Чем заметнее поправлялся Алексей Алексеевич, тем более охладевала Марья Ивановна к своей невестке, видя, что беда миновала их семью, и не имея сил продолжать мирную жизнь. Груня не могла не заметить этой перемены, так как переход от ухаживанья к нападениям был довольно резок и не походил на случайные семейные недоразумения, которых было немало и во время болезни Алексея Алексеевича. Случаев для придирок к невестке находилось всегда довольно: то свекровь сердилась, что невестка неизвестно куда отлучается иногда из дома, то она злилась на ее холодность, то просто упрекала ее за вялость и нерадивость характера. В один прекрасный день эти мелкие нападения перешли в серьезную сцену и не остались бесплодными. Началось, по обыкновению, с пустяков: Алексею Алексеевичу попался в руки разорванный платок, и он заметил жене, что надо поаккуратнее смотреть за бельем. Этого было вполне достаточно для Марьи Ивановны, чтобы начать бурную сцену, как только ее сын ушел в должность.

— Вы и за мужем-то ходить не умеете! — проговорила она, обращаясь к Груне. — Вам до него и дела нет. Он трудится, он работает, а вы живете себе барыней и ни на что внимания не обращаете. Болен ли он, здоров ли, вам все равно, в вас и перемены никакой не заметишь. Точно рыба, прости господи, какая! Вам бы вот статуем быть, комнаты украшать собою!

Груня с безмолвным удивлением выслушала эти неожиданные комплименты.

— Дивлюсь я, право, на вас, — продолжала свое пиленье свекровь. — Ни ссорами, ни ласками ничего из вас не поделаешь… Я-то, дура, думала: ну, вот, у нее муж при смерти лежит, авось, она одумается, авось, к семье привяжется, так нет! куда! То же самое вижу, что и прежде… И куда вы это из дому стали бегать? Каких таких знакомых нашли?

— Кажется, я не обязана отдавать вам отчет, куда я хожу, — вспыхнув, заметила Груня.

— А кому же и отдавать отчет, как не мне? — воскликнула Марья Ивановна. — Кажется, мне Леня-то сыном приходится, недаром меня матерью называли, мне его честь дороже всего…

— Что же это вы, подозреваете меня в чем-нибудь? — с невольным отвращением спросила невестка.

— Кто вас знает? Вы рядитесь, за вами ухаживают, вам комплименты разные говорят, а голова-то у вас молодая да ветреная, так ведь и бог знает, что вам на ум взбредет.

— Да кто же это за мной ухаживает здесь? — пожала плечами Груня.

— Мало ли кто! Да вот хоть бы Петра Петровича, например, взять, — прошипела Марья Ивановна и зорко посмотрела злыми глазами на невестку. — Разве вы думаете, что никто не замечает, как он за вами увивается да что-то нашептывает вам?.. И с чего вы с ним при мне по-французски говорите? Верно по-русски-то нельзя этого говорить?.. Стыдно замужней женщине позволять чужому мужчине ухаживать за собою, а ведь он вам чужой, хоть вы его и называете родственником. Этакой-то родни не оберешься!

— Так вы убеждены, что я его люблю? — усмехнулась горькой улыбкой Груня.

— Ну, матушка, если бы я убеждена-то в этом была, так я не так бы с вами заговорила! — угрожающим тоном произнесла свекровь. — А я только предупреждаю вас, говорю, что вам не след разговаривать с подобными подлипалами.

— Как же это я не стану с ним говорить, если он бывает у нас в доме? Скажите лучше Алексею, чтобы он не принимал его.

— Вот-с как! Ради вас гостей не принимать, знакомств не заводить. Ну, это уж непорядок! Нет-с, каждая женщина сама себя должна соблюдать. Муж приводи кого хочет, а она себя соблюдай. Так и отцы наши жили и нам так жить велели.

Груня усмехнулась, хотя ей давило грудь от волнения и негодования.

— С чего это вы, матушка, смеетесь-то? Уж не надо мной ли? — воскликнула Марья Ивановна.

— Над вами, — с презрением ответила невестка и пошла в свою комнату.

Это было ее единственное убежище, ее единственная защита в этом доме.

— Да ты это что выдумала? А? Что ты задумала? — кричала ей вслед свекровь, выходя из себя от необузданной ярости. — Уж не завела ли и впрямь какие-нибудь шашни на стороне? Да я тебя тогда со свету сживу!.. А, смеется! надо мной смеется!.. Да так прямо и говорит, что надо мной. Да ты где этой храбрости набралась? Погоди, погоди, я тебе, голубушка, крылья-то пообшибу!

