25 июля с самого раннего утра вся Москва была уже на ногах. Торопились все в Кремль к Успенскому собору. Сюда съезжались все высшие духовные лица, пребывавшие в Москве архиепископ Новгорода и Пскова Пимен, архиепископ ростовский Никандр, епископ суздальский Иоасаф, важнейшие князья и бояре, гости, купцы и простой народ. Все были одеты по-праздничному и смотрели весело. Светлый солнечный летний день придавал особенную живописность пестрой, нарядной движущейся массе народа, которую едва сдерживали расставленные для порядка стражи, охранявшие свободные проходы от митрополичьих палат и от царского дворца к Успенскому собору. Привлекало в Кремль не одно блестящее зрелище эту массу людей; всем хотелось увидеть пользовавшегося громкою известностью соловецкого настоятеля в день его восшествия на митрополию. О нем говорили везде и всюду, и богомольцы, успевшие побывать на Соловках, рассказывали о святой жизни соловецкого настоятеля, о его видениях и чудесах. В народном сознании его уже окружал ореол святости. Он уже несколько дней жил в митрополичьих палатах после своего избрания на митрополию.

В соборе начался благовест, и этим возвестилось, что избранник двинется в сопровождении святителей в собор. Народ заволновался, всем хотелось видеть великого духовного пастыря. Вот он показался на крыльце митрополичьих палат и, тихо шествуя среди блестящего духовенства, прошел в собор. Его прекрасное лицо с тонкими чертами было спокойно и светло. Народ крестился, провожая его глазами. Тотчас же по приходе в храм нареченный и епископы начали облачаться в светлые ризы. Тогда дали знать государю. Началась другая процессия: государь, окруженный детьми, князьями, боярами, рындами, двинулся из дворца с Красного крыльца в храм среди двух рядов стражников, сдерживавших и здесь народ, как и на пути будущего митрополита. Войдя во храм, царь помолился у образа Богородицы, у мощей святителей Петра и Ионы и прошел на приготовленное для него место. Заняли свои места и высшие духовные лица. Тогда привели нареченного пред написанным заранее орлом в сопровождении восьми огнеников, из которых четверо шли впереди и четверо позади. Здесь нареченный должен был прочитать исповедание православной веры и все прочее поставление. Затем уже началась служба. Когда раздалось:

– Во-первых, помяни Господи…

И произнеслось имя митрополита, священосец зажег свечу с лампадою, подошел к митрополиту, ударил ему челом и поставил фонарь перед ним за престолом. Его посох во время всей литургии держали архиепископы.

По окончании литургии архиепископы и епископы взяли митрополита под руки и повели на место пред орлом. Грянуло:

– Исполати деспота!

На обоих клиросах запели "преосвященному", и это повторилось трижды.

Тогда, поднявшись с места, митрополит снял с себя сак и все служебные одежды, архиепископы и епископы возложили на него золотую икону воротную, мантию с источниками и белый клобук. Они взяли его снова под руки и повели на его каменное святительское место.

Тогда встал царь и подошел к нему, произнося:

– Всемогущая и животворящая святая Троица, дарующая нам всея Россия самодержавство Российского царствия, подает тебе сей святый великий престол великого чудотворца Петра архиерейетво, митрополию всея России, Российского царства, руковозложением и освящением святых отец, архиепископов и епископов нашего самодержавного Российского царствия. И жезл пастырства, отче, воспргаши; и на седалище старейшинства, во имя Господа Иисуса Христа и Пречистыя Матери, на престол великого Чудотворца Петра взыди; и моли Бога и Пречистую Его Матерь и великих Чудотворцев Петра и Алексея, и Иону, и всех святых о нас, и о нашей царице, и о наших детях, и о всем православии, и яже на пользу нам и всему православному христианству душевне и телесне, и подаст ти Господь Бог здравие и долголетствие во ески века, аминь.

