— Счастия нельзя рассказывать, его надо пережить, — начал он снова. — Я его пережил; пережила его и Саша. Мы часто спрашивали друг друга: «Неужели это не сон?» Как-то не верилось тому, что можно быть такими счастливыми на земле, какими были мы. Три месяца прошло в таком блаженном состоянии, три месяца, проведенные за границей и в деревне. Этого счастия не смущали даже письма Анны Петровны, полные жалоб на судьбу, на тоску, одиночество, хотя Анна Петровна и не была, в сущности, одинокой, так как у нее в это время окончательно поселились ее племянник и племянница, погодки Саши. Через три месяца мы вернулись осенью в Петербург, и я принялся за дело. Кроме службы, я деятельно занимался в двух комиссиях, разрабатывавших вопросы народного технического образования. Время было тогда горячее, производились всякие реформы, руки были везде нужны, и сидеть праздно не было возможности, особенно для такого молодого и подвижного человека, каким был тогда я. Лихорадочная деятельность была моим призванием; сидеть на одном меете, быть зрителем жизни я никогда не умел. Когда я еще был женихом, Саша мне часто говорила, что она более всего любит меня за то, что я всем интересуюсь, за всем слежу, никогда не нахожусь праздным, стремлюсь принять участие в каждом деле, которое мне по душе. Возвращаясь теперь, домой из заседаний, я делился с Сашей новостями, и нередко мы просиживали с ней далеко за полночь в оживленной беседе: ее интересовали мои дела, меня интересовали ее занятия, так как она продолжала заниматься, училась, читала, развивала свои музыкальные способности. По-видимому, все шло отлично, и нам оставалось только желать, чтобы вся наша жизнь прошла тем же путем. Иногда на душу Саши набегали облачка, когда к нам заходили племянник или племянница Анны Петровны. Они наперерыв друг перед другом рассказывали, что Анна Петровна стала апатично относиться к школе, что она находится вечно в тревожном состоянии, думая о Саше, что она нередко говорит о смерти, как о желанном для нее конце. Раздражительное состояние духа Анны Петровны стало отзываться даже на школьных занятиях: она сердилась и кричала на учеников, прежнее уменье быть сдержанной в классе куда-то исчезло, она стала говорить, что ей надоели ее дело и возня с этой «текучей водой», как она называла теперь школьников. Наши Добчинский и Бобчинский, как я называл двоюродных брата и сестру Саши, были из породы молодых выслуживающихся докладчиков и были неистощимы. в сообщении всяких неприятных сведений и пакостей. Они, кажется, только тогда и были счастливы, когда могли перенести из одного дома в другой какой-нибудь мусор и увидать чью-нибудь кислую мину при этом. Их рассказы о душевном состоянии Анны Петровны тревожили Сашу, и она заезжала к матери или приглашала ее к нам и старалась ободрить старуху. Анна Петровна как-то безнадежно отвечала:

— Обо мне что думать, было бы тебе хорошо.

Меня она, видимо, не любила, как человека, отнявшего у нее дочь. Когда Саша казалась вполне счастливою, Анна Петровна косилась на меня, полагая, что я умышленно стараюсь сделать все, чтобы только заставить Сашу забыть мать; когда Саша казалась озабоченною, Анна Петровна готова была напасть на меня и растерзать меня за то, что я гублю ее сокровище. Это была могила матери, безумно любящей свою дочь.

Раз как-то я вернулся со службы домой и застал у себя Анну Петровну, ее племянника и племянницу. Мы уселись за стол, и Саша мне сообщила: — А мы завтра собираемся в театр.

— Что ж, и отлично, — сказал я. — Поезжайте, а я в конце спектакля заеду за тобой.

— Разве вы не поедете с нами? — спросила Анна Петровна.

— Нет, у нас завтра заседание школьной комиссии, — ответил я.

Она пожала плечами.

— У вас, кажется, каждый день заседания комиссии.

— Нет, четыре раза в неделю, — ответил я. — Я ведь состою членом двух комиссий, и каждая заседает по два раза в неделю.

— Не понимаю, как можно ради каких-то комиссий бросать дом, — резко произнесла Анна Петровна.

Я засмеялся.

— Да если бы все так рассуждали, то общественные дела не далеко ушли бы! — сказал я.

— Прежде всего нужно думать о своей крыше, — возразила она.

— Сквозь мою, кажется, не каплет, — заметил я.

— Еще бы этого дождаться! — сказала с горечью Анна Петровна.

Саша вмешалась в разговор.

— Вы, мама, смотрите с нашей женской точки зрения, а мужчинам нельзя же жить, отдавшись только дому.

