В четверг, 4 ноября 1568 года, в Москве царствовала зловещая тишина. Никогда еще граждан не охватывало такое удрученное настроение, как теперь, и никто тем не менее не осмеливался даже говорить громко о том, что тяготило и смущало всех. Все видели, что в Успенский собор собирается духовенство, едут именитые князья и бояре; все знали, зачем они едут, и только тайно вздыхали да молились, чтобы Бог пронес беду. Беда была велика: царь Иван Васильевич, выслушав все доносы против митрополита Филиппа, собрав все улики против него, решился устроить против него торжественный суд в Успенском соборе. Никто не сомневался, что доносы и улики были наглой ложью, но все в то же время знали, что на суде всей этой лжи придадут значение истины и так или иначе обвинят подсудимого.

Духовенство и бояре с царем Иваном Васильевичем во главе собрались в Успенском соборе и торжественно в полном молчании уселись по местам. Первенствовал на суде новгородский владыка Пимен. Никогда еще он не чувствовал себя более сильным и счастливым, чем теперь. Он сознавал, что его враг, незначительный настоятель Соловецкой обители, вдруг сделавшийся московским митрополитом, обречен на гибель, а ему самому открывается место митрополита московского. Он был старшим из всех владык, к нему благоволил теперь царь. Все окружающие тоже смотрели на Пимена, как на преемника Филипппа, и более чем когда-нибудь боялись возвысить голос за последнего. Во времена великого князя Василия Ивановича еще были среди духовенства такие смельчаки, которые подали голос против самого великого князя даже в таком деле, как его развод. Теперь эта пора прошла без возвратно, и царь Иван Васильевич знал, что все будут говорить то, чего потребует он, несмотря на то, что среди этой массы людей многие были убеждены в невиновности владыки Отсутствовали на суде только доносчики и клеветники, так как главные враги Филиппа побоялись на первый раз очной ставки их и митрополита Его уменье влиять на людей было очевидно даже для них, и он мог смутить доносчиков, особенно Паисия. Зарождался в мелких душах и суеверный страх не чародей ли Филипп, не это ли придает ему смелости?

Его ввели в собор в полном облачении и поставили перед судьями

Обвинители заговорили поочередно, исчисляя его вины. Пимен, Пафнутий, Феодосий, князь Гемкин, все эти лица старались отличиться друг перед другом, обличая митрополита в враждебных замыслах против царя, перебивая друг друга в своем усердии перед царем. И бегство из Москвы во время казней Колычевых, и приветливые прием Сильвестра, и заступничество за земцев, и нападки на опричнину, все ставилось в вину митрополиту. Филипп молчал: ему было не в чем и не для чего оправдываться. Все, что он слышал из уст врагов, было ложью, ложью и только ложью. С колыбели преданный московским самодержавцам, он мог огорчаться поведением царя, недостойным высокого царского сана, но мятежником он не был и не мог быть.

Наконец обвинители смолкли, точно утомились лгать. Тогда митрополит поднял голову и обратился к царю.

– Государь, – заговорил он ровным голосом, – не думай, что я боюсь тебя, что я боюсь смерти за правое дело. Мне уже шестьдесят лет. Я жил от юности честно и беспорочно, не знав в пустынной жизни ни мятежных страстей, ни мирских козней. Так хочу и душу мою предать Богу, судье твоему и моему. Лучше мне принять венец невинного мученика, чем быть митрополитом, безмолвно смотря на мучительство и беззаконие. Я творю тебе угодное: вот мой жезл, вот мой белый клобук, вот моя мантия…

Он начал неторопливо слагать с себя эти знаки своего сана.

– Я более не митрополит, – сказал он наконец. И, обращаясь к духовенству, он прибавил:

– А вам, святители, архиепископы, епископы, архимандриты, игумены, иереи и все духовные отцы, оставляю повеление: пасите стадо ваше, памятуя, что за него вы ответчики перед Богом. Бойтесь убивающих душу больше, чем убивающих тело. Предаю себя и душу свою в руки Господа!

Спокойный и невозмутимый, он повернулся к дверям, намереваясь уйти из собора. Царь повелительно крикнул ему:

– Остановись! Хитро ты придумал, чернец, от суда уйти! Не тебе судить самого себя, дожидайся суда других и осуждения!

Он указал Филиппу на сложенные им знаки митрополичьего сана.

– Надевай снова одежду свою да служи обедню в Михайлов день!

Митрополит, не возражая, не колеблясь, надел снова клобук и мантию и взял свой жезл. Его спокойствие приводило царя в еще большую ярость, чем могли бы сделать это всякие возражения. Окружающие перешептывались и доказывали царю, что именно это невозможное спокойствие митрополита и есть явный признак его мятежного духа. Царь зловеще молчал и не говорил ни духовным лицам, ни боярам, что он думает предпринять далее.

Вернувшись во дворец, он призвал к себе своих любимых опричников и начал с ними таинственную беседу. Он делал распоряжение относительно участи митрополита. Среди этих бесед он неожиданно спросил:

– А что на Москве? Тихо?

– С чего ей не быть тихой? – ответил Малюта Скуратов. – Забились все в норы, словно кроты.