Затем государь подал посох митрополиту в правую руку. Грянуло многолетие митрополиту сначала со стороны царевичей, архиепископов, епископов и бояр, затем оно подхватилось на обоих клиросах. Лицо Филиппа сияло тихою радостью и благоговением. Опираясь на посох святого Петра, вместо официальной речи, он громко произнес:

– Царю благочестивый! Великих благ сподоблен ты от Бога, но ты должен и воздать Ему с лихвою. Воздай же Благодетелю долг благохваления, памятуя, что и долг он приемлет, как дар, и за возвращенный долг воздает новыми дарами безмерно. Облекись духом кротости, преклони свой слух к нищим, страждущим, и уши Господи будут к молитвам твоим, ибо подобает и нам помиловати клеврет своих, если желаем обрести себе помилование у Господа. Многочитый царский ум, как всегда, бодрствующий кормчий, наблюдает пути закона и истины. Отвращайся, о государь, льстивых словес ласкателей: они, как враны хищные; но сии лишь телесные исклевывают очи, а те душевные ослепляют мысли и заслоняют собою свет благотворной истины, хвалят хулы достойное, порицают достохвальное. Да не возмогут же укрыться от тебя их коварства и козни. Доброчестие паче всего украшает венцы царей: и богатство отходит, и держава мимо грядет, и слава земная проходит, но слава жизни праведной одна с веками веков продолжает бытие. Отвергай слова человекоугодников; но принимай с любовию совет правдивый. Наказывай льстецов, карай злодеев, смиряй, побеждай врагов оружием, но памятуй, что для царя славнее всех побед те, что приобретает он над сердцами рабов своих любовию безоружною. Еще же, да стоит твердо и непоколебимо святая православная вера, да сокрушатся ереси, да процветает учение святых Апостолов и предание божественных отцов, и тем да соделаешься ты истинным Божиим слугою, о государь царь православный!

Опять раздалось многолетие царю сперва среди царевичей, духовенства и бояр, потом на клиросах…

Церемония возведения митрополита на его престол окончилась, и все присутствующие во храме тронулись торжественно во дворец к обеденному столу. Блестяща была картина этого шествия царя, царевичей, князей, бояр, митрополита, архиепископов и епископов, медленно двигавшаяся в дорогих одеяниях среди густых масс народа, едва сдерживаемого стражей. Митрополит, шествуя, благословлял на обе стороны народ. После этого был парадный обед во дворце, в Столовой палате. Столы были накрыты на несколько сот человек с обычной пышностью. Кроме обыкновенного изобилия и яств и пития за обедом были выпиты чаши Чудотворца Петра, царя и великого князя и митрополита. После этих чаш начался расход

Новый митрополит принялся за исполнение своих обязанностей. Прежде всего он озаботился назначением архиепископа в недавно открытую, имевшую теперь очень важное значение полоцкую епархию, где умер от морового поветрия первый полоцкий архиепископ Трифон. Его заместил Афанасий, епископ суздальский. В декабре освятил митрополит в присутствии царя и царевичей новый придел в Благовещенском соборе. Во дворе своей митрополии он построил храм во имя Зосимы и Савватия. С Соловков он получил известие, что начатый им храм достроен и туда перенесены мощи Зосимы и Савватия. Он часто виделся с царем, и царь был по-прежнему благосклонен к нему. Жил царь во время приездов из слободы покуда в старом дворце, причисленном к земщине. Постройка нового опричнин-ского дворца, укрепленного со всех сторон, у Ризполо-женских ворот приходила, однако, в это время уже к окончанию. В Москве царствовала тишина, казни и опалы прекратились на время, и Москва радовалась, толкуя шепотом, что митрополит умилостивил сердце государя. Тем не менее Филипп не был ни счастлив, ни радостен. Деятельность в Москве была недостаточна для него, он чувствовал себя здесь как бы со связанными руками и притом вполне одиноким. Среди высшего духовенства он видел многих недостойных этого звания людей. Родных в Москве у него почти не было. Отец, мать, брат Борис, дядя Иван Умной-Колычев умерли, двоюродный брат Федор Иванович Умной-Колычев находился послом при Сигизмунде; Василий Иванович Умной-Колычев состоял среди опричных бояр. Из всех Колычевых, может быть, только один племянник, сын Бориса Венедикт, был особенно близок и дорог Филиппу, как кроткий и добрый юноша. Кроме этого одиночества Филипп чувствовал и то, что государь затих только на время, что буря может разразиться не сегодня, так завтра. Тревожные движения, блуждающие глаза, строптивые речи царя Ивана Васильевича ясно говорили, что не усмирилась эта больная душа. Охватываемый невыносимой тоской, Филипп нередко бродил по своим обширным палатам, горько сетуя и повторяя:

– Что сталось с тобою, бедный, бедный Филипп. Ужели начальства над киновиею было мало для тебя? Восхотел большого: посмотри же, на что ты променял свою благословенную долю, от такого спокойствия в какие ты предал себя труды, от такой тишины безмятежной в какую устремился пучину корабль души твоей. Но что прошло, то невозвратимо: да будет воля Божия. Вы же, угодники Божий, Савватне и Зосима, не оставьте меня помощиею своею, не дайте мне забывать своих обетов!