Вечером в тот же день Марья Ивановна прошла в кабинет Алексея Алексеевича и долго разъясняла ему, что он должен, наконец, взять жену в руки и присматривать за нею.

— Ты-то, Леня, такой слабый, хилый, а она все здоровеет, — говорила Марья Ивановна жалобным тоном, — так за ней нужен глаз да глаз. Ей молодежь-то голову вскружила похвалами, а надеяться-то на нее нельзя…

— Что это вы, маменька, какие глупости выдумываете! — сердито заметил сын и взялся за книгу, надеясь этим обыкновенным приемом прекратить беседу с матерью. Но она, против своего обыкновения, не замолчала, увидав, что сын хочет читать.

— Нет, батюшка, я ничего не выдумываю. Уж какая я выдумщица! — проговорила она с горечью. — А только она теперь все одна по гостям ходит…

— Не сидеть же ей все дома одной.

— То-то и плохо, что ей дом-то опостылел. Другая бы жена, видя, что муж для нее целый день горб гнет, сидела бы дома да, старалась бы, как бы для мужа родное гнездо уютить, а у нашей-то этого и в мыслях нет. Ты в должность, а она за дверь, а, между тем, на нее засматриваются…

Лицо Алексея Алексеевича вдруг омрачилось, что-то как будто укололо его в самое сердце.

— Да кто же засматривается? — нетерпеливо спросил он и отложил книгу в сторону.

— Мало ли кто!.. Ты за Петром Петровичем-то наблюдай, за ним смотри, — шепотом произнесла мать и боязливо оглянулась во все стороны, как будто боясь, что кто-нибудь их подслушивает. — Ухаживает, ухаживает, — протянула она. — Уж я эти подходы-то знаю. Сама…

— Тьфу! Этого только недоставало! — произнес с гневом и досадою Алексей Алексеевич. — И что вам за охота постоянно смущать мое спокойствие?

— Да как же, Леня, голубчик, о ком же мне и заботиться, как не о тебе? Ведь ты родной мне. Хуже, если чужие на смех поднимут да пальцами на тебя указывать будут… Ты думаешь, мне легко, что тебя обманывают?..

— Да разве вы уже знаете что-нибудь? — вскочил с места Алексей Алексеевич.

Он был страшно бледен. Его маленькие калмыцкие глаза впились в лицо матери, точно он хотел прочитать на этом лице все сокровенные мысли этой близкой ему женщины. Но оно было невозмутимо.

— Наверное, батюшка, ничего не знаю, но смотрю за ними, в оба смотрю, — ответила мать.

Алексей Алексеевич махнул рукою и большими шагами заходил по комнате в страшном волнении. Впервые он понимал, что за чувство может испытывать человек, когда ему угрожают отнятием его старой собственности, его достояния. Марья Ивановна следила за сыном с скорбным участием, умиленными и сострадательными взглядами, полными той совершенно своеобразной материнской любви, на какую была способна Обносксва.

— Вы у меня целую ночь покоя отняли! — желчно упрекнул ее сын, на минуту останавливаясь перед нею.

— Бедный ты мой, бедный! — жалобно промолвила она, качая с сожалением головой. — Не понимают люди, как ты их любишь. Вот теперь одна весть о их глупости да ветрености тебя на целую ночь расстроила, а что было бы, если бы ты-то вовремя не узнал об этом, да вдруг дождался бы того, что они по глупости да по ветрености и грехов натворить успели бы?.. Не ночь бы тогда тебе они отравили, а всю жизнь твою драгоценную!

Еще довольно долго распространялась Марья Ивановна убаюкивающим тоном о негодности людей и следила за тревожно шагающим по комнате сыном нежными глазами. Наконец, она обняла его и ушла в свою спальню, где набожно опустилась на колени перед образами и начала свои обычные молитвы за сына.

Но сыну не спалось.

