-го класса Г. В. Тамариным самоотверженность и исключительно разумные и хладнокровные действия, приведшие к спасению повреждённой в воздухе ценной машины», объявлялась благодарность.

Но Тамарин при этом не присутствовал: сразу после полёта он уехал в город, к себе в вуз, где должен был во второй половине дня читать лекции.

Возвращаясь с работы, Сергей подумал о том, что было бы, если б Жос, не мудрствуя, сразу же воспользовался катапультным креслом и парашютом?

Ну что ж?.. Разбился бы самолёт… И не докопались бы, поди, до причины, приведшей к заклинению управления!.. Подумали бы, погадали и записали скрепя сердце: «Причину выяснить не удалось».

И тогда на других подобных самолётах могла бы возникнуть аналогичная аварийная ситуация. И может быть, не один раз. И неизвестно, с каким исходом для пилотов.

* * *

А на следующее утро на имя Тамарина была получена короткая телеграмма от главного конструктора 55-го:

«Поздравляю с геройством! Дефект, выявивший себя, можно считать навсегда устранённым! Спасибо. Мирнев».

Не все тогда знали, что главный был болен и телеграфировал из больницы.

 

Глава пятая

В конце недели Тамарин пригласил Стремнина провести вместе вечер.

— Ты будешь один?

— Нет, с Надей… Я тебе о ней рассказывал на Оке.

— Значит, студенты ещё не побили тебя за неё?

Жос рассмеялся:

— Слава богу, Серёжа, все обошлось.

Лицо Тамарина светилось, и Сергей с нескрываемым интересом разглядывал его, а потом сказал тихонько:

— Знаешь, Жос, я независтлив… А все же удивляюсь: какой-то ты вечно тёплый, и вокруг тебя тепло, и люди к тебе тянутся, и живёшь ты легко и добро, успеваешь всех согреть, и все-то у тебя выходит будто бы без трений — мило, просто и красиво!

Тамарин только отмахнулся:

— Ой, Сержик!.. Я твёрдо усвоил, что никому не доставляет удовольствие видеть кислые лица и тем более слушать о чужих болезнях!..

Некоторое время они молча глядели в окно. День клонился к вечеру, механики прибирались у самолётов, на некоторых машинах уже успели упрятать остекление под брезент. Тамарин спросил:

— Ну так как же, Серж, принимаешь моё приглашение?

Сергей повернулся к нему, глаза его потеплели:

— Где и во сколько?

— В Доме кино… Там хорошо и всегда гостеприимно…

— Но ты не сказал, во сколько?

— Приезжай к семи, будем ждать тебя в вестибюле.

— Хорошо, я буду… Постой, уж не торжество ли у вас какое?

Тамарин, обхватив его за плечи, сжал радостно:

— Да, да!.. Именно праздник, который мы в силах создать сами!.. И надеюсь, нам втроём будет чертовски хорошо!

— Дружище, кажется, ты и впрямь влюбился не на шутку?!

Жос стиснул что было сил веки, изобразив на лице жгучую страсть, но тут же, видно, устыдившись шутовской своей гримасы, тихо улыбнулся:

— Отвечу словами Тютчева:

Земное ль в ней очарованье, Иль неземная благодать? Душа хотела б ей молиться, А сердце рвётся обожать…

Шагая по Брестской от Белорусского вокзала, Сергей увидел женщину с корзинкой незабудок. Его осенило купить букетик этих милых цветов.

Тамарин и Надя Красновская ждали в вестибюле у входа. Жос выглядел чуть смущённо. Но Сергей лишь скользнул по нему взглядом и уставился на Надю. Как ни готовился он к встрече с интересной, эффектной девушкой, все же не сумел скрыть изумления. Она так мило сморщила нос, улыбаясь ему, что он почувствовал, как и его рот расплывается в улыбке. Темно-синее маленькое платье как нельзя лучше выявляло её женственность. Сергей знал, что глуповато улыбается, и ничего не мог поделать с собой. Надя светилась таким непосредственным очарованием, такой располагающей добротой, что он так и не сумел притушить на своём лице невольного её отсвета, и это заставило его стушеваться.

