Над обрывом

Шеллер-Михайлов Александр Константинович

Девятая глава

 

 

I

Сентябрь пришел к концу; наступил октябрь. Дождливые дни снова сменились ясными и замечательно теплыми осенними днями. Но эти дни, несмотря на тепло, уже не походили на те августовские дни, когда в воздухе еще не слышалось осенней свежести, когда деревья в саду охотничьего домика еще были вполне зелены, когда здесь все было еще в полном цвету. Теперь весь сад, сильно запущенный за последние дни и давно не метенный, был полон желтых и красных листьев; в клумбах цвели почти одни астры, напоминавшие своими безжизненными цветами выцветшие искусственные цветы, да кое-где виднелись еще в вышине грубые, яркие цветы георгин, вытянувшихся выше человеческого роста. На ступенях террасы охотничьего домика сидел Егор Александрович в своем обычном костюме, — серой суконной блузе, подпоясанной кожаным ремнем, в высоких сапогах. Он был неузнаваем: казалось, он и вырос, и возмужал за последние дни, и в то же время осунулся, похудел и побледнел; он стал шире в кости, но юношеская мясистость исчезла, черты лица приняли более резкий характер, утратив округлость; в последнее время он перестал подстригать бороду и баки, еще не видавшие бритвы, и теперь еще лицо было окаймлено мягкими, пушистыми белокурыми волосами, несколько скрадывавшими худощавость лица; но эта худощавость тотчас же делалась заметной, стоило только взглянуть на его глаза: они сильно ввалились и сделались как будто больше, темнее, глубже и смотрели сосредоточенно, серьезно и вдумчиво. Он сидел одиноко, сдвинув брови, не обращая внимания на окружающие его предметы, чертя бессознательно прутом какие-то узоры на песке, очевидно, отдавшись тяжелым думам. Они, казалось, охватили его всего.

— Опять без книги, опять передумываете горькие думы. Так нельзя. Нужно же рассеяться! — послышался около него мягкий и ласковый голос. — Вы изведете себя совсем.

— А, это вы, наш добрый гений, — очнувшись, сказал Егор Александрович и дружески протянул обе руки стоявшей перед ним Марье Николаевне.

Странными стали его руки: широкие, красные, огрубевшие, они не напоминали теперь его прежних выхоленных рук.

— Ну, что наша больная? — спросила участливо девушка.

— Сознание вернулось совсем… Кажется, теперь опасность миновала, хотя, признаюсь вам, именно сегодня я особенно боюсь за нее…

— А что? — тревожно спросила Марья Николаевна.

— Велела позвать священника… отца Ивана… Зачем, зачем?..

Он передернул плечами. В его голосе послышалась щемящая тоска.

— Исповедоваться?

— Да… Зачем же?.. В чем?..

— Ей легче будет, — тихо сказала Марья Николаевна.

Он отрицательно покачал головой.

— Отец Иван утешений не приносит… не умеет утешать…

— Нас с вами… а ее… Взгляните, как его любят крестьяне… На их языке говорит он, их понятия у него… Они верят в одно и то же.

Он тяжело вздохнул.

— Убить он может ее своею грубостью… Она еще так слаба…

— Предупредите его…

— Что вы говорите! Разве он меня послушает? С ним я не умею говорить… знаю все его достоинства, удивляюсь его стойкости и не умею с ним объясняться… на разных языках говорим…

Он что-то вспомнил, проводя рукой по лбу.

— Да, кстати… Просила она потом вас прийти к ней…

— Вы ей сказали, что я ходила за ней? — почти с упреком проговорила Марья Николаевна. — Зачем же?.. Я нарочно ушла, когда она стала говорить сознательнее…

— Я ей ничего не говорил, Марья Николаевна, — ответил он. — Она сама пожелала… Не знаю зачем, но… боюсь я… Нужно ли вам идти к ней?..

На его лице отразилась душевная тревога. Марья Николаевна подняла на него вопросительные глаза.

