Когда третьему соловецкому игумену Ионе Новгородская республика дала грамоту на владение соловецкими островами, она поименовала их так: Соловки, Анзеры, Муксами, остров зимний и безымянные малые острова. Эти малые острова – Бабья корга, Песья корга, Белужьи острова, а также и мели, разбросанные около главного острова, носящего название Соловков и простирающегося на двадцать пять верст в длину и на шестнадцать в ширину. Берега его довольно низки и только местами несколько возвышенны: почва то камениста, то болотиста и почти везде лесиста. Среди берез, ольхи, осины, ивы и тальника поднимаются ели и сосны, редко достигающие больших размеров, так как почва из хверща или дресвы и гранита не дает достаточного питания деревьям. Зато среди зеленых мхов в изобилии родятся морошка, брусника, клюква, черника, гулубель и вороница, а также грибы. Что поражает на Соловках и на близлежащих к ним островам, так это развитие озер. На одних Соловках, Анзерах и Муксами насчитывалось их до трехсот, из которых одно доходит до четырех верст в длину и до восьмисот саженей в ширину. Вода в Студеном море около соловецкого монастыря не замерзает вполне зимою: острова только окружаются верст на пять примерзшим к берегам льдом, припай-ком или торасом, а также ниласами, или сгустившимся от мороза снегом, превратившимся в шероховатый, накрепко замерзший лед. Постоянные приливы и отливы воды, а также сильные ветры ломают этот лед, уносят его далеко-далеко от берегов или подгоняют громадные ледяные горы и спаивают их морозом с торасом. Эти плавучие громады, то отламывающиеся от затвердевшего около берегов льда или припаявающиеся к нему, окончательно отрезают соловецкие острова месяцев на семь от сообщения с материком. Пустынны и дики были все эти острова, когда сюда явились знаменитые подвижники и просветители преподобные Герман, Зосима и Савватий, построившие на этих островах первые келий, первые церкви, и внесли свет христианского учения в среду живших на берегах Студеного моря полудиких зырян и самоедов, лопарей и чуди, карел и жителей мурманских берегов. В сотню лет, несмотря на пожары и тому подобные невзгоды, мелкие монастырские постройки довольно быстро разрослись на Соловках и на других островах соловецких. Здесь кроме небольших церквей и тесных келий уже были заведены небольшие ветряные мельницы, соляные варницы, на острове Муксами было несколько лошадей и немного рогатого скота. Кроме мощей соловецких угодников монастырь уже имел свои достопримечательные вещи вроде большого запрестольного креста из рыбьих зубов с распятием Господним и ликом Святых, или Деисуса из мамонтовой кости. За монастырем числилось немало крестьян, и разные грамоты обеспечивали за ним известные права.

Когда судно, на котором ехал Федор, причалило к острову, он, осеняясь крестным знамением, сошел на берег и направился к монастырю. Прежде всего он хотел поклониться святым угодникам, под защиту которых явился сюда из греховного мира. Он в сопровождении одного из монахов вступил в церковь Николая Чудотворца. Здесь по правую сторону близ алтаря покоились мощи Савватия, Зосимы и Германа. Федор долго и горячо молился. Потом он стал расспрашивать находившегося в церкви монаха, как ему пройти к игумену.

Игуменствовал в то время в Соловецком монастыре Алексей Юренев. Это был кроткий и миролюбивый старик с добродушным и простоватым выражением лица. В этом лице не было ничего своеобразного, резко отмеченного, и, глядя на него, человек начинал припоминать, где он встречал прежде это лицо, – лицо простоватого и добродушного монаха, похожего на сотни и тысячи других таких же монахов.

Представ перед ним, Федор поклонился ему в ноги. Старик благословил его и спросил, кто он, откуда родом, зачем прибыл в Соловки. Федор назвал себя крестьянином Федором Степановым и объявил, что он прибыл в монастырь не на время, не для простого богомолья, а желал бы поступить навсегда в обитель. Старик ласково взглянул на него и покачал головою.

– Тяжек подвиг монашеского жития, друже, – со вздохом сказал он. – В нашей обители монах не одной молитвой Господу Богу служит, а и трудом неустанным. Приходят многие, выдерживают избранные.

– Я и пришел потрудиться в поте лица моего, – смиренно отвечал Федор.

– Обитель наша святая никого не гонит от себя, – добродушно пояснил Алексей, – но прежде, друже, чем образ ангельский принять, каждый должен поработать с иными богорадными приходящимися и труждающимися.

