Аресты родного дяди малолетнего великого князя и именитого боярина князя Андрея Ивановича Шуйского произвели известное впечатление среди московского населения. Московские торговые люди и чернь не походили еще в то время на новгородских людей, давно привыкнувших интересоваться общественными делами и принимать в них участие. В царствование Ивана Васильевича III и Василия Ивановича москвичи жили своею замкнутою жизнью и более или менее безучастно смотрели на распоряжения и действия правительства. Теперь же, когда на престоле был малолетний великий князь, правление находилось в руках молодой женщины и бояр, когда все не без тревоги смотрели на неизвестное будущее – неожиданное событие, происшедшее через неделю после смерти великого князя и не обещавшее ничего доброго впереди, вывело людей из их обычного равнодушия и заставило судить об этом деле вкривь и вкось. На торговых площадях и в местах сборищ гулящих людей только и говорили, что о нем.
– Не успели похоронить государя, а уж изменное дело затеяли, – рассуждали люди. – Известно, великий князь малолетен, а за него мать да бояре правят, как тут не половить рыбу в мутной воде.
– А еще родной дядя прозывается, – говорили другие. – Что ж от чужих-то ждать, коли свои насупротив государя идут.
– А ты подожди, не то еще будет, – раздавались угрожающие голоса. – Бояре себя еще покажут, да и от Глинских нечего добра ждать. Свою челядь унять не умеют, озорничает так, что житья нет.
– Известно, сродственники государя господа, так и холопы в родню с ним лезут, – подсмеивались шутники.
– Пока шеи не сломают, поозорничают!
Брожение было неясное, смутное, но не предвещавшее ничего доброго.
Не менее смутное впечатление произвело это событие и при дворе. Одни, готовые всегда радоваться чужой беде и льстить сильным, говорили, что так и надо было поступить, как поступили правители, так как государство находится в руках молодой беспомощной женщины и малолетнего ребенка, а потому всякая смута является тем более опасною и преступною. Другие, устраняя с дороги князя Юрия Ивановича, мечтали о захвате власти в свои руки, так как великая княгиня Елена, увидав измену, сознает необходимость опереться на чью-нибудь твердую руку. Третьи, всегда подозрительные и ищущие тайных пружин, шептались, что все это дело нечистое, что тут происки князя Бориса Горбатого и кого-то еще, кто руководил самим князем Горбатым, может быть князя Овчины, боярыни Челядиной, одним словом, самых близких к великой княгине людей. Наконец, были и такие трусливые по натуре люди, которые просто испугались этого происшествия: добра нечего ждать, если через неделю после смерти великого князя смуты начинаются и даже его единоутробный брат не находит пощады. Но в редких толках князей и бояр не проскальзывало опасений за свою собственную безопасность, личных рассчетов на выгоды, корыстных соображений. Искренние чувства: приязнь, преданность, любовь, сознание долга – являлись в это глубоко безнравственное время только в редких исключительных личностях, только в редких исключительных семьях.
Такою семьею была семья боярина Степана Ивановича Колычева.
Сам боярин Степан Иванович был сознательно предан государям, видел в объединяющем Русь самодержавии благо отечества, не употреблял никаких происков для достижения власти. Его домашние вполне разделяли взгляды главы дома, верные духу времени, правилу во всем подчиняться старшему в семье. Когда арестовали князя Юрия Ивановича, старик Колычев увидал в этом просто исполнение печальной необходимости защитить престол от смут. Сам он не играл никакой выдающейся роли ни в этой истории, ни в правлении этого времени, не лез вперед Тем более порадовало его то, что его сына неожиданно назначили в это время в числе других молодых боярских детей состоять при малолетнем великом князе. Он сообщил об этой радости своим домашним и, видя грустное выражение лица сына, серьезно напомнил ему, что долг его служить государям и что давно пора ему приблизиться ко двору. Возражений отцам тогда не Делалось детьми, подчинение родительской воле было Полное, и молодой Федор Степанович молча выслушал свой приговор: поступление ко двору было для него чем-то вроде строгого приговора, тяжелого наказания.
Печальный сидел он в своей комнате, чувствуя с горечью, что теперь его оторвут от его дорогих книг, от его любимых занятий, когда к нему вошел Гавриил Владимирович Колычев. По лицу пришедшего было видно, что он сильно чем-то встревожен и озабочен. Он поцеловался трижды с хозяином и стал в волнении ходить по комнате.
