Божий Дом

Шэм Сэмуэль

Это классика «медицинской» прозы. Роман о том, что вам лучше не знать о больницах и современной медицине, и о том, что вам не расскажет ни один врач.

...Шесть интернов отправились на стажировку в больницу. Они считали, что их призвание — спасать людей. Они были выпускниками Высшей школы, а стали низшим медицинским персоналом, на который валятся все шишки. Они должны выдержать год гонки на выживание — интернатуры, традиции, освященной веками. Им придется спасаться от гнева начальства, отвечать на заигрывание медсестер и терпеть капризы пациентов в глубоком маразме.

И только Толстяк, всезнающий резидент, сможет поддержать их в этой борьбе — борьбе, цель которой остаться в здравом уме и полюбить свою профессию.

 

1

На Бэрри лишь темные очки. Даже сейчас, во Франции, когда моя интернатура только начала остывать в своей могиле, тело Бэрри кажется мне совершенным. Я люблю ее грудь, то, как она меняет форму, когда Бэрри ложится на живот, на спину, когда она встает, и когда идет. И танцует. Как же я люблю ее грудь, когда она танцует. Связки Купера поддерживают ее грудь. И ее лобок, лобковый симфиз, кость, составляющая основу холма Венеры. Там редкие темные волосы. Капли пота, солнечный блеск отражается, делает ее загар эротичнее. Из-за моего врачебного взгляда, из-за года, проведенного среди тел, пораженных болезнью, все что я могу — тихо сидеть и запоминать. Я ощущаю мягкий теплый пронизанный вздохом ностальгии день. Безветренно до такой степени, что огонек спички поднимается строго вверх, почти невидимый в раскаленном воздухе. Зелень травы, белизна стен снимаемого нами фермерского домика, краснота черепичной крыши, граничащей с августовской синевой неба. Все слишком совершенно для этого мира. Думать не надо. Для всего этого будет время. Результат не важен, важен только процесс. Бэрри учит меня любить, как я любил когда-то, до начала этого мертвящего года.

***

Я пытаюсь отдыхать, но не могу. Мои мысли стрелой возвращаются в больницу, в Божий Дом, и я думаю о том, как я и другие интерны сдерживали океан. Без любви, среди гомеров, умирающих стариков и умирающих молодых, мы использовали женщин Дома. От наиболее нежных выпускниц школы медсестер до главной сестры приемного отделения с тяжелым взглядом, и даже, пользуясь ломаным испанским, мы использовали насвистывающих уборщиц. Я думаю о Ранте, сменившим двухмерный журнальный секс на щекочущее позвонки приключение с ненасытной медсестрой Энджел. Энджел, которая не могла ничего сказать без особой жестикуляции. И я знаю, что секс в Божьем Доме был нездоров и печален, циничен и нездоров, все происходило без любви, так как мы все перестали слышать ее шепот.

— Рой, вернись, не уплывай туда.

Бэрри. Мы заканчиваем обед, мы почти добрались до сердцевин артишоков. Здесь, на юге Франции, они вырастают до огромных размеров. Я очистил их и сварил, а Бэрри приготовила соус. Еда здесь неповторима. Мы часто едим в залитом солнцем саду ресторана, под навесом ветвей. Белая накрахмаленная скатерть, хрупкий хрусталь, свежие розы в серебряной вазе, все почти слишком совершенно для этого мира. Наш официант с салфеткой, перекинутой через предплечье, притаился в углу. Его руки дрожат. У него старческий тремор, тремор гомеров, всех гомеров этого года. Я подбираю последние листки артишока и выкидываю остатки в кучу компоста для фермерских кур и собаки-гомера с остекленевшим взглядом; я думаю о гомере, поедающем артишок. Это неосуществимо. Если только артишок не превратили в пюре и не отправили в желудок по гастральной трубке. Я снимаю листья, покрывающие сочную сердцевину, и думаю о еде в Доме и о лучшем по ее поеданию, лучшим в медицине, моем резиденте — Толстяке. Толстяке, уминающем луковые кольца и еврейские национальные хот-доги одновременно с малиновым вареньем. Толстяке, с его Законами Божьего Дома и его подходом к терапии, сначала казавшимися мне безумными, но потом оказавшимися реальностью. Я вижу нас, усталых и потных, как герои Иводзимы, склонившихся над гомером.

— Они нас уничтожают, — сказал бы Толстяк.

— Они поставили меня на колени, — говорю я.

— Я бы покончил с собой, но не хочу доставлять удовольствия ублюдку.

И мы обнимаем друг друга и плачем. Мой толстый гений, он всегда был со мной, когда я нуждался в нем. Но где он сейчас? В Голливуде, в гастроэнтерологии, в кишечных пробегах, как он это называл, «Через кишечники к звездам». И я знаю, что злой сарказм был способом его сочувствия, его и двух полицейских в приемном отделении. Двух полицейских, двух Спасителей, которые, казалось, знали все и иногда заранее; они протащили меня через этот год. Но несмотря на полицейских-Спасителей и Толстяка, все произошедшее в Божьем Доме за этот год было ужасно, и я пострадал, серьезно пострадал. Потому что до Божьего Дома я любил стариков. Но они перестали быть стариками, теперь они гомеры, и я их уже не любил, не мог их любить. Я пытался отдыхать и не мог, я пытался любить и не мог, я выцвел, как рубаха, которую слишком часто стирали.

— Ты слишком много думаешь об этом, может быть тебе стоит туда вернуться? — с сарказмом спрашивает Бэрри.

— Родная, это был паршивый год.

Я отхлебываю вино. Я был пьян большую часть проведенного здесь времени. Я напивался в кафешках по ярмарочным дням, а когда ярмарка затихала, шел в бары. Я напивался и плавал в реке, жарким днем, когда температура воздуха, воды и тела совпадают и уже невозможно сказать, где заканчивается тело и начинается вода, и соединение реки и вселенной вращается вокруг наших тел, холодное и теплое, стремящееся без всякого смысла, заполняющее все время и пространство. Я плыву вверх по течению, глядя, как извивающаяся река теряется в ивах, отбрасывающих тени, и на хозяина теней, солнце. Пьяный, я загораю на полотенце, глядя с просыпающимся возбуждением на эротический балет переодевающихся англичанок, выхватывая мимолетное обнажение края груди или промелькнувшие лобковые волосы, как постоянно я выхватывал края и мелькания у переодевающихся, не стесняясь меня, до и после работы медсестер в Доме. Иногда, напиваясь, я, не переставая, думаю о состоянии своей печени и о всех цирротиках, которые желтели на моих глазах и умирали. Они либо умирали от кровотечения, в панике, кашляя и захлебываясь кровью из разорванных вен пищевода, или в коме, скользили, скользили спокойно по дороге из желтого кирпича и пахнущей мочевиной, в небытие.

Потея, я пью, и Бэрри становится красивой, как никогда. Это вино заставляет меня чувствовать себя зародышем в амниотической жидкости, питающимся материнскими соками через пуповину, зародышем, скользким и вращающимся в материнской утробе в тепле и жидкости, в теплой жидкости. Алкоголь спасал в Божьем Доме, и я думаю о своем лучшем друге — Чаке, черном интерне из Мемфиса, у которого всегда была пинта «Джэк Дэниелса» в сумке для тех моментов, когда ему особенно доставалось от гомеров или Слерперов Дома, вроде шеф-резидента или шефа медицины собственной персоной, которые считали Чака безграмотным и непривилегированным, хотя он был и грамотным, и привилегированным, и уж точно лучшим доктором, нежели любой в этой дыре. И в своем опьянении я думаю о том, что случившееся с Чаком в Доме было очень жестоко, что он был веселым и смешным, а сейчас он суровый и мрачный, что он был сломан всеми ими и что такой же взгляд, злой и затравленный, я увидел у Никсона на французском телевидении, когда он объявлял на газоне перед Белым Домом о своей отставке, с этим трагичным и идиотским «V», в качестве знака поражения, пока двери за ним не закрылись, филиппинцы не скатали красный ковер, и Джерри Форд, скорее растерянный, нежели радостный, не обнял жену и не поплелся к своему президентству. Гомеры, эти гомеры...

— Черт, все на свете заставляет тебя думать о гомерах» — говорит Бэрри.

— Я не знал, что думаю вслух».

— Ты не чувствуешь этого, но в последнее время постоянно делаешь. Никсон, гомеры, забудь о гомерах, здесь нет никаких гомеров».

Я знаю, что она ошибается. Однажды ленивым и красочным днем, я гуляю в одиночестве от кладбища на вершине холма по усыпляющей дороге, глядя на Шато, церковь, доисторические пещеры, площадь и, далеко внизу, речную долину, игрушечные ивы и римский мост, дающий начало дороге и на создателя этого всего, спускающуюся с ледника реку. Я никогда не ходил этой дорогой, дорогой, идущей по краю. Меня начинает отпускать, я узнаю то, что знал раньше — красоту, радость и совершенство безделья. Земля настолько плодовита, что птицы не могут доесть всю ежевику. Я останавливаюсь и собираю немного ягод. Сочная вязкость во рту. Мои сандалии шлепают по асфальту. Я смотрю на цветы, соревнующиеся яркостью и формой, призывающие пчел к изнасилованию. Впервые, за более, чем год, я в мире с собой и ничто меня не тревожит, и это все для меня, естественное, целое и прекрасное.

Я сворачиваю за угол и вижу большое здание, лечебницу или богадельню, со словом «Хоспис» над дверью. Моя кожа покрывается мурашками, волоски на шее поднимаются, зубы сводит. И тут, конечно же, я их вижу. Их усадили на солнце в садике. Седина их волос, разбросанная по зелени сада делает их похожими на одуванчики в поле; гомеры, ожидающие последнего ветра. Гомеры. Я смотрю на них. Я различаю признаки. Я ставлю диагнозы. Я прохожу мимо, и их глаза провожают меня, как если бы они старались помахать мне, или сказать bonjour, или проявить еще какие-то признаки человечности из глубины своего слабоумия. Но они не машут и не говорят bonjour, и не проявляют других признаков. Здоровый, пьяный, загорелый, потный, объевшийся ежевики, смеющийся про себя и пугающийся жестокости этого смеха, я чувствую себя превосходно. Я все время чувствую себя превосходно, когда вижу гомера. Теперь я люблю гомеров.

— Хорошо, во Франции могут быть гомеры, но они не твои пациенты.