«А что, если мать не все сказала мне, что она знает? — думалось ему. — Меня целые дни дома нет, я некрасив, я слаб, а она молода, хорошеет с каждым днем, кругом разная молодежь вертится, книжки разные под руку попадаются, долго ли закружиться голове! Да ведь нынче и в моде бегать от мужей!.. — Я, скажет, миленький, ошиблась, я тебя не любила, мы не сошлись характерами, и я ухожу с другим… Коротко и ясно!.. Нет-с, со мной этого не сделать!.. Я этого не допущу, не позволю!.. Впрочем, что я!.. И с кем она уйдет!.. С Петром Петровичем?.. Вот глупости! Он волокита, но он не увезет чужой жены, не навяжет ее себе на шею… От него можно ее предостеречь… Эх, если бы я мог не принимать подобных негодяев! Да ведь ему весь город родня, связи у него… Связи! Связи! Будь они у меня самого, так я бы на порог не пустил этой сволочи, всех этих Петров Петровичей!.. Но надо поговорить с нею, поговорить с нею надо…» Походив с час по комнате, выпив два стакана воды, Алексей Алексеевич прошел в комнату жены.

— Что у вас там опять вышло с матерью? — спросил он жену.

— То же, что и всегда выходит у меня с нею, — ответила Груня недовольным тоном. — Она придралась ко мне без всякой причины и разбранила меня.

— Но… — начал Алексей Алексеевич.

— Позволь, — перебила его Груня. — Ты от кого узнал, что между нами произошла ссора?

— Мать сказала…

— А-а! Так ты ей позволяешь говорить про меня, и только я не имею права говорить тебе про нее? Или ее сплетни не мешают твоим серьезным занятиям?

— Да ведь нельзя же.

— Пожалуйста, не оправдывайся! Я это так заметила, чтобы знать, в каком положении я стою в этом доме.

Груня отвернулась от мужа.

— Послушай, Груня, ты сегодня какая-то странная, — промолвил Алексей Алексеевич, удивленный тоном Груни, от которого веяло холодом и в котором слышалась необычайная твердость. — Я не хочу передавать тебе, что говорила мне мать, но замечу только одно: веди себя осторожнее и не играй с огнем. Ты…

— Ах, это идет речь насчет подозрений!

— Да, но я им не верю; ты должна понимать это, — произнес Алексей Алексеевич и пытливо взглянул на жену.

— И очень умно делаешь, — сухо ответила она.

— Ты настолько честная женщина и настолько знаешь обязанности жены, что…

— Пожалуйста, избавь меня от школьных наставлений, — резко перебила его Груня. — Я никого не люблю, я ни с кем не кокетничаю, и, значит, об этом нечего и говорить.

— Но, знаешь, люди видят иногда то, чего еще и нет, и выводят…

— Я тебе сказала, что об этом нечего говорить! — почти крикнула Груня и встала с своего места. — Неужели все вы так тупы, что не можете понять, как вы оскорбляете женщину разъяснением ей ее обязанностей? Или ты считай меня честною женщиной и никогда не учи меня моим обязанностям на этом пути, или прямо признай, что я одна из тех, которые могут пасть, и тогда принимай свои меры и не толкуй о своей вере в мою честность.

Лицо Груни пылало негодованием, она как-то чересчур горячо отстаивала себя от подозрений мужа. Алексей Алексеевич и обрадовался, и растерялся от этой неожиданной вспышки. Он вдруг увидал, что его жена принадлежит к разряду тех женщин, которые выше всего ставят исполнение своего супружеского долга, и ему стало совестно, что он мог, хотя в течение минуты, подозревать ее и сомневаться в ней. Снова он был готов благодарить судьбу за то, что у его жены холодная, а не страстная натура. Почти совершенно успокоенный, ушел он и лег спать, нисколько не думая о том, что его жена, может быть, не уснет во всю ночь после этой сцены…

