Иеромонах Иона Шамин был вторым лицом по игумене в монастыре. Духовник, типикарис или уставщик, он был когда-то другом преподобного Александра Свирского, скончавшегося 30 августа 1533 года, и пользовался глубоким уважением всей монашествующей братии на Соловках. Строгий по нравственности, серьезный по взглядам на жизнь, прозорливый в сношениях с людьми, он был превосходным наставником для каждого новичка. В его-то келий и поместился новоначальный инок Филипп, отданный ему, как восприемнику, на послушание.

Теперь старец видел его не только случайно днем за работой или на молитве в церкви, но мог следить за ним постоянно. Он часто, просыпаясь ночью, замечал, что молодой монах не спит и молится. Старца глубоко трогало это благочестие, неподдельное и искреннее, как все было в Филиппе неподдельно и искренне. Узнал Иона мало-помалу и другую сторону духовного мира молодого монаха. Беседуя с ним и наставляя его, он увидал его начитанность, глубокое знакомство с священными и историческими книгами, знание не одних житий святый, но и догматической стороны религии и политических условий русской жизни, – увидал в молодом человеке отец Иона ту продуманность прочитанного, которая дается только людям, могущим посвятить книге много свободного времени, и в его душе начало зарождаться уже не смутное подозрение, а твердое убеждение, что этот инок далеко не крестьянского происхождения. Но он не выспрашивал его, не наводил его на рассказы о прошлом и ждал добровольного признания. Закрадываться в чужую душу тайком, делать в ней незаметный обыск, залезать без согласия в эту святую святых человека, все это было не в духе Ионы, прозорливого и знавшего хорошо людей, но далекого от всякого лукавства и двоедушия.

В одну из светлых весенних ночей Иона долго не спал и задумчиво следил за тем, как молился Филипп, склонивший смиренно колени и озаренный неподвижным мягким светом теплящейся перед образами лампады. Когда тот кончил молиться, поднялся с коленей и, бесшумно пробравшись по келий, прилег на свое жесткое тоже, старик спросил:

– Не спишь?

– Да, отче, не спится, – ответил с тяжелым вздохом Филипп.

– Недужится или так сна нет? – спросил Иона.

Филипп приподнялся, спустил на пол ноги, сел на лавке, служившей ему кроватью, и заговорил:

– Душу раскрыть перед тобой, отче, хотелось бы… То, чего никому не говорил, тебе сказать хотелось бы… Давно томит меня это…

– Ты знаешь, всегда я готов внимать всему, что тяготит либо тревожит тебя, – спокойно ответил Иона.

Филиппа охватило необычайное, давно незнакомое волнение. В голове вдруг затеснились воспоминания, воскресли сотни сцен, образов, радостей и печалей. Он заговорил прерывающимся голосом:

– Пришел я в соловецкую обитель крестьянином Федором Степановым… но было время, когда иначе звали… Боярским сыном Федором Степановичем Колычевым звали… Может быть, слышал?

– Как не слыхать, слышал, – невозмутимо сказал Иона, не выражая ни любопытства, ни удивления. – Не знал я, из какого ты роду, а знал, что не крестьянин. Что же побудило уйти из мира тайно?

Филипп начал рассказывать, как говорил бы на духу, ничего уже не скрывая, ничего не утаивая. На минуту его охватило сладкое чувство все вспомнить, все воскресить, все передать другому лицу, близкому, родному по духу. Иона не прерывал его и молча слушал его историю. Старик знал многих Колычевых, бывая в Новгороде, слышал мельком и о боярине Степане Ивановиче, и о его старшем сыне Федоре, но то, что он услышал теперь, не возбуждало в нем изумления, казалось ему так просто и понятно, как были понятны ему все жития русских святых. Отказаться от земной славы, от земного богатства, от земных наслаждений – это не жертва, не подвиг, а высшее благо для человека, понявшего суетность всего земного. Так думал Иона, так думали все, бежавшие от земной славы и земного величия в пустыни.

Когда Филипп кончил, старец тихо спросил его:

– И не жалеешь о мире?

– Кажись, ни разу не пожалел, отче, – ответил Филипп и смолк.

Он глубоко задумался о чем-то, пораженный какой-то внезапно промелькнувшей в его голове мыслью, наконец, он поднял снова голову и решительно сказал:

– Нет, ни разу не пожалел я о мире! А вот что, отче, ину пору бывает. Работаю и молюсь я, а сердце вдруг заноет, затоскует, бежал бы куда-то от всех людей, не туда, не в покинутый мир, а в пустыню, далеко, далеко… даже отсюда…

Иона тихо проговорил:

– Подвигов великих жаждет душа.