— Я же вам все рассказал, — пояснил он. — Вы знаете, что она подозревала меня, вас… ревновала…

Молодая девушка в смущенье смотрела уже в сторону, избегая его пытливого, тревожного взгляда.

— Я боюсь, что она может сказать вам что-нибудь неприятное, обидное, — продолжал он.

— Мне все равно, — тихо ответила она. — Она так несчастна, что… Мне все равно… Я пойду.

Он молча взял ее руки и поднес их к губам. Она не отняла их, не изменилась в лице.

— А дома все та же война? — спросил он. — Война из-за нас…

— Я не обращаю внимания, — ответила Протасова. — Вы знаете, отец дал мне полную свободу давно. Он уверен во мне. А эти сумасшедшие старухи… Что мне они? Мне только досадно, что отца теперь нет здесь. При нем не было бы и этой войны.

— Вы много, много сделали для меня, для Поли… Без вас я потерял бы голову… Как ни стараюсь я, а все еще не могу вполне закалить себя… барич!..

Она покраснела и переменила разговор…

С того дня, как Поля бросилась в воду, Марья Николаевна почти безвыходно пребывала в охотничьем домике. Не много было этих дней; но они могли показаться целою вечностью. Полю вытащили из воды в бессознательном состоянии, хотя с очевидными признаками жизни. Вытащил ее кучер Дорофей, водивший лошадей на водопой. Прежде чем люди успели прийти к какому-нибудь заключению, что делать с утопленницей, в охотничий домик вернулись Егор Александрович и доктор. Девушку внесли в дом и тотчас же пришлось послать за акушеркой. Егор Александрович совершенно растерялся и ходил, как во сне, торопя всех и каждого, хватаясь то за ту, то за другую вещь, спрашивая по сто раз доктора, есть ли опасность, не нужно ли чего-нибудь сделать? Потрясение было слишком неожиданно. Когда Мухортову сказали, что Поля, вероятно, выживет, но что ребенок мертв, он не выдержал и разрыдался такими горькими слезами, как плачут женщины и дети. Когда ему сказали, что приехал становой снять допрос, он чуть не бросился его душить в порыве бешенства, пробудившегося в нем при первом грубом слове. В эти страшно тяжелые минуты явились около него две личности, одинаково тепло отнесшиеся к нему. Это были Павлик и Марья Николаевна. Первый неумело, как юноша, вторая с чисто женским чутьем и ловкостью услуживали Егору Александровичу, утешали его, помогали в уходе за Полей, лежавшей без сознания. Егор Александрович не благодарил их и пользовался их услугами без возражений, распоряжался ими и посылал их то туда, то сюда; только через три-четыре дня он немного оправился, совладал со своими нервами и почти с ужасом заметил Марье Николаевне:

— Дорогая моя, но что же скажут ваши?.. Что будут говорить вообще соседи? На сплетни-то и у Слытковых ума хватит…

Она махнула рукой и бодро ответила:

— Ну, уж это мое дело!.. О таких глупостях не стоит и говорить в таком положении…

Павлик между тем лукаво улыбнулся.

— Ты, Егораша, сам вытолкал в шею пришедшего за Марьей Николаевной слугу, — сказал он. — Это-то уж, я думаю, весь уезд теперь знает.

— Как? Когда? — спросил Егор Александрович с испугом.

Он ничего не помнил. А между тем он действительно вытолкал слугу Ададуровых, пришедшего справиться, не здесь ли барышня.

— Вот этого еще недоставало, сам скандал сделал! — проговорил он.

— Ничего, Егораша, — сказал Павлик. — Я уже ездил с письмом Марьи Николаевны к ее медузам…

— Милый мальчик! — проговорила Марья Николаевна, потрепав его по щекам. — Я боялась, что они его съедят…

— Я потом поеду, если нужно, сам, — сказал Егор Александрович. — Мне так совестно… И как я сразу ничего не сообразил…

— Нет, ты сообразил, — шутливо заметил Павлик. — Как еще командовал и Марьей Николаевной, и мною, точно нанял нас…

— Простите, мои дорогие! — проговорил Егор Александрович, протягивая им руки.