— Сергей Стремнин, — смущённо представился он. Она протянула руку:

— Надя.

Сергей замешкался слегка, потом перехватил цветы левой рукой и ответил на рукопожатие девушки. Искренность её глаз стала ещё ярче, а потешно сморщенный нос даже чуть затрепетал.

— Таким именно я вас и представляла!

Эта фраза его ободрила:

— А я должен признаться… Позволите?.. Жос рассказывал о вас… Но теперь-то я вижу, как беден наш язык, чтобы хоть в какой-то мере отобразить истину…

— Спасибо, Серёжа, вы очень добры ко мне… Впрочем, я так старалась.

— Это Стремнин, Надюша! — шутливо предостерёг Жос. — Я предполагал, что он опасен, и всё же недооценил его… Друг мой, ты чересчур крепко стиснул в руке цветы!.. Если намерен подарить их Наде, то поспеши, пока окончательно не завяли!..

— Фу ты, господи!.. — естественно изумился Сергей, слегка краснея. — Незабудки?! Ну раз их сам всевышний посылает, примите, Наденька, от нас с Жосом.

— Чёрт возьми, твоё счастье, что я никак не заведу себе белых перчаток!

И, переглянувшись втроём, они дружно расхохотались и двинулись в зал.

* * *

Столик был заказан Тамариным заранее. Он оказался в углу, и публика пялила на Надю, Жоса и Сергея глаза, когда они пробирались к своим местам. Однако очень скоро молодые люди перестали замечать происходящее в зале. На столе поблёскивало набитое льдом мельхиоровое ведёрко с двумя бутылками шампанского, возле красовалось некое помпезное сооружение, на поверку оказавшееся салатом из крабов. Один вид его вызвал у Нади лёгкое головокружение. Тут же сбоку на блюде розовели тонкие ломтики рыбы, подёрнутые «слезой» и точно сошедшие со старинного фламандского натюрморта, а рядом скромно темнела в судочке горка маслин. Были здесь и ветчина, и заливная рыбка, много зелени, среди которой алели тугие помидоры — в начале-то лета! — и ещё, пожалуй, намётанный глаз гурмана смог бы сразу выделить коричнево-янтарные шляпки маринованных грибов… Словом, при виде всех этих яств молодёжь, едва успев рассесться по местам, была уже не в состоянии разглядывать происходящее в зале.

Тамарин облюбовал высокий бокал, налил воды, а Надя поместила в него букетик незабудок. Нежно-голубенькие цветочки в бокале придали сервировке уютную интимность.

Вооружившись ложкой, Жос предложил Наде салату и маслин.

— И грибов! — не выдержала Надя, вытянув по-гусиному шею.

— И грибов, — повторил Жос серьёзно. — Но с грибами нужно соблюдать осторожность… Бывают очень ядовитые… Тебе, Серёжа, тоже положить грибов?

— Да, и побольше… И выбери поядовитей, чтоб сам часом не отравился.

— Я знал, что ты настоящий друг!

Тамарин принялся открывать бутылку. Сделал он это умело, с лёгким хлопком, и привстал, чтобы наполнить бокалы.

— Ты спрашивал, что у нас за праздник сегодня?

Сергей метнул взгляд на него и на Надю. Надя чуть-чуть порозовела, тут же переносица её вздрогнула и потешно наморщилась, а ресницы вскинулись вверх, и глаза озарились радостью.

Жос мотнул головой:

— Не угадаешь, Серёжа.

Аккуратно доливая вино в фужеры, он начал издалека:

— В древности в честь богини цветов Флоры устраивалось празднество «Майской королевы». Молодые люди в ночь под праздник отправлялись в лес, в луга, чтобы по утренней росе нарвать цветов и сплести венки для своих любимых. Возвратясь, они украшали цветами жилища, а потом собирались на площади и здесь провозглашали красивейшую девушку «Майской королевой».