Филипп горячо, почти с испугом возразил:

– Суетных желаний во мне нет, отче, видит Господь Бог; давно отогнал я их…

– Разве суетно желание больше угодить Богу? – серьезно и твердо заговорил Иона. – Нет, друже, душа, отдавшаяся на служение Господу, как жаворонок, прославляющий Божие утро, стремится подняться все выше и выше в пресветлое небо. Работаешь – мала кажется работа, молишься – недостаточна кажется молитва. Не суетность это, сын мой, а любовь к Богу и желание вознестись до светлого престола Его, до Него Самого.

Филиппа точно просветили внезапно эти слова. То, что так долго сокрушало его, как какой-то грех, то, чего он не мог уяснить сам себе, теперь стало ему совершенно ясно. Да, его душа неудовлетворена, ему хотелось сделать все больше и больше, не довольствуясь трудом, не довольствуясь молитвой.

Они смолкли, погрузившись в тихие думы. В келии было душно и томно. Сон как-то беспричинно бежал от глаз, и в душе была не то тягостная беспредметная тревога, не то щемящая безотчетная тоска. Кругом все было сначала тихо, потом где-то начал ворчливо и глухо грохотать гром и огненные зигзаги молний время от времени разрывали темные, клубившиеся в небе тучи.

– Ранняя ныне гроза собралась, – заметил, крестясь, Иона.

В эту минуту гром грянул так близко и рассыпался несколькими оглушительными ударами с такой силой, что старик проговорил со вздохом:

– Не прошел этот удар даром!

Затем снова все стихло на минуту. Только плакали где-то чайки. Вдруг их плач сделался тревожным, резким, послышалось где-то близко-близко хлопанье сотен крыльев.

– Что это наши птицы всполошились? – сказал Иона. – Не к добру это.

– Испугались чего-нибудь, – отвечал Филипп. – Не хищник ли какой налетел.

– Нет, ночь теперь…

– Так, может, ради грозы всполошились…

– Что им гроза! Не грешные люди – бояться им нечего…

Внезапно раздался новый звук, резкий и гулкий.

– В клепало бьют! – быстро проговорил Иона, поднимаясь на локте на постели. – Слышишь, Филипп? Набат…

Он торопливо поднялся со своего ложа, набожно осеняясь крестным знамением. Вскочил и Филипп. Через минуту они были уже на дворе и увидали страшную картину: монастырские здания были объяты огнем. Громадные языки пламени, выделяясь из клубов черного дыма, торопливо облизывали деревянные здания, и они горели, как свечи, быстро обугливаясь и разрушаясь. Сильный северный ветер, пробиравший до костей холодом, отрывал и подбрасывал головни, переносившиеся среди дыма на соседние постройки, которые загорались в свою очередь. По заборам и плетням огонь постепенно пробирался красными змейками, все увеличивая число горящих построек. Монахи, работники, все были на ногах, метались от горящих построек к берегу за водой. Некоторые из них, чувствуя невозможность бороться с огнем, отстаивая жилые помещения, устремились к церкви и часовням, чтобы спасти хотя их и святыни монастыря. В воздухе слышался треск горящего дерева, крики людей: "давай воды!", "тащи багры", "руби топором", – да жалобный крик чаек, тучами кружившихся в воздухе над огнем и домом. А в небе было уже совсем светло, гроза давно стихла, ветер угнал далеко-далеко черные тучи и румяная заря майского дня весело алела на востоке. Восходящее солнце озарило целые груды дымившихся головней, угодьев и пепла. Это были остатки Соловецкой обители. Монахи упали духом, плакали, стонали, не зная, где преклонить головы. В это время раздались мерные звуки клепала, призывавшего к заутрени.

– Вот где преклоним головы наши, – набожно и твердо сказал Иона. – Бог дал, Бог и взял земные сокровища, но не лишил нас своего прибежища.

Вся масса оставшегося без крова народа, еще носившая следы недавнего бедствия, закопченная дымом, обожженная огнем, в изодранных одеждах, смоченная водою, направилась в уцелевшую небольшую церковь на молитву.

