Алексей Алексеевич поправлялся медленно.

Долгие дни, проведенные в постели, в одиночестве, не прошли для него даром и внесли еще более желчи в его и без того желчный характер. По целым часам во время болезни размышлял он о недавних событиях, возмутивших мирное течение его жизни.

То представлялось ему, как граф Стругов, аристократ по рождению, консерватор в душе, оказал покровительство «развратной женщине», назвал ее любовную связь гражданским браком и отнял для нее деньги от законных наследников. То вспоминалось ему, как его дядя, человек постоянно уважавший законы, сумел обойти закон в пользу своих незаконнорожденных детей и, не имея сил и смелости написать духовное завещание, все-таки передал большую часть имущества этой же развратнице. Все это будило злобу Обноскова, но еще большую злобу пробуждала в больном та мысль, что и граф Стругов, и покойный дядя, и наконец, эта низкая женщина, видимо, насмеялись над ним, над честным человеком, стоявшим за свои законные права. «Одни хитры и ловко работают для достижения своих преступных целей, — думал Алексей Алексеевич, — другие по своей слабости потакают им, третьи же без всякого сознания роют яму тем принципам, за которые они стоят и должны стоять по своему положению в свете. Как посмотришь со стороны, то подумаешь, что и дядя стоял по убеждению, а не по жалкой слабости, за гражданский брак; подумаешь, что и граф Стругов признает в принципе, а не в виде исключения, право незаконнорожденных детей на деньги законных наследников. И ведь не сознают подобные дураки, что значат исключения, что значат примеры в подобных делах. Если бы они сознавали это, то они сами испугались бы своих поступков. Ведь чем чаще открываются подобные лазейки, чем больше надеются найти их наши противники, тем смелее они действуют. Сегодня выйдет счастливо из дела одна Стефания Высоцкая, завтра явятся десять таких Высоцких. Да и страшнее всего то, что все эти Струговы не по неосмотрительности, не по необдуманности так поступают, нет! Это на них дух времени отразился. Теперь они мягче стали смотреть на то, против чего воевали и еще воюют сами. Прежде, сколько бы ни жила развратная женщина с человеком, она все-таки оставалась в их глазах любовницей, развратницей, а теперь, извольте видеть, давность связи в подобных делах смывает, по их мнению, пятно. Дураки! Да эта давность, эта продолжительность связи делает пятно только более ярким, более несмываемым… Тут уже не может быть оправдания в минутном заблуждении, в минутном увлечении, а это просто сознательное попирание законов государства и нравов общества… Дух времени, дух времени, да будет он проклят! Скоро честному человеку нельзя будет жить на свете среди иезуитски хитрых противников и до глупости слабых и неосмотрительных сторонников. Теперь нужно бороться, теперь или никогда…»

Характер Алексея Алексеевича, несмотря на свою желчность, вялый по природе и заметно клонившийся к самодовольному добродушию под влиянием наслаждений нового строя семейной жизни, стал теперь заметно живее и — если можно так выразиться в этом случае — воинственнее. Действительно, Обносков начал чувствовать теперь не одну потребность копошиться в канцелярии министерства, собирать материалы для исследования разных древностей и изредка шипеть на жизнь, но ему хотелось бороться и воевать с обществом, идущим, по его мнению, к пропасти под влиянием духа времени. Презирая с давних пор всех газетных и журнальных болтунов, он стал теперь чувствовать потребность пустить в свет несколько шипящих статеек по тем или другим современным вопросам. Насмехаясь постоянно над нашими ораторскими излияниями на разных торжественных обедах и собраниях, он теперь мечтал о первой возможности произнести где-нибудь и от своего лица какую-нибудь речь. Такое тревожное состояние духа немало поддерживалось в нашем герое и нашептываниями его матери. Да и сами текущие события как общественной, так и его собственной жизни были не такого свойства, чтобы он мог успокоиться: наставала пора дележа имения.

— Леня, как же ты теперь с тетками-то разделаешься? — спрашивала Марья Ивановна сына, сидя однажды в его кабинете.

— Понятно, как разделаюсь: дам им все, что им следует по закону, — ответил сын.

— То-то! А я уж думала, добрый ты мой, что нам придется все им отдать, так как твою-то часть захватила эта мерзавка…

— Что вы выдумываете! — раздражился Алексей Алексеевич. — Она не мою часть захватила, а нашу общую, и если от этого уменьшилась моя доля наследства, то точно так же уменьшилась и доля теток… Им почти ничего не придется, ну, да мне не из чего благодетельствовать. Пусть на нее и плачутся, если им мало достанется!