– Сейчас сказывали, что к государю великому князю тебя берут. Поздравил бы тебя, да не с чем, – заговорил он отрывисто в сильном возбуждении. – Милость хуже казни!
– Да что же, я и не скрываюсь, что невесело мне, – ответил Федор Колычев. – Не привычен я к их порядкам, к их жизни. Да и свое дело забросить придется.
Гавриил Владимирович махнул рукою, проворчав:
– Всем не сладко!
И через минуту, как бы поясняя свою мысль, прибавил:
– Тебе вот в государевых хоромах торчать по целым дням теперь нужно будет, а я только о том и думаю, как бы целым и вовсе из Москвы уйти.
– Случилось что? – заботливо спросил хозяин.
– О князе-то Юрие слышал? – спросил Гавриил Владимирович вместо ответа.
– Как не слыхать, вся Москва знает, – ответил Федор.
– Теперь, значит, за кем черед? – спросил Гавриил Владимирович, вопросительно взглянув на него. – За князем Андреем Ивановичем. Одного сбыли, теперь другого постараются сбыть с рук.
– Ну, князь Андрей ничего не замыслит против государя, – сказал Федор Колычев.
Гавриил Колычев загорячился:
– Простота ты! Право, простота! Разве им нужно, чтобы виноват в чем человек был. Им сжить нужно человека, вот и все. Близкие люди князя Андрея Ивановича уж все это смекают, сегодня еще говорили ему, чтобы ехал скорей в Старицу подобру-поздорову. Так нет, сорочин, видишь, дождаться хочет, толкует, что припросит у великой княгини городов себе. Нашел время просить! Теперь благодарить Бога нужно и за то, что жив да цел остаешься. И добро бы еще сам он не понимал или храбер был через меру. Так нет, суется везде, мечется, выспрашивает, не серчают ли на него, а ехать не едет.
Он усмехнулся.
– Так тоже ему и скажут, таят против него злобу или нет. Не дураки тоже. А как нужно будет, подошлют недоброго человека, наплетут на князя, чего и во сне он не видал, – и конец. Да и наплести-то на него не трудно. Прост он больно и с трусости сам на себя лишнее наговорит.
Он сердито сплюнул.
– Эх, дела! Не смотрел бы ни на что! Кажется, сотню земных поклонов отобью, когда отсюда вырвусь. Вон мой Ермолай, дальше своей конюшни, кажись, и не видит ничего, а и тот говорит: "и когда это мы, тьфу ты, Господи, из этого ада кромешного выберемся". Больно уж испакостилась ваша Москва. Все друг другу яму роют, один сегодня в нее попадет, другой завтра. Кто уцелеет – один Господь ведает. Разве что князь Иван Федорович Овчина.
– Что так? – спросил Федор.
– Больно уж близок к постельным палатам великой княгини.
– Сестра его мамой у великого князя, – пояснил Федор Колычев.
– Да, да, она-то мамкой приставлена при великом князе, а он, почитай, что сам чуть не великий князь.
Федор в недоумении посмотрел на своего родственника.
– Говорить-то тошно, – сказал тот. – У вас в Москве такое творится, что руками только разведешь. Мужья жен в монастыри насильно ссылают, чтобы самим было свободнее на других жениться, жены чрез потворенных баб заводят шашни с добрыми молодцами, а в великокняжеских хоромах, так там уж и вовсе небывалое творится.
Опять он сердито сплюнул.
– Взял бы я эту самую боярыню Агрофену Федоровну Челяднину да не так бы высек, как вдову Транхониота секли, а кнутом бы на площади отстегал.
– Что она тебе сделала?
– Не мне, а всем, всему государству. Брата своего великой княгине сосватала, вот что!
Федор Колычев с досадой махнул рукой.
– Непутное говоришь!
– А вот погоди, сам увидишь. Стоять-то близко около них будешь.
Федору Колычеву стало еще тяжелее от этих речей, еще яснее он начал понимать, что предстоит ему попасть в омут происков, корыстных сделок, нравственной распущенности. Как уцелеть чистым и незапятнанным в этом тонущем в грязи мире? Как выйти невредимым среди расставляемых на каждом шагу силков и сетей?
