ГЛАВА I
Суров и дик был в старые годы малонаселенный север с огромными глыбами различных каменных пород, как бы набросанными какими-то титанами среди то песчаных, то болотистых местностей, с его первобытными лесами, с высокими, большею частью хвойными деревьями, с мелким спутанным кустарником, почти без проезжих дорог, с узкими тропами, там и тут проложенными не то зверьем, не то людьми. Легко было здесь затеряться путнику, даже знающему с малолетства эти лесные тропы, и еще опаснее было попасть на них пришельцу из далекого края. Надо было хорошо знать местность, чтобы не затеряться в этом диком, созданном самою природою лабиринте, изучить здесь каждый камень, каждый пригорок, которые только и служили указаниями, куда надо свернуть, вправо или влево, чтобы попасть в то или другое место. Особенно невесело было попасть сюда в пасмурные дни, когда и без того мрачный хвойный лес и темные каменные глыбы смотрят еще угрюмее и суровее.
В один из таких летних дней, когда по небу клубились низко нависнувшие над землею черные тучи, по лесу заонежской пятины новгородской области брел одинокий путник. Он был еще молод, строен, красив собою, но изнурен до последней степени. Крайняя усталость сказывалась в его походке, в выражении его сильно осунувшегося лица. Он был одет в крестьянскую бедную одежду, и она была крайне заношена, местами прорвана. Лапти едва держались на сильно натертых распухших от долгой ходьбы, местами исцарапанных до крови и едва переступавших ногах. Сразу можно было определить, что он долго был в дороге и не спускал с плеч своей одежды. Добравшись по пустынной тропе до одного из перекрестков, он на минуту устало, с беспомощным выражением на лице, остановился в раздумьи.
– Куда теперь идти? – проговорил он, бросая тревожный взгляд кругом. – Кажись, совсем я сбился с дороги.
Он огляделся, вздохнул и решил:
– Что ж, пойду вперед этою же тропой. Авось, дойду до какого-нибудь жилья. Свернешь, еще более запутаешься.
Он продолжал путь по той же тропе, по которой шел, миновав перекрестные дороги. Тропа, извивавшаяся между зеленых стен непроходимого леса, поднималась теперь в гору и идти по ней было нелегко.
Тучи над темным лесом в это время начали рассеиваться, сквозь них стали показываться клочки бледного голубого неба. Лес постепенно начал редеть, и совершенно неожиданно перед путником, поднявшимся на возвышенность, развернулась странная картина. Проглянувшее из-за туч солнце ярко озаряло сверкающим светом огромное водное пространство, раскинувшееся у подножия возвышенности, на которой стоял теперь путник. Казалось, он стоял теперь на берегу широкого моря, залитого солнечным светом. Противоположных берегов не было видно, точно этому водяному бассейну не было и конца. На несколько минут путник залюбовался развернувшейся перед ним картиной – этим озером с густо заросшими лесом берегами, с массами каменных глыб, волнообразно поднимавшихся то тут, то там, с яркою зеленью мхов и светлыми пятнами беловатого песку на прибрежных отмелях. На мгновенье в голове странника мелькнула мысль, не дошел ли он до Студеного моря, и радостное чувство охватило его. Но это длилось недолго: он тотчас же опомнился и со вздохом подумал, что этого не может быть, что до Студеного моря, вероятно, нужно идти еще сотни и сотни верст. Он присел на первый попавшийся бугорок и стал с вершины всматриваться в прозрачную даль. Вокруг него царствовала невозмутимая тишина, точно он был здесь единственным живым существом, стоявшим лицом к лицу с этой дикой, девственной природой. Его охватило жуткое чувство от сознания этого полного одиночества. Однако пристально осматриваясь кругом, путник был охвачен внезапно радостным чувством: в стороне он увидал ряд темных и жалких лачуг, покрытых мхом.
– Слава тебе, Господи, деревня, – тихо сказал он. – Хоть кров найду.