В средние века праздник «Майской королевы» был очень популярен у европейцев. Весь городской люд в этот день отправлялся в поле, где прошлогодняя избранница, сорвав с головы засохший венок, увенчивала вновь избранную красавицу венком из незабудок, после чего в честь юной «Майской королевы» у её дома молодёжь высаживала деревце.

Каково было на сердце у девушек в канун этого весеннего праздника, можно себе представить!

Разбуди меня завтра, родная! Разбуди же, смотри! С нетерпеньем Жду давно я весеннего дня: Королевою майской, я знаю, Они выберут завтра меня!

Надя с удивлением взглянула на Жоса:

— Если не ошибаюсь, Теннисон в переводе Плещеева?!

— Да… Но, клянусь, кроме этих строк, ничего из Теннисона не помню…

Стремнин с интересом посмотрел на обоих: «Вот те на!.. А я впервые слышу о таком поэте!.. Но как она хороша! В жизни не видел такой прелестной девчонки!»

— Друзья! — воскликнул Жос. — А не возродить ли нам здесь за столом красивейшую традицию избрания «Майской королевы»?!

— И не избрать ли ею… — подхватил Сергей, — Надю Красновскую?!

Надя, потупясь, рассмеялась:

— Боже, как все мило, просто и современно! Ни полянок, ни венков, ни конкурсов… Даже не суть важно, что на дворе июнь!

— Пустое! — не смутился Тамарин. — Нынче весна запоздала, и избрание «Июньской королевы» будет в наших широтах даже своевременней!..

— Принято, принято, принято! — постучал вилкой по фужеру Сергей. — Итак, поступило предложение избрать Надю Красновскую «Июньской королевой»… Кто за?.. Голосуют только мужчины… Единогласно!

Сергей повернулся к Наде, уронил подбородок на грудь и приложил правую руку к сердцу;

— Ваше величество, поздравляю вас с избранием «Июньской королевой»!

— Ура! — крикнул Жос, вставая с бокалом в руке.

— Т-с! — Надя засмущалась, спрятала в ладонях лицо. — На нас смотрят…

— Вот они, прелести цивилизации! В средние века во всё горло славили королеву, а тут извольте поздравлять шепотком!.. Ваше здоровье, ваше величество!

Глотнув вина, Надя поставила бокал и приосанилась:

— Благодарю вас, кавалеры, за оказанную мне честь и награждаю каждого из вас орденом трех незабудок. — Она извлекла из букетика несколько цветков, воткнула мужчинам в кармашки пиджаков. — И пусть каждый из вас скажет что-нибудь об этом цветке… Ну, кто начнёт?

Жос взглянул на Сергея:

— Я только то и знаю, что в старину с помощью незабудок девушки узнавали имя суженого. Выбегут на улицу с цветами и спросят первого встречного: «Как ваше имя?»

Надя подхватила весело:

— Помните, как это у Пушкина:

Чу… снег хрустит… прохожий; дева К нему на цыпочках летит И голосок её звучит Нежней свирельного напева: Как ваше имя? Смотрит он И отвечает: Агафон.

Сергей, взглянув на свои цветы в кармашке, качает головой:

— Все бы ничего… Только вот… Незабудки и «снег хрустит»?..

— Детали! — отбивает Тамарин. — У Пушкина зимний способ гадания. А результат тот же. Но и с незабудками, Серёжа, дело верное!..

— А что?.. — Сергей опять понюхал незабудки. — Может, и мне посчастливится, если с этими цветиками выскочить за околицу?..

— В час добрый!.. И храни тебя господь от встречи с тёткой Авдотьей!

Надя округлила глаза:

— Батюшки, с вами становится интересно!

— То ли ещё будет! — заважничал Жос.

Заиграл джаз-ансамбль. Сергей обвёл глазами зал. Отделанный в современном грузинском стиле — светлая фанеровка и тёмная чеканка, — он выглядел по-домашнему уютно. Публика чувствовала здесь себя раскованно. Заметно было, что многие друг друга давно и близко знают. Отовсюду слышался весёлый говор и смех. Первые пары вышли потанцевать.