Он проходил в новопостроенный им храм Зосимы и Савватия и устремлял взор на изображения этих святых, переносясь мысленно далеко-далеко от Москвы, туда, где Студеное море отделяет от мира тихую Соловецкую обитель…

В Москве же готовились новые события.

– Как от чумы, от нас все в Москве бегают, – рассказывали опричники царю, являясь в Александрову слободу. – Слова ни от кого не добьешься. Видно, на душе нечисто, если говорить боятся.

Царь мрачно слушал их.

– Добились бояре, поставили на митрополию своего Филиппа да научили еще просить, чтобы опричнины не было, – продолжали они нашептывать, как злые демоны, – народ и думает, что точно опричнине конец пришел.

Выдвигали на сцену царского дурака, и тот жаловался, кривляясь:

– Ох, и точно конец нам, горемычным, пришел!

Царь пинал его ногою и еще более хмурился. С каждым днем все более и более убеждался он, что Филиппа хотели на митрополию бояре, а не он. Западавшие в его больную душу ни на чем иногда не основанные подозрения всегда принимали чудовищные размеры и росли как снежный ком, пущенный вниз с горы. Но чудовищнее всего развивалось в нем теперь одно подозрение, что бояре продолжают замышлять измены против него. Этого он боялся как огня и глубоко был убежден, что боярство еще недостаточно обуздано, что оно по-прежнему способно на все то, что он видел во дни своего печального детства и во дни своей смертельной болезни. Ни вычеркнуть этого из жизни, ни забыть не было возможности. В голове постоянно являлся один вопрос "Что же они, эти вечные крамольнины-бояре, теперь замышляют? Как узнать?"

Совершенно неожиданно князья Вельский, Мстиславский, Воротынский и конюший Иван Петров-Феодоров получили тайно грамоты за подписью короля Сигизмунда и гетмана Хоткевича. Земских представителей король и гетман звали в этих грамотах к себе, давая им разные заманчивые обещания. Князья, как и следовало верноподанным, представили эти таинственные и Бог весть кем составленные грамоты государю и дали резкий ответ королю и гетману. Сам царь взялся доставить эти ответные грамоты королю, почему-то не допустив князей отправить их от себя, помимо его. Были ли посланы эти грамоты к Сигизмунду и Хоткевичу, были ли причастны вообще король и гетман к этому делу, какое участие принимала в нем Александрова слобода, – этого никто не знал. Известно было одно, что князья не попались в расставленные им сети и с достоинством удержались на этот раз от всякой измены. По-видимому, все кончилось благополучно, но царь, испытавший бояр, все-таки вообразил, что конюший Феодоров в душе таит измену, стоит во главе какого-то злодейского заговора и хочет сам сесть на престол. Безумная мысль, раз закравшись в больной мозг мнительного царя, требовала уже расплаты. Феодоров в глазах царя Ивана Васильевича был уже настоящим изменником и мятежником, хотя против него не было никаких улик, никаких доказательств.

Старика призвали к царю.

Он был изумлен тем, что встретил. Царь принял его необычайно торжественно в большой палате, где на возвышении стоял приготовленный на этот случай трон. Феодоров недоумевал, что это все значит, – и торжественность встречи, и стоящий на возвышении трон. Сам Иван Васильевич был окружен всеми своими опричниками-друзьями и низко поклонился пришедшему.

– Надеть на него царские одеяния и посадить его на престол, – приказал он окружающим, указывая на Феодорова.

Опричники бросились на старца, облекли его в царскую одежду и потащили на трон. Для них это была смешная комедия.

Феодоров не понимал, что с ним хотят делать, но уже сознавал, что готовится нечто ужасное, еще небывалое. Царь Иван Васильевич подал ему державу, снял с себя шапку и, насмешливо кланяясь, заговорил:

– Здрав буди, великий царь земли русския! Се приял ты от меня честь, тобою желаемую.

И тотчас же, не дожидаясь ответа, свирепо нахмурив брови, с сверкающими гневом глазами, быстро переменяя тон, грозно прибавил:

– Но если я могу тебя царем сделать, то могу и свергнуть с престола!

Он быстро выхватил из-за пояса нож и поразил им в сердце старика.