Настало горячее время для Соловецкого монастыря. С одной стороны, нужно было торопливо обстраиваться, с другой – весенние полевые и огородные работы не могли ждать. Руки требовались везде, и каждый делал чуть не десять дел. Везде слышались удары топоров, везде визжали пилы. Там, где были недавно груды черных головней и пепла, начали весело белеть новые бревенчатые срубы. Игумен Алексей сам являлся ежедневно на постройки, подбадривал всех, распоряжался всем. Он был человек довольно хозяйственный и домовитый и умел практически управлять несложными еще монастырскими делами, хотя и не отличался ни широкими замыслами, ни серьезными знаниями. Он являлся только охранителем старины и заботился о том, чтобы при нем все шло так, как шло прежде. Такие люди могут поддерживать старые порядки, но никогда не являются создателями новых порядков. Известив прямого начальника обители новгородского архиепископа Макария о постигнувшем обитель несчастии, игумен получил из Москвы радостную весть. Государь царь и великий князь Иван Васильевич жаловал игумену Алексею с братиею в Соловецкий монастырь евангелие в полдесть , поводочное червчатым бархатом, на верхней доске распятие и евангелисты серебряные, белые, небольшие, да апостол в полдесть же, поволочен камкою зеленою, да еще разных простых книг двадцать две; также пожаловал деревню при реке Шишне, пустошь, называемую Сухой Наволок, и острова, лежащие по обе стороны реки Выга: Дасугею и Рахново с рыбными ловлями и с оброчными соляными варницами, исключительно обежной дани, а земли во всех этих местах имелось тридцать луков или двадцать шесть обж … К концу лета лихорадочная деятельность по постройке монастырских зданий кончилась и монастырская жизнь, однообразная, и неизменная, вступила снова в свои права. Опять стали короче дни, опять начали показываться ледяные глыбы, грозившие отрезать монастырь от всякого сообщения с миром. Филипп, неутомимо по-прежнему, почти все время проводил за кузнечной работой или в хлебопекарне. Как часто среди работы, при виде яркого пламени, задумывался он о другом пламени – о геенне огненной, уготованной грешникам, и, подавляя в себе всякие проявления страстей, всякие помыслы о более широкой деятельности, смиренно твердил слова Давида:

– Виждь смирение мое и труд мой и остави вся грехи моя.

Тоска, охватывавшая его иногда, смутная неудовлетворенность, пробуждавшаяся в его душе, по-прежнему казались ему чем-то греховным, и он скорее смутился, чем обрадовался, когда игумен призвал его и назначил ему проходить послушание при храме, а не среди черного труда. Тем не менее покориться было необходимо, и он встал во главе монахов, обучая их пению и управляя ими при богослужениях. Его духовное образование, его познание в священном писании, его серьезные отношения к делу приобрели ему похвалы, почтение и любовь монашествующей братии, по большей части, мало развитой и не только плохо образованной, но и вовсе безграмотной. Казалось, это должно было бы вполне удовлетворять его, но нет, его душа томилась и жаждала чего-то большего, точно она еще и теперь не всецело служила Богу. Хотелось опять уйти куда-то далеко-далеко от этих кузниц, хлебопекарен, мельниц, определенных часов молитв и сна, отдыха и обеда.

Бледный, взволнованный, он появился снова перед игуменом Алексеем, упал перед ним на колени и проговорил:

– Благослови меня, отче, удалиться в пустыню!

Игумен был изумлен неожиданною и непонятною для него просьбою этого лучшего из иноков.

– Зачем, Филипп? – проговорил растерявшийся простодушный старик. – Чего ты хочешь?

– Ничего мне не надо, кроме уединения и безмолвия… Убить все помыслы житейские, все страсти плотские нужно мне…

Старик игумен колебался, разводя руками.

– Да уж ты ли не убиваешь плоть, – начал Алексей. – Чего еще?

– Отпусти его, отче, – посоветовал Иона, тихо перебивая его речь.

– И ты тоже, отче Иона? – с удивлением и горечью сказал игумен. -

– Что ж, если на это его желание есть? – ответил Иона. – Пути Господа неисповедимы…

– Горько мне, – сказал игумен. – Помощника я в нем своего видел, правую руку свою…

Филипп продолжал молить его об отпуске из монастыря. Иона твердо поддерживал его намерение. Волей-неволей игумену пришлось согласиться. Монахи удивлялись неожиданному решению своего собрата и не понимали его. Одни порицали его, другие хвалили его благочестие. Толков было много, но время прекратило и их.