— И-и, батюшка, что за мало! На первый раз станет. Проживут кое-как; руки, слава богу, есть, надо ведь и потрудиться, не все же за чужой спиной на свете жить. Бог труды любит!..

— Что они там будут делать, это не мое дело, — отвернулся Обносков от матери и взял книгу, чтобы прекратить разговор.

— Ну, занимайся, занимайся, я тебе не стану мешать, — проговорила мать и на цыпочках вышла из комнаты.

Сестры покойного Евграфа Александровича пришли просто в ужас, узнав, что им достается из имения «братца» такая малая часть, на которую нельзя жить ни при какой экономии. Со слезами на глазах и мольбою в голосе явились две девственницы к племяннику просить помощи. Они немного опустили крылья в последнее время и были более кротки, чем в недавно прошедшие времена, Призрак нужды заставит присмиреть хоть кого…

— Поймите, что я рад бы всей душою помочь вам, — говорил им Алексей Алексеевич, — но мне самому жить нужно, у меня семья… Вы получили законную часть, так же как и я, никто из нас не виноват, что наши части так малы… Если мы можем на кого-нибудь пенять, так это на покойного дядю, да на ту, которая ограбила нас всех.

— Проклятая! проклятая! Она нас обобрала, по миру пустила, — воскликнула Марья Ивановна. — И вы, сестрицы, кругом виноваты!..

— Мы? — всплеснули руками от удивления сестры.

— Да, да, вы… Не могли отвлечь от нее братца! — упрекнула Марья Ивановна. — Вот и были бы теперь все и богаты, и счастливы. А то, на-ко, жили весь век с братцем, а не могли узнать, к кому он ходит, в кого деньги садит… Вы только подумайте, что он ей при жизни-то передавал?

— Да что же мы могли сделать, сестрица? Братец все так тайно делал, мы и мешаться в его дела не смели, — заплакали сестры.

— Не смели, не смели! — передразнила их пискливые голоса Марья Ивановна. — А вы разве не могли его в руках держать? Где так востры, а на это ума не хватило!.. Да на что же и женщина на свет создана, как не для того, чтобы мужчину в руках держать? Да дай-ка им, мужчинам-то, волю, так что же после этого и со светом-то сталось бы? В разор разорились бы все… Нет, нет, уж вы-то кругом виноваты, только дрязги умели заводить, а дела делать не умели.

— Грех вам, Марья Ивановна, нас обижать, — проговорила слабодушная Вера Александровна.

— Это, видишь, потому, что мы бедны стали, — едко заметила уже начинавшая сердиться Ольга Александровна.

— Ну да, бедны, а вот эта-то мерзавка теперь и смеется над нами по вашей милости да по вашей слабости, — кричала Марья Ивановна. — По миру пойдете — гроша не подаст!

— Ну, это вы не подадите, а она подаст, — раздражительно ввернула сестра Ольга.

— Она… она… вот и теперь хотела нам помочь, — хныкала совсем растерявшаяся сестра Вера, — да мы на Леню надеялись.

— Что-о?.. Да вы ее где это видели? — изумилась Марья Ивановна.

— Она к нам заезжала, — ответила меньшая сестра.

— Да, матушки, так вы вот как поступаете! — хлопнула себя по коленкам Марья Ивановна и вся раскраснелась от гнева. — Так это вот какая механика-то подведена была! Вы это, значит, стакнулись с ней! Уж и вексель-то братец не по вашей ли милости ей выдал?

— Что вы! что вы, сестрица! — молящим тоном воскликнула перепуганная Вера Александровна.

— Да чего тут: что вы! Все, все теперь ясно, как день; это вы Леню-то ограбить хотели, втроем пятнадцать тысяч разделить задумали!.. Ай да роденька! Отлично!.. Ну, не ожидала я этой подлости от вас!

— Оставьте, маменька! — сердито заметил Обносков, все время ходивший в нетерпении по комнате. — Что вам за охота вечно начинать истории!

— Нет, батюшка, не оставлю, и ты мне уж в этом деле не мешай, потому что не успокоится моя душенька, пока я этим низким девкам всей правды не отпою! И нечего тебе нас слушать, потому что дела у нас свои и мы женщины, а ты мужчина и ничего этого не понимаешь! — отстранила Марья Ивановна своего сына.