Она продолжает есть свой артишок и соус стекает по ее подбородку. Она его не вытирает. Она не такая. Ей нравится масляное ощущение и уксусный запах. Она наслаждается своей наготой, беззаботностью, маслянистостью, легкостью. Я чувствую ее возбуждение. Сказал ли я это вслух? Нет. Мы смотрим друг на друга, капля стекает с ее подбородка на грудь. Мы смотрим. Капля исследует ее, медленно стекая по коже, направляясь к соску. Мы молчим, но оба думаем: потечет ли он дальше, остановится ли подмышкой или между грудей. Я возвращаюсь к медицине и думаю о карциноме подмышечных лимфоузлов. Мастэктомия. Статистика смертности. Бэрри улыбается, не догадываясь о повороте моих мыслей к смерти. Капля соуса стекает к соску и останавливается. Мы улыбаемся.

— Прекрати думать о гомерах и слизни ее.

— Они до сих пор могут меня уничтожить.

— Не могут, давай же.

Когда я прислоняюсь губами к соску, чувствую, как он напрягается, ощущаю уксусный привкус, я думаю об остановке сердца. В палате толпа, и я прибегаю одним из последних. На койке молодой пациент, интубированный, и респираторный санитар его вентилирует. Резидент пытается поставить центральную вену, а студент бегает кругами. Все знают, что пациент умрет. Одна из медсестер интенсивной терапии делает массаж сердца, склонившись над пациентом; рыжая с великолепными бедрами и большими сиськами, из Гонолулу. Сиськи — с Гавайев. Это был ее пациент и она была первой в палате после остановки. Я стою в дверях и смотрю: ее белая юбка задирается так, что, когда она склоняется над пациентом, я вижу ее задницу. На ней трусики в цветочек. Я почти что могу разглядеть тычинки, через белые чулки. Я думаю про Гавайи. Вверх-вниз, вверх-вниз, посреди крови, рвоты, дерьма и мочи, ее задница двигается вверх и вниз. Волны прибоя на вулканических пляжах, вверх и вниз, вверх и вниз. Фантастическая мягкая задница. Я подхожу и кладу на нее руку. Она оборачивается, видит меня, улыбается, говорит «привет, Рой», и продолжает делать массаж сердца. Я массирую ее задницу, и она двигается вверх и вниз, вертится, и за ней следует моя рука. Обеими руками я снимаю подвязки и спускаю трусики до колен. Она продолжает делать массаж сердца. Я просовываю руку между ее ног и глажу внутреннюю поверхность бедер, вверх-вниз, вверх-вниз, попадая в ритм массажа сердца. Свободной рукой она расстегивает мои белые брюки и хватает мой вставший член. Напряжение невероятное. Вокруг кричат «адреналин!» и «дефибрилятор!»

Наконец-то им удается настроить дефибрилятор и поставить отведения на грудь пациента. Кто-то кричит: «Всем отойти от койки!», и она спускается к моему члену.

— Разряд!

ззжжжжж

Пациент получил разряд. Тело вздрагивает, сокращением мышц реагируя на разряд в 300 вольт, но на мониторе прямая линия. Сердце мертво. Интерн, Рант, входит в палату. Это его пациент. Он расстроен. Кажется, он готов расплакаться. Потом он видит меня и гавайку, занятых делом, и его глаза расширяются.

Я оборачиваюсь и говорю: «Взбодрись, Рант. Нельзя уходить в депрессию с такой эрекцией». Фантазия заканчивается смертью молодого пациента и всеми нами, занимающимися любовью на залитом кровью полу и поющими при приближении оргазма:

— Я хочу жить в своей хижине, в Коалакаху, Гавайи!

 

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ: Божий Дом

 

2

Божий Дом был основан в 1913 году американцами-израэлитами, так как их медицински образованные сыновья и дочери в результате дискриминации не могли найти интернатуры в серьезных больницах. Из уважения к основателям, молодые и целеустремленные доктора наполнили больницу и вскоре были осчастливлены сотрудничеством с ЛМИ, Лучшим Медицинским Институтом в мире. Возвысившись, больница была разбита на множество иерархий, на дне которых сейчас и находились те, для кого она была основана, а именно Домработники. А на дне иерархии Домработников находятся интерны.

Хотя проведенная от вершины медицинской иерархии прямая упирается в интерна, интерн находится также и на дне множества других иерархий. Интерна, с помощью различных административных трюков могут использовать Частные доктора, администрация Дома, медсестры, пациенты, социальные службы, операторы телефонов и пейджеров и уборщики. Последние убирают в дежурантских, регулируют отопление и кондиционер, отвечают за туалеты, постельное белье и починку оборудования. Интерны могут только уповать на их милость.

Иерархия Дома представляет из себя пирамиду с большим количеством людей внизу и одним на вершине. Учитывая необходимые качества для возвышения, пирамиду легче представить перевернутым рожком с мороженым, где путь наверх надо пролизывать. Из-за постоянного приложения языка к вышестоящей заднице, несколько задниц близких к самому верху представляют из себя, скорее, один язык. Топографирование чувствительных отделов коры показало бы гомункула с гигантским языком. Единственным преимуществом положения внизу рожка являлось то, что оттуда можно было наблюдать весь процесс пролизывания. Вот они, Слерперы, жадные оптимистичные ребята на дне рожка в июле, лижущие, и лижущие, и лижущие. Зрелище было то еще.

Божий Дом был широко известен за свою прогрессивность, особенно в том, что касается издевательства над домработниками. Это была первая больница, предоставляющая бесплатную психологическую помощь в супружеских отношениях, а когда это оказывалось бесполезным, благословляющая развод. В среднем, восемьдесят процентов женатых и замужних медицински образованных сыновей и дочерей в течение года оказывались отделены от своих половин, не выдерживая глумление частных докторов, администрации Дома, медсестер, пациентов, социальных служб, операторов телефонов и пейджеров и уборщиков. Следующим знаком прогресса была вера Дома в постепенное внедрение ужасов этого года в сознание новоприбывших интернов, путем приглашения их на целый день для прослушивания серии лекций с перерывом на обед, предоставляемый местной забегаловкой, в понедельник, тридцатого июня. За день до начала. За этот день мы получали возможность познакомиться с представителем каждой из иерархий.

В воскресенье днем, за день до понедельника в Местной Забегаловке, за день до первого июля, я валялся в постели. Июнь заканчивался последней вспышкой солнца, но я опустил жалюзи. Никсон отправился на очередную встречу, чтобы подрочить Косыгину, Модин задыхалась, не зная, что надеть на Уотергейтские слушанья, а я страдал. Мои страдания не были даже современным отчуждением и неприятием, тем, которое многие американцы нынче испытывают, глядя на документальные фильмы под названием «Калифорнийская семья», показывающие дорогие поместья, множество машин, бассейн и полное отсутствие книг. Я страдал от страха. Хотя я и был молодым и целеустремленным, я был объят безумным ужасом. Я панически боялся стать интерном Божьего Дома.

Я был не один в постели. Я был с Бэрри. Наши отношения, пережившие травму моего студенчества в ЛМИ, цвели богатые красками, смехом, риском и любовью. Также со мной были две книги. Первая, подарок от моего отца-дантиста, нечто под названием «Я спас мир, не запачкав халата», про интерна, спешащего, берущего на себя ответственность, отдающего распоряжения, спасающие жизни; вторую книгу я купил сам, пособие «Как это делается» для новых интернов, пособие, учившее всему, что нужно знать. Пока я вгрызался в пособия, Бэрри, клинический психолог, свернулась клубочком с Фрейдом. Несколько минут прошло в молчании, потом я застонал, уронил пособие и накрылся с головой.

— Помоги, помогииии.

— Рой, ты в ужасной форме!

— Настолько плохо?

— Очень плохо. На той неделе мне пришлось госпитализировать пациента, которого нашли прячущимся под одеялом, и он был не в такой панике, как ты.

— Ты можешь меня госпитализировать?

— У тебя есть страховка?

— Будет, как только я начну интернатуру.

— Тогда тебе придется отправиться в государственную психушку.

— Что мне делать? Я все перепробовал и все равно до смерти боюсь.

— Попробуй отрицать.

— Отрицать?

— Да. Примитивная психологическая защита. Отрицай само существование этого».

Я попробовал отрицать существование этого. Хотя я и не продвинулся далеко по пути отрицания, Бэрри помогла мне пережить эту ночь и на утро понедельника и Местной Забегаловки, она помогла мне побриться, одеться и отвезла в центр города к Божьему Дому. Что-то не давало мне вылезти из машины, так что Бэрри пришлось открывать дверь, выпихивать меня и всовывать мне в руку записку: «До встречи в пять, люблю, Бэрри». Поцеловав меня, она уехала.

Я остался стоять в удушающем мареве перед огромным зданием цвета мочи с надписью, гласящей «Божий Дом». Строительные работы велись в одном из крыльев, что должно было положить начало крылу Зока. Чувствуя отбойный молоток у себя в голове, я вошел в Дом и отправился искать актовый зал. Я зашел, когда шеф-резидент, по фамилии Фишберг и по прозвищу Рыба, произносил приветственную речь. Короткий, толстый и выбритый до синевы, Рыба закончил обучение гастроэнтерологии, специальности Дома. Позиция шеф-резидента была втиснута в середину рожка с мороженым и Рыба знал, что если он будет молодцом, то вышестоящие слерперы вознаградят его постоянной работой и возможностью постоянного слерперства. Он был посредником между интернами и всеми остальными, и он надеялся, что «мы придем к нему с любыми проблемами и вопросами». Говоря это, он скользил глазами по вышестоящим слерперам, сидящим за председательским столом. Скользкий и верткий. Слишком радостный. Не понимающий нашего ужаса. Я отвлекся и стал осматривать комнату и других тернов: приятный черный парень, откинувшийся в кресле и прикрывающий глаза ладонью; еще более впечатляюще выглядел гигант с рыжей густой бородой, одетый в мотоциклетную куртку и мотоциклетные очки. Нереально.

— ...Итак, днем или ночью, можете на меня рассчитывать. А теперь, я счастлив представить шефа терапии, доктора Легго.

Стоящий в углу сухощавый человечек с ужасающей фиолетовой родинкой на щеке напряженной походкой направился к трибуне. Он был одет в белый халат мясницкой длины, а длинный старомодный стетоскоп свешивался через его плечо, исчезая таинственным образом где-то в брюках. У меня промелькнула мысль: «Где же этот стетоскоп находится?». Он был ренологом: почки, мочеточники, мочевые пузыри, мочевыводящие протоки и лучшие друзья застоявшейся мочи, катетеры Фоли.