Он подумал и потом сказал:

– Вот теперь дело на мельнице идет горячее, по рыбной ловитве тоже работа не кончена; скажу, чтобы дело тебе, где надо работника лишнего, дали. Поработай с прилежанием и смирением для Господа Бога, а там, что он даст, – увидим…

Федор снова поклонился ему до земли, а игумен опять осенил его крестным знамением. Около игумена во все время этой беседы стоял другой монах-старик, худощавый, серьезный и невозмутимо спокойный. Он молчал, но Федор не мог не обратить внимания на его глаза. Они, казалось, глядели прямо в его душу и читали в ней, как в открытой книге. Такие лица Федор встречал только на иконах в московских храмах и сразу понял, что перед ним стоит не обыкновенный простой монах, а один из отмеченных Богом избранников. Игумен между тем, позвав одного из монахов, приказал отвести новоприбывшего к старцу, заведывавшему работами на мельнице.

– Где нужно, пусть там и поможет в работе, – пояснил игумен. – Может, на мельнице не надо, так к рыбакам сведи…

Монах повел Федора к мельнице.

– Кто это с отцом игуменом рядом стоял? – спросил Федор монаха.

– Отец Иона, духовник и уставщик наш, – ответил монах.

Монах поглядел на него и спросил:

– Слыхал, может, про Александра, что Свирский монастырь основал? Иона-то первым другом его был… Святой жизни человек…

Они подошли к мельнице.

В Соловках в то время все делалось ручным трудом. Механических приспособлений для облегчения труда и лошадей для замены в работе, где нужно, людской силы почти не было вовсе. Вследствие этого труд был крайне тяжел. Особенно тяжко приходилось тем, кто проходил искус послушания. Молодому новичку, воспитаннику в мягкости и покое, пришлось делать все наравне с другими: рубить дрова, копать землю на огороде, таскать камни, принимать участие в рыбной ловле, носить кули на мельнице, то шлепая по грязи, то стоя по целым часам в холодной воде. Ни ветер, ни дождь не прерывали спешной работы, усиливавшейся главным образом под конец лета. Особенно кипучая деятельность шла осенью на мельнице. К этому делу и пристроили главным образом Федора Степановича.

Десятки простых серых людей богомольцев, трудившихся ради усердия к монастырю и бывших на искусе послушания, желающих вступить в монахи, а также монастырских крестьян, низко нагибаясь под тяжелыми ношами, таскали здесь кулье, наполненное зерном, или мешки, уже набитые мукою. Старцы-монахи в потертых и порыжевших подрясниках, в таких же потертых и поношенных шапочках, в грубых передниках, заношенных и местами продырившихся от времени, наблюдали за работниками, таскавшими кули и мешки. Это были, большею частию, дородные приземистые старики, с простоватым, несколько тупым выражением на добродушных и обрюзгнувших круглых лицах. Их наряд и их дородность делали их фигуры похожими более на женские, чем на мужские. Их одежда, лица и руки были в мучной пыли. Шапочки были сдвинуты на затылки с запотевших лбов. Федор ежедневно с самого раннего утра начинал носить кули и уже в какую-нибудь неделю был сильно изнурен этой непривычной для него работой. Стащив как-то один из кулей на мельницу, он, наконец, в изнеможении опустился на ступени ветхой деревянной мельничной лестницы, чтобы передохнуть на минуту, и забылся в горьких думах. Опять на него напала его неодолимая, безотчетная тоска, так часто заставлявшая его убегать от людей, искать утешения в уединении.

– Нет, видно, не скоро я еще привыкну к труду, – грустно рассуждал он, мысленно упрекая себя за невыносливость. – Привык лежебокой быть…

– Ты чего расселся, как боярин какой? – раздался над ним грубый голос.

И в ту же минуту сильная рука нанесла ему удар кулаком в спину, так что он едва не скатился с лестницы лицом в землю. У него брызнули из глаз невольные слезы от боли.

– Дармоедов-то здесь не держут, – продолжал тот же грубый голос.

Федор поднялся и взглянул на побившего его мужика, сурового и мрачного, одетого в такое же рубище, в какое он был одет сам.

– Прости, друг, – тихо сказал Федор. – Передохнуть присел, притомился…

– Притомился! – передразнил его злобно мужик. – Другие, что ли, за тебя работать будут! И другие притомились, да не сидят сложа руки. Мне вот пятидесятый год пошел, а таскаю кули, не притомляюсь.

Он пошел, ворча на лежебоков:

– Взяли тоже помогать человека! На печи таким-то лежать. Есть не притомятся, а работать силушки нет…

Федор безнадежно поник головой и пошел за новым кулем.