Он пожал плечами и вышел. Сестры тоже изъявили видимое поползновение скрыться от раздраженной родственницы.

— Стойте, стойте! — удержала их Марья Ивановна. — Вы это так улизнуть от меня хотите, голубушки. Нет!.. Так это как же она к вам приезжала? Зачем?

— Ах, Марья Ивановна, да что вы к нам пристали? — грубо промолвила Ольга Александровна. — Почему мы знаем, зачем она приезжала? Приехала, говорит: я вам помочь хочу, вот и все!

— Помочь! Скажите, пожалуйста, какие нынче благодетельницы есть! Так прибегут с ветру — мы, говорят, помочь вам хотим!.. Да статочное ли дело, чтобы она помогла вам, если бы вы во вражде весь век прожили? Ну, где это видано?

— Да чем же мы-то тут виноваты, сестрица? — произнесла Вера Александровна.

— Ах, лицемерки! ах, лицемерки бездушные! — всплеснула руками Марья Ивановна.

— Да что вы, в самом деле, раскричались на нас! — вышла из себя Ольга Александровна. — Мы вам не позволим браниться, потому что мы много горя перенесли от вас и без того, а больше переносить не станем. Вы бы хоть постыдились, старую нашу хлеб-соль вспомнили бы, вспомнили бы, как мы братца упрашивали вам и вашему сыну помочь!

— Да вы обязаны, обязаны были это делать. Ведь мой сын-то родной племянник был вам, ведь он наследник дядин был. Вот чем упрекать вздумали! А вы думаете, мне сладка была ваша хлеб-соль? Слезами я обливалась, унижением перед вами каждый кусок покупая! Бог да Леня знают, что я слез пролила, видя, как вы мной помыкаете, как вы меня от братца заслонить хотите.

— Грех вам, грех это говорить! — воскликнули сестры разом. — Вы сами нашептывали братцу на нас, мы вас с ним ни минуту одних оставить не смели… Вы и нас ссорили; мы только теперь, в горе нашем, узнали, как вы наговаривали нам друг на друга.

— Да вы сами одна другой бока мыли. Откуда бы я узнала всю вашу подноготную, как не от вас самих! — кричала Марья Ивановна.

— Пойдем, сестрица, пойдем скорее! — прошептала Вера Александровна, дрожа всем телом.

— А-а! К своей сообщнице пойдете! Погодите, погодите, еще развратничать научит! Так все три вместе и живите. Отлично будет! — кричала Марья Ивановна вслед удаляющимся сестрам. — Вы, Вера Александровна, еще не стары, если подрумянитесь немного… Певчему-то своему глазки опять начнете делать. Ведь вы к Троице-то недаром ходите, всё против клироса становитесь!.. Теперь, небось, не придете к нам денег клянчить!..

Долго еще не умолкал и лился неудержимый поток брани и сальных намеков раздраженной Марьи Ивановны. Все надувательство, все обоюдное лицемерие, все тайные сплетни, все низкие интриги, склеивавшие до этой поры в тесный союз мирную и любящую обносковскую семью, поднялись теперь с своего дна, как грязная и отвратительная липкая почва в стоячей воде пруда, внезапно возмущенного и приведенного в брожение набежавшею на него бурей. Эта буря уничтожила и сорвала покров ярких, но почти не имевших прочного корня цветов и рыхлых листьев болотных растений, плававших на поверхности и служивших внешним украшением спрятанной под ними грязи. Родственная любовь, уважение к старшим в семье, заботы о младших и слабых ее членах, снисходительность к ошибкам тех или других стоявших в обносковском союзе лиц, все эти цветы, как оказалось, питали здесь свои непрочные корни соком корыстолюбия, ловких сплетен, лицемерного самоунижения, стремления каждого члена в свою очередь высосать последнюю каплю жизни из всех остальных членов-союзников. Теперь членам обносковской семьи не оставалось возможности прикрывать цветами лицемерия свою грязь: она всплыла наружу и била в глаза. Оставались два пути: нужно было или отречься навсегда, очиститься, по возможности, от этой грязи, или щеголять ею, хвалиться ею, говорить, что эта-то грязь и должна составлять настоящую подкладку жизни.