Он смутно почувствовал, что дальше идти у него, пожалуй, не хватило бы силы. Очень уж измучило его долгое скитание по глухим лесам и холмам. Отдых был необходим. Ему нечем было заплатить за ночлег или за кусок хлеба, но он не сомневался в том, что ему дадут и то, и другое. Не раз уже он пользовался гостеприимством простого народа, всегда готового помочь нищему и страннику, побирающимся Христовым именем. Он побрел по направлению к деревушке и остановился у первой избенки.
– Впустите, добрые люди, Христа ради, отдохнуть и переночевать, – сказал он, останавливаясь в дверях сильно закопченной курной избы.
В избе находилось несколько человек баб, мужиков и ребятишек, только что усевшихся за обед. Все они были белокуры, голубоглазы, приземисты. Но пришельцу трудно было рассмотреть что-нибудь здесь сразу, так как свет падал в избу почти только из одной открытой двери. Волоковые окна, скорее похожие на продольные щели и предназначенные, главным образом, для пропускания из избы дыму, вовсе не освещали ее внутренности. Один из мужиков, очевидно хозяин избы, окинув глазами пришедшего, стоявшего в отворенных дверях темным пятном на светлом фоне, спросил:
– Да ты откуда?
– Из-под Новгорода…
– Сюда-то как попал?
– Пробираюсь к Студеному морю… в обитель преподобных Зосимы и Савватия…
– Ну, не близкий конец…
– С дороги сбился, видно…
– Так оно и есть, что сбился! – ответил хозяин. – На Онежское озеро попал… Крюку дал…
И видя, что странник едва стоит на ногах, он с добродушной грубоватостью прибавил:
– Что ж, иди в избу, чего на пороге-то стоишь. Для странного человека да для богомольца кусок хлеба найдется…
Путник вошел, перекрестился, устремив взгляд на передний угол закопченной дымом избы, и тяжело в изнеможении опустился на лавку около дверей. Хозяева сидели вокруг стола. Перед ними стояла большая чашка с горячей, дымившейся рыбной похлебкой. Они немного раздвинулись, и хозяин указал на пустое место пришельцу. Он снова перекрестился с глубокой набожностью и сел за стол.
Давно уже он не ел горячего, питаясь в пути чем и как попало, по большей части обломанными ломтями и краюхами хлеба, пор да черствого, с примесью коры и Бог весть еще чего. Как делывали, пускаясь в путь, ессеи и первые ученики Христовы, но не запасся на дорогу ни двумя одеждами, ни медью при поясе и жил во все время своего странствования тем, что давали ему добрые люди, иногда почти такие же нищие, как он сам.
В течение некоторого времени в избе хранили молчание, искоса поглядывая на странника. Много их бродило в те времена по деревням – беглые, нищие, разбойные, богомольные люди, все являлись в одном и том же рубище, все одинаково были голодными, все одинаково просили и хлеба, и ночлега Христовым именем. Этот странник не возбуждал никаких опасений. Напротив того, он пробуждал во всех видимое участие. Молодость, кроткое выражение лица, сильное изнурение, какая-то особенная хрупкость всей его тонкой, стройной фигуры, все это пробуждало участие и жалость к нему. Первая заговорила одна из женщин, жалостливо, своеобразно певучим голосом заметив ему:
– Недужится тебе, видно, болезный?
Путник очнулся.
– Нет, притомился только, – ответил он тихо. – Долго шел.
– Передохнуть тебе надо, а так-то не дойти тебе до Студеного моря… Не близок путь, родный.
– Чего близкий, – заметил один из сидевших за столом мужиков. – Пока еще до моря доберешься, а там плыть верст триста придется.
– Ну, триста! – возразил другой мужик. – Можно и сто с небольшим сделать, коли с другого конца, с Выги.
– А ты доберись до Выги… в болотах застрянешь, тоже леса. Не будь этого, так и всего-то можно по морю конец верст в шестьдесят отмахать… Чего лучше!
Мужики заспорили, как и откуда лучше добраться до Соловков. Хозяин, не вмешиваясь в их спор, спросил гостя:
– В монастырь-то помолиться идешь или и остаться там хочешь?