– Господи, пошли мне сил, – тихо молился он. – Закали их и избавь от телесных немощей…

В церкви звонили к вечерней службе. Все направились в храм. Федор встал в сторонке и не поднимался все время с коленей, в слезах прося Бога об одном – о даровании ему той силы, которая нужна для труда, которою наделен народ. Вечером, когда пришло время ложиться спать, он почувствовал тупой лом в спине и в руках. Его опять охватили тяжелые думы о его слабости. Народ с малолетства несет бремя таких трудов, какое он несет теперь: а вот он в какой-нибудь месяц монастырской жизни изнемогать стал. Надо употребить все усилия, чтобы побороть эту слабость, стряхнуть с себя последние следы боярской непригодности к делу.

На следующий день он принялся с особенным упорством за работу. Казалось, он наложил на себя тяжкий обет работать за нескольких человек. Но как ни тяжка была работа, его не покидала и его тоска, мучительная, гнетущая тоска. Он пламенно молился, чтобы Бог избавил его от нее, приписывая ее недовольству тяжелой жизнью. Ведь другие же не знают этой тоски? Все простые работники были и бодры, и веселы; их говор во время работы был часто очень оживленным и бестечным, хотя многие даже плохо понимали друг друга, говоря на разных языках и наречиях. Тоскует он один Бог весть о чем.

Дни же становились все короче и короче, светало очень поздно, а смеркалось рано. Мрачная северная зима, зима соловецких островов, где иногда настоящий день длится не более двух часов, вступила давно в свои права. Все покрылось снегом, острова окружились ледяной корой, и только далеко-далеко еще шумело немолчное море своими приливами и отливами. В эти скорбные дни трудиться приходилось менее, часы молитв становились продолжительнее. Как-то раз Федор пилил дрова с другими рабочими, долго не разгибая спины. Когда он решился разогнуть спину, это удалось ему с трудом. Пот градом выступил на его гладком лбу, несмотря на холод.

– Что, спину разломило? – подшутил над ним один из рабочих.

– Ничего, я его раз кулаком полечил от этой ломоты, – угрюмо заметил другой работник.

И прибавил:

– Бояр-то нам здесь не надо, за которых нам надрываться приходится.

Федор молчал.

– Не надорвись в самом деле, Федор, – добродушно заметил ему старец-монах, наблюдавший за работой. – Они зубы скалят, а ты за всех работаешь…

– Ничего, отче, – ответил Федор. – Я не отдыхать сюда пришел…

Старик отечески ласково взглянул на него.

– Господь не требует, чтоб для него через силу работали и изводились под бременем труда. Молод ты еще, да и не в теле…

Когда Федор взялся снова за пилу, старик только вздохнул. Он, изо дня в день наблюдая за рабочими, давно уже обратил внимание на этого работника и полюбил его за тихий нрав, за усердие в труде и иногда сердился, что остальные рабочие нередко взваливали на него свои обязанности и под сердитую руку давали ему тумаков, благо он не отвечал им тем же. Простодушный старец пробовал вступаться за него, но сам Федор уверял его, что он работает столько по доброй воле и что если порой ему дают пинков, то это потому, что он иногда дает себе поблажку. Теперь старик стоял и раздумывал об этом странном человеке, вовсе не похожем на других мужиков, как вдруг его окликнул чей-то тихий, спокойный голос. Толстяк обернул свое круглое простоватое лицо в сторону говорившего и низко поклонился ему.

– Отче Иона! – проговорил он.

– О чем призадумался, отец Игнатий!? – спросил подошедший.

Это был испостившийся, исхудалый, но очень бодрый, серьезный на вид старик, с внимательно всматривавшимися проницательными глазами.

– Да вот, сейчас говорил работнику, что больно люто он за работу берется, – простодушно пояснил толстяк Игнатий. – Оно, конечно, отче Иона, так я смекаю, что Господу Богу это не угодно. Плоть мы должны умерщвлять, а тоже если до смерти себя изводить, отче Иона-Толстяк запнулся, не умея ясно выразить свои мысли. Худощавый старик, иеромонах Иона, серьезно выслушал его и неторопливо сказал:

– Я тоже на него засмотрелся. Проходил вот и засмотрелся. Давно я к нему присматриваюсь, с первого дня, как он прибыл…

– А что, отче Иона? – поспешно спросил толстяк, и его маленькие глазки засветились любопытством.

Иона не сразу ответил ему. Он вдумчиво стал смотреть в сторону Федора и, наконец, как-то особенно многозначительно произнес:

– Подвижник из этого человека выйдет достойный. Присмотрелся я к людям за долгие-то годы. Ты вот, отец Игнатий, его на работе видишь, а я и на молитве его видел…

Старец-надсмотрщик слушал Иону с почтением и некоторым недоумением, как бы ожидая дальнейших пояснений. Однако отец Иона не пояснил более ничего и тихими шагами направился далее, проговорив только:

– Кто знает, может быть, суждено ему высокое будущее…

Простодушный старец почесал в затылке под своею ветхой шапкой, покачивая головою и не зная, как понять слова отца Ионы. Умный человек отец Иона, почитай, что умнее его и нет никого в монастыре, сам отец Алексей, их настоятель, слушает его советов, а вот говорит не напрямик, загадками. Не сразу в толк возьмешь.