Царь Иван Васильевич подозрительно посмотрел на него.

– За митрополита-то своего, видно, не думают вступаться? – сказал он и вздохнул. – Не раз тоже мятежи затевали. В сиротстве моем, без отца и матери, всякие обиды мне чинили. Бабку мою покойницу, княгиню Анну Глинскую, растерзать хотели, дядю, князя Глинского, в храме Божием убили.

– Что было, то быльем поросло, – проговорил Малюта Скуратов. – Не такие теперь времена, государь. Да и на что твои верные слуги, как не на то, чтобы Москва дохнуть не смела против тебя?

Царь Иван Васильевич усмехнулся злой усмешкой:

– Вот посмотрим, каково Москва любит Филиппа. И прибавил:

– А наготове будьте!

– Мы за тебя, государь, в огонь и в воду! – гаркнули все. Царь одобрительно кивнул головой, но тревога в подозрительной больной душе не утихла. Хотелось, чтобы скорей настал Михайлов день. Не верилось, что этот день пройдет мирно, и в беспокойном уме уже рисовались картины всеобщей резни, усмирение мятежа. Несмотря на все прежние опыты, все еще казалось, что Москва не вполне усмирена и повергнута к ногам его. Слишком много крамол и мятежей хранила его память, хорошо знакомая с историей московского государства, которое созидалось и превращалось в сильную державу среди долголетней борьбы с уделами, с боярами.

В Михайлов день все в Москве узнали, что митрополит сам будет служить обедню в соборе, и толпы хлынули в Успенский храм. Всех охватила какая-то смутная, радостная надежда, что Бог пронес грозу мимо владыки. Не служил бы он, если бы был осужден.

Началось в соборе облачение митрополита, и, наконец, он в святительских ризах предстал перед алтарем. Внезапно в эту торжественную минуту раздался шум, и в распахнувшиеся двери хлынула толпа вооруженных опричников. Народ в ужасе расступился и очистил им дорогу, пятясь от них, как от прокаженных. Впереди всех шел отец молодого Басманова. В руках у него был какой-то свиток. Басманов направился прямо к владыке.

– От государя царя и великого князя Ивана Васильевича всея России за тобой прислан, – объявил он Филиппу.

Потом обратился к одному из стоявших около него опричников и приказал:

– Читай приговор!

Тот взял из рук Басманова свиток и стал во всеуслышание читать его. Говорилось в грамоте, что приговором суда всего духовенства, архиепископов, епископов, архимандритов, игуменов и иереев московский митрополит Филипп за его измены и мятежи лишается своего сана.

В церкви царствовало гробовое молчание среди народа, охваченного ужасом и горем. Громко и внятно читал опричник все возводимые на святителя клеветы: за все то, что приписывалось, его лишали митрополичьего звания. Приговор был прочитан.

Басманов махнул рукою, и по этому знаку опричники с остервенением бросились на Филиппа, как дикие звери на жертву. Они стали срывать с Филиппа митру , святительские одежды, бросая их на церковный помост. Кто-то притащил вылинявшую, разодранную, покрытую сотнями заплат монашескую рясу, и начали ее напяливать на владыку, издеваясь над ним. Филипп стоял неподвижно, спокойно, его лицо было светло, взоры обращались то на иконы, то на народ. Он был счастлив сознанием, что принимает за правое дело мученический венец. Кое-где уже слышались вопли и рыдания. Они достигли слуха митрополита. Он как бы очнулся от светлого сна.

– Дети, – заговорил он, обращаясь к пастве, – прискорбно душе моей разлучение с вами. Но успокойтесь. Я радуюсь, что терплю все это за церковь Божию. Настало время вдовства ее, и пастыри, как наемники, извержены будут.

– Молчи, чернец! – кричали опричники, зажимая ему рот руками и колотя его метлами.

Они схватили его за руки и поволокли из храма, наполнившегося стонами толпы. Заметая за несчастным след метлами, его дотащили до выхода. Здесь ждали его дровни. Его повалили на них спиной к лошади и повезли. Храм Успения опустел, богослужение прервалось. Весь народ, бывший здесь, не думал уже о богослужении и молитве, бросился с криками, плачем и воплями за митрополитом. Из домов на пути, где ехали дровни, выбегали люди и увеличивали собою число провожавших Филиппа. Вся эта несметная толпа наполнила воздух плачем. Филипп с любовью смотрел на народ, казалось, был вполне счастлив и благословлял провожавших его на обе стороны.

– Молитесь! Так Богу угодно! Молитесь! – громко говорил он бежавшим около него людям.

Дровни сперва ехали рысцой, потом поехали шагом, так как в узкой Никольской улице уже было трудно проехать среди толпы. Опричники метлами расчищали путь, запруженный народом.

У монастыря Николы-старого, где жил в последнее время митрополит, его стащили с дровней и поволокли в Богоявленский монастырь, находившийся против Никольского монастыря. Филипп успел еще сказать толпе:

– Дети, что мог, то сделал я. Если бы не для любви вашей, и одного дня на престоле не остался бы. Уповайте на Бога. В терпении вашем стяжите души ваши.