– Как Господь даст, – ответил пришелец. – Поработать хочу в обители… оставят совсем – того и хотел бы.
– Так, – согласился хозяин. – Дело доброе… Опять все помолчали.
– А ты вот поешь да сосни, – заговорила снова заботливо хозяйка все тем же певучим голосом. – Сил тебе набраться надо. Так не дойдешь, право слово, не дойдешь. Ишь ты, похудал как, в чем душа держится.
Странник поблагодарил ее. Похлебка была съедена, все поднялись с мест, стали креститься. Хозяйка указала путнику на сарай, где еще были остатки прошлогоднего сена.
– Вон сосни там, на сене-то…
Он тихо, пошатываясь и прихрамывая, пошел к сараю. Теперь усталость его была уже нестерпима. Он чувствовал, что еще бы день – и он свалился бы с ног. До этой минуты он даже и не подозревал, что он утомился до такой степени: пока шел, все казалось, что еще может идти и дальше, а тут словно разом оставили его все силы. Добравшись до сарая, он в изнеможении опустился на сено, снял лапти с ноющих ног и впал в полное забытье. Это был сон, похожий на обморок.
Семья крестьянина собралась перед избой на завалинке и заговорила о прохожем. Сердобольная хозяйка начала говорить о том, что не дойдет никогда болезный странник Божий до Студеного моря. В чем душа только в нем держится. Молод еще, сил не нагулял и, видно, впервые странствует. Хозяин лениво заметил, что ничего, – парень молод, поотдохнет, наберется сил и дойдет. Другие же доходят.
– Пусть поживет денек другой, не объест тоже, – вопросительным тоном нерешительно сказала хозяйка.
– Известно, не гнать же недужного, – согласился хозяин.
Сидевшие тут же мужики начали толковать о том, кто бы мог быть этот парень. Божий человек или беглый? Народа теперь всякого много бродит.
Была уже вечерняя пора, а странник все спал как убитый. Раза два заглядывали в сарай хозяева и, видя, что молодой парень спит, решили не будить его до утра, понимая, что сном все как рукой снимет. Рабочему народу была хорошо известна целительная сила сна.
На землю спустилась белая северная ночь и быстро уступила место румяной заре. Горластый петух громким криком возвестил о наступлении утра. Ему ответили где-то подальше другие петухи, и началась их обычная перекличка. Когда странник, пробужденный этим раздавшимся где-то близко-близко около сарая криком, проснулся, – было уже совсем светло. Утро было ясное, теплое, солнечное. Не сразу понял бедняк, где он и долго ли он спал. Присев на сене, он огляделся, увидал, что сквозь многочисленные щели кое-как сколоченного из досок сарая светит дневной свет, услыхал на дворе движение людей, где-то поблизости блеяли овцы, ржала лошадь, мычала корова. Он стал соображать, что с ним случилось, в какую местность он попал и как попал в нее. Мало-помалу сознание вполне воротилось к нему.
– На Онежское озеро попал, – рассуждал он. – Видно, как переходил от Кириллова монастыря, так тогда и сбился с дороги, меж Белым озером и Лачей, к западу уклонился. Теперь не скоро доберусь до настоящего пути.
Он вздохнул.
– Не привыкнешь, видно, скоро-то к новой жизни. Ветхого человека нелегко с себя стряхнуть. Тридцать лет в мягкости и покое прожил, когда другие тяжелое бремя труда несли.
Он поднялся, помолился и вышел из сарая. На дворе хозяйка дома уже была за работой и сновала взад и вперед, насыпая муки для хлебов и шлепая по пыли босыми ногами. Это была коренастая женщина средних лет, с светлыми волосами, с светло-серыми глазами, с немного воспаленными красноватыми веками, с коротким и толстоватым носом, не особенно красивая, сильно загоревшая и рано состарившаяся. Кожа ее лица, рук и ног, сильно загрубевшая и местами потрескавшаяся, была гораздо темнее ее волос. Судя по количеству птицы и скота, можно было сказать, что хозяева этой избы, правда, тесной, почерневшей и как бы одряхлевшей, но окруженной тем не менее множеством сарайчиков, хлевушек, стойл, были не бедны, однако хозяйка была одета чуть не в рубище, почти в одной толстой и длинной рубахе, ноги были босы, а ребятишки ее, беловолосые, как мать, были почти голы и едва прикрыты коротенькими и разорванными рубашечками. Пришелец поздоровался с нею.