— Дом не похож ни на что, — сказал шеф. — Частично из-за своей связи с ЛМИ; я хочу рассказать историю о ЛМИ, историю, которая покажет насколько особены Дом и ЛМИ. Это история про доктора из ЛМИ и медсестру по имени Пэг. Это дает представление о связи».

Мой разум отключился. Легго был худой версией Рыбы. Он публиковался, чтобы не исчезнуть и стал шефом, но это высушило в нем все человеческое, и он остался обезвоженным, практически уремичным. Это была вершина рожка, там, где, наконец, его лизали больше, чем приходилось ему.

— ...И вот Пэг подошла ко мне и с удивлением сказала: «Доктор Легго, как вы можете сомневаться, выполнила ли я распоряжение? Когда доктор из ЛМИ просит что-то сделать у медсестры, будьте уверены, это будет сделано и сделано хорошо».

Он остановился, ожидая аплодисментов, но был встречен молчанием. Я зевнул и понял, что мои мысли унеслись к ебле.

— ...И вы будете рады узнать, что Пэг будет здесь.

Взрыв кашля от интерна в коже, сложившегося пополам, задыхающегося, перебил Легго.

— Придет из Городской Больницы, чтобы работать с нами в Доме.

Легго продолжил аксиомой о Святости Жизни. Как и в увещеваниях Римского Папы, ударение ставилось на сохранении жизни пациента любой ценой. Мы тогда и не представляли, насколько разрушительной будет эта проповедь. Закончив, Легго вернулся в свой угол и остался стоять. Ни он, ни Рыба так и не ухватили сути того, что входит в определение человека.

Остальные выступающие были куда человечней. Тип из администрации Дома, в голубом пиджаке с золотыми пуговицами, давал советы на тему «История болезни — юридический документ» и говорил о том, что на Дом недавно подали в суд из-за какого-то терна, который, шутки ради, написал, что пациента из богадельни слишком долго держали на судне, отчего развились пролежни, приведшие к смерти пациента при транспортировке его в Дом; истощенный молодой кардиолог по имени Пинхус отметил важность наличия хобби для профилактики сердечно-сосудистых заболеваний. Его хобби были «Пробежки для поддержания формы и рыбалка для успокоения нервов». Также он отметил, что любой осмотренный нами пациент будет поражать наличием громкого вибрирующего сердечного шума, который на самом деле будет звуком отбойных молотков со стройплощадки крыла Зока, и, что мы с тем же успехом можем просто выкинуть наши стетоскопы. Психиатр, грустно выглядящий мужчина с бородкой, посмотрел на нас умоляющим взглядом и сказал, что он всегда готов помочь. После чего он потряс нас следующим:

— Интернатура, это не юридический факультет, где вам скажут посмотреть налево и направо и понять, что не все смогут закончить обучение. Это постоянное напряжение и всем тяжело. Если вы дадите этому зайти слишком далеко... Что ж, каждый год выпускной класс как минимум одного, а то и нескольких медицинских институтов, должен заменять коллег, покончивших собой.

— Кххм, кх, бхх, хэх, хрэээм!»

Рыба прочистил глотку. Ему не нравились разговоры о самоубийстве, и он пытался от них отделаться.

— И год за годом в Божьем Доме мы видим самоубийства.

— Спасибо, доктор Франк, — сказал Рыба, беря инициативу в свои руки и запуская шестеренки встречи, давая ей катиться к последнему из специалистов, представителю частных докторов, Аттендингу, доктору Пирлштейну.

Даже учась в ЛМИ, я слышал о Жемчужине. Когда-то шеф-резидент, он плюнул на академические успехи в погоне за налом, украл основы своей практики у своего пожилого партнера, когда тот был в отпуске во Флориде и, благодаря успешному введению компьютерных технологий, которые полностью автоматизировали офис, Жемчужина стал богатейшим из богатых частных докторов Дома. Гастроэнтеролог с собственным рентгеновским аппаратом в офисе, он служил богатейшим кишкам города. Он был почетным доктором семейства Зока, крыло которых заставит нас выкинуть стетоскопы. Ухоженный, с драгоценными камнями на запонках, в модном костюме, умевший вертеть людьми. Через минуту он держал нас в своих руках: «Каждый интерн совершает ошибки. Основа всего — не допускать одну оплошность дважды и не совершать несколько оплошностей сразу. Во время моей интернатуры здесь, в Доме, один интерн, преследующий научную карьеру, вел пациента, который умер, но семья отказалась от аутопсии. Однажды ночью он отвез тело в морг и сам провел аутопсию. Его раскрыли и жестоко наказали, сослав на Юг, где он и работает теперь в полном забвении. Так вот, запомните: не дайте вашей страсти затмить Любовь к Людям. Этот год может оказаться прекрасным. Я также начинал и пришел к тому, чем я стал сейчас. Я буду счастлив работать с каждым из вас. Удачи, парни, удачи!»

Учитывая мое отвращение к мертвецам, предупреждать меня было лишним. Кто-то думал по-другому. Хупер, сидящий рядом со мной, гиперактивный интерн, которого я знал по ЛМИ, кажется, принял близко к сердцу мысль о проведении самостоятельной аутопсии. Его глаза светились, он раскачивался в кресле, почти подпрыгивая. «Да уж», — с восторгом подумал я, — «от чего только не встает…».

После этого взрыва гуманизма, Рыба раздал расписание на год. Грудастая девушка-подросток вышла вперед, чтобы провести нас через бюрократический лабиринт. Она поведала об основной проблеме интернов — парковке. После освещения нескольких сложных диаграмм парковок Дома, она раздала парковочные талоны и сказала: «Мы эвакуируем машины и любим это делать. Лучше приклейте талоны к внутренней стороне лобового стекла. Строители крыла Зока срывают все парковочные талоны, до которых им удается добраться. И забудьте об идее ездить на работу на велосипеде. Местные банды еженощно навещают нас с ножницами для резки металла. Ни один велосипед не будет в безопасности. Теперь, для получения зарплаты, заполните эти формы. Все принесли карандаши, второй номер?»

Черт. Я забыл. Вся моя жизнь прошла в попытках вспомнить и принести эти карандаши. Я не помнил, вспомнил ли я хоть раз?! Но кто-то всегда приносил. Я заштриховал нужные кружочки.

Встреча закончилась предложением Рыбы осмотреть отделения и заранее познакомиться с пациентами, которых мы будем вести завтра. Меня пробрал озноб, так как я все еще пытался отрицать существование всего этого, но, все же, я встал и вслед за остальными вышел из зала. Плетясь сзади, я шел по длинному коридору четвертого этажа. Два пациента сидели в креслах-каталках метрах в десяти от начала коридора. Первой была женщина с ярко-желтой кожей, что предполагало серьезную болезнь печени. Ее рот был приоткрыт, ноги расставлены, щиколотки отекли, а щеки ввалились. У нее была заколка в волосах. Рядом с ней сидел изможденный старик с нелепым чубчиком на покрытом венами черепе, который кричал снова и снова:

ПОДОЖДИ ДОК ПОДОЖДИ ДОК ПОДОЖДИ ДОК...

Из флакона в его вену текла желтоватая жидкость и желтоватая жидкость текла по катетеру Фоли из его покрытого пятнами марганцовки шланга, который, как ручная змея, лежал на его бедре. Группа тернов пыталась протиснуться рядком мимо этих несчастных, и, к тому времени, как я их догнал, там образовалась пробка, и мне пришлось остановиться. Черный терн и мотоциклист остановились рядом со мной. Старик, на чьем браслете с именем было написано «Чарли-лошадь» продолжал:

ПОДОЖДИ, ДОК, ПОДОЖДИ, ДОК, ПОДОЖДИ, ДОК...

Я повернулся к женщине, браслет которой гласил «Джейн До». Она издавала примитивный набор звуков, повышающейся частоты:

— ООООАИИИИИИУУУУУУЕЕЕЕЕ...

Заметив наше внимание, Джейн двинулась так, будто хотела дотронуться до нас, и я мысленно закричал: «Нет, не трогай меня!» Она не смогла, но вместо этого жидко пернула. Я всегда плохо переносил дурные запахи, и когда ЭТОТ запах достиг меня, мне захотелось вырвать. Нет, сейчас они не заставят меня смотреть на моих будущих пациентов! Я обернулся. Черный парень по имени Чак смотрел на меня.

— Что ты думаешь обо всем этом?» — спросил я.

— Старик, это очень печально».

Гигант в мотоциклетном прикиде возвышался над нами. Он надел свою черную косуху и сказал нам: «Мужики, в моем медицинском, в Калифорнии, я не видел таких старых людей. Я пошел домой, к жене».

Он обернулся и пошел обратно к лифту. На спине его косухи было напечатано блестящими желтыми буквами:

*ГЛОТАЙ ЗА МНОЙ ПЫЛЬ*

*ЭДДИ*

***

Джейн До опять пернула.

— У тебя есть жена? — спросил я у Чака.

— Не-а.

— И у меня нет. Но я пока не могу все это видеть. Ни за что!»

— Хорошо, старик, пойдем, выпьем».

Мы с Чаком прилично залились пивом и бурбоном и дошли до того, что начали смеяться над пердящей Джейн До и настойчивым Харри-Лошадью с его «ЭЙ, ДОК, ПОДОЖДИ». Поделившись своим отвращением и страхом, мы принялись делиться своим прошлым. Чак вырос в нищете в Мемфисе. Я поинтересовался, каким образом он попал из скромной бедноты в ЛМИ, чертог академической медицины, связанный с Божьим Домом.

— Знаешь, старик, это было так. Однажды, когда я заканчивал школу в Мемфисе, я получил открытку из Оберлинского колледжа: ХОЧЕШЬ УЧИТЬСЯ В ОБЕРЛИНСКОМ КОЛЛЕДЖЕ? ЕСЛИ ДА, ЗАПОЛНИ АНКЕТУ И ОТПРАВЬ ОБРАТНО. Вот и все, старик, вот и все. Никаких экзаменов, никакой приемной комиссии, ничего. И я заполнил. И что ты думаешь, меня взяли, четыре года с полной стипендией. А белые пацаны из моей школы рвали задницу, чтобы этого добиться. И вот, я в жизни не выезжал из Теннесси, я не знал ни хрена про этот Оберлин, окромя того, что кто-то рассказал об их музыкальном факультете».