— И мы сегодня потанцуем? — спросил Тамарин.

— Конечно! — встрепенулась Надя. — Чуточку позже… Ваша «Крулява» пока не в силах оторваться от сказочного салата и грибов!.. Но чтоб не скучно было, могу рассказать очень древнюю и милую легенду о происхождении незабудок… Можно?.. Ну тогда послушайте.

В горах поэтической Аркадии жили когда-то влюблённые пастух и пастушка. Его звали Ликос, её — Эгле.

И вот однажды Ликосу пришло известие, что в городе его ждёт богатое наследство… В тот же день кончилось для них счастье. Собираясь в город, Ликос уже более ни о чём не мог думать, кроме как о деньгах, а бедная Эгле, пася овец, теперь уж беспрестанно плакала, даже не замечая, что слезы, капая на траву, превращались в нежно-голубые цветы… Но когда к вечеру Ликос отправился в город, его поразило, что весь луг вдоль дороги оказался в чудесном голубом цветении… И тогда он подозвал к себе Эгле, обнял её и сказал: «Не горюй, я скоро вернусь… Эти цветы говорят мне: „Ликос, не забудь свою Эгле!“

— За милую сказку!.. Её мы не забудем никогда! — Жос поднял бокал.

Все трое чокнулись, после чего Тамарин сказал:

— Знаете ли вы, о несравненная наша Королева июня, что цветок этот обладает чудесной способностью помогать в отыскании кладов?.. Не знаете!.. Я так и предполагал. Об этом ведают лишь колдуны, кооперированные чистильщики сапог и некоторые преподаватели технических вузов…

— …руководящие кружками энтузиастов, — с улыбкой добавил Сергей.

— Вот именно! — продолжал Тамарин. — Так вот, цветок этот способен не только наводить искателя на клад, но и раздвигать перед ним любые скалы. Да-с!.. Однако существует при этом одна непременность: лишь увидит человек драгоценности, а ему откуда ни возьмись шепчет на ухо таинственный голос: «Возьми столько, сколько унести сможешь, только не позабудь самое дорогое!..» Надюша, можно пригласить вас на танец?

— И должно!.. А то я весь салат съем! — Надя рассмеялась вставая. — А следующий танец с вами, Серёжа.

Сергея словно бы обдало теплом, и он пробормотал смущённо:

— Уж очень скверно я танцую… Разве что вальс…

Музыканты заиграли самбу, и Тамарин с Надей сразу взяли старт как заправские танцоры. Временами они почти скрывались среди танцующих, и Сергей то и дело приподнимался, чтобы получше их разглядеть. Жос был хорош, но Надя!.. Сияя счастьем, она отплясывала с таким кокетливым задором, с такой чуть ли не детской непосредственностью, что Сергей поймал себя на том, что смотрит на неё, расплывшись до ушей в восторженной улыбке.

Когда они вернулись к столу, Надя сказала:

— Теперь, Серёжа, за вами слово…

— Право, я в растерянности… — начал Сергей, глядя в опустевший бокал. — Если я вам скажу, что в рыцарские времена соком незабудок якобы пользовались при закалке знаменитых толедских шпаг и дамасских клинков, чтоб их сталь могла резать стекло, то и эта информация совершенно меркнет перед известным Жосу методом посредством незабудок, а когда их нет под рукой, то с помощью собственных студентов отыскивать драгоценнейшие клады… Поэтому, несравненная королева, я замолкаю.

Все это Сергей высказал с деланной грустью, опустив глаза. Жос и Надя все ещё с интересом глядели на него, потом, переглянувшись, расхохотались. Надя даже захлопала в ладоши:

— Браво, Серёжа!

Наливая вино, Тамарин проговорил восторженно:

— Силы небесные!.. Серёж, ты ли это?! Господи, как могут преобразить человека бесподобные чары маленького синего цветика!..

Сергей почувствовал лёгкое смущение и тут же ужаснулся, как бы не покраснеть, после чего уже не мог с собой справиться, с каждой секундой все явственней ощущая проступающую на лице краску, но тут музыканты заиграли вальс, и Надя пришла к нему на выручку с такой милой деликатностью, будто и не заметив, что с ним творится.