– Ну, что, передохнул немного? – певуче спросила она, ласково и участливо взглянув на него.
– Благодарствуй, поотдохнул, – сказал он.
– Мы и то заглянули на тебя – ровно помер, так спал, – пояснила она. – Не стали и будить, хворь всякая сном проходит.
Он предложил ей свои услуги:
– Не надо ли чего поделать, я помогу.
– Где тебе! – сказала она и усмехнулась, показав два ряда еще здоровых и сильных белых зубов. – Ишь, совсем изморился!
– Ничего, – ответил он. – Ведь и в монастырь иду не на отдых.
– Ну, а ты погоди в монастырь-то идти, – коротко и решительно проговорила она. – Монастырь-то не уйдет. Путь далекий. Не ровен час, на дороге Богу душу отдашь, вот тебе и будет монастырь. А ты поживи здесь, поотдохнешь, тогда и иди.
Она, наклонившись всем корпусом, принялась за мытье какой-то кадки, выскабливая из нее грязь, и продолжала обстоятельно рассказывать, как труден и далек путь к Студеному морю. Леса непроходимые, болота невылазные, полное бездорожье. Все это он знал теперь хорошо и без ее рассказов, по личному опыту. Недаром он прошел уже не одну сотню верст. Он присел на приступок избы и, опустив на грудь голову, слушал ее рассказы, передаваемые ею ее своеобразным певучим голосом. Этим говором, как он убедился потом, говорили здесь все женщины.
– От нас из Хижей ходили тоже богомольцы, так сказывали, – закончила она свой рассказ. – Вестимо, у кого деньги, те все больше водой, ну, оно и легко, а пешему – беда.
Он поднял голову.
– Как никак, а идти надо, – проговорил он.
– Да тебе ко времени поспеть надо, что ли? – спросила она, приподняв голову от кадки, и, бросив на него искоса несколько подозрительный взгляд, добавила пытливо: – Иль, может, нельзя здесь мешкать… Тоже всяко бывает…
Он понял, что она считает его беглым, боящимся преследований, и сказал:
– Не к спеху, а что же я даром хлеб-то буду у вас есть, чай, и самим нелегко живется.
– Где легко! – согласилась баба и со вздохом, как бы жалуясь, прибавила. – Так-то ину пору нелегко, что а-ах! Рыбой вот только и кормимся, а хлеб у нас плохо родится. Лесов больно много, а под увеем хлеб не растет. Бога гневить не хочу, худоба кое-какая есть, а все же – налетит беда, отворяй ворота. Дерут у нас с живого и с мертвого. За что, про что – не знаем, люди мы темные. Так еще тянешь день за день, а случись до суда дойти – в разор разорят. Все пограбят. Ох, жизнь!
Она махнула безнадежно рукой, потом, переменив тон, добавила:
– А все же болящего да усталого не выгоним. Ину пору, может, и не добрый человек именем Христовым просит, а и тому подадим Христа ради. Вот подожди, ужо мой Суббота, сам-то, хозяин-то, вернется, потолкуете. Ты нам, в чем можешь, пособишь, а мы тебя покормим. Пора летняя, батраков тоже принимаем. Сама-то я дома до домашеству с ребятенками вожусь, а мужики в поле робят. И не одне руки, а со всем не управиться. Лето-то не долго, а что теперь сробишь, тем зимой и живешь. Тебя звать-то как?
– Федором, – ответил путник. – Федор Степанов зовусь.
– Так, – сказала хозяйка, кивая головой. – Так вот пообожди Субботу, он придет – потолкуете.
