Весною 187… года я переехал с семьею на дачу в деревню Мартышкино.
Занятый мною дом стоял на вершине возвышенного берега, по которому раскинулся сбегавший вниз уступами, принадлежавший к даче садик. Перед моими окнами внизу раскидывалось широкое пространство залива, по которому то быстро проносились пароходы, то медленно двигались под парусами суда, то сновали рыбачьи лодки. Противоположный финский берег тянулся против моего окна, едва заметной, как смутный призрак, полоской, иногда темневшей, иногда совершенно расплывавшейся в воздухе. Слева виднелся Кронштадт с его заводами и фортами, а там еще дальше, за ними, уходило в безбрежную даль открытое море. У подножия высокого, застроенного дачами берега тянулась проезжая дорога, а за нею лепились бок о бок соединенные с берегом мостками и стоявшие в воде маленькие купальни, отгороженные друг от друга то легкими заборчиками, то просто небольшими изгородями из елок, рогож, плетня. Едва оправлявшийся от тяжелой болезни, я был доволен и нанятою мною дачею, и чудесною весною, полною тепла и света, и всею грудью вдыхал доносившийся со взморья чистый воздух, пропитанный ароматом только что распустившихся черемух. Целые часы я проводил в сладком безделье, любуясь и морем, и солнцем, и чайками, плавно реявшими в воздухе, и ласточками, хлопотливо устраивавшими гнездо в углу крыши над моим балконом, и испытывал одно ощущение, знакомое всем спасшимся от смертельного недуга, — ощущение прелести жизни. Еще недавно, расхварываясь, я думал: «Хоть бы умереть скорее, что ли?», — а теперь, чувствуя, как растут снова силы, я только и твердил: «Пожить бы еще!» В голове создавались планы новых работ, мелькали надежды на успехи, ощущалась потребность приложить к чему-нибудь вновь вернувшиеся силы. С дачниками мне можно было почти не сталкиваться, и мне особенно нравилась эта уединенность моего помещения, куда не доходили гам и шум, раздражающие нервы. Мне была нужна тогда только одна всеисцеляющая природа.
Единственными моими соседями оказалась семья, нанимавшая домик от того же хозяина, у которого нанимал и я свою дачу. Семья эта состояла из мужа, жены и троих детей, девочки и двух мальчуганов. В течение мая месяца я почти не видел этих людей и узнал мельком только то, что их фамилия Ивановы, что они живут так же замкнуто, как и моя семья. Более тихих и смирных соседей трудно было найти.
Только в конце мая, когда началось купанье, мне пришлось познакомиться с этою семьею, так как у нас была общая купальня и нужно было условиться о часах, когда каждый из нас мог пользоваться ванной. Я послал спросить, какие часы выберут мои соседи, и мой слуга доложил мне, что «господин Иванов сами зайдут» переговорить со мною об этом.
В полдень господин Иванов вошел в мой дом, и я впервые увидел этого человека. На вид ему было лет сорок или даже немного более. Это был человек среднего роста, с черными, сильно посеребренными сединою, вьющимися в кольца волосами, с замечательно умными, серьезно и немного грустно смотревшими черными глазами, с правильным римским носом, с красиво очерченным подбородком. Глядя на это бледное лицо, можно было сразу определить, что это уроженец юга и что когда-то он был замечательным красавцем. Следы этой яркой красоты сохранились и теперь, хотя что-то и говорило сразу, что этот человек помят жизнью и смотрит старше своих лет. Что именно говорило о тяжелом прошлом — этого я не мог определить, но меня сразу поразили мелкие морщинки около его глаз, складка между бровями, некоторая холодность взгляда и особенная сдержанность в манерах, в разговоре, что-то похожее на опасение позволить человеку приблизиться к нему. Он отрекомендовался мне, вежливо пожав мою руку, и тотчас же сказал:
— Я нигде теперь не служу и потому могу располагать своим временем: назначьте сами, какие часы удобнее вам для купанья.
— Я тоже не служу, — ответил я, — и располагаю вполне своим временем. Мне кажется, весь вопрос сводится на то, когда будет удобнее купаться нашим дамам, а мы, мужчины, возьмем часы, которые останутся свободными. Я один и, вероятно, не стесню вас, если даже попаду как-нибудь в купальню в одно время с вами.