— Серёжа, а ведь это наш с вами танец?!

Он не сразу решился. Предупредил, что скверно танцует, но Надя уже тянула к нему руки.

Вальсировала она с наслаждением, вскинув голову, прогнув красиво спину под его рукой, а нос её то и дело слегка морщился в сиянии неотразимой улыбки. Все ещё злясь на себя за нелепое, как ему казалось, ничем не объяснимое смущение, Сергей кружился, нет-нет и взглядывая на неё, чтоб тут же отвести глаза. Ему было и радостно и безотчётно-грустно.

Тамарин встретил их восклицанием:

— Ну ты и прибедняешься, плутище!.. Вальсируешь, как принц из «Лебединого»!.. Взглянул бы, как на вас пялили глаза все сценаристы и режиссёры!..

— А где они?

— Да здесь… почти за каждым столом!

Сергей мотнул головой в сторону зала:

— Нет… моей заслуги ни на грош… Это все Королева июня!.. — Он поклонился Наде. — А если на меня и глазели, то со страхом: «Ох, как бы этот рекрут не отдавил девушке пальцы в её маленьких туфельках!»

Надя поглядывала на друзей со смехом в глазах, но так, словно бы речь шла и не о ней; потом вдруг сказала:

— А у меня к вам, кавалеры, чисто профессиональный вопрос.

— Вот те раз! — Жос даже всплеснул руками. — Не захотелось ли вам полетать?

— Да что вы! Я ведь трусиха… А вопрос вот какой: читая сегодня «Олепинские пруды», я обратила внимание… как это у Владимира Солоухина… Впрочем, чтоб не переврать, лучше познакомлю вас с тремя абзацами. — Надя достала книжку из сумочки. — Да, вот, послушайте: «У неба не может быть ни верха, ни низа, и ты это, лёжа в траве, прекрасно чувствуешь.

Цветочная поляна — мой космодром. Жалкими представляются отсюда, с цветочной поляны (где гудят только шмели), бетонированные взлётные дорожки, на которых ревут неуклюжие металлические самолёты. Они ревут от бессилия. А бессилие их в том, что они не могут и на одну миллионную долю процента утолить человеческую жажду полёта, а тем более его жажду слиться с пространством неба».

И далее: «Вот, допустим, — прозою пересказываю к случаю своё давнее стихотворение, — ты не в силах больше терпеть. Ты жил на земле и с усладой смотрел на белые плывущие облака. Вся твоя сущность тянулась ввысь. Улететь в небо, раствориться в нём, что может быть желаннее, слаще? Судорожно отсчитываешь ты тридцать рублей, нетерпеливо топчешься у весов, где сдал чемоданы, потом около трапа, по которому поднимаются в самолёт. Скорее садишься в кресло. Уши твои забивает грохотом. Каждая твоя клетка напряжённо вибрирует вместе со стенками самолёта…

Ну что ж, вот она, твоя синь, вот они, твои облака. Скопление сырости и тумана… Около желудка тошнотворно сжимает… Назовите мне человека, который, летая в самолёте, вожделенно смотрел бы вверх, на небо, а не вниз, на землю?»

Оторвав взгляд от книги, Надя посмотрела на Тамарина, на Стремнина с насмешливой улыбкой:

— Ну что вы на это скажете, авиаторы?

Глаза Жоса блеснули чуть ли не дерзко, но он тут же усмирил свой темперамент:

— Позволь мне, Серёжа… — Сергей кивнул. — Наденька… Начну с последней фразы… В ваших устах, кажется, так прозвучали солоухинские слова: «Назовите мне человека, который, летая в самолёте, вожделенно смотрел бы вверх, на небо, а не вниз, на землю.».

— Да так, — сказала Надя.