Ворота уже затворились за ним. Толпа осталась на улице, ее разгоняли, ей грозили. Подавленная горем, уже не умевшая стоять за кого бы то ни было, напуганная ужасами разбойничьих набегов опричины, она тихо начала расходиться по домам.

– Владыку везут! Владыку везут! – раздались, чем свет, на другой день крики народа.

И снова чернь, гости, купцы, люди земщины бросились к Богоявленскому монастырю. Еще раз они увидали своего митрополита на тех же дровнях, в той же изодранной, покрытой заплатами рясе, среди тех же вооруженных опричников, грозивших метлами толпе и ругавшихся над владыкой. Его везли в его митрополичьи палаты, где ждали его царь, духовенство, опричники и лжесвидетели.

Проходя по своим бывшим палатам, Филипп увидал знакомое ему лицо. Это был соловецкий старец, игумен Паисий. Филипп понял, зачем он явился сюда. С сожалением взглянул владыка на этого несчастного доносчика, соблазненного обещаниями епископского сана и стоявшего теперь с опущенной головой при виде владыки.

– Да будет благодать Божия на устах твоих, – тихо сказал митрополит несчастному настоятелю-честолюбцу. – Злое сеяние не принесет плода доброго. Что сеет человек, то и пожнет. Это не мое слово – Господне!

Его торопились привести к царю Ивану Васильевичу. Здесь снова посыпались на него обвинения. Теперь уже говорили не одни Пимен, Пафнутий, Феодосий и князь Темкин. Но и лжесвидетели, Паисий, Зосима. Нужно было выдумывать разные небылицы, за неимением действительных прегрешений за Филиппом, и потому обвинения были нелепы и не ограничивались одними указаниями на небывалые мятежи.

– Волшебством да чарами извести государя хотел и людей к себе сманивал! – кричали доносчики, прибегая к тем же выдумкам, которые погубили Сильвестра и Адашева.

– Убить, сжечь тебя, чернец, надо! – яростно воскликнул царь. – На медленном огне сжечь, по кускам резать.

– Старости его ради, оставь его в заточении кончать грешные дни, – с лицемерным состраданием говорили высшие духовные особы.

– Только молитв ваших ради, владыки, – ответил им царь, – готов я пощадить его.

Филипп молчал на обвинения, не дрогнул при словах о казни, не обрадовался пощаде. Как агнец среди волков, стоял он и думал только о том, чтобы еще раз попытаться образумить государя, в котором он видел высшего представителя земли.

– Государь, – возвысил он голос, – престань от начинания нечестивого. Вспомни прежних царей, предков твоих. Творивших добро мы ублажаем и по смерти, над царствовавшими злом и неправдою и теперь тяготеют проклятия. Государь, вразумись и подражай святым царям. Смерть не побоится сана твоего, и прежде ее немилостивого пришествия принеси плоды добродетели и собери себе сокровище на небесах, потому что собранное тобою в этом мире здесь и останется.

Царь Иван Васильевич даже не ответил ему. Он только метнул на него грозный взгляд и тотчас же дал знак опричникам. Они накинулись на Филиппа, как звери, поволокли его из палат, бросили на дровни и повезли в заточение. С руками, скованными тяжелыми железными кандалами, с деревянными колодками на ногах, в узкой и темной келий Филипп был брошен на связку соломы. Опричники вышли, тяжелый замок глухо щелкнул, и святитель, казалось, был забыт, так как ему не приносили несколько дней даже еды.

Москва была смирна и покорна, но не забыла владыку.

– Слышала, мать моя, про владыку-то, – шепотом рассказывала какая-то женщина другой.

– Известно, слышала! – со вздохом отвечала та. – Кто не знает. Схватили да погубили вороны.

– А про чудо-то, про чудо-то слышала?

– Нет, а что?

– Святый мученик! Вчера пришли это злодеи в его темницу смрадную, думали, он и душу Господу Богу отдал, а он, святитель наш, стоит, воздев руки к небу, на молитве, а цепи железные да колодки деревянные, распавшись, лежат…

– Да что ты, мать моя, вот чудеса-то! – воскликнула слушательница, крестясь.

К разговаривающим подошла третья женщина и спросила:

– Чего, бабоньки, толкуете? Не о святителе ли нашем?

Женщины осмотрелись кругом и ответили.

– О нем и есть.

– Это про чудо-то? – спросила подошедшая.

– А ты тоже знаешь? – с удивлением спросили они.

– Да кто же не знает? Самому царю доложили его опричники-то, злодеи-то наши. "Чары, говорит, чары сотворил недруг и изменник мой". Да сказывать никому не велел. Медведя приказал посадить голодного к угоднику.

– Ахти! Что ты, мать моя! – воскликнула с ужасом женщина.

Рассказчица успокоила их, шепотом рассказав;

– Сам царь пошел смотреть, хотел увидеть, как съел зверь угодника Божьего. Пришел, а угодник опять на молитве стоит, воздев к небу руки, а медведь свернулся в сторонке и храпит. Царь так и дался диву. "Чары, чары, говорит, творит епископ".