Филипп ушел и поселился в глухой части острова, за две версты с лишком от обители, в полном одиночестве. Пост, молитва, священные книги, безмолвие, вот из чего сложилась теперь его жизнь. Он окончательно умер для земли и жил только помыслами о небе. Монахи порой сожалели о нем, игумен нередко вспоминал о нем, как о лучшем своем помощнике, а Иона, с полной верой в будущее Филиппа, спокойно говорил:

– Этот будет настоятелем нашей святой обители!

Прозорливый старик понимал, что Филипп вернется, когда будет нужна обители его серьезная помощь.

Он не ошибся.

Шли незаметно дни, недели, месяцы, годы. Старец-игумен давно уже начал болеть и изредка, видя приходившего в монастырь за едой или для исповеди Филиппа, жаловался ему на свои немощи, толковал, что ему нужна опора в старости и в болезни, горевал, что среди монахов, кроме отца Ионы, никто не может заменить его.

– Простецы все, а управление обителью ума требует, – пояснял он. – Со стороны смотреть – дело и не хитрое, а возьмись за него – иногда ума не приложишь, как быть… – Он вздыхал. – И я один боюсь. Уж и не по годам мне, и не по здоровью…

Он стал, наконец, прямо просить своего любимца остаться около него, походить за ним. Филипп тотчас же отозвался на эти просьбы. Служить людям, приносить осязательную пользу ближним он считал своим святым долгом. Находя серьезное дело, он точно воскресал, делался бодрым и настойчивым, проявлял изумительные способности и ум. Как сын, стал он ходить за больным стариком, утешая его, читая ему священные книги, исполняя его приказания.

– Вот кто примет мой жезл настоятельский, – говорил, умиляясь, игумен Алексей приближенным к нему старцам. – Ублажил и успокоил он меня на старости лет…

Старцы толковали об этом среди других монахов.

– Давно на него указывал и отец Иона, – рассуждали монахи, – да кому же и быть игуменом, как не ему.

– Еще как поступил к нам Филипп, так отец Иона мне сказал, что высокие почести ждут его, – рассказывал отец Игнатий.

От Филиппа эти толки ускользали долгое время. Он не особенно любил празднословие и не поощрял тех, кто любил много говорить.

Наконец, и Алексей стал намекать ему самому насчет своих планов.

– Близится мой последний час, – говорил печально старец. – На кого, обитель святую оставлю? Вот если бы ты…

Филипп испугался.

– Полно, отче, полно, никогда этому не быть… Здесь я, покуда ты жив, а не станет тебя, опять удалюсь в пустыню. Не для исканий почестей бросил я ее…

– Знаю, знаю, – соглашался благодушно старец, желая только успокоить Филиппа. – Но если тебя Бог призывает на служение обители…

Филипп прервал его:

– Оставь, отче, ты знаешь, что я ищу только тишины и уединения… Есть люди более меня достойные и способные к этому трудному делу…

Еще более встревожился он, услыхав мельком и от братии намеки на то, что ему предстоит настоятельствовать в обители. Опять поднялась в душе глухая борьба. Для почестей разве он шел сюда? Разве он не умер для жизни? Не стало ли для него чуждо все житейское?

Неожиданно для него игумен почувствовал особенный упадок сил, поспешно собрал всю братию и заговорил:

– Час мой пришел! Скажите, отцы и братия, кого выберете из среды вас, чтобы я мог умереть покойно?

– Не быть лучше Филиппа к наставлению, – раздались голоса старцев. – Кто сравнится с ним житием и разумом, да и во всех вещах кто искуснее?

– Филиппа! Филиппа выберем! – подхватили все, как один человек.

Филипп, бледный и смущенный, не мог сказать ни слова в свою защиту.

– Видишь, сам Господь их устами призывает тебя к настоятельству, – сказал добродушно Алексей. – Пока я жив, отправлю я грамоту к преосвященному отцу нашему новгородскому архиепискому Феодосию и буду молить его утвердить тебя, чтобы я мог умереть спокойно.

Он приказал написать просительную грамоту к Феодосию, сменившему Макария в качестве новгородского архиепископа, к епархии которого принадлежал Соловецкий монастырь, и сказал Филиппу:

– Повезут ее старцы наши, и ты поезжай с ними!

Это было новым ударом для отшельника. Тяжко ему было взять на себя обязанности настоятеля, но еще тяжелее было ехать в Новгород, туда, где кругом еще разные Колычевы, его родные братья, его племянники.

Но отказываться было поздно, нужно было повиноваться воле игумена, избранию всей братии.

Наскоро собрались старцы и Филипп в путь. Перебрались они благополучно на судне через море. Опять ступил Филипп на твердую землю того берега, на который он никогда не думал более ступать.