Он теперь только понял, как много они для него сделали. Припоминая все мелочные подробности этих дней, он изумлялся тому, что делала Марья Николаевна, работавшая и услуживавшая, как простая служанка. Это было полное самозабвение, безусловная готовность служить ближнему. По-видимому, ни на мгновение в ее душе не промелькнула мысль о том, что ей неприлично быть тут, что ей тяжело исполнять обязанности сиделки, что она приносит жертву. Среди общей суматохи ею командовали и распоряжались все, и она покорно делала свое дело, как наемная слуга. Так прошло немало дней. Павлик и Марья Николаевна чередовались, помогая Егору Александровичу. Наконец Поля начала приходить в сознание, ее речи стали осмысленными. Тогда Марья Николаевна сочла нужным удалиться. Больная лежала в полутемной комнате, но Марья Николаевна все же боялась быть узнанной ею. Егор Александрович полусловами, говоря о вероятной причине покушения на самоубийство, намекнул на ревность Поли. Услышав это, Марья Николаевна побледнела, и у нее точно защемило сердце. До этой минуты она еще ни разу не сознала ясно, что она действительно любит, безгранично любит Егора Александровича. Теперь вдруг ей стало это яснее дня. Да, он для нее все; кроме него, она не думает ни о ком. Будь это несчастие не с ним — разве она пошла бы сюда? Настолько-то и у нее было боязни перед людскими толками, чтобы не проводить ночей около больной любовницы молодого человека в его доме. Ведь это не то, что ходить за сынишкой Марфуши. Но для него, для Егора Александровича, она готова на все. Он ей дороже всего на свете. Теперь она поняла это, теперь она готова бы признаться в этом перед целым светом. Но как же: ведь он почти женат? Что же такое? Разве она не сумеет найти в себе столько сил, чтобы не нарушить его счастья? Поле лучше, и она, Марья Николаевна, может теперь уйти. Она еще зайдет справиться несколько раз, как поправляется больная, а потом — потом простится она с ним навсегда, навсегда, навсегда…

Павлику, провожавшему Марью Николаевну по обыкновению и на этот раз до дому, показалось, что она плачет. Было совсем темно, но он все же видел, что она подносила несколько раз платок к глазам.

— Марья Николаевна, — осторожно окликнул он ее, — вы плачете!

— Ничего, голубчик, ничего, — ответила она детским голосом. — Это я так… это пройдет…

Он бросился поближе к ней и взял ее с участием за руки.

— Вы его любите, Марья Николаевна? — спросил он тихо, с любопытством и добродушием юноши, чувствующего уже волнение в груди даже при чужом признании в любви.

— Не надо, Павлик, не надо! — ответила она пугливо.

— Я не скажу, Марья Николаевна. Ей-богу, не скажу! Ни ему, никому, никому. За кого же вы меня считаете?

Он сам чуть не плакал, стараясь уверить ее, что он достоин доверия. Она еще колебалась.

— Побожись, Павлик!

— Ей-богу! Ведь это же подло, чужие тайны выдавать! Я никогда, никогда!

Она порывисто и крепко сжала ему руку.

— Люблю! — прошептала она.

— Бедная вы моя, бедная! — с серьезностью и с участием произнес он.

— Только ты никому, никому! Ради Христа! — торопливо заговорила она убедительным тоном. — Я тебе сказала, потому что ты мне все равно, как брату.

— Я ваш друг, Марья Николаевна, — с достоинством сказал он.

— Ну, да, друг! Вот я и сказала! Мне некому сказать больше. Я одна, Павлик! У меня только ты и есть. Я тебя люблю больше Зины и Любы.

— Ну, что они!