Она казалась добродушной и словоохотливой; в переливах ее певучего голоса было что-то особенно приятное; в ее рассказах о их житье-бытье была странная смесь, то жалоб на тягость положения, то некоторые гордые намеки на зажиточность; она словно боялась, с одной стороны, сказать, что они не бедные люди, а с другой, видимо, не хотела, чтобы пришелец счел их за нищих. Двойственность сказывалась, и в то же время она с любопытством бросала порою в его сторону испытующий взгляд, в котором были и тревога, и сомнения, и опасения.
В ответ на ее предложение Федор ответил:
– Хорошо, я и сам рад теперь отдохнуть от пути, а даром хлеба тоже есть не стану.
Хозяйка, добыв кадку, направилась в избу, а он остался сидеть на приступке, задумчиво глядя на видневшееся сквозь отворенные ворота озеро, расстилавшееся у подножия деревни. Там, внизу, на отлогом, песчаном берегу озера, по обыкновению уже немного обмелевшего к середине лета, шла довольно оживленная работа рыбаков, чинивших сети, челны и лодки; тут же играли и шлепали по воде полуголые ребятишки. Весь этот народ был приземист, коренаст, белокур, не особенно красив, покрыт очень сильным загаром. Поражала тишина, господствовавшая тут; разговоров мужиков почти не было слышно, все работали молча и двигались несколько медленно и неповоротливо. Что-то сонливое было в выражении всех этих лиц.
К обеду вернулся домой хозяин избы, Суббота, и его братья. Суббота, как и его односельчане, был белокурый, коренастый и мешковатый мужик. Говорил он немного, коротко, несколько вяло. Он приветливо поздоровался с молодым парнем, и, когда жена сказала ему, что Федор готов у них побатрачить летом, он тотчас же, без дальнейших обсуждений вопроса, согласился оставить парня у себя.
– Дела найдется в доме, а ты отдохнешь, – сказал Суббота. – Вон у меня и овец пасти некому. Это дело, поди, как раз по тебе. Тоже ледащ ты, парнюга, многого не сробишь…
Он точно случайно взглянул на руки молодого странника и заметил, что они малы, не похожи на мужицкие руки.
– К нашей-то работе ты, чай, и не пригоден, силы нет…
Федор слегка смутился, даже покраснел и поторопился разуверить мужика.
– Дай работу, тогда увидишь, – ответил он. – И под Новгородом так же работают, как у вас. Я не от дела бегу, а на труд иду. В монастыре сложа руки сидеть не позволят.
– Где позволить! Там не такой народ, чтобы без дела сидеть, все работники…
Семья уселась за обед.
Федор решился остаться батраком у Субботы. Он чувствовал, что силы ему изменят, если он пойдет теперь же дальше. Чем больше он говорил с Субботой и его женой о Соловках, тем яснее он сознавал, что было бы слишком опасно пускаться в дальний путь, не подкрепив своих истощенных сил. Тем не менее он не хотел и здесь даром есть хлеб и стал работать как настоящий батрак, как вполне здоровый человек. Принести воды, наколоть дров, починить рыбачьи сети или челнок, поправить то, что разваливалось в хозяйстве, все это он исполнял охотно, заботясь более всего о том, чтобы ничем не отличаться в труде от настоящих мужиков.
Но главною его обязанностью было пасти стадо овец.