Опять замелькали перед его глазами густые, темные леса, деревни и города. Открылся перед глазами и Новгород, еще почти по-прежнему богатый и многолюдный, если и утративший свою былую вольность, то не утративший еще своего вольнолюбия. Филипп почувствовал сильное волнение, въезжая в этот центр кипучей торговой деятельности, и в душе проснулось желание куда-нибудь укрыться, не видеть и не слышать ничего. Пристали старцы на бедном и убогом подворье соловецкой обители и собрались с грамотою к архиепископу. Владычные палаты поражали тогда роскошью и богатством, не уступая архитектурой кремлевскому великокняжескому дворцу. Старцы думали о посещении этих палат, не без боязни. Давно они отвыкли и от роскоши, и от встречи с высокими особами, а тогдашнее высшее духовенство любило пышность и относилось свысока и презрительно к низшим духовным лицам. Владыки были в своем роде царьки и великие князья. Старцы возлагали все свои надежды на Филиппа, умевшего и говорить, и держать себя с высшими, но он наотрез отказался идти с ними к владыке.

– Ступайте одни к преосвященному, – сказал он и остался в своей келий, все еще точно ограждая себя от мира.

Архиепископ Феодосий, серьезный и величавый старик, вышел к смиренным старцам, принял их грамоту и, прочитав ее, неожиданно спросил:

– Почто не вижу его между вами?

Он уже много слышал про великого подвижника и, глядя на смиренных, простоватых старцев, по-мужицки кланявшихся ему и не умевших толково говорить, сразу угадал, что между ними нет того, молва о котором уже давно ходила в Новгороде, заносимая с Соловков многочисленными богомольцами. Он хотел лично повидаться с этим иноком-отшельником, успевшим прославиться, несмотря на свое затворничество. Пришлось Филиппу волей-неволей представиться архиепископу. Феодосий принял его почтительно, без обычной заносчивости большинства тогдашних владык, не только смотревших свысока на простых иноков и иереев, но и живших вообще не хуже великих князей. Архиепископ и отшельник остались наедине для беседы. Беседа продолжалась долго и была серьезна. Филипп говорил сдержанно и твердо о многих недостатках в Соловецкой обители, о необходимости разных новых мер, о нуждах монашествующей братии, о расширении монастырских построек. Ему невольно пришлось коснуться взглядов на монашество и духовенство Иосифа Волоколамского и Даниила, Заволжцев и Максима Грека. Феодосий изумился начитанности и светлому уму инока-отшельника.

– Из какого рода ты? – спросил он его.

– Из Колычевых, – ответил Филипп.

– Из Новгородских? – не без удивления спросил Феодосий, с любопытством вглядываясь в него.

– Да, все Колычевы новгородские, только я в Москве вырос. Боярина Степана Колычева сын.

– Слышал! Слышал! – сказал Феодосий с удвоенным любопытством разглядывая его, этого выросшего среди московской знати человека, добровольно обрекшего себя на бедность, труд и лишения, ушедшего, наконец, в пустыню. – Братья твои здесь живут, сродственники…

Филипп вдруг почувствовал: что-то сдавило ему горло, и он едва удержался от слез при напоминании о братьях, о родных. Воспоминания о прошлом сразу нахлынули в его душу. Братья! Братья! Они могут сказать ему об отце, о матери. Он может еще раз в жизни обнять их, прижать к груди родных и близких.

– Я рад за обитель, что отец Алексей тебя игуменом назначить вместо него просит, – любезно сказал Феодосий. – При тебе обитель процветет.

– Все в воле Божией, – ответил Филипп. – Я одного искал – тишины и уединения.

– Ну, на месте игумена отшельником нельзя быть, – заметил архиепископ.

– Я от труда не бегу, если на то будет воля Божия, – сказал Филипп.

Феодосий отпустил его на подворье.

Забыв все другие соображения, Филипп, вернувшись на подворье, с лихорадочною поспешностью собрал кого мог из родных и, обливаясь слезами, целовал их, всматриваясь в их полузабытые, но все еще дорогие черты. Семейные узы тогда еще были крепки, и родственные отношения чтились свято.

Сколько сладких воспоминаний, сколько горьких новостей разом нахлынуло на него! Отец его уже умер, мать после его смерти постриглась в монастырь под именем Варсонофии и тоже скончалась. В Москве князья Шуйские, уморившие князя Ивана Федоровича Овчину голодом в тюрьме, свергли сперва митрополита Даниила с митрополии, а потом и Иоасафа, выдвинутого ими же.