— Нет, нет, они добрые девушки… Но ты… ты ближе мне…

Он опять сжал ее руку совсем по-товарищески так крепко, что она чуть не вскрикнула. Ему хотелось, чтобы она вполне поняла, как глубоки и искренни его чувства.

 

II

К Егору Александровичу, еще беседовавшему с Марьей Николаевной, на террасу вышел Прокофий. Старик тоже осунулся и подряхлел за последнее время. Несчастие так сильно подействовало на него, что он даже не пил в последние дни. Он пришел доложить барину, что пришел отец Иван. Егор Александрович изменился в липе. Он поспешно поднялся со ступеней террасы и прошел в комнату.

В гостиной стоял отец Иван, по обыкновению суровый и мрачный. Какое-то тяжелое, гнетущее чувство охватило Егора Александровича при виде этого беспощадного человека. Ему вспомнилась Поля, больная, слабая, бессильная, нуждающаяся в поддержке и утешении, и ему стало страшно при мысли о том, как отнесется к ней отец Иван.

— Хороших дел наделал! — с обычной грубостью проговорил старик, глядя угрюмо на Мухортова.

— Больная желает исповедаться, — отвечал Егор Александрович, не возражая, не оправдываясь.

— Говорили… Живы да здоровы, так в церковь не заглянут: бог не нужен… Придет смерть, так каяться спохватятся…

Егор Александрович сухо и холодно указал священнику на дверь к больной.

— Вот сюда! — сказал он.

Отец Иван окинул его враждебным взглядом.

— Сам-то когда каяться будешь? — спросил он.

— Я вас, батюшка, не для себя звал, — ответил тем же холодным и сухим тоном Мухортов.

— Где уж нам таких-то, как ты, исповедовать, — сказал старик. — Умней отцов стали! Твой-то отец душу мне всю раскрывал…

Мухортов стиснул зубы, чтобы не сказать какой-нибудь резкой фразы. Он молча открыл дверь в комнату Поли и пропустил отца Ивана…

— Батюшка! — раздался из глубины комнаты болезненный крик.

В глубине этой темной комнаты, на постели, едва озаренной светом лампады и прикрытой очень темным абажуром лампы, приподнялась исхудалая женская фигура вся в белом и закрыла лицо руками. Егор Александрович торопливо затворил дверь и в каком-то невольном ужасе закрыл руками уши, точно боясь услышать хоть одно слово дальнейшего разговора…

— Что «батюшка»? Что лицо-то закрыла? Видно, смотреть-то на людей стыдно? — резко спросил отец Иван, подходя к больной.

— Грешница я, грешница великая! — застонала больная.

— Знаю, знаю! Зачем бы и за мной посылать, если бы не грешница была! Вы ведь все так: сперва душу-то погубите, а потом — отпускай вам грехи! Твои-то грехи каковы? Думала ли ты об этом? До чего довело тебя твое окаянство? Душу свою погубить захотела, младенца неповинного погубила, навсегда погубила! Исповедать-то тебя не стоило бы. Да, не стоило бы! Я идти не хотел. Не стоишь!

В комнате пронесся снова тяжелый, мучительный стон. Поля с ужасом глядела на мрачное, исхудалое лицо старика с ввалившимися глазами.

— Что смотришь? Не смютреть надо, а в слезах биться. Ты думаешь, я из жалости пришел к тебе? Нет. Не стоишь, чтоб тебя жалели! За что жалеть, душегубка? Перст божий я увидел! Он, отец наш небесный, в неисчерпаемой своей благости спас тебя, чтобы ты образумилась, чтобы всей жизнью, каждым помышлением грех свой великий искупила. Вот почему я пришел.

Старческое лицо его смотрело все так же беспощадно на бившуюся перед ним в бессильных слезах женщину.

— Ты как жила? Похотям своим предалась, только им и служила, диаволу служила? Ради них ты на все бы пошла, на грабеж, на убийство пошла бы.

— Батюшка! — опять простонала молящим голосом Поля, точно прося пощады, освобождения от инквизиторской пытки.