Женщины качали головами и крестились. Эти рассказы уже ходили по всей Москве, передавались из уст в уста. Москва, не решавшаяся ничего сделать для спасения своего владыки, точно вознаградила теперь свою совесть рассказами о его чудесах, признав его уже святым угодником Божиим. Слухи доходили до царя. Он делался все мрачнее и мрачнее и, наконец, велел перевести митрополита в монастырь Николы-старого. Народ тотчас же узнал об этом и по целым дням толпился около монастыря, желая увидать хоть тень в окне келий, где томился владыка.

– Это он, он вон ходит, мученик наш святой! – говорили со слезами на глазах люди, завидев движущуюся за решетчатым окном тень, и радостно крестились.

– Отче святый, помолись за нас грешных! – раздавались набожные голоса. – Помоги нам, угодник Божий, в скорбях наших, прости согрешения наши!

Царь Иван Васильевич в это время расправлялся с близкими к митрополиту лицами. Митрополичьи клирики и митрополичьи боярские дети подвергнуты пыткам и казнены. Целый ряд лиц из фамилии Колычевых подвергся той же участи. Василий, Тимофей, Иоанн, Георгий, Антон Колычевы пали жертвами мстительности несчастного царя, считавшего нужным истребить всю эту семью крамольников. Сам он в болезненном припадке беспощадного гнева снова неистовствовал, разоряя и сжигая дома опальных людей под Москвою.

Прискакав со своими опричниками в один из таких боярских домов с множеством пристроек, с высокой повалушей , он нашел здесь кроме других лиц юного Венедикта Борисовича Колычева, самого любимого из всех родных Филиппа. Колычев находился в повалуше. Царь отдал приказ связать всех бывших здесь людей, а Колычева привязали руками и ногами к балке в самом верху повалуши. Затем под дом подкатили бочонки с порохом и подожгли их. Едва успели отскакать на своих конях крамольники, как раздался страшный удар, начался треск рушившегося здания, среди клубов дыма и огненных языков пронеслись в воздухе щепы, балки, доски разрушенного здания. Торжествующие крики опричников огласили воздух. Казалось, что неприятели удачно разрушили крепость врагов. Вся ватага поскакала снова к дому, чтобы увидать поближе муки искалеченных жертв и добить убитых.

– Смотрите, смотрите, – крикнул один из опричников, всматриваясь в пространство. – Что это там за человек?

Он указал на какое-то темное пятно, видневшееся в поле. Все помчались туда. Среди поля сидел юноша, привязанный одной рукой к балке, и молился.

– Да это никак Колычев Венедикт? – сказал кто-то.

– Ого, за ноги, за руки привязали, а он верхом на балке сюда прилетел! Молодец, на хорошем коне проехался!

– Вот они, чары-то Филипповы что значат, – суеверно и трусливо заметил старший Басманов.

– А мы посмотрим, как от меня спасут чары, – проговорил грубо Малюта Скуратов и разом отсек голову молившемуся юноше Колычеву.

Он взял эту голову, из которой еще текла теплая кровь, и повез ее с собою к царю Ивану Васильевичу.

– Вот, государь, колычевская башка, – сказал Малюта Скуратов и швырнул голову к ногам царского коня.

– Чарами митрополита старого чуть не спасся, – шепнул царю с суеверным страхом Басманов. – К балке руками и ногами привязан был, а перенесся невредимым в поле… Правду говорили люди, что старик чародей!

Царь усмехнулся.

– Ну, значит, надо и послать ее к чернецу. Пусть порадуется!

Голову завязали в кожаный мешок и повезли к Филиппу Филипп стоял на молитве, когда загремел засов у его келий и щелкнул замок. Старец обернулся и увидал входящего к нему опричника. Тот насмешливо улыбнулся и подал ему вынутую из мешка голову.

– Вот голова твоего сродника, не помогли ему твои чары, – проговорил он с усмешкой.

Филипп увидал лицо любимого им юноши, с благоговением взял эту окровавленную голову, положил ее перед собою и склонил перед нею колени, тихо творя молитву. Потом он встал и со слезами умиления поцеловал в уста голову юноши, проговорив:

– Блаженны, кого избрал и принял Господь, память их из рода в род.

Он перекрестил голову юноши и безмолвно отдал ее снова опричнику. Тот уже не улыбался, а растерянно сунул свою ужасную ношу в мешок и вышел в смущении из келий. Такого спокойствия, такой покорности воле Божией он не ждал встретить.

Царь бесновался. Спокойствие врага, постоянное стремление народа увидать святителя у окна его келий, неумолкавшие слухи о совершаемых узником чудесах, эта народная канонизация врага царского святым заживо, все выводило его из себя. Несмотря ни на какие угрозы опричников, народная масса, видимо, уж причисляла Филиппа живым к лику святых мучеников и угодников Божиих, просила его заступничества и молитв. Это было что-то беспримерное, и противодействовать этому не было возможности, так как нельзя же было истребить весь народ. Царь приказал увезти бывшего митрополита подальше от Москвы в тверской Отрочь-монастырь.

К Филиппу приставили пристава Степана Кобылина. Выбор был удачен. Это был бессердечный зверь, готовый мучить и тиранить узника.