— Тогда позвольте, Наденька, вам представиться: Георгий Тамарин и Сергей Стремнин — двое почти всегда смотрящих «с вожделением на небо»… Да что мы!.. Таких, как мы, огромное множество: практически все лётчики, которые по любви пришли в авиацию и научились летать, то есть, действуя рулями, пилотировать самолёт… Поверьте нам с Сергеем: в этом-то и радость полёта, в этом-то и радость слияния с воздухом!

В полёте лётчик смотрит на землю только на взлёте и на посадке. А так что на неё смотреть, когда она сплошь да рядом закрыта облаками… И я убеждён: нет лётчика, который зачарованно не любовался бы сказочными нагромождениями облаков, пробираясь среди «башен» и «гротов» их «волшебных замков», видя на их всклубленной синеве мчащуюся тень своего самолёта в солнечном ореоле… Настоящий лётчик — художник неба… Да и в любой профессии хорошо быть художником, мастером, жить верой в свои крылья. Без веры творить нельзя. Без любви — тоже. И мы летаем с верой и любовью, испытывая от полёта почти всегда наслаждение… Если б вы знали, какой гордостью наполняются наши сердца, когда мы со сверхзвуковой скоростью устремляемся в голубизну неба, видя, как на глазах оно все более синеет, затем становится лилово-черным, и только уголками глаз улавливаем над дымкой горизонта такую нежнейшую голубизну, как разве что у этих незабудок… И если мы оглядываемся потом, то видим за своим самолётом тончайший белый завиток на фоне непроглядного мрака земли. Завиток как росчерк художника… И тогда кажется, что авиация сродни искусству: и искусство и авиация требуют от человека наивысших эмоциональных сил, ибо обе эти профессии неземные…

А вот что, примерно, говорит о нашем лётном деле Антуан де Сент-Экзюпери: «…Волшебство моего ремесла раскрывает передо мной мир, где через два часа ждёт меня схватка с чёрными драконами, с вершинами, увенчанными прядями синих молний, мир, где с наступлением ночи, раскрепощённый, я провожу свой путь по звёздам».

Понятно, что судорожно отсчитавший тридцать рублей за билет в этом случае, кроме тошнотворности в желудке, ничего не ощутит, да и не с чемоданами на пути к курорту надо искать лётные ощущения.

Но в чём-то поэт и прав.

В чём? Да в том хотя бы, что, пилотируя современный комфортабельный самолёт с множеством автоматических устройств, с почти непрерывно действующим автопилотом, лётчик все чаще ловит себя на мысли, что он только способствует огромному летательному аппарату перемещаться высоко над землёй в заданном направлении, перевозя пассажиров и грузы. И это перемещение так отдалённо напоминает ему восторг полёта в открытой всем ветрам и солнцу кабине маленького учебного самолёта в пору, когда он учился летать. Только тогда человека не покидало ощущение едва ли не птичьего парения в воздухе.

Именно эта непередаваемая радость летания на чутких, послушных твоей воле крыльях, как бы выросших у тебя за спиной, влечёт человека, уже побывавшего на Луне, к полётам на парусиновых треуголках — дельтапланах. Иначе зачем бы ему дерзновенно бросаться с высоченных круч и направлять свой полет только лишь балансом своего тела?

Словом, и нам, лётчикам, близка эта прекрасная зависть поэта к обыкновенному шмелю:

Как это у Пушкина:

…Вот ужо? постой немножко, Погоди… А князь в окошко, Да спокойно в свой удел Через море прилетел.

Но шмель всё-таки гудит… Не лучше ли почти бесшумный полет птицы?.. И бесспорно: подлинное ощущение птичьего полёта даст человеку махолёт. Над созданием этого летательного аппарата конца двадцатого века мы, собственно, со своими кружковцами и работаем сегодня. Вот, кажется, и все.

Надя задумчиво спросила:

— Но сейчас… пока ещё нет махолёта… что бы вы могли предложить всем страждущим?.. И поэту Владимиру Солоухину, коль он захотел бы дерзнуть?