Ольга и Вера Обносковы стояли теперь друг перед другом почти нищими, то есть такими созданиями, которым нужнее всего сходиться в тесный союз, и вдруг они узнали, что каждая из них в свою очередь была виновна перед другою в мелких сплетнях, в мелких интригах. Им было совестно взглянуть в глаза друг другу, им было совестно за себя в душе. Только теперь они поняли всю бесцельность своих грязных поступков, своей поддельной преданности своим родственникам, своих безобразных нападений на неизвестную им женщину, которая одна протягивала теперь им руку помощи. Они чувствовали, что они втянулись по уши в эту грязь, что в их душах почти нет незагрязненного места, что они еще не могут вполне честно относиться одна к другой. Но они уже раскаивались, они уже как-то стыдливо, но искренно ухаживали одна за другой. Они понимали, как добра опозоренная ими женщина, но какое-то бессознательное чувство стыда не пускало их идти к этой женщине, пресмыкаться перед нею, лгать ей о своем раскаяньи и выпрашивать у нее куски хлеба своим унижением. Они видели, что лесть на этом пути дала бы им средства к существованию, и все-таки не шли на этот путь. Жалкие создания не знали, хорошее или дурное это чувство, но покорились ему…

Совсем в другом положении стояла Марья Ивановна. Она терпела в течение всей своей жизни нужду и не понимала значения честного труда. Ей приходилось по необходимости с каждым годом все глубже и бессознательнее втягиваться в этот омут, где она видела все свое спасение. Она окунулась в него до такой степени, что у нее даже не было никакой потребности выйти из него теперь. Казалось, что эта женщина родилась в этой грязи и вне ее не видела жизни. Разругавшись с «сестрицами», она по целым дням распространялась о том, какие они подлые, какой дурачина и филя был их брат, сколько она натерпелась горя от них, как они продавали на каждом шагу одна другую, как Верка в каждого военного певчего влюблялась, как Ольга всем домом вертела и Веркой командовала, как теперь они с Степанидкою Высоцкою «гулять» будут, одним словом, все, что может быть грязного в закулисной жизни каждой человеческой семьи и личности, то было на языке Марьи Ивановны. Алексей Алексеевич, Груня, кухарка, дворник, все равно годились, по мнению Марьи Ивановны, на роль слушателей, и число их все росло и росло.

С странным чувством вслушивалась в эти речи Груня.

Тысячи мыслей и вопросов осаждали ее головку.

«Неужели могут люди в течение всей своей жизни лицемерить и уж не лицемерит ли теперь Марья Ивановна и передо мной? — спрашивала она себя. — Честно ли я делаю, что поддаюсь ее ласкам, презирая ее в душе? Но что заставило ее вдруг примириться со мною? Неужели необходимость жить на мои деньги?.. Но я-то для чего примирилась с нею наружно? Для того, чтобы избавиться от волнений, от правдивого объяснения человеку, что я с ним не могу жить, что я его не могу уважать и любить? Это подло!.. Но что же за женщина эта развратная Высоцкая?.. Неужели и она ради каких-нибудь видов предложила помощь двум ненавистным ей и ненавидящим ее женщинам?.. И как может она так спокойно, так равнодушно переносить свое постыдное положение, за которое ее клеймит и должно клеймить все общество?.. Я хотела бы увидеть ее. Я никогда не видала еще таких наглых женщин… Однако за что же я браню ее? Ведь я ее еще не знаю, я слышала о ней только от тех людей, которых я не люблю и не уважаю. Так, но она развратница, это-то я знаю наверное… Развратница? Почему? В чем ее разврат?.. Это просто, может быть, несчастная ошибка». — Груня совершенно терялась под наплывом этих вопросов. Разврат и честность, беззаконие и законность представлялись ей теперь чем-то смутным и иногда доводили ее до странных, неразъяснимых парадоксов: «Я, остающаяся верною нелюбимому мужу, с отвращением позволяющая ему ласкать себя ради своего брака с ним, — честная женщина; а Высоцкая, обожавшая в течение всей своей жизни одного человека, остававшаяся верною ему даже без всякой внешней принудительной причины, — развратница. Алексей и его мать, не любившие покойного своего родственника, связанные с ним чисто случайными узами родства, — законные его наследники; а его любимые дети, часть его самого, — незаконные грабители чужого имущества». Вот чего не могла разрешить в своем уме неопытная, мало знающая условия жизни Груня…

Время, между тем, летело все вперед и вперед. Однажды Груня гуляла и встретилась с Верой Александровной Обносковой. Та сухо поклонилась Груне и холодно спросила ее о здоровье.