— Ты играешь на музыкальных инструментах?

— Шутишь?! Мой старик перечитывал вестерны, работая ночным сторожем, а матушка мыла полы. Единственное, во что я играл — орлянка. Когда я отчаливал, мой старик сказал: «Лучше б ты пошел в армию». И вот, я сел на автобус в Кливленд, чтобы потом пересесть на Оберлин, не зная даже, тот ли это Оберлин, но вот я вижу этих чуваков с инструментами, и я думаю, ага, кажется это тот автобус. Пошел на начальное медицинское, так как ты не должен ничего там делать, прочитал две книги, Илиаду, в которую я не воткнул и эту великую книгу о рыжих муравьях-убийцах. Знаешь, там был этот чел, застрявший в ловушке, и армия рыжих муравьев-убийц ползущих и ползущих. Великолепно».

— И почему ты пошел в мед?

— Та же фигня, старик, та же самая. На последнем курсе я получил открытку из Чикагского Университета: ХОЧЕШЬ ПОЙТИ НА МЕДИЦИНСКИЙ В ЧИКАГО? ЕСЛИ ДА, ЗАПОЛНИ АНКЕТУ И ОТПРАВЬ ОБРАТНО». И все. Никаких вступительных, никаких собеседований, ни фига. Четыре года с полной стипендией. И вот я здесь».

— А Божий Дом?»

— Та же фигня, старик, та же самая. На последнем курсе я получил открытку: «ХОЧЕШЬ БЫТЬ ИНТЕРНОМ В БОЖЬЕМ ДОМЕ? ЕСЛИ ДА, ТО ЗАПОЛНИ АНКЕТУ И ОТПРАВЬ ОБРАТНО. И все. Скажи, круто?

— Да уж, ты их натянул.

— Я тоже так думал, но, глядя на этих несчастных, я чувствую, что чуваки, присылавшие мне эти открытки, знали, что я старался их поиметь и получить от них это все и поимели меня, все это мне предоставив. Мой старик был прав, первая открытка предопределила мое низвержение. Лучше бы я пошел в армию.

— Ну, ты хотя бы прочитал про муравьев-убийц.

— Это я не отрицаю. А как ты?

— Я? Моя анкета куда круче меня. Три года после колледжа я провел в Англии по стипендии Рода

— Черт! Ты видать нехилый спортсмен? Чем ты занимался?

— Гольфом.

— Не гони! С этими крохотными белыми мячиками?

— Ага. В Оксфорде устали от тупых здоровяков со стипендией и погнались за мозгами в год моего выпуска. Один из парней профессионально играл в бридж.

— И сколько же тебе лет, старик?

— Четвертого июля — тридцать.

— Черт, ты старше нас всех, ты стар, как мир.

— Я должен был думать, а не рваться в Дом. Всю жизнь я получал за эти карандаши номер два. Я думал, что чему-то научился.

— Что ж, старик, я на самом деле хотел быть певцом. У меня отличный голос. Послушай.

Фальцетом, знаками, сопровождая ноты и слова, Чак спел: «На небе лунаааааа, у-у-у... Ты обнимаешь меняяяяя, у-у-у…».

Это была приятная песня, у него был приятный голос, и это все было приятно, все это, я так ему и сказал. Мы были счастливы. Если учесть, что ждало нас дальше, это было почти любовью. После еще пары стопок мы решили, что настолько счастливы, что можем уйти. Я полез за бумажником и наткнулся на записку от Бэрри.

— Дерьмо, я забыл, нам надо идти.

Мы заплатили и вышли. Жара уступила под напором летнего дождя. Мокрые насквозь, слыша гром и видя молнии, мы пели через окно машины для Бэрри. Он поцеловал ее на прощание и поплелся к машине. Я прокричал:

— Эй, забыл спросить, в каком отделении ты начинаешь?

— Кто знает, старик, кто знает.

— Погоди, я проверю. — И я вытащил свое расписание и убедился, что мы с Чаком начнем работать вместе во время нашего месяца в отделениях. — Эй, мы будем работать вместе!

— Отлично, старик, отлично. Бывай.

Мне он понравился. Он был черным, и он пробивался. С ним и я пробьюсь. Первое июля стало представляться менее ужасным. Бэрри расстроила моя идея залить отрицание бурбоном. Я был весел, а она серьезна и сказала, что, забыв про встречу с ней, я показал, какие трудности могут нас ждать в этом году. Я попытался рассказать ей о местной забегаловке, но не смог. Тогда, я, смеясь, рассказал ей о Джейн До и Чарли-Лошади. Она не рассмеялась.

— Как ты можешь над этим издеваться? Это ужасно!

— Это правда. Кажется, отрицание не сработало.

— Как раз наоборот. Потому ты и смеешься.

В почтовом ящике было письмо от отца. Оптимист и мастер речевых переходов, манерой его письма было: фраза — союз — фраза:

«Я знаю о том, сколько надо выучить в медицине, и это все ново. Это великолепно и нет ничего прекраснее человеческого тела. Физическая часть работы скоро станет рутиной и ты должен следить за здоровьем...».

***

Бэрри уложила меня спать пораньше и ушла к себе домой. Я же вскоре был окутан бархатным покрывалом сна и отправился к калейдоскопам сновидений. Довольный, счастливый, более не испуганный, я сказал: «Привет, сны!» и вскоре уже был в Оксфорде, в Англии, на обеде в общем зале колледжа, по аспиранту-философу с каждой стороны, поедая пресную английскую еду с китайского фарфора, обсуждая немцев, которые за пятьдесят лет работы над словарем всех существующих латинских слов дошли лишь до буквы «К», а затем я был ребенком и бежал после ужина к летнему закату с бейсбольной перчаткой на руке, подпрыгивая в теплых сумерках, а затем, в круговерти снов, я увидел бродячий цирк, падающий со скалы в море, акулы, раздирающие мясистых кенгуру, и лицо утонувшего клоуна, исчезающее в ледяной бесчеловечной пучине...

 

3

Наверное, это Толстяк показал мне первого гомера. Толстяк был моим первым резидентом, пытавшимся облегчить переход от студенчества в ЛМИ к интернатуре в Божьем Доме. Он был чудесным и был чудаком. Рожденный в Бруклине, обученный в Нью-Йорке, огромный, взрывной, невозмутимый, гениальный, эффективный, от кончиков блестящих темных волос и острых темных глаз, и множества подбородков через все необъятное тело, с пряжкой ремня, блестящей рыбой, катающейся на животе, до кончиков своих огромных башмаков, Толстяк был невероятен. Только Нью-Йорк мог оправится от шока его рождения и взрастить его. За это Толстяк со скепсисом относился ко всему дикому миру, лежащему к западу от этой великой преграды, Риверсайд Драйв. Единственным исключением для его городского провинциализма был, конечно же, Голливуд, Голливуд кинозвезд.

В шесть тридцать утра первого июля я был впервые проглочен Божьим Домом и отправился по бесконечному желтушному коридору шестого этажа. Это было отделение шесть, южное крыло, где я должен был начинать. Медсестра с невероятно волосатыми руками направила меня к дежурантской, где уже начался обход. Я открыл дверь и вошел. Я испытывал незамутненный ужас. Как Фрейд сказал посредством Бэрри, мой ужас исходил из эго.

Вокруг стола было пятеро человек: Толстяк, интерн по имени Уэйн Потс, южанин знакомый мне по ЛМИ, хороший парень, но очень грустный, зажатый и какой-то снулый, одетый в белоснежный халат с выпирающими из карманов инструментами; остальные трое светились от энтузиазма, по которому можно было отличить студентов ЛМИ в терапевтической субординатуре. К каждому интерну был привязан студент, каждый день в течение всего года.

— Почти вовремя, — сказал Толстяк, кусая бэйгл. — Где еще один?

Предполагая, что он имел в виду Чака, я ответил, что не знаю.

— Обалдуй, — сказал Толстяк. — Из-за него я опоздаю к завтраку!

Зазвенел пэйджер, и мы с Потсом застыли. Звонили Толстяку: ТОЛСТЯК, ПОЗВОНИ ОПЕРАТОРУ ДЛЯ ОТВЕТА НА ВНЕШНИЙ ВЫЗОВ, ОПЕРАТОРУ ДЛЯ ВНЕШНЕГО, ТОЛСТЯК, СЕЙЧАС ЖЕ.

— Эй, Мюррэй, чего случилось? — сказал толстяк в трубку. — О, отлично. Что? Имя? Да, да, не вопрос, погоди. — Повернувшись к нам, Толстяк спросил: — Ладно, обалдуи, назовите известного доктора?

Думая о Бэрри, я сказал:

— Фрейд.

— Фрейд? К черту, давай другое, быстро.

— Юнг.

— Юнг? Юнг. Мюррэй? Назови это «Доктор Юнг». Отлично. Запомни, мы будем богачами. Миллионы! Пока-пока». Повернувшись к нам с довольной улыбкой, Толстяк сказал: — Состояние! Ха. Ну да ладно, начнем обход без третьего терна.

— Отлично, — сказал один из студентов, вскакивая. — Я привезу тележку для историй болезни. С какого конца отделения мы начинаем?

— Сядь! — сказал Толстяк. — Что ты несешь? Какая тележка?

— У нас разве не рабочий обход? — спросил студент.

— Он самый, прямо здесь.

— Но... Но мы что, не будем осматривать пациентов?

— В терапии необходимости видеть пациентов практически нет. Куда лучше их не видеть. Видишь эти пальцы?

Мы осторожно осмотрели крупные пальцы Толстяка.

— Эти пальцы никого не трогают без необходимости. Вы хотите видеть пациентов? Валите, смотрите. Я видел слишком многих, особенно гомеров. Мне хватит на всю жизнь.

— Что такое гомер? — спросил я.

— Что такое гомер? — начал Толстяк. С улыбкой он начал: — ПО...

Он остановился, рот застыл на «О», и уставился на дверь. Там был Чак, с головы до пят закутанный в коричневое кожаное пальто, по краям отороченное мехом, в темных очках и в коричневой кожаной шляпе с широкими полями и красным пером. Он неуклюже ступал ботинками на платформе и, казалось, что он всю ночь шлялся по клубам.