Был декабрь, но узнику не дали даже сносной теплой одежды. Его потащили в плохих санях, не заботясь даже кормить его. Пристав то и дело издевался над ним и осыпал его ругательствами. Старец едва дышал и уже не думал ни о чем земном, покорно и радостно ожидая близкого часа кончины.

Царь Иван Васильевич, казалось, мог теперь успокоиться: он видел, что вся Москва покорна его воле, что никакие зверства, никакие поругания не выведут ее из покорного оцепенения и не заставят стать на сторону крамольников-бояр. Но одна ли Москва когда-то проявляла строптивость и противилась его воле и воле его предков? Не хотел ли когда-то князь Владимир Андреевич лишить престола его сына? Не уцелел ли дух непокорности в Новгороде и Пскове? Покончить с этими значило покончить со всеми склонными к неповиновению людьми.

Никогда еще не оказывал стольких милостей и такого доверия князю Владимиру Андреевичу царь, как теперь. Он сначала переменил его родовой удел на лучшие города. По-видимому, это была большая милость, но в сущности царь Иван Васильевич рассчитывал на то, что в новом уделе не знали, а значит, и не могли любить князя. Потом царь подарил князю место для дворца в Кремле и вверил ему в Нижнем Новгороде войско для защиты Астрахани. Однако, узнав, что в Костроме покорные царю жители встретили двоюродного его брата с хлебом солью, желая доказать свою преданность всей царской родне, он приказал привезти костромских начальников в Москву и казнил их. Тем не менее к князю Владимиру Андреевичу он продолжал относиться с лаской и так как прошла опасность войны, ласково звал его к себе из Нижнего. Князь Владимир Андреевич двинулся к слободе Александровой с женою и детьми. Он даже и не подозревал, что в это время одним подкупленным по приказу царя поваром сделан уже на него донос: повар, ездивший в Нижний Новгород будто бы за рыбою, купил там отраву и привез ее царю, объявив, что дал ему ее вместе с деньгами князь Владимир Андреевич для отравления царя. Ничего не подозревая, князь Владимир Андреевич приближался к слободе Александровой и остановился в одной из окрестных деревень, Слотине. Он дал знать царю о своем приезде. Вместо ответа в деревню поскакал целый отряд вооруженных опричников. Они окружили деревушку, как неприятельский лагерь, с трубным звуком и гиканьем. Царь был во главе их. Он послал к перепуганному князю Владимиру Андреевичу Василия Грязного и Малюту Скуратова, которые объявили, что царь приехал к князю не как к брату, а как к врагу.

– На жизнь государеву злоумышлял, – кричал всегда радовавшийся всяким казням Малюта Скуратов. – Повара с зельем к государю подослал, да изловили его.

Князь ужаснулся. У него и в помыслах не было ничего такого.

– Христом Богом клянусь, – стал он оправдываться, – и в помышлении не было! Какой повар? О каком зелье толкуешь?

– Нечего прикидываться! – сказал Малюта Скуратов. – Опоздал немного. Злодей-то во всем повинился.

Приволокли повара.

– Давал тебе зелье князь Владимир Андреевич? – стали допрашивать повара.

– Давал и пятьдесят рублев дал, чтоб царя извести, – смело ответил повар.

– Бога ты не боишься! – воскликнул князь. – Я не видал тебя никогда!

– Не видал бы, не давал бы зелья, – ответил повар, – а то и зелье, и деньги нашли у меня.

Князь Владимир Андреевич, его жена и дети разрыдались. Ничего они не знали, ни в чем не были виноваты. Это знали не одни они, но и Василий Грязнов, и Малюта Скуратов, и царь. Тем не менее их потащили к царю Ивану Васильевичу. Он встретил их мрачным взглядом, злобно усмехаясь в ответ на их вопли. Они упали перед ним на колени, моля о пощаде себе и своим людям, клялись в невинности и обещали постричься навек в монастырь.

– Ты искал моей жизни и короны, – крикнул царь. – Радовался, что мой смертный час наступал, подкупал людей против моего сына идти. Не удалось тогда, так теперь извести меня задумал. Ты приготовил мне отраву, так пей же ее сам.

Несчастного князя посадили с женой и дочерью за стол и принесли яд.

– Пей! – приказывал царь.

Князь отказался и обратился к жене.

– Я должен умереть, но не могу быть сам себе убийцею! – проговорил он.

Княгиня Евдокия Романовна из рода Одоевских отерла слезы и твердо сказала мужу:

– Друг мой, ты не сам налагаешь на себя руки. Тебя губит тот, кто дает тебе отраву. Если уже умирать, то лучше от руки царя, чем от руки палача. Бог отмстит на страшном суде за невинную кровь.

Эти слова подействовали на князя. Он взял стакан, помолился и выпил яд. То же сделали его жена и дочь, княжна Евдокия Владимировна. Отрава начала действовать. Несчастные страшно страдали. Царь Иван Васильевич, сидя на скамье, наслаждался их муками. В его уме бродили воспоминания о том, как интриговал князь Владимир Андреевич в свою пользу во время его болезни. Попадись в руки князя власть, он всех бы перевел, кто был близок к царю. Теперь за этот грех и платит. Когда ни в чем на этот раз неповинные мученики скончались, он приказал позвать боярынь и служанок княгини Евдокии. Они были горячо преданы умной и доброй госпоже.