— О! — загорелся Жос. — Я бы крикнул им: учитесь летать на дельтаплане!.. Если сумеете построить планёр — учитесь подлетывать на планёре! На простейшем одноместном учебном планёре, сидя на фанерной дощечке! Начинайте с отрыва от земли на высоту полуметра; разумеется, под руководством опытного планериста. А когда освоитесь с управлением — тут уж не грех будет подняться и на высоту деревьев, куда не так уж и часто залетают благоразумные шмели. И верьте! — добавил бы я. Эти первые ваши самостоятельные отрывы от матушки-земли принесут вам такую бездну радости, что вы будете смеяться и трепетать от восторга и уже никогда больше не расстанетесь с мечтой о все более захватывающих и дерзновенных полётах!

— Браво, браво, Жос! Мне и добавить нечего. — Сергей наполнил бокалы: — Милая наша Королева июня! Позвольте предложить тост за неугомонного, или, как у нас в лётной комнате говорят, «насмерть сумасшедшего» летуна, Георгия Тамарина! И пусть ему легко летается!

— И я добавлю, — подняла свой бокал Надя. — За ваш талант, Жос, за вашу смелость, за вашу дерзость в технических свершениях, за вашу целеустремлённость!.. О большем пока не говорю — я суеверна.

Спустя некоторое время Жос сказал:

— Серёжа, я не говорил тебе: Надя — студентка четвёртого курса филфака.

— Значит, вы журналист, литератор? — поинтересовался Сергей.

Надя поставила свой бокал:

— Ой ли?.. Скорее литературовед, а может, и просто преподаватель литературы…

— А ведь, поди, дерзаете?

— Не будем об этом, — она усмехнулась. — Если и пробую иногда, то поступаю со своими опусами по большей части круто.

— ?..

— Отправляю в корзину или сжигаю.

Она рассмеялась, и, глядя на неё, мужчины тоже расхохотались.

Потом Надя, посерьёзнев, тихо спросила:

— Скажите, друзья, были ли у вас… ну, что ли… отчаянные моменты, когда вам грозила гибель?..

Мужчины посмотрели друг на друга. Тамарин ответил первый:

— Меня спрашивали как-то об этом… Я отвечал и сам удивлялся… Да было, кажется, семь-восемь случаев, когда с трудом выкручивался…

Сергей взъерошил пятернёй волосы:

— Кое-что и у меня было… Такова работа.

Надя смотрела на них с напряжённым вниманием, стараясь уловить что-то, от неё сокрытое. Так, вглядываясь пристально то в одного, то в другого, она заговорила тихо, как бы сама с собой:

— Я могу ехать в метро рядом с человеком, который лишь полчаса тому назад, спасая повреждённый новый самолёт, сам с огромным трудом спасся, и ничто в душе моей не подскажет: «Взгляни на него — ведь он герой!» И если б кто-то мне и шепнул об этом, я посмотрела бы с любопытством, и только… Но если б назавтра, развернув газету, я узнала того человека по портрету, тут уж я бы заторопилась о нём прочесть. И чем талантливей бы оказался рассказ, тем острей в моей душе застряла сущность им свершённого, тем понятней, ближе и дороже он бы мне стал, этот совершенно незнакомый человек!.. Вот и выходит: только через искусство я и могу душой постигнуть тончайшие глубинные мотивы геройского поступка… Вам, очевидно, знакомы вот эти пушкинские строки:

Всё, всё, что гибелью грозит, Для сердца смертного таит Неизъяснимы наслажденья — Бессмертья, может быть, залог! И счастлив тот, кто средь волненья Их обретать и ведать мог.

Не правда ли: ведь это сказано и о вашем труде?! Объясните же мне, друзья!.. В чём сущность этих неизъяснимых наслаждений?.. Вот вы идёте в ответственный полет, прекрасно зная, что он связан с определённым риском, и, средь волненья, как говорит поэт, радостно воспринимаете свой взлёт, находя в нём своё лётное счастье!.. Так как же объяснить все это?..

Мужчины поглядели друг на друга, но ни один из них не заторопился с ответом. Потом Тамарин начал задумчиво:

— Мне кажется, здесь так… С незапамятных времён огромную радость даёт человеку победа над опасностью; когда он выходит победителем — чувствует себя могучим, смелым и счастливым.