— Конечно, если не боитесь моих маленьких шалунов, — сдержанно заметил он.
— У вас два сына?
— Да, двое, да третья дочь.
Мы перекинулись еще несколькими незначительными фразами о погоде и воздухе и распрощались, условившись насчет часов купанья.
Когда он ушел от меня, во мне пробудилось странное ощущение: мне хотелось вспомнить, где и когда я его встречал? Что я встречал его — это было для меня несомненно: лица, подобные его лицу, не забываются в десятки лет; красота этих черт была слишком резкою, выдающеюся. Но, убежденный в том, что я его где-то видел, я все же напрасно старался вспомнить, где именно я его встречал. Моей памяти, в данном случае, не могла помочь даже его фамилия: Иванов! Мало ли Ивановых встречалось в жизни. Где же их всех запомнить?..
С следующего же дня наши встречи сделались почти ежедневными: иногда — правда, очень редко — мы вместе купались, иногда встречались на дороге в купальню, на узеньких мостках, где приходилось осторожно давать друг другу дорогу, боясь выкупаться в одежде. Тем не менее, несмотря на эти встречи, особенно мы не сближались, и я заметил из отдельных фраз, что он вообще упорно избегает людей, знакомств. Впрочем, это было, как мне показалось сначала, и неудивительно: он жил детьми и для детей. Никогда я не встречал его одного, дети сопровождали его всюду. Иногда к нему присоединялись, кроме его сыновей, жена и дочь. Вообще эта семья производила впечатление людей, жавшихся не то пугливо, не то грустно друг к другу. Они, казалось, боялись потерять один другого или опасались, что люди нарушат их мир. Я часто слышал их веселый смех и говор между собою, но стоило появиться кому-нибудь постороннему — дети застенчиво смолкали, а отец и мать делались серьезными и принимали официальный тон, не располагавший к интимности. Несмотря на это видимое стремление держаться от людей подальше, эти люди внушали мне симпатию своею простой, дружной семейной жизнью, а дети восхищали меня своею красотою и умным выражением лиц, и я невольно стал относиться к ним более или менее тепло. Мало-помалу мальчики привыкли ко мне и перестали конфузиться передо мною. Иванов заметил и как-то раз оказал мне:
— А это видно, что вы очень любите детей.
— Да, я люблю детей, особенно таких, как ваши, — заметил я.
— Они тоже чутьем, должно быть, угадали это и уже не стесняются с вами, — проговорил он. — Они у меня немного дикари.
Я заметил:
— Вероятно, товарищей нет, и растут в замкнутой среде.
— Да, мы особняком живем от людей, — ответил Иванов и задумался, сосредоточенно устремив взгляд в пространство.
«И где я его видел прежде?» — назойливо пронеслось в моей голове. Этот взгляд, это выражение лица были мне так знакомы!
— Трудная задача — жизнь, — проговорил, наконец, со вздохом Иванов. — Неизбежно жить в обществе, а столкнешься с ним — грязь, мерзость, тина… и все это засасывает, затягивает на самое дно пучины. Попадешь в нее раз, не выберешься никогда. Страшнее всего, когда подумаешь о будущем детей. Нельзя же их оградить каменной стеной от развращенного и развращающего общества, от ненормальных условий и отношений эксплоатирующих и эксплоатируемых, от неизбежности лгать и обманывать или донкихотствовать за правду и справедливость? Как их воспитать? Честными идеалистами? Бездушными критиками? Губить тело или душу?
— Вы берете крайности, — вставил я.
— А вы знаете средний путь? — спросил он и пристально взглянул на меня серьезным, проникающим в душу и холодно насмешливым взглядом. — Я не так счастлив и еще не нашел этой золотой середины. Да и она едва ли спасает, так как не сладко живется и тем, кто сидит между стульями, служит и богу, и мамоне, угождает и нашим, и вашим…
Он вздохнул и продолжал:
— Но как же жить? Сегодня маленькая сделка с совестью, завтра маленькая сделка с совестью, послезавтра то же, а в результате — чудовищный подлец выходит. Эта мысль одного из наших писателей вполне верна. А с другой стороны: сегодня постоишь грудью за правду, завтра постоишь за нее грудью, послезавтра то же — в результате неуживчивый человек, который должен быть за борт выброшен. А побежденные — горе побежденным. Общество травит только тех, кто пал, и несет с триумфом на руках только победителей. Только их и не судят!