— Что «батюшка»? — опять повторил отец Иван. — Неправду, что ли, я говорю? На что бы ты не решилась, если пошла на убийство своего младенца? Чем! он виноват был? А ты и его убила. Волчица своего волчонка защищает, а ты — ты хуже волчицы, потому ты не защищала свое дитя, а убила его. Да!

Поля опять простонала. Отец Иван продолжал все тем же тоном:

— Вот ты жива осталась. Жить будешь. Что ж, опять диаволу служить станешь? Ведь теперь свободна! Или опять руки на себя наложишь? Так знай, горе тому, кто искушает терпение господне! Он долготерпелив и многомилостив, но есть пределы и его терпению, и его милосердию.

И вдруг, оборвав строгую речь, он отрывисто, коротко и сухо проговорил:

— Кайся!

Едва переводя дух, прерывающимся от слез голосом начала исповедаться больная. Это было не простое сознание в своих грехах, — это было болезненное, надрывающее душу самобичевание. Слушая эту исповедь, можно было подумать, что в этой душе не было ничего, кроме грехов, грехов и грехов. Она, Поля, о боге забыла и в церковь даже не заглядывала в последнее время. Она никого не любила, ни о ком не заботилась и только тешила себя любовью. Она сама навела на грех молодого барина, и когда он каялся, она успокаивала его сама, говоря, что этот грех ничего не значит. Его, чистого и доброго, влекла она за собою в пропасть. Ребенок у нее бился под сердцем, так она его чуть не ненавидела за то, что он служил ей помехой, за то, что она боялась, как бы из-за этого ее не разлюбил барин. Точно Егор Александрович мог бросить человека, мог обидеть его! Добр он, границ нет его доброте, а она его бог знает в чем подозревала. Барышня тут добрая, честная была, так она, Поля, и ее чернила, в душе проклинала — убить, кажется, рада была, потому что ревность в ее душе была. Подозревала она, что барин видится тайком с барышней, что он жениться на ней хочет. Он-то, такой честный! Да он никогда никого не обманет, не обидит. Она же его подозревала. А сама все умышляла убить себя из злобы, из ревности…

— Просвет-то где, живое место-то где в твоей душе? — проговорил отец Иван.

Поля подняла на старика полные слез глаза.

— И вдруг увидала я, что честною и доброю была эта девушка, что у ног ее недостойна я лежать, что стою я у нее на дороге со всеми своими грехами… со всем своим окаянством…

Ее голос совсем; оборвался.

— И наложила я на себя руки, потому что дурная трава и из поля вон, — тихо закончила она.

Отец Иван покачал головой.

— И о ребенке забыла?

Поля тихо плакала, ничего уже не отвечая.

— Ну, что же дальше? — спросил отец Иван.

Она недоумевающим, растерянным взглядом смотрела на него. Больше ей нечего было говорить. Она все сказала.

— Что же, говорю, дальше-то делать будешь? — пояснил он.

Она поняла теперь вопрос и торопливо ответила:

— Замаливать… грехи… в монастырь!..

Он пристально всматривался в ее лицо. Его глаза смотрели, мрачно из-под нависших, всклоченных бровей. Прошла минута в молчании. Затем он заговорил более мягко, насколько умел.

— Это перст божий! Но помни это и всю душу свою положи на то, чтобы быть достойной милосердия божия. Не на тунеядство, не на распутство, не на ублажение своей плоти иди в монастырь, а на подвижничество монашеское. Слышишь? В поте лица работай, молись до истощения сил, смиряйся перед людьми, нищей будь, и тогда отпустится тебе грех твой. Всею жизнью только его замолить можно.