Разом, по данному им знаку, бросились на Феодорова и опричники, нанося ему удары. Старик, обливаясь кровью, покатился с престола и со ступеней помоста на пол. Опричники, шумя и ругаясь, поволокли обезображенный труп из дворца и швырнули его С высокого крыльца на съеденье выпущенным из псарни собакам.

Затем они бросились в дом Феодорова убивать жену старика Марию и грабить его палаты.

Первые пролитые царем Иваном Васильевичем капли крови всегда точно опьяняли его. Он никогда не довольствовался одною жертвою, и его больная душа начинала искать еще и еще новых жертв, покуда не утомлялся он и не бросал мгновенно своего кровавого дела. Переходы эти от гнева к милости и от милости к гневу всегда были быстры и неожиданны, как нечто стихийное. И теперь казни начались опять массами. Князь Иван Андреевич Куракин-Булгаков, князь Дмитрий Ряполовский, трое князей Ростовских, князь Петр Щепотев, князь Иван Турунтай-Пронский и другие несчастные пали жертвами свирепости царской. Князь Щепотев ушел в монастырь, но его накрыли и там жгли на сковороде, вбивали иглы за ногти; князю Ростовскому отсекли голову, тело бросили в реку, а голову принесли к царю, который пнул ее ногой и пошутил над князем, любившим проливать кровь недругов в битвах и обагрившимся теперь своею кровью; казначея Тютина казнили с женою, с двумя юными дочерьми и двумя младенцами-сыновьями, и эту казнь совершал собственноручно беспощадно жестокий брат царицы Марии князь Михайло Темгрюкович-Черкаский

Москва пришла опять в ужас.

Трупы валялись на площадях, их не смели погребать, опричники рыскали везде. Вельможи и простые граждане надеялись только на митрополита и часто не смели даже выходить из своих домов. Ежедневно в митрополичьих палатах теснились люди, с трепетом ожидавшие своего конца, и просили митрополита о заступничестве. Он выслушивал их, утешал и давал слово защитить их. Безмолвствовать и потакать он считал несовместным со своим саном. Что ожидает его за вмешательство в дела царя, об этом он и не задумывался ни на минуту. Он помнил только то, что он служитель истины.

Филипп явился среди архиепископов и епископов и снова торжественно напомнил им:

– На то ли мы сошлись, отцы и братие, чтобы молчать, страшась вымолвить истину?

Снова начал он горячо говорить о том, что духовенство губит царя своим молчанием, что оно на то и поставлено, чтобы быть борцом за истину. В его душе была надежда пробудить совесть в этих пастырях православной церкви и при помощи их совершить то, что трудно было сделать ему одному. Он все еще верил, что окружавшие его тогда духовные особы способны поставить превыше всего свой долг. Он жестоко ошибся. В ответ на горячую речь духовенство молчало. Одни, смиреннообразные пособники темных дел царя Ивана Васильевича и предатели, радовались в душе смелости митрополита, так как это давало им в руки оружие для борьбы с ним; другие, разделяя в душе мнения Филиппа, были настолько запуганы, что не решались ни в чем противоречить царю Ивану Васильевичу и боялись и за Филиппа, и за себя.

Кто-то заметил коротко:

– Царя нужно слушать, волю его творити и не размышляти!

Пимен, уже думавший о митрополии для себя, и приспешник опричнины Пафнутий нередко переглядывались между собою, как бы сговариваясь тотчас же передать речи митрополита его злейшему врагу благовещенскому протопопу Евстафию. Этот низкий и развращенный друг опричников находился уже в запрещении от митрополита; тем не менее царь оставлял его своим духовником и доверял ему по-прежнему.

Огорченный Филипп, не находя себе поддержки, тихо вышел из собрания. Он скорбел за этих низко павших людей, скорбел за церковь, пасомую такими людьми, скорбел за народ, отданный в руки таких духовных наставников. Стоять за истину ему приходилось одному.

Евстафий в тот же день передал речи митрополита царю. Царь мрачно и злобно заметил:

– Недолго он у меня поговорит!

Филипп, поняв, что ему нечего ждать единодушия от духовенства, пошел на подвиг один.

Он явился к государю в своей мантии с источниками и в белом клобуке, с крестом на груди, с посохом в руке, величественный и в то же время спокойный. Царь Иван Васильевич встретил его с угрюмым выражением лица, но, пересиливая себя, не сказал ни слова о том, что ему уже все известно. Митрополит сел против царя, сидевшего в большом кресле, опираясь локтем одной руки о стол, а другою держа свой жезл. Митрополит начал тихо и спокойно говорить о том, что каждый облеченный честию высокого сана на земле должен более всего чествовать Бога, даровавшего смертному власть Богоподобную.