Князей Шуйских сменили князья Вельские, и первые снова изгнали вторых. Новые любимцы явились у царя Ивана Васильевича, и он казнил родных и единомышленников князя Ивана Шуйского. Десятки виновных и невиновных пали от лютой казни в это время, пали некоторые, как безгрешные агнецы, вроде князя Федора Ивановича Овчины-Телепнева-Оболенского, убитого в самом наусии, как выразились рассказчики, то есть чуть не ребенком. Филипп хотя видал только мельком, но хорошо помнил этого несчастного ребенка, почти брошенного отцом, бывшим возлюбленным великой княгини Елены Васильевны. Родные же продолжали рассказывать, как, наконец, венчался царь Иван Васильевич на царство и выбрал себе невесту, дочь вдовы Захарьиной, Анастасию. Она добра и богомольна; царь полюбил ее горячо. Но лучше не стало: около царя бесчинствовали князья Глинские. Казни и опалы продолжались, и народ терпел не столько от царя, сколько от князей Глинских. В прошлом же году постигли Москву страшные бедствия. 12 апреля сгорели лавки с дорогими товарами, гостинные каменные дворы, Богоявленская обитель и многое множество домов от Ильинских ворот до Кремля и Москвы-реки. Башню с порохом взорвало с частью городской стены, и пала она в реку, запрудив ее кирпичами. Не успели передохнуть от этой беды – пришла другая. 20 апреля погорели за Яузою улицы гончаров и кожевников. Все, точно метлой, огнем смело. Мало и этого. 21 июня охватило пожаром церковь Воздвижения на Арбатской улице за Неглинною, на острове, перекинуло бурей огонь на Кремль, на Китай, на Большой посад. На царском дворе вспыхнули кровли на палатах и деревянные избы государя. Потом занялись и каменные палаты, украшенные золотом. За ними занялись Казенный двор с царскою казною, Оружничья палата с воинским оружием, Постельная палата, царская конюшня. В погребах под палатами выгорело дотла все, что было там деревянного.

– Что это было, и сказать нельзя, – рассказывали родственники Филиппу. – Перед пожаром-то этим из Пскова семьдесят человек прибыли с жалобой от наместника, князя Турунтай-Пронского. Знавал ты его, с Глинскими он водился. Царь Иван Васильевич разгневался, потому Турунтай с князьями Глинскими дружил по-, прежнему, и велел он псковичей донага раздеть, поливать голых горячим вином и свечами палить им волосы И бороды за жалобы их. Дело было в Островке, а тут пришли люди и сказали, что в Москве колокол упал, как к вечерне зазвонили. Царь в Москву поскакал, бросив пытать псковичей. Известно, не к добру колокол упал. Беды надо было ждать. Тоже Вася, юродивый, все его на Москве ныне знают, как Адам первозданный ходит, так он пророчествовал: встал перед церковью Воздвиженья и стал горько плакать, воззрившись на нее. На другой день и погорела. Железо от огня рдело, медь плавилась. И царские палаты, и казна государева, и сокровища, и книги, и оружие, все погорело. Церковь-то Благовещение Златоверхую помнишь? Ну, и она не устояла. Деисус Андрея Рублева, обложенный золотом, сгорел, иконы греческого письма, от многих лет собранные, все погибли. Да что говорить! Мощи святых и те сгорели. Владыко, митрополит-то Макарий, в Успенском соборе молился, так чуть не задохся от дыму. Страсть, что было. Силой выволокли его оттуда да хотели спустить с тайника к Москве-реке на веревке, веревка-то порвалась, упал владыка и больно зашибся, еле жив отвезен был в Новоспасский монастырь. Страсть!

– А буря-то, буря какая была, такой и не запомнят в Москве, – дополняли рассказ другие. – Хуже чем тогда, когда царь Иван Васильевич родился. Помнишь? Целый день она ревела, крики людей заглушала. Тут же и порох взрывало, пуще грома был грохот. Только к вечеру утихла гроза, а в три часа ночи и пожар погас. Тлели-то пни обгорелые чуть ли не неделю. Смердило так, что и не приведи Господи. На людей смотреть было страшно: обгорелые, с опаленными волосами, нагие бродили по улицам, а то иные и совсем сгорели, тысяча семьсот человек, толковали, сгорело да в убогих домах похоронено, младенцев это не считая.