— Йо, старик, что происходит? — спросил Чак и свалился в ближайшее кресло, сполз в нем и прикрыл глаза сильной рукой. Выказывая покорность, он расстегнул пальто и бросил на стол стетоскоп. Тот был сломан. Он взглянул на него и сказал: — Так, кажется, я сломал скоп, а? Хреновый день.

— Ты выглядишь, как кидала, — сказал один из студентов.

— Так и есть, братец, потому что видишь ли в Чикаго, откуда я приехал, было лишь два типа чуваков, кидалы и кидаемые. Потому, не одеваясь, как кидала, ты сразу попадаешь во вторую категорию. Сечешь?

— Забей, — спокойно сказал Толстяк. — Слушайте внимательно. Я не должен был начинать в качестве вашего резидента. Это должна была быть Джо, но ее отец вчера спрыгнул с моста и разбился насмерть. Дом изменил наши назначения, и я буду вашим резидентом первые три недели. После того, что я вытворял будучи интерном в прошлом году, они не очень-то хотели допускать меня до свежих тернов, но у них не было выбора. Вы спросите, почему они не хотели знакомить меня с вами в ваш первый день докторства? Потому что я говорю то, что есть. Никакой болтологии, а Рыба с Легго не хотели разбивать ваши иллюзии настолько быстро. И они правы. Если у вас сейчас начнется такая депрессия, какая у вас начнется в феврале, то в феврале вы спрыгнете с моста, как папаша Джо. Легго и Рыба не хотят разделять вас с этими иллюзиями, чтобы вы не паниковали. Потому как я знаю, каково вам, троим новым тернам, сегодня.

Я сразу в него влюбился. Он был первым, кто знал, как нам страшно.

— И что же тут такого, от чего мы задепрессим? — спросил Поттс.

— Гомеры, — ответил Толстяк.

— Что такое «гомер»?

Из коридора мы услышали непрерывающийся пронзительный крик УХАДИ УХАДИ УХАДИ УХАДИ...

— Кто сегодня дежурит? Вы трое чередуете дежурства и принимаете новых пациентов только по этим дням. Так, кто сегодня дежурит?

— Я, — сказал Потс.

— Отлично, потому что этот ужасный звук исходит от гомера, если я не ошибаюсь, это Ина Губер, которую я принял шесть раз за прошлый год. Гомер или, скорее, гомересса. Гомер-сокращение: ПОШЕЛ ВОН ИЗ МОЕГО ПРИЕМНОГО ОТДЕЛЕНИЯ. Это то, что вам хочется простонать, когда их присылают из богадельни в три утра.

— Мне кажется это слишком жестко, — сказал Потс. — Не все мы так относимся к старикам.

— Ты что, думаешь, что у меня нет бабушки? — спросил Толстяк с достоинством. — Есть, и она самая прекрасная дражайшая замечательная старушка. Ее тефтельки из мацы плавают в бульоне и их надо пронзить острогой, чтобы съесть. От их силы суп левитирует. Мы едим, сидя на лестнице, вытирая суп с потолка. Я люблю... — Толстяк вынужден был прерваться и смахнуть слезы, а затем продолжил вкрадчивым голосом. — Я очень ее люблю.

Я подумал о деде, которого тоже любил.

— Но гомеры это не просто милые старички, — сказал Толстяк. — Гомеры — человеческие существа, которые потеряли нечто, делающее нас людьми. Они хотят умереть, но мы им не даем. Мы проявляем жестокость, спасая их, и они жестоки к нам, цепляясь когтями и зубами, и пытаясь не дать нам их спасти. Они заставляют страдать нас, а мы их.

— Я не понимаю, — сказал Потс.

— После Ины поймешь. Но, слушайте, хотя я и сказал, что я не осматриваю пациентов без необходимости, когда я нужен вам — я здесь. Если вы умны, то вы научитесь мной пользоваться. Как используют самолеты, перевозящие гомеров в Майами. Я — Толстяк, летайте на мне. А теперь, перейдем к картотеке.

Эффективность планеты Толстяка основывалась на концепции карточек три на пять дюймов. Провозгласив: «Нет такого человека, медицинские показатели которого нельзя уместить на карточке три на пять», — он выложил две больших стопки. Правая была его, левую он разделил на три части и протянул треть каждому из новых тернов. На каждой карточке был пациент, наши пациенты, мои пациенты. Толстяк объяснил, что во время обхода, он будет переворачивать карточки и ждать, пока интерн доложит о прогрессе пациента. Не то, что он верил в достижимость прогресса, но ему нужно было иметь данные, чтобы позже, во время обхода с Рыбой и Легго, он мог доложить им «ту или иную лабуду». Первой карточкой дня будет новое поступление интерна, дежурившего прошлой ночью. Толстяк дал понять, что ему плевать на модные интерпретации современных научных теорий развития болезни. Не то, что он был против науки. Наоборот, он был единственным резидентом с целой библиотекой ссылок на любые болезни, размещенной на карточки три на пять. Ему нравились ссылки на карточках три на пять. Ему нравилось абсолютно все на карточках три на пять. Но у Толстяка был список приоритетов, и на его вершине была еда. До тех пор, пока это великолепное вместилище разума не получит пищу, у Толстяка был очень низкий порог терпения к медицине, академической или любой другой, да и ко всему остальному.

Покончив с обходом, Толстяк отправился завтракать, а мы пошли по палатам знакомиться с пациентами с наших карточек. Позеленевший Потс сказал: «Рой, я нервничаю, как блядь в церкви». Мой студент, Леви, хотел осматривать пациентов вместе со мной, но я отфутболил его в библиотеку, где студенты все равно обожали проводить время. Чак, Потс и я стояли у поста медсестер, и волосаторукая медсестра проинформировала Потса, что тетка на каталке и есть его первое поступление, по имени Инна Губер. Инна представляла собой массив плоти, валяющийся на каталке, одетый, как в военную форму, в робу с надписью «Богадельня — Новая Масада». Злобно глядя на нас, Ина прижала к груди сумочку. Она продолжала верещать «УХАДИ УХАДИ УХАДИ».

Потс сделал все по учебнику: представился, сказав: «Здравствуйте, миссис Губер, меня зовут доктор Потс и я буду вас лечить».

Повысив громкость, Инна ответила: УХАДИ УХАДИ УХАДИ...

После этого Потс попытался улучшить взаимоотношения еще одним способом из учебников, а именно, взяв ее за руку. Быстрее молнии, Ина нанесла ему удар сумочкой, от которого он отскочил к стойке. Злобная жестокость этого удара поразила нас. Потс, потирая голову, спросил у Максин, медсестры, есть ли у Ины лечащий врач, который мог бы помочь со сбором анамнеза.

— Да, — сказала Максин, — доктор Крейнберг. Малыш Отто Крейнберг. Он там, пишет назначения для Ины.

— Частные доктора не могут делать назначения. Только резиденты и интерны. Таковы правила!

— Малыш Отто так не считает. Он не хочет, чтобы ты делал назначения его пациентам.

— Я сейчас же с ним поговорю!

— Не выйдет. Малыш Отто не будет с тобой разговаривать. Он тебя ненавидит.

— Ненавидит меня?

— Ненавидит всех. Понимаешь, он изобрел что-то для сердца лет тридцать назад и надеялся получить Нобелевскую премию, но не получил, и теперь он расстроен. Он ненавидит всех, но интернов особенно.

— Что ж, старик, — сказал Чак. — Это, несомненно, интересный случай. Увидимся.

Я был напуган до того, что у меня начался понос, и я сидел в сортире, раскрыв пособие «Как это делается», когда мой пейджер взорвался: «ДОКТОР БАШ, ПОЗВОНИТЕ В ШЕСТОЕ ОТДЕЛЕНИЕ ЮЖНОЕ КРЫЛО НЕЗАМЕДЛИТЕЛЬНО..»..

Это сообщение нанесло прямой удар по моему анальному сфинктеру. Выбора не было. Я не мог и дальше убегать. Я вернулся в отделение и попытался осмотреть пациентов. В халате и с черным докторским саквояжем я входил в палаты. Я выходил из палат. Всюду был хаос. Это были люди, а все, что я знал, было в учебниках и библиотеках. Я пытался читать истории. Слова расплывались, а мой разум скакал от лечения остановки сердца в пособии «Как это делается» к Бэрри и этому странному Толстяку, от злобной атаки Ины на беднягу Потса к малышу Отто, чье имя так и не прогремело в Стокгольме. Мнемоника расположения ветвей наружной сонной артерии пробегала через мой мозг, как навязчивая мелодия. Пока она Лежала, Выгнувшись, Картофелина Петера Скользнула Внутрь. Все, что я мог вспомнить, это Петера, означавшего позвоночную артерию. И на хрена мне нужно было это знание?

Я запаниковал. Но, к счастью, крики из различных комнат помогли мне прийти в себя. Я вдруг подумал: «Это зоопарк, а эти пациенты — просто больные животные». Одноногий старичок с нелепым кустиком седых волос, стоявший, опираясь на костыль, и издающий взволнованные крики, напоминал мне журавля; огромная полячка крестьянского вида, с руками-молотами и двумя выпирающими изо рта-пещеры зубами, была гиппопотамом. Множество видов обезьян. Но в моем зоопарке не было величественных львов, плюшевых коал, зайчиков или лебедей.

Было и два исключения. Первая, кроткая Софи, которая была направлена ее частным доктором с основной жалобой на депрессию и на редкие головные боли. По какой-то причине, ее Частник, доктор Поцель, назначил полное исследование желудочно-кишечного тракта, включая клизму с барием, рентгенограмму верхних отделов ЖКТ, сигмоидоскопию и ультразвуковое сканирование печени. Я не мог понять, как это увязать с депрессией и головными болями. Я вошел в палату и увидел старушку и лысеющего мужчину, который сидел рядом с ней и с состраданием держал ее за руку. Как чудесно, подумал я, сын пришел ее навестить. Это был не сын, а доктор Боб Поцель, которого Толстяк описал: «сострадатель из пригорода». Я представился и спросил Поцеля о причинах назначения обследования ЖКТ при депрессии, он нервно посмотрел на меня, поправил галстук-бабочку[15]Врачи в бабочках меня всегда нервировали. Возможно, подсознательно.
, пробормотал «пучение» и, поцеловав Софи, сбежал. В недоумении, я позвонил Толстяку.

— Что за ерунда с исследованием ЖКТ? Она говорит о депрессии и головной боли!