– Все чуждо и все чужды там, – задумчиво говорил он сам себе и снова смотрел с печалью на свой уголок, где жилось так свято, так спокойно.
Как ново и дико показалось ему в великокняжеском дворце, когда он впервые попал туда в числе разной молодежи, детей боярских и княжеских, назначенных к маленькому великому князю. Ребенок был странен – горяч и неровен по характеру, то ласкался с женственной нежностью к приближенным, то топал ножонками и кричал на всех, как настоящий деспот; наблюдательность и память у него были замечательные, и на него производили впечатление такие мелочи, которые ускользали даже от наблюдения взрослого; каждое неосторожно сказанное слово западало в его удивительную память, а этих слов, неосторожных, циничных, развращающих, было тем более, что недальновидные окружающие вовсе не стеснялись при ребенке, полагая, что он ничего не понимает. Среди бивших во дворце баклуши, сквернословивших, не остерегаясь ребенка, сплетничавших и ссорившихся между собою молодых развращенных боярских детей и княжат Федор Степанович Колычев сразу резко выделился своею высокою нравственностью и серьезным складом ума. Великая княгиня отнеслась к нему милостиво и даже с некоторым любопытством, так как о нем уже много говорили при дворе его дальние родственники-старики, как о человеке необыкновенно серьезном, умном и ученом, а юный великий князь сразу полюбил его, что не могло быть удивительным. Ребенок нуждался в ласке и внимании, в разумных ответах на бесчисленные вопросы и в серьезных объяснениях того, что занимало его пытливый ум. Легкомысленные и невежественные барчата не могли удовлетворить этих требований малютки, жаждавшего знаний, искавшего пояснений: они могли научить его разным мерзостям и посвятить его в грязные тайны жизни, что они и делали, не стесняясь, но Я только. Ни охоты возиться с ребенком, ни знаний не было у них. Большинство было развращено до мозга костей с самой ранней юности и оставалось не только не начитанным, но и вполне безграмотным. Федор Колычев был человеком иного склада ума, иного характера, и лучшего воспитателя не мог бы найти маленький великий князь. Но, к несчастью, мальчугану удалось далеко не всегда быть около любимого юноши с глазу на глаз, так как его вечно окружала целая масса самых разнообразных приближенных, а положение его требовало, кроме того, чтобы он, как заведенная кукла, принимал участие в разных придворных церемониях того времени.
Страсть к этим церемониям, торжественным выходам и выездам у великокняжеского двора была чисто азиатская, да притом и великая княгиня Елена Васильевна любила представительность и пышность, и во всех этих приемах послов, торжественных выходах в церковь, пышных поездках на богомолья принимал деятельное участие малолетний великий князь, от имени которого уже писались и разные грамоты, как от имени взрослого. "Се яз князь Великий Иван Васильевич всея Руси пожаловал есми", значилось в этих грамотах, точно и в самом деле этот ребенок уже управлял вполне самостоятельно делами политики и мог давать разные льготы и преимущества монастырям.
В сущности же именно этот вопрос – вопрос, кто должен править, являлся в это время главным яблоком раздора и из-за него боролись все во дворце, нисколько не думая о настоящем правителе-ребенке. В боярской думе ворочали делами князь Михаил Львович Глинский и Шигона-Поджогин, косились на них князья Шуйские и Вельские, а в это время в постельных палатах великой княгини созревала иная сила, при помощи происков и ухищрений боярыни Челядниной, главной пособницы князя Овчины и Елены. Князь был постоянным посетителем задней жилой половины великокняжеского дворца, своим человеком и в глазах правительницы, и в глазах маленького государя, любившего его горячо.
– Крепкая рука нужна, государыня, да рукавицы ежовые, – говорил великой княгине князь Иван Федорович Овчина-Телепнев-Оболенский, беседуя с нею с глазу на глаз в ее хоромах, – чтобы осадить бояр да князей.
– Ах, ты все о том же и о том же, – с усмешкой заметила она. – Только у тебя и есть на уме, что дела!
– И ты, государыня! – добавил он, глядя на нее страстными глазами.
Она потупилась, застыдившись, и с улыбкой проговорила:
– Что ж, у тебя, кажись, рука не без силы, а ежовые рукавицы ты всегда сумеешь надеть. Ты ведь умеешь забирать людей в руки.