С ними, опираясь на посох, в своем жалком рубище он отправлялся на заре далеко от деревни Хижей, подобно множеству других деревень, раскинувшейся на берегу Онежского озера, забирался на возвышенности, за лес, в поле со своими овцами и прежде, чем пасти словесных овец, пас бессловесных. Среди полного затишья северного леса, среди безлюдья, он отдыхал и телом, и душой. Много дум проходило в его голове в эти часы уединения – дум не о прошлом, не о блестящем дворе, не о чудной тихой комнатке с массою книг, не о казни и печалях родных и близких, так как все прошлое теперь умерло для него и он умер для этого прошлого, но дум о будущем, о полном превращении в крестьянина и о подвиге труда на пользу ближних. Казалось, он хотел упорной работой рука об руку с народом и среди народа загладить, так же как и молитвою, невольный грех своего происхождения, прошлого бездействия, минувших удобств, всего того, что было куплено на счет народного труда. Но, работая здесь, он многому научился, многое узнал, чего не могли ему сказать никакие проповеди того времени. Добродушные люди Суббота и его жена, их односельчане, жители деревни Хижей, или Хижин, открыли Федору глаза на изнанку тогдашней деревенской жизни. Чего не мог бы узнать из быта народа боярин, то легко мог узнать батрак, живя и работая изо дня в день с крестьянами, ничем не отличаясь от них. Полное отсутствие справедливости и правосудия, неопределенность тяжелых поборов, грабительство со стороны каждого власть имеющего, расстройство крестьянских хозяйств от лени и беспечности, гибельного пристрастия к водке, к страшно распространенной игре в зернь, неуменье распоряжаться даже своею собственностью вроде бестолковой рубки леса, все это он видел здесь близко и мог оценить и взвесить вполне. Порой его удивляло полное тупости равнодушие этих людей, даже относительно зажиточных, как семья Субботы, ко всяким внешним удобствам, к чистоте, к порядку; казалось, они, привыкнувшие к тому, что их всегда могут обобрать и ограбить, относились безучастно ко всей своей собственности – сегодня есть все, завтра может не быть ничего, что же дорожить всем этим, зачем заботиться об этом. Он подметил, особенно в женщинах, вроде жены Субботы, таких же словоохотливых и так же говоривших нараспев, как она, даже известную боязнь выказать свой достаток, известное стремление скрыть следы этого достатка куда-то в подполье, в лес; с этими чувствами, видимо, боролось другое, противоположное чувство – желание, чтобы люди не считали их нищими, беспорядочными и нехозяйственными людьми. Борьба этих противоречащих одно другому стремлений сказывалась ясно: то " слышались жалобы на тяжелое положение, то говорилось, что, слава Богу, жить можно. Иногда его удивляло отсутствие всякой сноровки, всякой изобретательности в этих немного сонливых и малоподвижных детях севера. Совсем непривычный к крестьянскому труду, он делал все и скорее, и искуснее, и с большею легкостью, чем остальные крестьяне. Крестьяне дивились, когда он исполнял какую-нибудь работу.
– Сноровки у Федора страсть сколько! – говорил Суббота, наивно и простодушно изумляясь его изобретательности. – Силы мало, а сноровка велика. Ловок он больно.
– И уж как до работы лют, кажись, так бы и робил, рук не покладая, – выхваляла батрака и жена Субботы.
И прибавляла:
– Уж одно сказать: батрак, а ину пору сами говорим ему: довольно, оставь, работа не волк, в лес не убежит. Другого-то в спину толкать надо…
Слушатели шутливо замечали:
– Ну, да что ж, работа, видно, ему впрок идет: пришел – одни кости да кожа были, совсем лядащий парнишка был, а теперь вон и в тело вошел.
Действительно, Федор, несмотря на все свое трудолюбие, заметно поправился, окреп и поздоровел. Смолистый воздух хвойных деревьев сделал свое дело, и молодость взяла свое. На загорелом лице молодого человека заиграл снова румянец. Чувствуя в себе новые силы, Федор задумывался уже о продолжении путешествия. Все чаще и чаще, сидя где-нибудь на пригорке среди своих овец, он устремлял взгляд в синеющую даль. В воображении рисовалось безбрежное море с большой группой островов посередине, с рядом церквей, келий, крестов на холмах. И он твердил мысленно:
– Пора и в путь! Пора!
Дни начинали становиться короче, белых ночей уже давно не было, темные звездные ночи стали длинны, смеркалось уже рано. В Соловки нужно было добраться к октябрю, а то после и сообщения с островом не будет.