— Слава богу, я здорова, — равнодушно ответила Груня и с участием спросила, как живет сама Вера Александровна и ее сестра.

Груню давно тяготила мысль, что эти жалкие девушки терпят нужду по милости ее мужа.

— Ничего, живем кое-как, — ответила Вера Александровна. — Конечно, теперь не то, что было при братце… Но, дай бог здоровья Стефании Владиславовне, она нас не оставляет.

— Вы с ней видитесь? — изумилась Груня.

— Как же не видаться-то? Что же стали бы мы делать без ее помощи?.. Вот уж не родная, не знакомая, а лучше всех родных и знакомых!.. Сама отыскала нас, приехала, утешила и помощь оказала… Загладит она свои грехи перед богом своею добротою…

Груня задумалась.

— Однако, прощайте, меня сестрица ждет дома, — промолвила Вера Александровна и хотела идти; Груня удержала ее.

— Позвольте мне зайти когда-нибудь к вам, — сказала она дружеским тоном родственнице.

— Милости просим… Что ж, вы не виноваты, что ваш муж так дурно поступил с нами. Вы меня извините, а уж ему я по гроб, по гроб этого не прощу…

— Поверьте, мне самой очень совестно за него, — поспешила заметить Груня. — Если бы я могла что-нибудь сделать…

— Что уж можете вы сделать! Я думаю, в ежовых рукавицах вас самих держат. Знаю я вашу свекровь-то и мужа вашего знаю, — махнула рукой Вера Александровна.

Груня покраснела, но не заступилась за близких ей людей, как заступилась бы она за своего отца или за Павла Панютина.

Через неделю она посетила сестер покойного Евграфа Александровича. Они жили в довольно уютной, но очень маленькой квартире. Обе сестры приняли довольно чопорно, но вежливо свою молодую родственницу. Разговоры шли о разных предметах, но часто как-то неловко обрывались. Видно было, что какая-то черная кошка пробежала между женщинами и им было как-то неловко сидеть рядом друг с другом. Нередко Груня краснела, упомянув имена свекрови или мужа; еще чаще прорывалась строптивая Ольга Александровна бранью против этих лиц, на что сентиментальная Вера Александровна постоянно замечала, указывая на Груню:

— Полноте, сестрица; им неприятно слышать подобные вещи.

Уходя от родственниц мужа, Груня готова была дать себе обещание не заглядывать более к ним, но какое-то непреодолимое и непонятное любопытство увидать Стефанию влекло ее туда. Через несколько времени она сделала новый визит к двум сестрам и застала их за работою. Они шили детское белье.

— Что это вы шьете? — спросила она, рассматривая работу.

— Стефания Владиславовна просила помочь ей сшить белье на детей, — ответили сестры.

— А я думала, что это какой-нибудь посторонний заказ.

— Нет, где же найти сразу заказы, а эта работа и нетрудная и выгодная.

— Она вам платит?

— Конечно… Вот не навернется ли у вас работа, так дайте нам… Теперь времени-то свободного много…

— Ну, ведь у вас и прежде было немного работы, — заметила Груня.

— Да работы-то не было, но зато, бывало, то сами ходим в гости, то к нам кто-нибудь придет… Отлично мы при братце жили, — вздохнула Вера Александровна и отерла слезу.

— Да, отлично жили, все гости да гости, а теперь никто вот и не заглянет, когда объедать да обпивать нельзя, — с желчной иронией ввернула Ольга Александровна и сердито дернула иглу, так что у нее оборвалась нитка.

— Это все урок… Бог это посылает, — заметила смиренно меньшая сестра.

— Ну, уж кто там ни посылает, а людишек вдоль и поперек узнали, — еще раз сердито пробормотала старшая сестра и снова рванула нитку. — Не дай бог вам никогда горе узнать, — обратилась она к Груне.

— Чужая душа потемки, — прошептала Груня. — Жаловаться не стоит, никто не поможет…

— Уж конечно!

— Нет, сестрица, это грех говорить, — заметила младшая сестра. — Вот и нам помогла же Стефания Владиславовна.

— Много ли таких-то! — рассердилась Ольга и передернула свою работу.