– Пока мне князь Михайло Львович да Шигона-Поджогин шеи не свернут, – с насмешкой заметил князь Овчина.
Она нахмурила тонкие темные брови при упоминании этих имен. Давно эти люди начинали ее раздражать своим властолюбием.
– Да, много они власти забрали. В думе среди бояр они и вершат все дела, – проговорила она и, немного стесняясь, прибавила: – А хуже того, что князь дядя меня за малолетку считает да учить хочет. Я, кажется, не на помочах хожу…
Князь Иван насторожился и с любопытством спросил:
– Учить? Уж не насчет ли меня? Она утвердительно кивнула головой.
– Разве он что знает? – не без некоторой тревог спросил князь Овчина. – Заприметил что?
– Нет, покуда кругом да около ходит. А все же шило разве утаишь в мешке? Тоже люди добрые наплести всего готовы…
Князь Овчина неожиданно поднялся с места.
– А если и доподлинно узнает – пусть! – резко и почти с угрозой сказал он. – Ему же хуже будет.
– Да ты не тревожься! – успокоила она ласково и взяла его за рукав. – Ишь ты какой. Сядь! Придешь на часок, толкуешь все о делах да о делах…
– А ты, государыня, о чем толковать хочешь? – с луковой усмешкой спросил он, заглядывая в ее плутоватые глаза. – Тебе только приказать стоит, а я твой холоп.
Она посмотрела на него любовным взглядом.
– Холоп! Поди, не справиться бы, если бы такими холопами управлять пришлось.
– А ты попробуй!
И, переменяя тон, он страстно проговорил:
– Лебедушка ты моя ненаглядная! Радость ты моя!
Он порывисто обнял ее и прижал с силой к своей молодецкой груди.
– А уж и измаяла же ты меня за эти дни долгие, за эти недели бесконечные, когда ты от слез глаз не осушала. Думал, и не переживу этих дней проклятых…
– Ничего, не помер, – шутливо сказала она и серьезно прибавила: – Скоро ты очень, Ваня, напролом идешь. Вот и теперь болтать стали, а тогда – да тогда и головы нам не сносить бы, если бы в те поры что заприметили… Он опять вспылил:
– Они не сносят головы, те, у кого уши длинные да глаза не в меру зорки…
– Ну, полно, полно! У тебя чуть что – как огонь вспыхнешь…
Она склонилась к нему на грудь головой, счастливая его любовью.
– А насчет дяди-князя, – вспомнила она опять о князе Михаиле Глинском, – так я его не боюсь и учить себя не позволю. У меня мать есть, да и та не учит, слова про тебя не скажет, братья тоже, так что мне он…
– А ну их, учителей-то этих да наставников! – молодецки проговорил князь Овчина. – И свое возьмем, и с ними управимся…
И опять он обнял ее, шепча ей:
– И где ты такая родилась? Где привораживать научилась?
Она смеялась и отдавалась его ласкам. В эти минуты для них, молодых, страстных, влюбленных друг в друга, не существовало ни врагов, ни опасностей.
И точно,, некоторое время все шло довольно мирно.
До сорочин по великом князе Василии Ивановиче при дворе была тишина, но после сорочин первой тучкой явилось дело князя Андрея Ивановича. Он, отъезжая из Москвы, обратился к великой княгине с просьбою придать ему городов. Елена Васильевна наотрез отказала ему в этой просьбе и приказала, как прежде водилось, Дать ему на память о его брате шубы, кубки, иноходцев под богатыми седлами. Князь Андрей Иванович остался крайне недоволен и по своему легкомыслию начал болтать об этом. Эту болтовню подхватили и передали о ней великой княгине. Она не обратила на это особенного внимания и, когда князь Андрей уехал в Старицу, смеясь, Рассказывала об этом князю Овчине, заходившему теперь к ней ежедневно коротать тайком от всех долгие счастливые часы запретной любви. Он небрежно ответил:
– Князь Андрей и умом не богат, и силы у него нет, Ровно у бабы, а все же разузнать не худо, не замышляет ли он чего…
– Плетут-то много чего, – заметила она. – Сказывали тоже и ему, что схватить его здесь хотят.