— Специализация Дома — кишечные бега. ТИБ — Терапевтическое Испытание Барием.

— В бариуме нет ни черта терапевтического! Он инертен.

— Конечно, нет. Но кишечные бега все спишут.

— У нее депрессия! У нее нет никаких проблем с кишечником!

— Конечно, нет. И у нее нет никаких проблем. Ей надоело посещать офис Поцеля, а Поцелю надоело звонить и справляться о ее здоровье, так что они уселись в его белый континенталь и приехали в Дом. Она в порядке, она обычная СБОП. Старушка Без Острых Проблем. Ты что, думаешь, что Поцель этого не знает? Каждый раз, взяв Софи за руку, он получает сорок долларов твоих налогов. Миллионы. Видишь это будущее здание, крыло Зока? Знаешь, для чего оно? Для кишечных бегов богатеев. Ковры, индивидуальные раздевалки в рентгенологии с цветными телевизорами и трехмерным звуком. В дерьме ооочень мннооого денег. Я сам собираюсь на специализацию в гастроэнтерологии.

— Но это же мошенничество!»

— Конечно. И не только. Это еще работа для тебя, а Поцель просто делает деньги. Это — дерьмо.

— Это — безумие.

— Это — медицина по-божьедомски.

— Ну и что же мне делать?

— Начни с того, что перестань с ней общаться. Если ты будешь с ней разговаривать, она пробудет здесь вечно. А потом натрави на нее студента. Ей это не понравится.

— Она гомересса?

— Она ведет себя по-человечески?

— Конечно! Она приятная старушка.

— Правильно. СБОП. Не гомересса. Но в твоем листе наверняка есть гомер. Вот, смотри, Рокитанский. Пойдем.

Рокитанский был похож на старого бассета. Он был университетским профессором и пережил массивный инсульт. Он лежал, привязанный к койке. Вливание внутрь, катетер наружу. Неподвижный, парализованный, глаза закрыты, спокойное дыхание, наверное, ему снится косточка, или хозяин, или хозяин, бросающий косточку.

— Мистер Рокитанский, как поживаете?

Пятнадцать секунд спустя, не открывая глаз, медленным густым рыком из глубин развалившегося мозга, он сказал: КХРША.

Довольный, я спросил: «Мистер Рокитанский, какой сегодня день недели?»

КХРША..

На все вопросы он ответил точно также. Мне стало грустно. Профессор, а вот теперь овощ.

Опять я подумал о деде и проглотил ком, вставший в горле. Повернувшись к Толстяку, я сказал:

— Это ужасно. Он скоро умрет.

— Нет, он не умрет. Он бы хотел, но не сможет.

— Он же не может так жить!

— Конечно, может. Послушай, Баш, существуют ЗАКОНЫ БОЖЬЕГО ДОМА. ЗАКОН НОМЕР ОДИН: «ГОМЕРЫ НЕ УМИРАЮТ».

— Это же бред! Конечно, они умирают!»

— За год я не видел этого ни разу, — сказал Толстяк.

— Они же должны!

— Зачем? Они так и живут. Молодые, вроде нас с тобой, умирают, но только не гомеры. Никогда не видел. Ни разу.

— Почему?

— Я не знаю. Никто не знает. Это необъяснимо. Может быть, они уже прошли смерть. Это ужасно. Самое ужасное.

Потс вернулся обеспокоенный и озадаченный. Он просил Толстяка помочь ему с Иной Губер. Они ушли, а я вернулся к Рокитански. В полутьме палаты, мне показалось, что я увидел слезы, стекающие по его морщинистым щекам. Меня захлестнуло волной стыда. Желудок перевернулся. Слышал ли он нас?

— Мистер Рокитанский, вы плачете? — спросил я и с нарастающим чувством вины ждал ответа.

КХРША

— Вы слышали, что мы говорили о гомерах?

КХРША

Я сдался и пошел слушать, что скажет Толстяк об Ине Губер.

— Но нет же никаких показаний к обследованию ЖКТ, — настаивал Потс.

— Медицинских показаний, — отвечал Толстяк.

— А, какие еще есть?

— Очень серьезные для Частников Дома. Скажи ему, Баш, скажи ему.

— Деньги, — сказал я. — «В дерьме ооочень мннооого денег».

— И, чтобы ты не делал, Ина здесь проведет несколько недель. Увидимся на обходе через пятнадцать минут.

— Это самое печальное, что я делал в жизни, — сказал Потс, поднимая обвисшую грудь, пока Ина верещала и пыталась его ударить привязанной рукой.

Под ее грудью мы обнаружили зеленую желеобразную субстанцию и, когда ужасный запах достиг нас, я подумал, что Потсу этот первый день дается еще хуже, чем мне. Он был перемещенцем из Чарльстона, Южная Каролина, сюда, на Север. Выходец из богатейшей Консервативной Семьи, владевшей домом мечты среди жасмина и магнолий на улице Легаре и дачей на острове Пале, где все, что было — это ветер и волны, и плантацией в дельте Миссисипи, где он и его братья сидели на веранде и зачитывали друг другу отрывки из Мольера. Потс совершил роковую ошибку, пойдя в Принстон, и ухудшил ситуацию, пойдя в ЛМИ. В ЛМИ, во время мучений на занятиях патологической анатомией, он встретил аристократичную девицу из Бостона, а, так как весь сексуальный опыт Потса состоял из редких встреч с учительницей младших классов из Чарльстона, которой по ее словам импонировала его голубая кровь, он подвергся нападению, сексуальному и интеллектуальному, и, как фальшивая весна в феврале, когда появляются пчелы и набухают почки, убитые потом следующими заморозками, между двумя студентами расцвело что-то, что они назвали «любовью». Они поженились прямо перед интернатурой, его в терапии в Доме, а ее в хирургии в ЛБЧ, Лучшей Больнице Человечества, престижной, связанной с ЛМИ больнице для богатых ВАСПовна другом конце города. Дежурства их редко совпадали, и радость секса превратилась в сексуальные мучения, ибо какое либидо выдержит две интернатуры. Бедняга Потс. Золотая рыбка в аквариуме с хищниками. Даже в ЛМИ он был печален и все, что он делал, лишь углубляло степень его депрессии.

— Да, между прочим, — сказал Толстяк, просовываясь в дверь, — я назначил вот это.

У него в руках был шлем футбольной команды «Бараны Лос-Анджелеса».

— А это еще зачем, — спросил Потс.

— Для Ины, — ответил Толстяк, надевая шлем на голову пациентки. ЗАКОН НОМЕР ДВА. «ГОМЕРЫ СТРЕМЯТСЯ ВНИЗ».

— Что ты хочешь сказать?» — спросил я.

— В смысле, падают. Я знаю Ину с прошлого года. Она полностью слабоумная гомересса и неважно, насколько крепко ее привязывают, она будет падать. Она сломала основание черепа дважды в прошлом году и валялась здесь месяцами. Да, кстати, хотя она и клинически обезвожена, ни в коем случае не вливайте ей физраствор. Ее обезвоживание не имеет ничего общего с деменцией, хотя в ваших учебниках пишут обратное. От физраствора она не станет менее слабоумной, зато ее агрессивность невероятно повысится.

Потс на секунду отвернулся, глядя на Толстяка, и, каким-то образом освободив левую руку, Ина снова его треснула. Инстинктивно Потс замахнулся в ответ и в ужасе остановился. Толстяк расхохотался.

— Ха, ха, ха. Посмотрите, что они вытворяют. Я их обожаю. Обожаю этих гомеров». И, смеясь, он вышел.

Надевание шлема повысило громкость Ининых криков: УХАДИ УХАДИ УХАДИ...

Мы оставили ее, привязанную к койке немыслимыми узлами, бараний шлем, надетый на уши, и пошли на профессорский обход.

***

Будучи академически связанным с ЛМИ, Божий Дом держал гостя для каждой команды, ведущей отделения: представитель Частников или Слерперов ежедневно проводил обучающий обход. Нашим гостем был представитель Частников Джордж Доновиц, который был неплохим доктором во времена, когда пенициллин еще не изобрели. Обсуждаемым пациентом был молодой и, в остальном, здоровый мужчина, который поступил для рутинного обследования почечной недостаточности. Мой студент — Леви, докладывал о прогрессе пациента, и, когда Доновиц начал пытать его по поводу дифференциальной диагностики, напрямую из списка нелепых диагнозов Леви вытащил амилоидоз.

— Классика, — пробормотал Толстяк, когда мы собрались вокруг пациента. — Классический студент ЛМИ. Студент, который слышит стук копыт за окном и первым делом думает, что это зебры. У этого несчастного уремия из-за перенесенного в детстве стрептококкового фарингита, повредившего почки. Да и лечения амилоидоза все равно не существует.

— Амилоидоз? — переспросил Доновиц. — Отличная идея. Позвольте мне показать тест на амилоид, проводимый прямо у койки пациента. Как вы знаете, люди с этой болезнью страдают от нарушения свертываемости крови и подвержены кровотечениям. Тест очень легкий.

Доновиц ущипнул пациента и выкрутил зажатый между пальцами участок кожи. Ничего не случилось. Озадаченный, он пробормотал что-то о том, что иногда надо приложить больше усилий, и вывернул кожу с невероятной силой. Пациент вскрикнул, спрыгнул с койки и заплакал от боли. Доновиц посмотрел на свою руку и сообразил, что он оторвал кусок кожи и плоти от руки несчастного. Из раны лилась кровь. Доновиц побледнел и стоял, не зная что делать. Покрасневший, он попытался приладить кусок кожи обратно, как будто, прижав, как следует, можно было заставить его прирасти на место. В конце концов, побормотав: «Я очень извиняюсь...» — он выбежал из палаты. Спокойно и сноровисто Толстяк остановил кровотечение и перевязал рану. Мы вышли.

— Итак, чему же вы научились? — спросил Толстяк. — Вы узнали, что кожа при почечной недостаточности истончается и легко травмируется и что Частники Дома — дебилы. Что еще? Что теперь может случиться с этим несчастным?

Студенты вбросили стадо зебр, и Толстяк велел им заткнуться. Я и Потс оставались в недоумении.

— Инфекции, — сказал Чак. — Почечная недостаточность предрасполагает к инфекциям.

— Именно, — сказал Толстяк. — Город Бактерий. Мы пошлем бактериальные культуры всего, что можно. Если бы не Доновиц, этого беднягу завтра бы выписали. Теперь, если он конечно выживет, это будут недели до выписки. И если он об этом узнает, мы попадем в Город Исков.