– Чествовать Бога смирением, приличным человеку, – продолжал он, – и незлобием, свойственным Божеству. Властелином истинно именуется тот, кто сам собою обладать умеет, кто страстям не работает, у кого ум державствует, а не тот, кто в самозабвении возмущает собственную державу.

Царь Иван Васильевич, сжимая в руках свой посох, пришел в бешенство. Он понял, что митрополит намекает на опричнину.

– Чернец, что тебе до советов наших царских? – вскричал он, и его глаза засверкали угрозой.

И с горькой иронией, опять овладев собою, спросил:

– Или не знаешь, что меня мои же поглотить хотят?

Филипп уже слышал сотни раз эти жалобы, не придавал им значения и, не отвечая на них, сказал:

– Правда, я чернец. Но по данной мне благодати от Пресвятого и Животворящего Духа и по избранию священного собора и по твоему изволению, я пастырь церкви и заедино с тобою должен иметь попечение о благочестии и мире всего православного христианства.

Царь, точно уязвленный этими словами, снова запальчиво крикнул:

– Молчи, отче, молчи, повторяю тебе, и только благословляй нас по нашему изволению!

– Наше молчание ведет тебя, государь, к греху и всенародной гибели, – ответил митрополит, – худой кормчий губит весь корабль. Господь заповедал нам души свои полагать за други свои. Если мы последуем воле человеческой, как скажем в день пришествия Господа: "се аз и дети, яже ми еси дал?" Господь говорит во святом Евангелии: "сия есть заповедь, моя, да любите друг друга, яко же аз возлюбил вас; больше сея любве никто же имат, да кто душу свою положит задруги своя", и еще: "яко весь закон и пророци в двоих заповедях, сих висят: еже возлюбиши Господа Бога твоего всем сердцем твоим и ближняго, яко сам себе", и еще, утверждая учеников: "аще в любви моей пребудете; воистину ученицы мои будете". Таково наше мудрствование, и его мы держим крепко.

В больной душе царя Ивана Васильевича уживалась масса противоречий. Разгул, зверства и такие поступки, как служение обеден с переряженными опричниками, шли рядом с внешним благочестием вроде отбивания земных поклонов до того, что распухал лоб, или кажущегося уважения священного писания вроде постоянных ссылок на него. Услышав, что митрополит ссылается на священное писание, он сам тотчас же сослался на слова Давида, жалуясь на свою горькую долю.

– Владыко святый, – заговорил он жалобно, – воссташа на мя друзи мои и искреннии мои прямо мне приближишася и сташа, и ближний мои отдалече мене сташа, и нуждахуся ищущие душу мою, ищущие злая мне.

Филипп был серьезен и непоколебим. Он уже слышал не раз от царя жалобы на бояр и знал цену этим жалобам.

– Государь, – заговорил он, – отличай лукавого от правдивого, принимай добрых советников, а не ласкателей.

Он опять коснулся самого щекотливого вопроса.

– Грешно разделять единство державы. Ты поставлен судить людей в правду, а не представлять из себя мучителя. Обличи тех, кто неправо говорит перед тобою, и отсеки от себя их, как гнилые члены, а людей своих устрой в соединении. Где любовь нелицемерная, там Бог.

– Не прекословь державе нашей! – крикнул царь, выходя из терпения, и вскочил с места, стуча об пол жезлом. – Не то гнев мой постигнет тебя, или оставь свой сан!

Митрополит тоже поднялся с места и твердо ответил:

– Я не просил тебя о сане, не посылал к тебе ходатаев, никого не подкупал. Зачем сам взял меня из пустыни? Если ты думаешь попирать законы, твори, что хочешь; я не буду слабеть, когда придет время подвига.

Митрополит неспешно вышел от царя. Царь сделал гневно несколько шагов за ним с сжатыми кулаками и, точно очнувшись от помутившегося его рассудок бешенства, остановился в ту же минуту, опираясь о стол и едва переводя дух от душившей его злобы. Казалось, он был готов растерзать святителя и только придумывал способ, как погубить непокорного монаха. Его бесило теперь все в Филиппе, не одно его мнимое соединение с боярами, не одна его упорная настойчивость, но и та невозмутимая сдержанность, то полное достоинства самообладание, которые составляли такую резкую противоположность с манерами и поведением самого вечно тревожного царя Ивана Васильевича.