– Верно, слышал отец Иона что-нибудь про Федора, – рассуждал он. – Может быть, не простой он мужик, потому он и точно на мужика не похож. И строен, и лицо точно у боярского сына, и руки белые да малые, ровно у девицы. Может, тоже отец игумен с отцом Ионою что-нибудь на счет Федора говорил, отличить как-нибудь хочет. Мало ли чего бывает.

– Ох, грехи, грехи наши тяжкие! – вдруг перервал он свои думы, как греховное любопытство, и перекрестился.

– Ну, ну, скорее кончайте, – заторопил он работников. – Ишь, дни-то какие у нас короткие, не успеешь за работу взяться – глядишь, и огонь раздувай!

Но короткие дни уже приходили к концу, солнце оке повернуло на лето, как говорили люди. С каждым днем начало становиться светлее и светлее, а там начали выпадать и более теплые дни. Стали таять льды вокруг островов, целыми глыбами отрывались они и с глухим ропотом величаво уплывали в широкое море. Но вот начали уплывать эти белые соловецкие гости и стали на мену им появляться другие, тоже белые гости, но не на воде, а в воздухе.

– Смотри, смотри, друже, – говорил отец Игнатий, старый надсмотрщик над рабочими, полюбивший Федора, останавливая его и указывая на крест церкви.

Федор обернулся и увидал двух чаек, с громкими криками круживших над церковью.

– Весна идет, – сказал старик, крестясь и умильно улыбаясь. – Завтра вот выдь, посмотри – не две их уйдет, а, может, десяток, а там еще и еще, все больше и больше с каждым днем… Это первые их гонцы да разведчики. Слава Тебе, Господи, к концу пришла наша зимушка суровая.

Действительно, на следующий день чаек уже кружилось несколько над церковью. Они опускались на крест церкви и, снова расправив крылья, уносились в открытое море. А завтра их число прибавилось еще и еще от уже их сотни, вот тысячи, белых как снег, с сизыми крыльями. Везде и всюду они свивают себе гнезда: во дворе монастырском, на земле, на кровлях. Ни на минуту не прекращается их кипучая деятельность, и ни днем, ни ночью ни на минуту не смолкает их крик, похожий то на плач, то на вопли отчаяния, когда им угрожает какая-нибудь опасность и они густыми тучами внезапно поднимаются на воздух. Плачут они немолчно, и так же немолчно вторит им своим безрадостным шумом вечно движущееся, то прибывающее в течение шести часов, то убывающее в следующие шесть часов море. На Федора эти ночные явления подействовали мучительно: томящая тоска все росла и росла, несмотря на упорный труд, несмотря на усердные молитвы. То вдруг какой-то таинственный голос нашептывал ему, что опять открывается с Соловков путь в покинутый им мир; то снилось ночью, что из далекой Москвы едут в Соловки близкие и родные люди и находят, узнают его, Федора, требуют, чтобы он вернулся обратно туда, в Москву, во дворец, в мир. Очнется он от этих сновидений во сне и на яву и видит, что по его лицу струится пот от ужаса.

Раз игумен Алексей и вся братия были в полном сборе и только что готовились, окончив обедню, начать трапезу, как вдруг вошел к ним Федор. Он был страшно взволнован и бледен. Не имея сил проговорить ни слова, он упал к ногам игумена Алексея, обливаясь слезами. Все смутились, не зная, что с ним, – обидел ли кто его, провинился ли он в чем. Наконец, сквозь его рыдания, они уловили отрывочные слова: молодой человек просил их не лишать его долее счастия быть сопричтену к богоизбранному их ограждению. Он точно хотел воздвигнуть скорее между собою и миром каменную стену, из-за которой уже было бы невозможно снова уйти в мир. Иеромонах Иона взглянул на игумена Алексея и тот понял этот взгляд: они уже давно толковали о том, что этот работник, проходивший тяжелый искус послушания, вполне достоин быть посвященным в монашество. Игумен поднял и успокоил его.

– Отец Иона будет твоим восприемником, – сказал он. – К нему и на послушание поступишь…

Федор не в силах был говорить от счастия, бросившись целовать руки игумена и обливая их слезами. Это Студеное море еще недостаточно сильно защищало его от мира, ему нужна была еще другая, уже совсем неодолимая ограда – монашеская ряса.