При этих словах студенты опять возбудились. Они сейчас задумались о правах пациентов, а «человечное здравоохранение» всегда было горячей темой. Студенты хотели все рассказать пациенту и надоумить его подать иск.

— Тоже не выйдет, — сказал Толстяк. — Чем хуже Частник, тем лучше его подход к пациенту и выше благодарность пациентов. Если доктора верят в иллюзорного доктора из телевизора, то что говорить о пациентах? Говорить пациенту, что существует Частники-два ноля? Ни за что!

— Два ноля? — спросил я.

— С лицензией на убийство, — сказал Толстяк. — Время обедать. Из микробиологического анализа мы выясним, куда совал руки Доновиц перед тем, как попытаться убить этого несчастного уремичного шлимазла.

Толстяк оказался прав. Многочисленные и разнообразные бактерии населяли рану, включая вид, натуральной средой обитания которого была клоака домашней утки. Толстяк заинтересовался и задумал опубликовать «Случай Утиной Задницы Доновица». Пациент был на пороге смерти, но все же выжил. Его выписали через месяц, и он отправился домой уверенный, что естественной частью удачного курса его лечения в Божьем Доме, было отрывание куска его кожи заботливым и славным доктором.

Толстяк пошел обедать, а наш кошмар возобновился. Максин потребовала, чтобы я назначил аспирин от головной боли Софи, но, когда я уже расписывался под назначением, я сообразил, что несу ответственность за любые осложнения и побочные эффекты, и остановился. Вдруг у Софи аллергия на аспирин, а я об этом не спросил. Да нет же, спросил! Нет у нее аллергии. Я начал расписываться и вновь остановился. Аспирин может вызвать язву. Хочу ли я, чтобы эта СБОП истекла кровью и умерла из-за язвы? Лучше я подожду Толстяка, проверю, стоит ли давать ей аспирин. Он вернулся.

— Толстяк, я должен спросить у тебя кое-что.

— У меня есть ответ, у меня всегда есть ответ.

— Ничего, если я дам Софи аспирин от головной боли?

Посмотрев на меня, как на инопланетянина, Толстяк сказал:

— Ты хоть слышал о чем ты у меня спрашиваешь?

— Да.

— Рой, послушай. Матери дают аспирин младенцам. Ты сам себе даешь аспирин. Что с тобой?

— Кажется, мне просто страшно подписать назначение.

— Она бессмертна. Успокойся, я буду рядом, хорошо?

Он закинул ноги на стол и раскрыл «Уолл Стрит Джорнал». Я назначил аспирин и, чувствуя себя кретином, отправился осмотреть гориллу по имени Зейс.

Сорок два, злобный, с серьезной болезнью сердца. Ему нужно было поставить новый катетер для внутривенных. Я представился и попробовал. Руки тряслись, и я начал потеть в жаркой палате, и несколько капель пота попали на стерильное поле. Я не попал в вену и Зейс взвыл, застонал и начал вопить:

— Помогите! Медсестра! Болит! Сердце! Принесите мой нитроглицерин!

Отлично, Баш, твой первый сердечник и ты устроил ему инфаркт.

— У меня инфаркт!

Отлично. Позовите доктора. Погоди, ты и есть доктор.

— Ты доктор или что? Мой нитроглицерин! Быстро!

Я положил таблетку ему под язык. Он велел мне проваливать. Убитый, я желал того же самого.

День, наполненный великими медицинскими достижениями, продолжался. Мы с Потсом вертелись вокруг Толстяка, как утята вокруг мамы-утки. Толстяк сидел, задрав ноги, читая с интересом о мире ценных бумаг, акций и слияний, и, в тоже время, точно король, знающий королевство не хуже своего отражения, чувствовавший отдаленное наводнение своими собственными почками, а сборы урожая своим желудком, он знал все, что происходит в отделении, говорил нам, что делать, предупреждал о том, чего делать не надо, помогал нам. И только один раз он заторопился, проявив себя героем.

Плановое поступление для Потса по имени Лео. Изможденный седовласый очень приятный слегка запыхавшийся Лео стоял у поста медсестер с саквояжем в ногах. Мы с Потсом представились и начали болтать с ним ни о чем. Потс был счастлив получить пациента, с которым можно было общаться, кто не казался смертельно больным и не пытался его ударить. Мы не знали того, что Лео собирался незамедлительно попытаться умереть. Хихикая над одной из шуток Потса, он посинел и свалился на пол. Мы застыли, онемев и не в силах пошевелиться. Единственной моей мыслью было: «Как же неудобно получилось с беднягой Лео». Толстяк окинул нас взглядом, вскочил на ноги, крикнул: «Ударьте его в область грудины!», что мы из-за паники сделать не смогли и что было бы в любом случае слишком мелодраматично, прыгнул мимо нас и сам ударил Лео в грудь, интубировал и начал закрытый массаж сердца, поставил вену и спокойно и виртуозно организовал возвращение Лео из мира мертвых. Толпа прибежала для помощи в лечении остановки и нас с Потсом отпихнули от театра действия. Мне было стыдно и я чувствовал себя беспомощным. Лео смеялся нашим шуткам, его попытка умереть была сюрреалистична, и я не мог принять саму ее возможность. Толстяк был великолепен, его действия — произведением искусства.

Вернув Лео к жизни, Толстяк вернулся с нами к посту медсестер, закинул ноги обратно на стол, вновь открыл журнал и сказал:

— Хорошо, хорошо, ну да, вы запаниковали и теперь чувствуете себя полным говном. Я знаю. Это отвратительно и произойдет еще не один раз. Просто не забудьте то, что вы увидели. ЗАКОН НОМЕР ТРИ: «ПРИ ОСТАНОВКЕ СЕРДЦА ПЕРВЫМ ДЕЛОМ ПРОВЕРЬ СОБСТВЕННЫЙ ПУЛЬС».

— Я не волновался за него, так как он был плановым, а не экстренным поступлением, — сказал Потс.

— Плановый не значит здесь ни хрена, — сказал Толстяк. — Знаешь, Лео мог умереть. Он достаточно молод, чтобы умереть.

— Молод? Я думал ему семьдесят пять.

— Пятьдесят два. Застойная сердечная недостаточность, которая хуже некоторых раков. Те кто умирает, как раз его возраста. Лео не стать гомером, не с этой болячкой. Вот это и есть трудность современной медицины: гомеры, гомеры, гомеры и вдруг, БАБАХ, появляется Лео, симпатичный мужик, который может умереть, и вот тогда вы должны двигаться, чтобы спасти его. Это как то, что Джо Гараджиола сказал вчера вечером о Луисе Тианте: «Он устраивает перед тобой всякие фигли-мигли, но потом, в нужный момент удар и этот удар выглядит куда быстрее».

— Удар? — озадачился Потс.

— Иисусе, его быстрый мяч, [26]Fast Ball — вариант подачи в бейсболе.
— сказал Толстяк. — Где вас только нашли?

Мы думали о том же. Мы оба, я и Потс. Мы чувствовали свою полную некомпетентность. Почему-то, Чак был не таков. Он отличался от нас. Ему не нужна была помощь. Он знал, что делал. Вечером я спросил у него, как это он настолько в себе уверен.

— Да легко, старина. Понимаешь, я никогда ни фига не читал. Я только все делал.

— Не читал вообще ничего?

— Только о них, о рыжих муравьях-убийцах. Но я знаю, как поставить центральную линию, дренировать плевральную полость, да все, что ни назови, я это умею. А ты — нет?

— Не-а, ничего из перечисленного, — сказал я, думая о моих сомнениях с аспирином для Софи.

— Да ладно, старик, что же вы там в ЛМИ делали?

— Книги. Я знаю все, что есть о терапии в книгах.

— Вот она твоя ошибка, старик, вот она. Как то, что я не пошел в армию. Может, я еще…

В струящихся лучах июльского солнца стояла медсестра дневной и вечерней смены. Она стояла, с руками на бедрах, слегка расставив ноги и тихонько раскачивалась, читая историю болезни. Солнечный свет сделал ее форму почти прозрачной и ее ноги плавно поднимались от тонких щиколоток и икр к мускулистым бедрам. На ней не было чулок и через накрахмаленную ткань ее костюмчика просвечивали цветистые трусики. Она знала, что они просвечивают. Через блузку просвечивала застежка лифчика, с ее умоляющим крючком. Она стояла к нам спиной. Я почти желал, чтобы она никогда не поворачивалась, не портила воображаемой груди, воображаемого лица.

— Эй, старик, это что-то.

— Обожаю медсестер, — сказал я.

— Что это такое особенное в медсестрах, старина?

— Видимо, белые костюмы.

Она обернулась. Я выдохнул. Я покраснел. От расстегнутых верхних пуговиц. через выпуклость ключицы и вырез ее блузки, к идеальной груди, от покрытых красным ногтей и губ к голубым векам и черным длинным ресницам, и потом к золотой искре маленького крестика из ее католической школы медсестер, она была как радуга над водопадом. Целый день в жарком и вонючем доме, целый день шпыняния Частников, и Слерперов, и гомеров, она была как глоток охлажденного апельсинового сока во рту. Она подошла к нам.

— Я Молли.

— Девочка, звать Чак.

Думая про себя, правду ли говорят о медсестрах и интернах, я сказал:

— Я Рой.

— Первый день, мальчики?

— Ага. Думаю, лучше бы я пошел в армию.

— Я тоже новенькая, — сказала Молли. — Начала в прошлом месяце. Стремно, а?

— Без дураков, — ответил Чак.

— Держитесь, парни, мы прорвемся. Увидимся, а?

Мы с Чаком посмотрели друг на друга и он сказал:

— Радуешься, что ты здесь, убиваешь время, развлекаясь с гомерами, не так ли?

Мы смотрели, как Молли удалялась. Она остановилась лишь затем, чтобы поздороваться с Потсом, который как раз разговаривал с молодым чехом, желтым из-за больной печени. Желтый человек поприставал к Молли, а потом раздел ее взглядом, когда она, хихикая, уходила по коридору. Потс подошел к нам и забрал результаты утренних анализов.

— Печеночные ферменты Лазлоу повышаются, — сказал он.

— Он нехило желтушный, — сказал Чак. — Дай-ка посмотреть. Серьезно повышены. На твоем месте, Потс, я бы дал ему роидов.

— Роидов?