Возьмите хотя бы корриду… Что заставляет человека идти на риск быть убитым быком?.. Конечно, не только денежное вознаграждение!.. В первую очередь радость победы над смертельной опасностью, горделивое сознание, что он смог продемонстрировать людям свою удаль, вызвать их восторг и поклонение…

— «Бессмертья, может быть, залог», — шепнула Надя.

— Вот именно! — кивнул Жос. — Пушкин ведь гениально наметил нам канву… Но, отправляясь на такой бой, человек отдаёт себе отчёт. Знаменитого торреро как-то спросили: «Отчего перед выходом на арену вы такой серьёзный?» — «Бык ещё серьёзней!» — улыбнулся тот.

Очевидно, нечто подобное происходит и с нами, испытателями, и перед полётом, и в полёте. А ты, Серёжа, что об этом скажешь?

— Все это так, Жос… И всё же можно ли ответить исчерпывающе на такой сложный вопрос?.. Не зря ведь Пушкин, раздумывая об этом, говорит: наслаждения — да, они неизъяснимы… В то же время поэт полагает, что именно они, эти наслаждения, может быть, и являются хоть и весьма хлипким и опасным, но всё-таки притягательным мостком для сердца смертного — в бессмертие… Заметьте: «для сердца смертного…» — не для ума!.. То есть этим поэт подчёркивает эмоциональную сущность творящейся с человеком неизъяснимости. Потому-то наслаждения и неизъяснимы, что продиктованы они не умом, а сердцем!..

Теперь попробую связать сказанное с тем, что чувствую в себе, готовясь к сложному полёту, идя в полет.

Стремнин немного помедлил.

— И тут опять же, Поэт — мой пророк!.. Уже загодя я замечаю в себе волнение, правда, оно особого рода — я бы его назвал состоянием одухотворённой приподнятости… Я и радостен и как-то насторожён… Я вроде бы охвачен весь приливом сил, когда душа поёт, ноги идут пружинисто, бодро, и в то же время голова хоть и ясна, но уже занята мыслью о том, что предстоит делать в полёте… И настоятельно просматривает все возможные ходы и ошибки.

Словом, друзья, во мне тогда как бы два Сергея Стремнина — один порывистый, даже восторженно нетерпеливый, другой рассудочный, то и дело одёргивающий первого… Во мне может происходить примерно такой диалог: «Ах, скорее б пришло завтра!.. Вот уж вознесусь так вознесусь!..» — «Постой, а что ты будешь делать, если вот это произойдёт?..» — «Ничего не случится!.. Мне радостно, и все тут!.. Я так ждал этого полёта!..» — «Безумец, продумай все хорошенько, чем это может кончиться?!» — «Пусть я безумец, но как я счастлив!.. А если будет что-нибудь не так — ты мне подскажешь, как поступить!..»

Но сколько б мы, Надюша, ни говорили вам об этом, неизъяснимое все же останется неизъяснимым.

— Спасибо, Серёжа!.. И вам, Жос, спасибо!.. Боже, как это все интересно!.. Вы знаете… мне сейчас стало стыдно за себя… Весь вечер я кокетничала, как легкомысленная девчонка, подсознательно, наверно, стараясь вскружить голову всем этим жрецам киноискусства… А мне нужно было выйти в центр и крикнуть: «Что вы все пялите глаза на меня?.. Лучше взгляните, какие рыцари со мной рядом!.. Вот непридуманные герои для того лучшего, что вы ещё не произвели на свет!..»

— Полноте, Наденька, — рассмеявшись, замотал головой Тамарин. — Восхищаясь вами, они были совершенно правы!.. Ибо: «Лишь юности и красоты поклонником быть должен гений!»

— Да, да! — подхватил Сергей с лукавой улыбкой. — Но, увы, этот афоризм не имеет обратной силы: не все здесь гении — не исключаю и себя, — кто пялил на вас, Наденька, свои восторженные глаза!

Все трое дружно расхохотались.