– Да пожар-то еще что, – продолжали рассказывать Филиппу. – После пожара что было. Царь-то Иван Васильевич с испугу на Воробьевы горы укрылся, словно от народа прячась; в это время мятеж и устроили те, кто злоумышлял против князей Глинских. Распустили это слухи, что, мол, они подожгли Москву. Сказывали, что княгиня Анна, – помнишь старуху мать-то великой княгини Елены Васильевны? – сердца из мертвых вынимала, клала в воду да улицы той самой водой кропила, ездя по Москве. Люди всякое зря болтают, а темный народ верит. В ярость народ в те поры пришел. Княгини-то Анны в Москве в те поры на ее счастье не было, так народ вломился в церковь Успения, куда сын княгини Анны, князь Юрий, укрылся. Там, в самом храме святом, его и прикончили, дохнуть не дали. Ни-ни! Потом на лобное место выволокли тело-то для поругания, пограбили имение князей Глинских и слуг их перебили. Много они досады народу делали. Тут-то и явился к царю поп новогородский Сильвестр.

Филиппу рассказали, что это был за муж. Суровый, правдивый, смелый. Простой иерей, он предстал перед царем Иваном Васильевичем и обличал его за жестокости, говорил, что Суд Божий гремит над главою легкомысленного и злострастного царя, что огонь небесный испепелил Москву и разлил гнев в сердцах людей. Писание раскрыл он перед царем и указал на правила, данные Вседержателем для земных царей, которые должны следовать начерченным им Господом путем. Плакал перепуганный молодой царь и клялся исполнить все и покориться Господним велениям. Великий страх напал на него.

– С той поры и не узнать царя, как стали около него Сильвестр да Адашев, – продолжали рассказывать. – Поп Сильвестр его духовный наставник, а Алексей Федорович Адашев, хоть и юн летами, а правой рукой ему служит, народолюбец великий он. Душу свою за народ положить готов.

И Филипп услыхал, что произошло в Москве после пожара и мятежа. Царя окружили люди, которые были убеждены, что он должен искать совета не только у своих советников, но и у всенародных человеков. Совершилось нечто небывалое доселе на Руси. В Москве собрали первый земский собор из выборных людей всей русской земли. Не бояре одни, не москвичи одни в думу сошлись, а все русские люди, так как русская земля была уже объединена московскими великими князьями и самодержавцами. Собрали этих выборных людей всех сословий в один из воскресных дней на Красной площади. Царь Иван Васильевич слушал обедню и потом с митрополитом и духовенством вышел на площадь на лобное место. Впереди него несли кресты. За ним шли бояре и военная дружина. Начали петь молебен. Когда он окончился, царь, постившийся и исповедывавшийся перед этим великим днем, обратился к митрополиту.

– Молю тебя, владыко святый, – начал он громогласно, – да будешь нам помощник и любви поборник. Вем, блага дела и любви желатель еси. Я, владыко, и сам знаешь, как я остался после отца своего четырех лет; а после матери своей осьми лет. Родители о мне не брегли, а сильные мои бояре и вельможи о мне не радели и самовластны были, и сами себе саны и чести похитили моим именем, им же некому было возбранять, и во многих корыстиях, и в хищениях, и в обидах упражнялись. Я же словно глух был и не слышал, и не имел во устах своих обличения, юности ради моея и пустоты. Они же властвовали… О, неправедные лихоимцы и хищники и неправедный суд по себе творящие! Как ныне нам ответ дадите, многие слезы на себя воздвигнув? Я же чист от крови сея. Ожидайте воздания своего!

Царь поклонился на все стороны и обратился к окружающим с воззванием:

– Люди Божий и нам дарованные Богом! Молю вашу веру к Богу и к нам любовь. Ныне нам ваших обид, и разорений, и налогов исправить невозможно, замедления ради юности моей и пустоты и беспомощества и неправд ради бояр моих и властей и бессудства неправедного, и лихоимания, и сребролюбия. Молю вас, оставьте друг другу вражды и тяготы свои, кроме каких больших дел, и в том, и в иных вновь я вам, сколько вместно нам, сам буду судия и оборона, и неправды разорять, и похищения возвращать…

Впервые царь и народ стояли лицом к лицу помимо местничавшихся между собою бояр и наживавшихся неправдой служилых людей.