При всех своих обширных и, может быть, для чего-нибудь, необходимых знаниях Алексей Алексеевич все-таки был плохим психологом и совершенно не знал человеческого сердца. Он восхищался теперь тем, что его честная жена так горячо приняла к сердцу его несправедливые подозрения, и не раздумывал о том, что эта вспышка была, может быть, результатом начала той внутренней борьбы, вследствие которой человек переходит от старых убеждений к новым, и тем горячее отстаивает свои старые убеждения, чем сильнее побивают их против его воли жизненные факты. Действительно, Груня переживала именно такую пору внутренней ломки: все ее прежние, освященные преданием и обычаем, отношения к близким людям, видимо, побивались фактами жизни. Она начинала сознавать, что, слепо поддавшись желанию отца, она погубила себя, и что-то шептало ей, что подобная покорность была в этом случае нелепостью, что отец, может быть, и даже наверное, не умер бы, если бы она не вышла замуж за мало известного ей человека, а что она наверное зачахнет теперь с тоски и горя под гнетом вечных раздоров и при отсутствии любви. Она, как мы видели, уже задавалась вопросами о том, честны ли ее хорошие отношения к нелюбимой свекрови, честен ли обман, и жизнь опять подсказывает ей, что обман не может быть честным и что, насилуя свои чувства, она ничего не выиграет, а только сделается игрушкою в руках своей противницы. Не утешительнее был вывод из размышлений об отношениях к нелюбимому мужу, и стоя на этом опасном и скользком пути, уже нередко спрашивала Груня у себя: «Да для кого же я жертвую собою, своею молодостию, своим счастием, своею жизнию? Для отца, который выдал меня замуж ради своих старческих причуд? Для мужа, которого не люблю? Для свекрови, которую ненавижу? Нет, нет, не для них! Но я сделала ошибку, и мой долг переносить ее последствия», — горячо заключила Груня, отстраняя какие-то другие мысли, а в голове без ее воли возникали роковые, опасные вопросы: «Но признавать неисправимыми последствия ошибки, — не фатализм ли, не глупость ли, не сонливость ли это? Последствия всякой ошибки могут быть пресечены, по крайней мере, человек должен к этому стремиться. И что за ад был бы на земле, если бы не было возможности исправлять хотя отчасти прошлые заблуждения и прошлые ошибки? Но что же делать? Уйти от мужа, порвать все связи, сделаться предметом переговоров, сплетен, произвести скандал, являться в обществе с ярлыком бежавшей от мужа жены, развратницы, быть выкинутою из порядочного круга? Не будут ли эти публичные мучения страшнее тех закулисных дрязг и ссор, от которых я хочу спастись? Теперь, по крайней мере, никто не смеет сказать, никто не смеет подумать, что я бесчестная, никто не смеет наложить на меня тень подозрения. Да, да, в этом и только в этом осталось мое счастье!..»

Так думалось Груне в те дни, когда на нее внезапно посыпались упреки свекрови, упреки за стремление кокетничать с Петром Петровичем. Груня улыбалась, слушая эти подозрения, Груня глядела спокойно, но внутри у нее словно что-то оборвалось: казалось, что у бедняка сжигают последний, единственный угол, где он надеялся найти спасение и приют от непогоды. Груня могла еще владеть собою при разговоре с ненавидимой ею свекровью, но когда муж высказывал ей намёки на те же подозрения, то она стала с ожесточением отстаивать это последнее шаткое убежище, в котором она видела единственную награду за все свои жертвы. Ей хотелось в эту минуту застраховать себя перед целым светом от грязных подозрений и крикнуть всем людям: «Поймите вы, что я страдаю, но переношу страдания потому, что я честная женщина!» А что, если у нее отнимут и имя честной женщины? Если и ее заклеймят клеветой, как клеймят бесчестных женщин? Во имя чего будет она тогда исполнять свой долг и терпеть все муки за свою прошлую ошибку? Во имя собственного сознания своей честности? Но в том-то и горе, что у Груни уже подрывалось жизнью и это сознание, и она сознавалась перед собою, что она лицемерит и лжет на каждом шагу: лжет перед мужем, выказывая ему любовь, лжет перед свекровью, с отвращением отвечая на ее поцелуи, лжет перед целым светом, говоря о довольстве своею судьбою.«…Но почему же не они все, а я одна должна страдать? — строптиво спрашивала себя Груня, все глубже и глубже разрывая перед собою эту бездонную пропасть сомнений. — Неужели я одна совершила эту ошибку, а они были правы?» «Нет, — отвечала она себе, — отец также виноват; он мог понять, что я не люблю Алексея, я ему говорила об этом; он просто исполнял свою прихоть, выдавая меня замуж, и погубил меня. Алексей тоже не любил меня так, как должно любить жену, он выше меня ценил и ставил свою мать; он знал, что я неопытна, что наши характеры несходны, но он гнался за смирной девочкой, за игрушкой, за ребенком, за деньгами и хотел просто приобрести рабу, а не жену-подругу, он тоже виноват. А Марья Ивановна, — боже мой, да разве может быть не виновата эта низкая женщина, отравившая с первой минуты моего вступления в этот дом и мое счастье, и мой покой? За что же они должны быть счастливы, а я должна быть несчастна? За что же они должны терзать меня, а я обязана покоряться? За что я одна являюсь жертвой, а они палачами?»