– Вот трупы моих злодеев! – проговорил царь. – Слуги вы их, но из милосердия дарую вам жизнь!

Произошло нечто неожиданное. Женщины начали кричать:

– Не нужна нам твоя милость, злодей проклятый!

– Терзай нас! Легче нам умереть, чем твою милость принять!

Их раздели донага и расстреляли. Тотчас же был отдан приказ утопить в Шексне когда-то отличавшуюся честолюбием и потом ушедшую в монастырь мать князя Владимира Андреевича, монахиню Евдокию. Заодно утопили и вдову князя Юрия Васильевича, знаменитую своим благочестием и добротою инокиню Александру, которую когда-то царь Иван Васильевич и любил, и уважал. А вместе с этими женщинами утопили какую-то инокиню Марию, тоже знатного рода, и с нею еще двенадцать человек.

Чем больше приносил царь Иван Васильевич кровавых жертв, тем сильнее убеждался он сам, что его все еще окружают изменники и предатели. Не было уже почти никого, кому бы он верил. Он начинал коситься на самих опричников. Смерть ненавистной всем татарки царицы Марии Темгрюковны была приписана им отраве. Постоянно помогавший ему в составлении отрав голландский врач Бомелий, занимавшийся в то же время астрологией, нашептывал ему, что он окружен изменниками, предателями и злодеями. Охваченный страшным душевным недугом подозрительности, царь в отчаянии, дрожа за свою жизнь, уже писал английской королеве Елизавете о том, что он, гонимый своими подданными, хочет бежать в Англию, и королева обещала дать гонимому царю приют у себя в государстве. В это-то страшное время какой-то бродяга с Волыни, потерпевший наказание в Новгороде, написал от имени архиепископа Пимена и знатных новгородцев письмо к Сигизмунду-Августу, спрятал это письмо в Софийской церкви за образ Богородицы, а сам убежал в Москву и донес государю, что новгородцы отдаются Литве. Этого было достаточно для начала страшного новгородского погрома. Тотчас же послали в Новгород искать изменную грамоту, нашли ее по указанию доносчика, и поход на Новгород был решен. Новгородского заступника и ходатая, Филиппа, уже не было около царя Ивана Васильевича. Царь, все опричники, масса боярских детей отправились в путь. Проезжать приходилось по тверским землям, и царь припомнил, что в былые времена тверское княжество оказывало непокорность московским великим князьям и нередко боролось с Москвою. Это было давно, но царь Иван Васильевич решился расплатиться и за эти давно минувшие исторические события, залив кровью свой путь по тверской области. Первый город на пути, Клин, подвергся разграблению и убийствам. Затем все двинулись в Тверь. Город окружили войском, а сам царь поместился на отдых в одном из окрестных монастырей. Тотчас же отделился от всей царской свиты Малюта Скуратов и таинственно куда-то поехал в сопровождении нескольких спутников. Никто не знал, какое поручение было дано ему царем Иваном Васильевичем. Он держал путь на Отрочь-монастырь.

Со страхом увидели монахи знаменитого своею жестокостью любимца царя, появление которого не сулило добра. Он слез с коня и спросил:

– Где келия бывшего митрополита московского, чернеца Филиппа?

Растерявшиеся монахи повели его через монастырский двор и, открыв низенькую дверь, подвели опричника к убогой келий. Она едва озарялась лампадным светом, слабо озарявшим ее убогую обстановку и исхудалого старца, стоявшего на коленях на молитве. Трудно было узнать в этом исхудалом человеке прежнего Филиппа. Он казался не живым существом, а какою-то тенью человека. Движение и шум не оторвали его от молитвы.

– Хорошо, ступайте! – сказал монахам опричник, переступая одной ногой порог келий.

Он, стоя в дверях, остался один с Филиппом и окликнул последнего. Тот с трудом поднялся с коленей, держась исхудалою рукой за аналой . Взглянув на пришельца, Филипп узнал его сразу и понял тотчас значение этого посещения. Ни тревоги, ни смущения не выразилось на его старческом, изможденном лице. Он ждал давно этой минуты и радовался ее наступлению. Малюта Скуратов пролез в дверь, сильно согнув свое мощное туловище, подошел к старцу, смиренно кланяясь, и сказал мягким тоном:

– От государя царя и великого князя всея России Ивана Васильевича прислан. Подаждь, владыко святый, благословение царю идти на великий Новгород.

Филипп взглянул на него пристальным взглядом и спокойно промолвил:

– Не кощунствуй! Делай то, зачем прислан!

Он обернулся лицом к иконе, снова склонил колени и начал тихо молиться:

– Владыко Господи Вседержителю, приими с миром дух мой; пошли Ангела мирна от пресвятые славы Своея, наставляющаго меня к трисолнечному Божеству. Да не возбранен будет мне путь от начальников тьмы с отступными его силами и не посрами меня перед Ангелами Твоими и лику избранных меня причти, яко благословен во веки, аминь.