Он поднялся во весь рост, чтобы прочитать молитву и прикрыл епитрахилью почти скатившуюся с подушек голову…

Выйдя из комнаты Поли, отец Иван встретил Егора Александровича перед самым выходом из дома, Мухортов подал священнику деньги. Тот как-то странно взглянул на него, точно он видел его впервые. Отзывы Поли о Егоре Александровиче как о чистом, добром и честном человеке поразили отца Ивана, и в его голове эти отзывы никак не мирились с тем, как держал себя Егор Александрович с ним. Они простились так же сухо и холодно, как встретились. Когда за отцом Иваном закрылась дверь, Егор Александрович вздохнул полным вздохом.

 

III

Егор Александрович пошел к Поле; она лежала, как мертвая, неподвижно, с полуоткрытыми глазами. Он подошел к ней и испугался: ему показалось, что она умирает. Он осторожно наклонился к ней и назвал ее по имени. Она устало открыла глаза.

— А, это вы! — прошептала она.

— Тебе хуже, Поля? — спросил он.

— Нет, лучше… сказал: простится! — ответила она и опять закрыла глаза.

Ее губы тихо шептали, точно она в полусне что-то припоминала вслух.

— Молись и простится… простится!.. Страшный грех совершила, окаянная!..

— Поля, успокойся, — тихо сказал Егор Александрович, ласково дотрогиваясь до ее руки.

Она открыла глаза и как-то боязливо отняла руку.

— Я в монастырь пойду… Я теперь, Егор Александрович, в миру не буду жить, — сказала она, качая слегка на подушке головой и как бы желая выяснить, что она умерла для него, для его ласк.

— Думай о поправлении здоровья и ни о чем больше, — проговорил он. — Ты еще не оправилась, потому и идут в голову такие мысли.

— Нет, грех совершила великий! Каяться нужно, у бога и у людей прощенье вымолить, — ответила она глухо и, вдруг что-то вспомнив, добавила: — Марью Николаевну мне…

— Ты лучше отдохни…

— А умру? — тревожно сказала она, и ее глаза расширились от страха. — Умру непрощенная!.. У всех прощенья надо просить… у всех… Позовите…

Он со вздохом вышел из комнаты.

— Идите к ней, мой друг, — сказал он Марье Николаевне.

На нем лица не было.

— Ей хуже? — спросила Марья Николаевна.

Он махнул рукой.

— Толкует о монастыре! — ответил он коротко.

— Что вы? Это отец Иван натолковал! Надо отговорить…

Он ничего не ответил и только повторил снова:

— Идите к ней!

Марья Николаевна вошла в комнату Поли. У нее страшно билось сердце. Она почти боялась свидания с этой девушкой. Невольно она была причиной несчастия этого бедного создания. Заслышав в комнате шаги, Поля открыла глаза, — они, ввалившиеся, большие, открылись широко, и на минуту в них вспыхнул огонь. Марье Николаевне показалось, что в этом взгляде были и ненависть, и злоба, и ужас. Но это была только минута; они вновь потухли, личные мускулы больной стали вздрагивать, грудь порывисто поднималась, руки закрыли лицо, и, свернув голову набок, больная глухо зарыдала:

— Грешница… все еще грешница!.. Господи, подкрепи… Простите меня, окаянную, — шептала она прерывающимся голосом.

Марья Николаевна склонилась над ней и в слезах начала говорить бессвязно слова утешения. Больная стала мало-помалу успокаиваться. Она тихо взяла руку Марьи Николаевны и поднесла к губам.

— Себя хотела загубить, дитя загубила, его, вас всех… — шептала она.

Марья Николаевна наклонилась еще ближе к ней и поцеловала ее.

— Пусть он не приходит, — тихо сказала Поля. — Не могу… не могу смотреть… Ох, тяжело от грехов освобождаться…

— Полноте, Поля! Отчего же его вы не хотите видеть?

Поля опять открыла глаза со страхом и недоумением, точно удивляясь, что ее не понимают.

— Я теперь… не о мирском мне думать нужно… А он придет… не могу, не могу! Мне молиться надо, грех замаливать, а не грешить… Бога я при нем забываю!