У Груни кружилась голова от этих проклятых, безысходных вопросов, дум и сомнений, но она бодро, настойчиво шла им навстречу и не старалась закрыть перед ними глаза. Она забыла все окружающее и жила теперь этою лихорадочною внутреннею жизнью. Люди и мелкие события внешней жизни мелькали перед нею, как смутные тени в китайском фонаре. Отец, Павел, книги, всё, всё забылось ею. Постоянно рассеянная, постоянно задумчивая, она пропускала мимо ушей и любезности гостей, и брань свекрови, и даже, не замечала, что муж иногда следит за нею то тревожными, то ревнивыми глазами. Ей было тяжело жить в этом омуте, но разорвать внешнюю связь с мужем она не решалась: отдаленная от него по своим чувствам, она жила под одной крышей с ним и холодно играла роль его жены. Еще ничто не манило ее из этого дома. Она видела и за его стенами то же горе, ту же безрадостную, одинокую, отрезанную от всех и бесцельную жизнь для себя. Она даже не решалась строить планы какого бы то ни было счастливого существования, возможного за стенами этого дома, как будто там была безлюдная, неприветная пустыня.

Время тянулось убийственно медленно и вяло. Дни были похожи, как две капли воды, один на другой. Все чаще и чаще нападала свекровь на невестку; все угрюмее и подозрительнее делался Алексей Алексеевич, тревожимый странною задумчивостью жены, и не на шутку начал он ревновать ее ко всем людям, которые ухаживали за нею. Иногда он делал ей сцены… Эта ревность была так заметна, что о ней уже говорили посторонние.

— Вот мещанство-то; даже скрыть не умеет, что жену считает принадлежностью своего имущества, — с презрением замечал своим носовым голосом граф Родянка.

— Немецкие профессора не любят, чтобы посторонние даже заглядывали в их книги, а уж не то, что читали бы их, — хохотал Левчинов.

— Надо его побесить. Это презабавно, когда он становится зеленым, — скалил свои белые зубы кузен Пьер и подсаживался к Груне.

— Я боюсь и подходить к вам, кузина. Ваш муж смотрит на всех такими ревнивыми глазами, что становится жутко, — смеялся он.

— Вы ошибаетесь: он очень хорошо знает, что ревность тут не у места, — холодно и равнодушно замечала хозяйка.

— Да ведь это чувство невольное. Хорошеньких женщин мужья ревнуют ко всем, а подруги этих хорошеньких женщин завидуют им, подозревая их в маленьких шалостях.

— На эти подозрения прежде всего нужно иметь право, — вспыхивая, но так же холодно произносила Груня.

— Помилуйте, кузина, какие тут права? Молодость, красота, милое far niente , немножко скуки, и вот вам неизбежная почва для романа, — осклаблял свои зубы кузен Пьер.

— Ну, не неизбежная!

— Уверяю вас, что неизбежная. Рано ли, поздно ли, но он начнется, и, право, лучше начинать рано, чем поздно…

— И лучше поздно, чем никогда? — улыбнулась хозяйка скучающею улыбкой.

— Последнего я не добавил, потому что считаю роман неизбежным в жизни молодой женщины. Разница в том только, что одни романы делаются популярными, а другие хранятся только для двух-трех заинтересованных лиц, как недосягаемые сокровища.

— Кузен, у вас все так смотрят на женщин?

— Все, кузина.

— Очень жаль.

— Почему же? Разве лучше было бы, если бы на них смотрели, как на бездушных кукол, продающихся с аукционного торга в крепостное владение тем или другим господам мужьям? — усмехнулся кузен Пьер.

— Но ведь не всегда же женщина продается, иногда она идет замуж и по любви…

— Да, да, это бывает… Но, кузина, свет всегда сначала задает себе вопрос: могла ли быть любовь между такою-то и такою-то личностями? И потом, получив отрицательный ответ, делает свои предположения насчет предстоящего романа.

— Свет очень любит мешаться в чужие дела, — сердито проговорила Груня и взяла со стола альбом с визитными карточками.

— Люди — братья, кузина; значит, их дела не чужие, а свои свету, — засмеялся кузен Пьер, выставляя свои зубы.

У Груни вертелся на языке довольно щекотливый вопрос: «А про меня что говорят?» Но она удержалась от него, взглянула на играющего в карты в смежной комнате мужа, сутуловатого, худого, некрасивого и желтого, и мысленно решила, что про нее свет говорит, что она не могла, не может и никогда не будет любить своего мужа. «Значит, тоже подозревают в разврате. Да как же и не подозревать, когда сам муж дает право на эти подозрения, не выпуская меня из виду, делая мне сцены… Хотела бы я знать, есть ли хоть один человек, который считал бы меня чистою и честною?»

Груня снова впала в раздумье…