Суббота, его жена и все их домашние, начиная с ребятишек, сильно привыкли к усердному парню-работнику и жалели расстаться с ним! Их привязывали к нему не одно его усердие к труду и выносливость в работе, но что-то, чего они сами не могли бы назвать, – кротость, мягкость, спокойствие, степенность и всех покоряющая твердость. Когда он говорил, что так-то лучше сделать, чем иначе, – ему даже не противоречили, сознавая, что лучше его не придумать, что он даром на ветер слова не скажет. Не отличался он только веселостью, а иногда и просто начинал тосковать, стараясь, впрочем, скрыть эту тоску от других. В эти минуты безотчетной, но непреодолимой тоски он особенно любил свое уединение. Казалось, он готов бы был тогда бежать на край света. Зачем? Для чего? В этом он не мог дать себе отчета и только чувствовал, что не может победить этой тоски даже работою. Работа казалась ему недостаточною, хотелось больше и больше работать. Порой он задумывался: уж не жаль ли ему прошлого? Не томится ли он тоскою о прежней жизни? Нет, прошлое умерло для него, он вспоминал о нем с отвращением. О чем же эта тоска? Он молился, чтобы Бог избавил его от нее, как от тяжкого греха.
Путешествие было решено, как ни уговаривали его хозяева перезимовать у них. Волей-неволей пришлось расстаться с ним. Они понимали, что задерживать его нельзя: на святое дело идет человек, да и путь скоро прекратится в Соловки.
– Теперь, чай, все богомольцы с Соловков поразъехались? – замечал задумчиво Федор.
– Кому же зимовать охота, – говорили собеседники. – К октябрю всегда все разъезжаются, а кто теперь не уедет, тому и пути до весны не будет…
Федор задумывался.
А что, если кто из Москвы застрянет там? Так что же? Разве его кто-нибудь может узнать? И борода у него стала длиннее, и волосы на голове отросли, закурчавились, и загорел он, совсем как из красной меди кожа сделалась. Он смотрел на свои руки: загорелые, огрубевшие, мозолистые, они не напоминали теперь выхоленных белых рук боярского сына, не знавшего до тридцати лет никакого черного труда. Нет, его теперь не узнали бы сразу и отец с матерью!
Он решил, что надо идти в путь. Теперь он мог уже идти спокойнее: у него было немного заработанных денег; ему дали на дорогу хлеба.
– Не поминай лихом нас, грешных! – говорил ему на прощанье расчувствовавшийся Суббота.
– Меня прости, коли чем не угодил! – говорил, кланяясь ему Федор.
Жена Субботы вздыхала, горюя, что опять изведется парень в дороге.
Но он сам уже не боялся теперь ничего, чувствуя себя и сильным, и здоровым, и бодрым. Он пустился в путь где пешком, где на судах, пробираясь уже смело и уверенно к Студеному морю. Путь теперь был ему известен и сбиться было трудно. Достигнув моря, он сел на небольшое парусное судно и в душе почувствовал какое-то новое ощущение: ему казалось теперь, что он навсегда отрезан самою природою от всего прошлого: родные, Москва, дворец, ничего этого он теперь никогда не увидит. А там, впереди, ждут новый мир, новая жизнь. Медленно совершалось далекое морское путешествие, приходилось проехать не один десяток верст по воде. Вот исчезли из глаз берега, кругом вода и вода. По целым дням ничего не видно, кроме воды и неба, и маленькой скорлупкой кажется простое судно среди этой водяной пустыни, то тихой, то едва зыблящейся, то поднимающей грозные валы и обдающей судно белою соленою пеной. Иной раз кажется, что не справится с этими грозными волнами эта ничтожная скорлупа и, изломанная в щепы, пойдет бесследно ко дну. Но вот завиделось что-то вдали: это островки или корги, а за ними мели, а там что-то вырезается из воды – большое пространство каменистой и слегка холмистой земли с невысоким, но густым хвойным лесом, с мелкими деревянными постройками, с несколькими деревянными церквами, кресты которых мигают звездочками в голубом небе…
– Вон и Соловки виднеются, – сказал кто-то на судне.
Федор снял колпак и с облегчающим душу вздохом стал набожно креститься. Вот оно, создание преподобных Зосимы и Савватия, вот цель его стремлений, вот та обетованная земля, где должна начаться для него новая жизнь.
Какая?
Жизнь поста, молитвы и труда.