Он замолчал и стал заботливо и хлопотливо одевать младшего мальчугана, вышедшего из воды. Почему-то мне показалось, что он теперь раскаивается в том, что откровенно высказался помимо своей воли и хочет прекратить этот разговор. Смотря на его грустное и в то же время полное нежности лицо, я не удержался и спросил его:
— Скажите, пожалуйста, где мы встречались прежде с вами?
Он вздрогнул, обернулся на минуту, чтобы взглянуть на меня, и сухо ответил:
— Не знаю.
Потом коротко спросил:
— В Малороссии?
— Нет, я не бывал в Малороссии, — ответил я. — Не здесь, то есть, не в Мартышкине, не в Ораниенбауме, а в Петербурге…
Он отвернулся.
— Я в Петербурге не был шестнадцать или семнадцать лет, — проговорил он отрывисто, почти резко.
— Но я положительно встречался с вами, — настаивал я.
— Мало ли есть людей, похожих друг на друга, — коротко ответил он.
Что-то сухое, почти враждебное послышалось в его голосе. Я почувствовал, что ему почему-то неприятно мое предположение, и замолчал.
Дня два после этого он как будто избегал меня, говорил мало, глядел на меня косо, хотя в этих искоса бросаемых на меня взглядах, как мне казалось, было что-то пытливое, какой-то вопрос о том, кто я, где я его видел. Но его ребятишки, уже совсем привыкнувшие ко мне, все более и более развязно обращались со мною, и это сгладило произведенное мною на него неприятное впечатление. Тем не менее этот случай ясно показал мне, что в жизни и в характере Иванова есть что-то странное, непонятное для не посвященных в эту жизнь, в этот характер.
Еще более странным показался мне другой случай.
В конце мая и в начале июня стояли невыносимые жары, в воздухе было удушливо, затишье было полное, на взморье стоял мертвый штиль, и флаги, и паруса на судах висели, не колеблясь, жалкими тряпками. Все томительно ждали дождя, ветра, грозы. В один из таких дней я загулялся в ораниенбаумском парке и, утомленный несносною жарою, не без удовольствия почувствовал, что поднимается ветерок: в лицо мне неслись целые клубы крутящейся пыли, и меня обдавало еще горячим, но тем не менее сильным ветром. Я распахнул сюртук и, закрывая глаза от пыли, шел навстречу ветра неспешной походкой.
— Торопитесь, торопитесь, сейчас начнется гроза! — послышался около меня знакомый, несколько взволнованный теперь голос.
Я обернулся и увидал Иванова, почти бежавшего с детьми, обгоняя меня.
— Смотрите, какая туча! — сказал он, указывая на иссиня-черную с беловато-дымчатым налетом внизу тучу, низко опустившуюся над землею и быстро надвигавшуюся на нас.
— Ого, в самом деле, должно быть, будет дождь! — сказал я весело.
— И дождь, и гроза! — проговорил он, поспешно шагая вперед.
— И слава богу! — отозвался я. — Давно нужно грозы!
Он как-то сердито проговорил:
— И почему это непременно гроза нужна?
И заслышав вдали слабый и глухой грохот грома, повлек своих детей к будке сторожа. В эту же минуту начали падать отдельные крупные капли дождя, шлепавшиеся шумно на пыльную землю и оставлявшие на ней большие темные пятна; еще через минуту они превратились в страшный ливень, и я волей-неволей тоже побежал от дождя. Когда я добежал до будки сторожа, гроза была уже над нами, оглушая нас громом и ослепляя зигзагами молний. Порывами сильного вихря мимо нас несло еще не до конца прибитую к земле пыль, крутящуюся дождевую воду, обрываемые листья, сухие ветки и разный мусор. Все это кружилось и мчалось в какой-то бешеной пляске.
— Ого, какая погодка разыгралась, — заметил я, весело отряхиваясь от дождя в сторожке.