Тут же царь Иван Васильевич решился пожаловать в окольничие Алексея Федоровича Адашева, молодого человека, случайно приблизившегося к царю и бывшего на его свадьбе стольником и мовником, то есть спавшего у его постели и мывшегося в мыльне с великим князем Жалуя своего любимца, царь обратился к нему с речью:

– Алексей! Взял я тебя от нищих и самых молодых людей, слыша о твоих добрых делах, и ныне взыскал тебе выше меры твоей, ради помощи души моей; хотя и твоего желания на сие нет, но я пожелал не только тебя, но и иных таких, кто бы печаль мою утолил и на люди моя, Богом врученные нам, презрел. Вручаю тебе челобитный приимать о бедных и обидимых, и назирать их с рассмотрением. Да не убоишься сильных и славных, восхитивших чести себе и своим насилием бедных и немощных погубляющих; не верь и бедного слезам ложным и клевещущим на богатых, хотящим ложными слезами неправедно оболгать и быть правыми; но все рассматривать испытано и к нам приноси истину, боясь суда Божьего.

Он приказал ему избирать правдивых судей из бояр и вельмож. Ему же поручил важнейшие переговоры с иноземцами.

– Сильвестр и Адашев, – говорили Филиппу Колычевы, – и народ заставили собрать, и путь царю указали, каким Господь велит царям народом править. Ныне и казни, и убийства поутихали на Москве. Царица тоже всем нищим мать родная. Все ее славят.

Глубоко потрясен был Филипп всем слышанным им в Новгороде. Какие перемены произошли в эти одиннадцать лет! Старые, надменные бояре, Глинские, Шуйские, Вельские, враждебные друг другу, не любящие отечества, не преданные престолу, ищущие только почестей и богатств, перебивают один другого, губят других и гибнут сами, вызывая ради личных выгод народ к мятежам и развращая умышленно юного царя поблажкою его порокам, чтобы он погряз в них, не касаясь дел. В Москве всегда безучастный к делам правительства народ начинает бунтовать, врывается во дворец, бьет окна у митрополита, совершает убийства в храме. Прекрасный юноша-царь, развратившийся и спившийся среди доброзрачных юношей, терзает ради потехи животных, давит конями народ, казнит одного боярина за другим, людей, ищущих правды, обливает кипящим вином и поджигает свечами, утратив светлый ум среди буйных оргий. И вдруг среди этого хаоса водворяются мир и спокойствие. Кто совершал это чудо? Бог! Но кто избран им орудием для совершения чуда? И в воображении Филиппа ясно рисуются два образа. Суровый обличитель неправды, постник иерей, не поминающий древних пророков, и юный, чистый, как ангел, вышедший из темной массы всенародник, желающий только добра и добра народу. Вот кто теперь являются истинными исполнителями воли Божией, слугами царевыми, друзьями народными. Он еще не видал в лицо этих людей, но уже был глубоко проникнут уважением, благоговением к ним. Их путем должен идти теперь каждый, кому судил Господь стоять в их положении, и он, Филипп, пошел бы этим путем, стоя на их месте. Но нет, что же он думает об этом? Его доля – скромная доля настоятеля монастыря.

Вот этот монастырь уже вырисовывается перед ним вдали на сером фоне полупустынного острова. Судно, распустив паруса, быстро приближалось к берегу, подгоняемое попутным ветром. Завидели эти паруса в монастыре, и вся братия со старцем-игуменом, собравшим последние силы, двинулась навстречу судну на берег. Алексей облобызал своего преемника, и его торжественно ввели в храм, прочли ектению за государя и стали читать во всеуслышание грамоту архиепископа. Затем Филиппа возвели на его настоятельское место. Он благословил братию, сказал взволнованным голосом несколько наставительных слов и велел иереям и дьяконам готовиться к соборной литургии. Как только кончилась служба и трапеза, Филипп прошел в келью Алексея и с видимой тревогой стал просить его:

– Отче, ты еще в силах, укрепился немного, отпусти меня снова в пустыню…

– Что ты, что ты задумал? – воскликнул испуганно Алексей. – Ты же принял мой настоятельский жезл…

– Облегчи хоть немного мое бремя, – настойчиво сказал Филипп. – Придет пора, с полной покорностью все сделаю, что повелишь… а теперь ты меня отпусти на время…

Алексей уже не спорил и отпустил снова Филиппа. Филипп опять удалился за две с половиною верст от обители, в свое любимое место, полное тишины и уединения. Все виденное, все слышанное глубоко потрясло его, и ему нужно было в тишине и безмолвии отдохнуть от массы нахлынувших впечатлений, чувств и дум.

В обители видели его теперь только в то время, когда он приходил приобщиться св. Тайн…