Малюта Скуратов с яростной злобой уже нашарил в полутемной келии подушку и бросился с нею на великого старца. Он, этот каменносердечный муж, зажал ею уста молящегося, повалил его и придушил, тяжело переводя дух от усталости.

Несколько минут он не двигался с места, стоя на коленях над задушенным старцем, и зорко наблюдал, как утихал в этом старческом теле последний трепет жизни. Наконец тело перестало вздрагивать, в груди смолкло последнее биение сердца. В келий слышалось только тяжелое сопение согнувшегося на полу убийцы-злодея. Малюта Скуратов, видя, что дело покончено, поспешно поднялся с пола и, даже не взглянув на святого мученика, выбежал из келии, направляясь прямо к настоятелю монастыря. Тот стоял среди монахов. Все они были охвачены страхом, сбились, как стадо перепуганных овец, в кучу, точно ожидая смерти.

– Вы чего смотрели? – крикнул Малюта Скуратов хриплым голосом. – Келию чернеца так натопили, что дышать нельзя. Будет вам ужо от царя за небрежение! Филипп-то, как стоял, так и помер. Служить не умеете! Царь вам покажет. Вам надзирать следовало за ним, а вы его уморили.

Он начал ругаться площадною бранью, потом крикнул:

– Ройте сейчас могилу. Чего стоите, рты разинув? Ну, шевелитесь! Ах вы, окаянные бездельники!

Он с руганью пошел впереди монахов, прошел за алтарь соборной монастырской церкви Святой Троицы и остановился.

– Здесь ройте! – крикнул он, указывая на выбранное им место. – Ну, проворней!

Притащили лопаты и заступы. Промерзлая земля едва поддавалась усилиям копавших могилу. Заступы звонко ударяли о твердую заледеневшую массу. Малюта Скуратов торопил:

– Глубже ройте! Обрядите покойника! Некогда мне мешкать с вами! Колоды-то, чай, есть готовые?

Один из старцев ответил, что есть.

– Известно, заживо себе колоды готовите. Ну и ладно. Кладите его в гроб да несите сюда, – скомандовал Малюта Скуратов.

В полной тишине совершалось мрачное дело. Только звонкие удары заступа да лопаты нарушали тишину. Через час могила была вырыта.

Тихо и печально вынесли в гробу тело Филиппа и направились к могиле. Малюта Скуратов нетерпеливо и сумрачно ожидал конца погребения. Вот опустился гроб в промерзлую землю, вот застучали о его крышку крупные комья этой земли, наполняя глубокую яму. Могила была зарыта. Малюта Скуратов направился к своему коню, вскочил на него и в сопровождении ожидавших его спутников исчез в полумгле вечернего зимнего дня.

В Твери уже лилась кровь. Сперва начали грабить духовенство, ломали и уносили с собой все, что могли. Потом принялись за частных лиц, резали, жгли, топили. Сам царь Иван Васильевич собрал пленных поляков и немцев, содержавшихся в тюрьмах и частных домах в Твери. Их потащили на Волгу, рассекали на части и бросали под лед. Погубили по счету, составленному потом самим царем во дни его тяжкого покаяния, до полуторы тысячи человек. Потом направились на Торжок. Здесь повторилось то же, и также пострадали пленные немцы и татары. Вышний Волочок, Валдай, Яжелбицы сделались тоже жертвой опричников. Грабеж и убийство совершались и по дороге, и по деревням. Опричники хватали встречных, убивали их, как зайцев, ни за что ни про что, ради потехи. В Новгород послали передовой полк, чтобы окружить город. Здесь похватали духовенство, заковали и поставили на правеж, требуя выкупа до приезда царя. То же сделали с знатнейшими жителями и торговыми людьми. Царь приехал в Новгород 6 января 1569 года и тотчас отдал приказание перебить игуменов и монахов, стоявших на правеже. Так прошло 7 января Восьмого января царь дал знать, что приедет к Св. Софий к обедне.

Архиепископ Пимен в назначенный царем для приезда в Новгород день вышел со всем собором, с крестами и иконами на Волховский мост и стал у часовни Чудного креста для встречи государя. Честолюбивый и злой владыка смотрел теперь не так, как тогда, когда он принимал в своих владычных палатах и угощал государя, клевеща на Филиппа и мечтая о митрополии для себя. Не похож он был на того Пимена, который председательствовал на соборе, судившем в Успенском соборе уже обвиненного Филиппа. Испуганный, едва державшийся на ногах, он теперь, сразу постарел и осунулся и мысленно молился только об одном, чтобы остаться целым и не подвергнуться самому участи Филиппа. Наконец он и окружавшее его духовенство заволновались, завидев приближавшегося к мосту государя. Царь шел со своим сыном Иваном, окруженный опричниками; по выражению его лица, по торопливой, неверной походке легко было угадать, какая буря бушевала в его больной душе. Увидев архиепископа он даже не приложился ко кресту и, стуча посохом, крикнул:

– Злочестивец, не крест держишь, а оружие! Вонзить его в сердце наше хочешь вместе со своими злыми соумышленниками. Отчину нашу, Великий Новгород, Жигмонту-Августу отдать задумали. Не пастырь ты и сопрестольник Святой Софии, а волк хищный, губитель, изменник нашему царскому венцу и багру досадитель!