Она опять откинулась навзничь головою и закрыла глаза, как бы впадая в забытье. Но ее губы продолжали шептать:

— И всегда так, и прежде, и теперь… Не любовь, а наваждение… без божьего благословения… Любила и мучила, и мучилась… Уйти бы скорей… Освобожу… освобожу… А любить никто не будет так… никто!

Она тяжело вздохнула и смолкла.

Марья Николаевна присела на стул у постели, забывшись и всматриваясь в больную. Теперь это исхудалое лицо с ввалившимися глазами, с бледными губами, с осунувшимися щеками, вздрагивавшее за несколько минут от рыданий, было невозмутимо спокойно и блаженно улыбалось, точно больной снился сладкий сон любви. Ее дыхание было очень слабо, но ровно; утомленная волнениями этого утра, она теперь крепко спала.

Когда Протасова очнулась от тяжелых дум, ее лицо было влажно от слез и серьезно. Впервые в этот день у этой постели она передумала многое о любви, передумала глубоко и серьезно, смотря на эту несчастную жертву необузданной, неосмысленной страсти. «Бога забыла для него», звучали в ее ушах слова Поли. Ей стало жутко. Неужели и она любит его такою же любовью? Неужели и она для него забудет бога — бога правды, добра, справедливости, чести, любви к ближним? Но разве он этого когда-нибудь потребует? Разве он может этого потребовать? Нет, нет, никогда!.. Он честный и добрый человек, он может вести ближнего только к добру и правде! Поля тихо вздохнула во сне. Марья Николаевна вздрогнула, и ее охватило тяжелое чувство, точно ее кто-то уличил в чем-то постыдном. «У постели умирающей думаю об отнятии у нее любимого ею человека, всего, что ей дорого в жизни», пронеслось в ее голове. «И умирает, быть может, только от того, что я стала на ее дороге», с горечью продолжала она думать. Сколько бессознательного эгоизма, сколько легкомыслия было в ее поведении. Ей вспомнились все мелочи ее недавнего прошлого: ее постоянные посещения Егора Александровича, просиживанье с ним до ночи, прогулки с ним. Как должна была терзаться Поля в эти минуты. У нее ведь не было в жизни ничего: ни друзей, ни богатства, ни бога, ничего, кроме одного любимого человека. И его-то отнимала, вырывала у нее из рук она, Марья Николаевна, неумышленно, бессознательно, — но разве это было не все равно для бедной девушки?.. А он? Неужели он не понимал этого? Зачем он не предупредил ее, Марью Николаевну? Или он, как мужчина, не замечал ничего, что делалось в простом женском сердце?..

Где-то пробили часы и напомнили Протасовой, что ей пора идти.

Она устало поднялась с места. Она была бледна и серьезна, когда вышла из спальни Поли в гостиную, где Егор Александрович задумчиво ходил взад и вперед по комнате. Увидав Марью Николаевну, он остановился.

— Что?

— Уснула!

На мгновенье оба смолкли.

— Много она перестрадала, — тихо сказала Марья Николаевна.

Он сдвинул брови, ничего не ответил ей. Она заторопилась, отыскивая свою верхнюю одежду.

— Вы уходите? — спросил он.

— Да. Пора!.. Да, кстати, нужно вам сказать, — начала Марья Николаевна и вдруг остановилась.

— Что? — спросил он.

— Забыла… Ах, какая память!.. Ну, потом! — ответила она в замешательстве.

Ей хотелось передать, что Поля просила его не заходить к ней, но при одной мысли об этом на ее щеках выступил румянец. Ей стало стыдно, точно она хотела передать ему не желание Поли, а свое желание — желание отстранить его от умирающей. В невольном, плохо замаскированном смущении Протасова наскоро протянула ему руку. Он хотел ее спросить, когда она придет, но, вместо этого вопроса, проговорил:

— Спасибо вам за все последние дни!.. Я этого никогда не забуду…

Она пробормотала в ответ что-то неясное, сбивчивое.

Они пожали друг другу руки и простились, как почему-то показалось обоим, надолго, может быть, навсегда…