— Ах, что ты мне говоришь! — воскликнула Анна Петровна. — У меня, кажется, тоже было всегда на руках большое общественное дело, школа, частные уроки, однако я ради него не оставляла тебя одну, не забывала, что ты — главное, а все остальное второстепенное для меня!

Я не стал возражать, не желая обострять спора, и переменил разговор. После обеда мне нужно было почти тотчас же ехать на заседание, и я уехал.

Я не мог попасть домой рано, так как заседание комиссии затянулось. Я возвратился только в двенадцатом часу и застал Сашу сидящею над раскрытой книгой. Она как-то особенно обрадовалась мне, и с ее губ сорвалось восклицание:

— Наконец-то!

— Заждалась, голубка? — спросил я ее, целуя ей руки.

— Неужели заседание так долго затянулось сегодня? — спросила она.

— Да, все спорные вопросы подвернулись, — сказал я. — Мой доклад поднял целую бурю, и мне пришлось повоевать.

И я с оживлением начал передавать ей, о чем мы толковали и спорили, чем решили возникшие вопросы. Я отвоевал свои предложения и потому был весел и счастлив. Она слушала меня с возрастающим любопытством и, наконец, порывисто обняла меня, проговорив со смехом:

— А ты знаешь, мама меня сегодня уверяла, что вовсе не в комиссии ты заседаешь, а где-нибудь кутишь с друзьями!

— Это черт знает что такое! — воскликнул я.

— Не сердись, голубчик, — ласково проговорила Саша. — Ты знаешь, как она любит меня и как боится за мое счастье.

— Да ты что же, жаловалась ей, что ли? — резко спросил я, охваченный гневом.

Она подняла на меня с упреком свои детские большие глаза.

— Ты так думаешь? — спросила она грустно.

— Нет! нет! — воскликнул я, опомнившись, и обнял ее.

Мне стало стыдно за свою вспышку.

Эта ничтожная сценка тотчас же забылась нами. Мы слишком горячо любили друг друга, чтобы останавливаться долго на таких мелочах. Но на другой день, когда я заехал в театр за Сашей, в моей душе поднялось помимо моей воли враждебное чувство при виде Анны Петровны, и я, здороваясь с ней, не удержался и проговорил с особенным ударением:

— Анна Петровна, прямо из комитета, а не с пирушки друзей!

Саша опять взглянула на меня с упреком; Анна Петровна не без едкости заметила:

— Потому и освободились сегодня так рано…

— Вы думаете, что именно потому? — спросил я задорно.

— Да, думаю, — твердо ответила она, отворачиваясь к сцене, где уже подняли занавес.

Когда я поехал с Сашей домой, она молчала. «Что это она, дуется, что ли?» — мелькало в моей голове, и я тоже молчал, сердясь на нее за то, что она дуется на меня за мать. Наконец я, как человек горячий, не выдержал и спросил:

— Ты, кажется, сердишься за что-то?

— Мне больно, что ты заставляешь меня не быть откровенной, — ответила она просто.

— То есть как это?

— Вчера ты разгорячился, когда я сказала откровенно, что мне говорила мать, и это вызвало вспышку, сегодня ты без всякой нужды сказал колкость моей матери. Это нехорошо.

— Я ей и не то еще скажу, если она будет ссорить нас, — загорячился я.

— Я не знаю, что ты скажешь ей, но я-то не стану уже передавать тебе того, что будет говорить мне она, — заметила грустно Саша.

— Вот как!

— Мне вовсе неприятно вызывать твои вспышки и навлекать на нее неприятности! Зачем? Лучше молчать.

Мы доехали домой молча. Она смотрела пригнетенною; я был возбужден до крайности. Саша прошла в спальню; я зашагал по своему кабинету. Пробило час, когда я поуспокоился и прошел в спальню. Саша тихо плакала, уткнувшись лицом в подушку; я подошел к ней и проговорил:

— Прости!

Она обняла меня, припала головой к моей груди и продолжала тихо плакать.

— Я не сержусь, — говорила она прерывающимся голосом, — но мне очень, очень тяжело стоять между двух огней. Я вас люблю обоих и знаю, что вы оба любите меня, но вы не терпите друг друга, и мне это страшно больно. Разумеется, мне не надо было говорить тебе вчера того, что сказала мама, но я думала, что ты просто посмеешься над ее словами, а ты…

— Но пойми, она может нас рассорить этими глупыми предположениями, — сказал я.

— Ты думаешь, значит, что я тебя так мало люблю? — спросила она.

Я зажал ей рот поцелуями, я чувствовал, что я был неправ, вспылив вчера и сказав колкость ее матери сегодня.

Иванов оборвал свою речь и в волнении зашагал по комнате.