– Хотели бы, так схватили бы. Ну, да у него ума мало, чай, поверил, что хотели схватить, да побоялись…
– Послать нешто кого к нему да приказать сказать, что все это пустое…
Они перебрали, кого послать, и остановились на князе Иване Васильевиче Шуйском и дьяке Меньшом-Путятине. Те поехали уговаривать князя не тревожиться пустыми слухами. Но князь заупрямился, капризничая, как капризничают слабые люди, вообразив, что их боятся и потому хотят мириться с ними, и стал требовать письменного удостоверения от великой княгини в том, что она ничего не имеет против него. Много смеялись в покоях, Елены над этой взбалмошной выходкой бессильного, но распетушившегося человека. Тем не менее его потешили, дали ему письменное удостоверение, и он опять приехал в Москву для объяснений. Елена пригласила митрополита в посредники.
– Дошел до меня слух, – говорил князь Андрей, – что государь великий князь и ты, государыня, хотите на меня положить опалу.
– И до нас тоже слухи дошли, что ты на нас сердит, – ответила Елена, едва сдерживая смех, – а ты бы в своей правде крепко стоял, а лихих людей не слушал да объявил бы нам, что это за люди, чтоб вперед между нами ничего дурного не было.
Князь Андрей замялся и стал отнекиваться:
– Не говорил мне никто, а самому мне так показалося.
Елена усмехнулась:
– Не знаю, с чего тебе мысли эти в голову пришли, а мы против тебя ничего не имеем.
Митрополит Даниил сказал, что он готов быть свидетелем и поручителем за обе стороны и тут же предложил князю Андрею дать запись.
Запись князь дал и клялся исполнить заключенный им с государем великим князем договор не утаивать ничего, что ни услышит о великом князе и его матери от брата, князей, бояр, дьяков великокняжеских или своих, ссорщиков не слушать и объявлять о их речах государю и его матери.
И великая княгиня, и князь Андрей обнялись и облобызались. Митрополит Даниил торжественно благословил их на мир и согласие. Затем князь Андрей уехал снова в Старицу, малодушно жалуясь, что запись-то у него все-таки вытянули, городов же не придали, а великая княгиня опять смеялась над легкомысленным и недалеким князем Андреем.
– Да об нем и толковать нечего, – сказал князь Овчина, смотревшийся особенно тревожным и озабоченным, несмотря на веселое настроение великой княгини, которая заговорила с ним поздним вечером о князе Андрее. – Не он меня страшит, а вот сейчас вести получены, что мы в Серпухов послали князя Семена Вельского да окольничего Ивана Ляцкого войско готовить на случай войны с Литвою, а они сами в Литву сбежали…
– Так что ж бояре да князья смотрели? – запальчиво воскликнула Елена Васильевна. – Одни были Вельский и Ляцкий, что ли? Малый конец пришлось им сделать, что нельзя было доглядеть, задержать вовремя?
– Ну, упустили – не поймаешь их, – коротко и мрачно сказал князь Иван и прибавил: – Теперь надо вот здесь пошарить, соучастниками кто не был ли. Плохо у нас смотрят, что под носом делается.
– Как плохо! – с насмешкой перебила Елена Васильевна и сильно оживилась. – Вон князь Михаил Львович все видит, все знает. И через какое крыльцо ты пришел, и когда из хором вышел, и долго ли со мной сидел. Пологом постели, и тем от него не укроешься. Грех, видишь, душе и стыд великий, что я, молодая, тебя, ненаглядного, пуще жизни полюбила. Святоша какой нашелся! Владыко – и тот мне словом об этом не обмолвился, а поди, и ему в уши шепчут про тебя. Мать родная и та молчит, братья с тобой дружат. А он, благо дядей доводится, вздумал учить. Да никому я не позволю за мной подглядывать! И кто еще вздумал на путь наставлять? Князь Михайло Глинский! Сам-то как жил? Чай, знает, что в чужих-то землях чужемужние жены в теремах не сидят, и не перестарком он был, когда на них засматривался.
Она, видимо, была встревожена и, чего не замечалось в ней прежде, высказывалась теперь без стеснений, не прикрываясь личиной. Было видно, что ее задели за самое больное место, хотели стеснять именно в том, в чем она никогда не потерпела бы никаких стеснений. Князь Иван Федорович в свою очередь вспылил.