За этими словами полился со стороны Веры Александровны поток благословений Стефании, а Ольга Александровна опять прорвалась бранью на мужа и свекровь Груни, за что получила замечание от сестры. Еще два, три визита были сделаны Грунею родственницам мужа; она дала им какую-то работу и мало-помалу сошлась довольно близко с младшею из сестер, хотя и не открывала ей своей внутренней жизни — подобные признания и жалобы были не в характере Груни. Черная полоса, разделявшая этих людей, с каждым днем все более и более бледнела и становилась незаметною… Но желанной встречи с Высоцкою все не было.

Наступил день рождения Ольги Александровны. Груня тревожно ожидала этого дня, точно готовилось для нее какое-то необычайное событие. Наступил и он… В маленькой квартире двух сестер собралось небольшое общество: двое, трое из старых знакомых да семья Высоцкой. Все были довольно весели, — и Груня, услыхала смех гостей уже при входе в квартиру родственниц. Ее встретили радушно и отрекомендовала знакомым. Начались разговоры; Груня вмешивалась в них, делала свои замечания и очень зорко наблюдала за каждым словом, за каждым движением Высоцкой, точно это было какое-то особенное существо. Высоцкая была, по обыкновению, проста, весела, спокойна, но она не обращала ни малейшего внимания на Груню. Раза два Груня прямо обратилась к ней с какими-то вопросами и получила односложные ответы. Ее немного удивила и задела за живое такая, по-видимому, ничем не заслуженная холодность, близкая к невнимательности. После завтрака Высоцкая уехала, очень вежливо, но холодно поклонившись Груне и даже не протянув ей руки. В душе молодой женщины закипело чувство негодования. Она была оскорблена, что перед нею, перед честною н чистою, держит так высоко голову это падшее создание. Но в то же время молодая женщина не могла не сознаться, что в этом падшем создании много привлекательной грации, беспечной веселости и подкупающего прямодушия, хотя все эти обаятельные качества сразу исчезали, как только это падшее создание обращалось лицом к Груне, и заменялись выражением спокойной, бесстрастной холодности.

— Скажите, пожалуйста, Высоцкая, кажется, нелюбит меня? — спросила Груня Веру Александровну, уловив удобную минуту, когда они остались вдвоем.

— Нет, милочка, ангелочек, она всех любит, она добрая, — сентиментальничала по старой привычке младшая Обноскова.

— Зачем вы говорите неправду? — пристально посмотрела Груня на ее смущенное лицо с моргающими глазками. — Она не любит меня?

— Да… то есть, душечка, она не вас не любит… она вашего мужа не любит, — конфузясь, объясняла Вера Александровна.

— Но чем же я виновата, что мой муж дурен? — спросила Груня, нахмурив брови.

— Ну, полноте, милочка! Ах, какие вы, право, строптивые! — увивалась Вера Александровна, желая ускользнуть от ответа.

— Нет, однако… Она, верно, говорила вам что-нибудь по этому поводу, — настаивала Груня.

— Ах, да ведь это сплетни будут, если передавать… — мялась младшая Обноскова.

— Какие же это сплетни? Мне очень нужно знать, как она смотрела на меня, чтобы не напрашиваться напрасно на встречи…

— Вы не сердитесь на нее, она добрая…

— Но что же она говорила? Что я виновата в том, что мой муж дурен? Что я его в руках держать не умею? — насмешливо спрашивала Груня.

— Нет… Она… Ах, да вы рассердитесь!.. Она говорит, что с дурным мужем может жить только дурная жена, — совсем растерялась слабодушная Вера Александровна и еще более заморгала глазами.

— У нее совсем извращенные понятия! — холодно произнесла Груня, вставая с места.

— Вот вы и рассердились!.. По глазам вашим вижу, что рассердились, — слезливо шептала младшая Обноскова, целуя Груню.

— Нисколько! Эта женщина, несмотря на свое доброе сердце, просто жалка, — холодно ответила Груня.

Это свидание с Высоцкой и разговор с Верой Обносковой могли отбить навсегда в молодой женщине охоту продолжать начатое знакомство, и Груня действительно решилась не напрашиваться на встречи с Высоцкой и готова была при случайном свидании с нею поднять также гордо и высоко свою молоденькую, почти детскую головку.

«Передо мной ей нечем гордиться, — думала Груня: — я чище и честнее ее… Я не жила с посторонним мужчиной и не убегу от законного мужа…»