Иванов ничего не сказал и, видимо, был возбужден, не мог осилить своего волнения. В эту минуту сверкнула ослепительная молния и разом раздался треск грома, почти оглушивший нас.
— Славный удар! — заметил я.
— На меня всегда это страшно неприятно действует, — отрывисто сказал Иванов.
— Неужели? А я очень люблю эти первые вешние грозы, — проговорил я.
— Не знаю, что тут можно любить, — сказал он и разом смолк.
Новая молния, прорвавшая зигзагами тьму, и новый рассыпавшийся треском удар грома заставили его замолчать.
— Наверное, случилось какое-нибудь несчастье, — прошептал он.
Мимо будки пробежал кто-то что-то крича, потом в противоположную сторону пробежало несколько человек, и мы услыхали крики:
— Убило! паренька убило!
Иванов как-то нервно, почти со злостью обратился ко мне:
— Вот они, первые-то вешние грозы.
Казалось, он за что-то упрекал меня.
Дождь уже прошел, гроза уже рокотала в отдалении, и мы пошли посмотреть на убитого паренька. Он, в белой рубахе, босоногий, с белыми, как лен, волосами, с бледным лицом, казалось, спал под старым высоким деревом, под которым он укрылся от ливня, и только одна огромная ветвь дерева, отодранная грозой от расщепленного и обожженного местами ствола, беспомощно и бессильно повисла над лежавшим на земле мертвецом. Кругом толпился народ, шушукаясь между собою, и, казалось, все боялись разбудить паренька.
— Он, папа, что же, спит? — спросил младший сын Иванова.
Иванов, стоявший с понурой головой, словно пробудился от сна, и тихо ответил сыну.
— Да, навсегда уснул!
И, взяв за руки детей, медленно пошел по дороге. Я невольно обратил на него внимание и проследил за ним глазами: он как-то сгорбился, точно постарел и вдруг ослабел, шагая к дому усталою походкой с опущенной на грудь головой.
На следующий день я встретился в купальне с Ивановым и среди разговора заметил ему мельком:
— А вы, как видно, сильно боитесь грозы?
— Не люблю я вообще этих стихийных сил, не щадящих ни правого, ни виноватого, — ответил он хмуро. — В эти минуты чувствуешь более, чем когда-нибудь, все свое ничтожество и всю нелепость тех или других надежд на будущее: кто-то неведомый прошел мимо — и смял и тебя самого, и твои надежды, и твои дела…
И как бы мимовольно, почти бессознательно он прибавил:
— Это нужно испытать, чтобы понять ужас этого…
Я вопросительно взглянул на него, он подметил этот взгляд, по его лицу скользнуло досадливое выражение, и он поторопился уйти из купальни, как бы боясь назойливых расспросов. Эту боязнь расспросов, враждебность к чужому любопытству я сразу ясно подметил в Иванове, а потом он несколько раз говорил при мне с негодованием о том, что люди любят залезать грязными руками в чужую душу…
— Каждому, кажется, так и хочется получить право сказать ближнему: «А так ты вот какой гусь, тоже не лучше меня». И неужели точно есть утешение в сознании, что все мы вымазаны одною и тою же грязью, что честные и праведные, — это не более, как сумевшие не сознаться в своих преступлениях негодяи?..
С таким человеком, конечно, нечего было и думать об откровенности, и наши отношения в течение всего лета сводились на простое «шапочное знакомство». Правда, когда в лесу появились ягоды и грибы, мы начали делать экскурсии в лес вместе, иногда к нам присоединялись жена и дочь Иванова и моя семья, а к концу лета мы все стояли, по-видимому, уже в более или менее близких, приятельских отношениях, но это было только «по-видимому». Что за человек Иванов? Каково его прошлое? Почему так странно держат себя он и его жена? На все эти вопросы я не мог бы ответить ничего. В день нашего переезда с дачи Иванов, пожимая мне руку, заметил:
— До свидания. Я был бы очень рад, если бы и в будущем году нам пришлось поселиться бок о бок с вашей семьей на лето.
— Да, это было бы приятно, — ответил я. — Тихие соседи не всегда попадаются на даче…
О продолжении знакомства зимою, конечно, не было и помина ни с его стороны, ни с моей.