– Не пора ли покончить с этим? – резко сказал он. – Мало князю того, что он забрал все дела в руки, что при нем все бояре и князья молчат, так ему еще занадобилось в твою опочивальню заглянуть, у замочной скважины твои речи ночью подслушать?
И, переменяя тон, он с злой насмешкой сказал:
– А и то сказать: он тебе дядя, ему языка не припечатаешь, захочет, чтобы ты монашкой жила, – и будешь так жить. Меня еще, пожалуй, в башню засадит голодной смертью умирать.
– А! Что ты мне сказки рассказываешь! – резко перебила его великая княгиня. – Сам знаешь, что все это вздор. Не им тебя в башню засаживать!
Она поднялась с места, вытянулась во весь рост и, ударяя себя в грудь, гордо произнесла:
– Я государыня, я и делаю, что хочу! Указа для меня нет, а кому не нравится меня слушать, тому и уши можно завесить, так что уж ничего они не услышат…
Князь Иван оживился, любуясь энергией великой княгини, и страстно воскликнул, притягивая ее к себе:
– Вот какою я тебя, лебедь моя белая, люблю! Душу за тебя отдать я готов и тело на раздробление, когда настоящей государыней тебя вижу, а не слабою лукавящей женщиной.
Она засмеялась и, припав к нему, тихо и вкрадчиво сказала:
– А разве всегда-то можно правду говорить да то делать, что хочется? Кабы можно было, сидели бы мы рядом с тобой на престоле при всем народе, не миловались бы здесь тайком да воровски в ночи темные.
Она вздохнула и прибавила:
– Ох, не легко тоже с нашими боярами ладить, иногда и слукавишь поневоле. Теперь-то бояться нечего: за изменное дело они и сами готовы будут наказать виновных потворщиков Вельского да Ляцкого, а что до дяди, так он да Воронцов, дела все в руки захвативши, теперь поперек в горле у них самих стоят. Рады будут все, если им руки развяжу.
– Да, с князем Михаилом Львовичем покончить надо, – сказал решительно князь Овчина, давно уже точивший зубы против старика, который то и дело читал наставления племяннице о том, что она роняет и свой сан связью с князем Иваном. – Или. он, или я; два медведя в одной берлоге не уживутся.
На следующий же день правительница и бояре приказали схватить князя Ивана Федоровича Вельского и князя Ивана Михайловича Воротынского с юными сыновьями за соумышленничество с бежавшими в Литву князем Семеном Вельским и Иваном Ляцким. Князя Ивана Вельского схватили в Коломне, где он учреждал в то время стан для войска, и привезли в Москву и так же, как и князей Воротынских, в оковах посадили в тюрьму. Открытого суда над обвиняемыми не было…
Это было в августе.
В августе же, когда никто не успел еще опомниться от крутой расправы с соумышленниками беглецов, князь Михаил Львович Глинский был обвинен в том, что он замыслил овладеть государством вместе с ближним боярином Михаилом Семеновичем Воронцовым. Все знали, что подобного замысла не было, хотя князь Михаил Львович и ворочал всеми делами, как человек близкий к великой княгине, как старый и опытный делец. Бояр и князей охватил страх, но, разъединенные, завидующие один другому, подкапывающиеся один под другого, они не смели и не желали вступаться за опальных. Некоторые просто радовались устранению с дороги выдающихся людей. Особенно ликовали князья Шуйские: опала постигла их исконных врагов князей Вельских и устранила с дороги настоящего главу правления, князя Глинского. Они теперь были первыми, если не считать князя Овчину. Говоря о князе Овчине в своем кругу, князья Шуйские как-то зловеще презрительно посмеивались над его силой.
В сентябре все узнали, что князь Михаил Глинский умер в тюрьме, – голодной смертью, как толковали все. Его тело вывезли без всяких почестей и схоронили за Неглинною в церкви св. Никиты. На другой день после этих, более чем скромных похорон, князь Овчина пробирался по обыкновению из хором великой княгини. На пути его остановила боярыня Челяднина. Подремывая, она сидела в комнате на лавке, пригорюнясь и опустив голову на руку. Князь удивился:
– Ты чего не спишь!
Она немного замялась, потом уклончиво ответила:
– Так, не послалось!
И тут же прибавила:
– Не спится иной раз, как на сердце кошки…
Он немного раздражился на сестру, вечно говорившую не прямо, а с подходцами.