Он, резко выкрикивая слова, приказал ему:

– Иди в церковь Святой Софии и служи литургию!

Пимен со всем духовенством, иконами и крестами пошел обратно к храму, чувствуя, что под ним подламываются ноги. Высохшие от внутреннего жара губы бормотали какие-то молитвы, а в голове мелькала одна мысль: "никто теперь не спасет". Вспомнился ему теперь Михайлов день. В этот день тоже приказали владыке Филиппу служить обедню, а потом…

– Горе мне, горе мне, грешному! – шептал упавший духом старик. – За Филиппа владыку наказует мя Господи!

Однако богослужение на этот раз не прервалось, не нарушилось ничем.

Царь отслушал обедню, потом пошел в великолепные владычные палаты. В столовой палате уже все было готово к обеду. Столы блестели золотом, серебром и хрусталем, дорогими сосудами иноземного изделия. Владыка по старой памяти приготовил обед на славу, надеясь гостеприимством умилостивить даря. Еще так недавно именно в этой палате царь наедался и напивался, весело беседуя с хозяином и выслушивая его известы на Филиппа. Теперь было не до веселья. Царь, царевич и опричники как-то подозрительно переглядывались между собою и осматривали зоркими глазами украшения стола. Наконец все сели по местам. Готовились обносить блюда с яствами.

Вдруг царь завопил страшным голосом:

– Гей, вы!

Это был условный знак. Все сразу поднялись с мест. В палату ворвались вооруженные люди, схватили могучими руками Пимена с его приближенными, с хохотом и бранью поволокли их, колотя в спину, из палат – и начался повальный, невиданный еще доселе грабеж. Грабили владычные палаты, келий, часовни, а дворецкий Лев Салтыков и духовник царский Евстафий обирали Софийскую церковь. У всех руки и карманы были полны дорогих сосудов, риз от образов, драгоценных крестов. Что нельзя было пограбить, то били и ломали, бросая на пол, топча венецианское стекло. Царь Иван Васильевич и царевич Иван Иванович уже были на городище и совершали суд. Сюда привезли уже ранее захваченных именитых людей, выборных, приказных, торговцев с детьми и женами. Царь приказывал раздевать их донага и, по выражению того времени, терзать неисповедимыми муками, поджигать некоею составною мудростью, огненною, носившею название "поджара". Затем искалеченных и полуобгорелых людей привязывали к саням и вскачь волокли по замерзшей земле к Волхову. Здесь их бросали с моста. Обнаженным же женщинам связывали руки с ногами, детей навязывали на них и в таком виде бросали их тоже в реку. Некоторые всплывали на поверхность воды, тогда пускались в ход багры и топоры. Царевич Иван Иванович тешился более всех, упиваясь всею этою свалкою.

Пять недель продолжалась эта потеха несчастного царя Ивана Васильевича и его нравственно искалеченного сына, царевича Ивана Ивановича.

Потом началось истребление всего в монастырях, а далее в домах торговцев. Жгли и разрушали все. Иногда приходило желание истребить все живое, и тогда убивалось все – люди, скот, птица. Не было такого монастыря, такой церкви, где не убили бы десяток людей.

В понедельник на второй неделе поста царь приказал собрать оставшихся в живых новгородцев по одному человеку с каждой улицы. Призываемых охватил смертельный ужас. Они знали, на что они шли. Они предстали, как тени, перед разгневанным царем, зная, что ждет их. Но царь был неузнаваем. Морщины на лбу разгладились, в глазах не было злобы, они смотрели открыто. Произошла какая-то чисто стихийная перемена, какие бывают только в природе, где за страшным ураганом вдруг настает ясный безветренный день. Эти стихийные перемены нередко бывали и в нем, точно временно помраченный рассудок внезапно прояснялся и вступал в свои права. Царь весело взглянул на пришедших новгородцев милостивым оком и спокойно сказал им:

– Мужи новгородские, молите всемилостивого, всещедрого, человеколюбивого Бога о нашем благочестивом царском державстве, о детях наших и о всем христолюбивом нашем воинстве, чтоб Господь даровал нам свыше победу и одоление врагов видимых и невидимых. Суди Бог изменнику моему и вашему архиепископу Пимену и его злым советником! На них взыщется кровь, здесь излиян-ная. Да умолкнет плач и стенание, да утишатся скорби и горесть! Живите во граде сем и благоденствуйте с благодарностью. Я вам оставлю вместо себя наместника, воеводу моего князя Петра Даниловича Пронского…

Гордого честолюбца архиепископа Пимена посадили на белую кобылу лицом к хвосту, в рваной одежде, дали ему волынку и бубен, окружили скоморохами, плясавшими и игравшими вокруг него на своих инструментах, и стали водить по городу. Царь Иван Васильевич, глядя на него, много смеялся веселым и беспечным смехом и кричал ему вслед:

– Тебе бы, скомороху, пляшущих медведей водить, а не владыкою быть!

КОНЕЦ