– Говори ты, что хотела сказать, – отрывисто приказал он. – Зачем меня караулила?
– Да вот что, Ваня, сказать я хотела тебе: неладно это, что прах-то князя Михаилы Львовича, ровно падаль, бросили, – заметила боярыня Челяднина князю Овчине.
– Зачем бросать; по православному обычаю у Святого Никиты схоронили, – с усмешкой ответил он, – Во сне, что ли, что видела?
– Тебе шутки все да смешки, – сказала боярыня совсем недовольным тоном, – а сам знаешь, что говорю правду. На мертвом-то уж нечего гнев держать. Он из гроба не встанет.
– Да ты с чего заговорила о князе-то? – спросил серьезно князь Овчина. – Жаль тебе его, что ли?
И уже совсем презрительно он добавил:
– Я ведь тебя знаю, даром ты пустых речей не станешь говорить, тоже и жалеть князя тебе не с чего. Умер и слава Богу, с дороги лишнее бревно сдвинуто. Уж не хитрила бы, а говорила бы прямо. Да и спать мне пора – засиделся…
Она отвернулась в сторону, избегая его взглядов.
– На Москве ртов много, – пояснила она. – Везде только и речей, что про это, как деда государева, как coбаку, прости, Господи, бросили. И на торговых площадях, и среди гулящих людей, везде точно в улье жужжат. Прежде не говорили, помалчивали, а нынче…
Она безнадежно махнула рукой.
– Сказывать-то не хочется… А что про это дело толкуют, так и нельзя не говорить. Народ-то тоже все православный, обычаи да порядки все знают. Не для чего вожжи-то без пути натягивать.
– За живых не заступятся, а мертвых жалеют, – сказал с презрительной насмешкой князь Иван. – Ну что ж, мы и с почестями можем его похоронить, если надо.
И, смеясь натянутым смехом, он потрепал по плечу боярыню.
– А ты у меня молодец баба. Здесь сидишь, а на десять верст слышишь, и на площади, и в кабаках…
– Что ж, для тебя же стараюсь. Вы-то с государыней голубями воркуете, а надо кому-нибудь за вас и на стороже стоять, – ответила боярыня с легким укором. – Ты бы вон послушал, что народ говорит про челядь князей Глинских, как она бесчинствует. Тоже узнал бы, что из палат Шуйских выносят холопы про тебя да про великую княгиню…
– Так до утра бы не кончить, – пошутил он и стал прощаться с сестрою.
Они поцеловались трижды, и он ушел. На следующий же день отдано было приказание: приготовить для князя Глинского новую могилу. Вырыли гроб и отвезли его не без торжественности в Троицкий монастырь, где было приготовлено более приличное место успокоения для деда государя.
Покуда совершалось все это, покуда исчезали эти люди, маленький великий князь подрастал и внимательно вслушивался в окружавшие его толки об изменах, о злых людях, о тюрьмах, о наказаниях. Жалобы на козни тех или других бояр, недовольство проделками этих людей, опасения перед попытками изменников бежать на Литву, все это западало в его душу и пробуждало враждебные чувства.
– Семен Вельский и Иван Ляцкий изменники? – строптиво допрашивал он у своего друга Федора Колычева, сверкая глазенками.
Приходилось объяснять ему, что они точно изменники.
– А Иван Вельский и Димитрий Воротынский тоже изменники? – продолжал он допрашивать.
И с этим нужно было соглашаться, потому что эти люди уже сидели в тюрьмах
– А кто деда Михаилу извел? – неожиданно задавал ребенок трудный вопрос.
Отвечать было невозможно, но ребенок и не ждал ответа, решив своим, быстрым и сметливым умом:
– Бояре извели! Все бояре!
И, горячась, он топал ногами, говорил, что он государь, что он покажет боярам, как платятся за измену. Тюрьмы, оковы, битье кнутом, все это уже было известно ему из ежедневных толков окружающих. Он уже любил являться среди пышной обстановки, чувствуя, что он государь, и в запальчивости любил причинять другим боль, чтобы они чувствовали, что значит противоречить ему. Колычев старался смягчить и успокоить гнев ребенка, ласкал его, говорил ему о любви к ближним и о подвигах великих людей и слуг отечества. Но эти беседы прерывались, и ребенка вели на торжественные церемонии…