— Стероидов, старичок, стероидов. В любом случае, он чей?

— Это мой пациент. Он слишком беден и не может позволить Частника.

— Что ж, я бы дал ему роидов. Неизвестно, нет ли у него быстротекущего некротического гепатита. Если есть и ты не вдаришь по нему роидами прямо сейчас, он умрет.

— Да, — сказал Потс. — Но ферменты не очень-то и повышены, а у стероидов куча побочных эффектов. Я с тем же успехом подожду до завтра.

— Как скажешь. Выглядит он уж очень желтым, не согласен?

Думая о том, что Толстяк сказал нам об умирающих молодых пациентах, я отправился доделывать свою работу. Когда я вернулся к посту медсестер, там оказались две старушки, пытающиеся разобрать через очки с толстыми стеклами имена интернов отделения, написанные мелом на большой доске. Они упомянули мое имя и я спросил, могу ли я им помочь. Малюсенькие, на фут ниже меня, жмущиеся друг к другу, они уставились на меня.

 — О, да, — сказала одна из них. — О, какой вы высокий, доктор.

— Высокий и красивый, — сказала другая. — Да, да, мы хотели бы узнать про состояние нашего брата, Исаака.

— Исаака Рокитанского. Профессора. Он был страшно умен.

— Как он, доктор Баш.

Я почувствовал, что попал в ловушку, не зная, что сказать. Борясь с желанием сказать КХРША, я ответил:

— Хм... Я здесь лишь первый день. Слишком рано говорить о чем-то определенном. Время покажет.

— Этот его мозг, — сказала одна из них. — Его блестящий ум. Мы рады, что вы будете его лечить, мы будем ждать вас завтра. Мы навещаем его ежедневно.

Я пошел дальше и заметил, что они показывают на меня друг другу, довольные, что я стал доктором их брата. Я был тронут. Я был доктором. Первый раз за этот день я чувствовал радостное возбуждение, гордость. Они верили мне, верили в мои способности. Я буду заботиться об их брате и о них. Заботиться обо всех на свете. Почему бы и нет? Я с гордостью шагал по коридору. Я поглаживал пальцем металлическую часть своего стетоскопа с чувством эксперта. Как будто я знал, что я делал.

Это продолжалось недолго. Я уставал все больше и больше, больше и больше закапывался в историях, кишечных бегах и анализах. Отбойные молотки крыла Зока заставляли вибрировать косточки моего внутреннего уха последние двенадцать часов. Я не завтракал, не обедал и не ужинал, а работы все прибывало. Я даже не успевал сходить в туалет, так как каждый раз, когда я туда заходил, жестокий пейджер гнал меня обратно. Я был изможден, утратил иллюзии. Перед тем, как отпустить нас, Толстяк спросил, не хотим ли мы что-нибудь еще обсудить.

— Я не понимаю, — сказал я. — Это не медицина, это не то, на что я подписался. Точно не на клизмы для кишечных бегов.

— Кишечные бега очень важны, — сказал Толстяк.

— Да, но где же нормальные пациенты?

— Это нормальные пациенты.

— Не может быть. Они почти все старичье.

— Софи довольно молода, ей всего шестьдесят восемь.

— Это бред, старичье и кишечные пробеги. Это не то, чего я ожидал, входя сюда утром.

— Я знаю. Я тоже не ожидал ничего такого. Мы все ждем Американскую Медицинскую Мечту, белые халаты, излечения, работа. Современная медицина — это Потс, избитый Иной. Это — Инна, которой должны были дать умереть восемь лет назад, когда она попросила об этом в письменном виде, судя по записям новой масады. Медицина — это постельный режим до появления осложнений, страховые выплаты за поглаживание ручек и все остальное, что ты сегодня увидел, включая беднягу Лео, обреченного умереть.

Думая о сестричках Рокитанского, я сказал:

— Ты чересчур циничен.

— Получил ли Потс от Ины или нет?!

— Получил, но это не вся медицина.

— Правильно. Наш опыт показывает, что люди нашего возраста умирают.

Циник.

— Ах, да, — сказал Толстяк, подмигнув, — Никто не хочет, чтобы ты это знал. Пока нет. Потому они и хотели, чтобы вы начали с Джо, а не со мной. Я бы хотел научиться врать. Не важно, не хочу тебя расстраивать. Это как секс, ты все познаешь сам. Почему бы тебе не пойти домой.

— Я еще не все закончил.

— Ладно, ты этому тоже не поверишь, но большинство того, что ты делаешь, ни хрена не значит. Ни хрена не значит для здоровья этих гомеров. Но ты не знаешь даже, с кем ты сейчас разговариваешь.

Я не знал.

— С потенциальным создателем Великого Американского Изобретения. Доктора Юнга. Больше денег, чем даже в кишках кинозвезд.

— В конце концов, что это за изобретение?

— Увидишь, — сказал Толстяк. — Увидишь.

Он ушел. Мне стало страшно без него и неуютно от того, что он наговорил. Должен понять самостоятельно? В пятом классе, когда я спросил у итальянского паренька, чем ему нравится секс, он ответил: «Это приятно». Тогда я не мог понять, почему кто-то что-то делает только потому, что это приятно. Какой в этом смысл?

Перед уходом мне захотелось попрощаться с Молли. Я поймал ее, когда она несла судно к нужнику. Я прошелся с ней, дерьмо плескалось в судне, и сказал:

— Не очень-то романтично для первой встречи.

— Романтичные знакомства закончились для меня кучей неприятностей, — сказала она. — Уж лучше реализм.

Я пожелал ей спокойной ночи и поехал домой. Солнце, инфекционной болезнью освещало воспаленный город. Я настолько устал, что мне было тяжело вести машину, разделительные полосы выглядели, как аура перед эпилептическим припадком. Люди, которых я видел, казались странными, как будто у каждого была болезнь, которую я должен был диагностировать. Ни у кого не было права на здоровье, так как в моем мире были лишь болезни. Даже женщины, не носившие лифчиков, капельки пота на их груди, соски выпирают в ожидании похотливой и влажной ночи, их эротизм усилен запахами июльских цветов и возбужденных тел, все это относилось больше к анатомии, чем к сексу. Из всех возможных мелодий я напевал Босанову: «Во всем обвиняй карциному, хэй, хэй, хэй...

В почтовом ящике была записка: «Я помню о тебе, в халате белоснежном, интерном трудно быть, но ты вернешься нежным... С любовью, Бэрри».Раздеваясь, я думал о Бэрри. Я думал о Молли, о Потсе и его члене, полном голубой крови, но мой член был неподвижен этой ночью, так как они укатали меня, и я покончил с чувствами на этот день, не исключая возбуждение, не исключая любовь. Я лежал на прохладных простынях, которые казались мягче детской пятки, мягкими, как кожа младенца, и я думал об этом странном Толстяке и о том, что, несмотря на лето, смерть ведет свой вечный отсчет всегда, всегда.

 

4

Войдя утром в южное крыло отделения шесть (ожидание слегка притупляет страх), я увидел нечто странное: Потса, сидящего на сестринском посту и выглядевшего так, будто им выстрелили из пушки. Его халат выглядел омерзительно, его прямые светлые волосы растрепаны, кровь под ногтями и рвота на ботинках, а глаза розовые, как у больного кролика. Рядом с ним — привязанная к креслу и все еще со шлемом Баранов на голове, сидела Ина. Потс что-то писал в ее истории. Ина высвободилась и прокричала: УХАДИ УХАДИ УХАДИ, и попробовала достать его хуком слева. Взбешенный Потс, интеллигент, цитирующий Мольера, из Потсов с улицы Легаре, закричал: «Черт побери, Ина, заткнись наконец и успокойся!» — и толкнул ее обратно в кресло. Я не мог в это поверить. Одно дежурство и джентльмен с юга превратился в садиста.

— Здорово, Потс, как оно прошло ночью?

Подняв голову, со слезами на глазах, он сказал:

— Как прошло? Ужасно! Толстяк сказал мне не волноваться, Частники знают о том, что сегодня начинают новые терны и не отправят никого, кроме экстренных. И что? Я получил пять с половиной экстренных.

— Как это «с половиной»?»

— Перевод от другой команды в наше отделение. Я спросил Толстяка, что делать, и он сказал: «Так как это перевод, ты можешь осмотреть только половину пациента».

— Какую половину?

— Ты можешь выбирать. С этими пациентами, Рой, я бы выбрал верхнюю.

Ина снова попыталась подняться, и, как раз тогда, когда Потс привязывал ее обратно, вошли Чак и Толстяк. Толстяк спокойно заметил:

— Я так понимаю, что ты меня не послушался и дал Ине физраствор?

— Так точно, сэр, — виновато пробормотал Потс. — Я дал ей жидкости и, как ты сказал, она вышла из-под контроля. У нее начался психоз, и я дал ей нейролептик, торазин.

— Что ты ей дал? — переспросил Толстсяк.

— Торазин.

Толстяк заржал. Звучный утробный смех прокатился от его глаз по щекам и всем подбородкам вниз к животу, и он сказал:

— Торазин! Так вот, почему она ведет себя, как шимпанзе. У нее давление не выше шестидесяти! Принеси тонометр. Потс, ты — чудо. Первый день интернатуры и ты уже попытался убить гомера торазином. Я слышал о воинственности южан, но всему есть предел.

— Я не пытался ее убить!

— Систолическое давление пятьдесят пять, — сказал Леви, студент.

— Положите ее головой вниз, — приказал Толстяк. — Пусть туда прильет немного крови!

Пока Леви с медсестрами переносили Ину обратно в палату, Толстяк поучал нас, что у гомеров торазин снижает давление до такой степени, что оставшиеся высшие отделы мозга не получают кровоснабжения.

— Инна пыталась вырваться, чтобы лечь. Ты чуть ее не угробил.

— Сумерки, — сказал Толстяк. — Постоянно происходит с гомерами. У них и так нарушено восприятие, а когда заходит солнце и становится темно, они совсем съезжают с катушек. Ну, собрались, вернемся к карточкам. Торазин? С ума сойти!

Толстяк прошел по карточкам, начав с пяти с половиной новых поступлений, превративших Потса в садиста. Опять же, как и вчера, все, что я выучил в институте, было либо неправильным, либо ненужным. Например, обезвоживание Ины, которое ухудшилось от вливания. Депрессию лечили клизмой с барием, а лечением третьего поступления Потса, мужика с болью в животе, который знал, что «все вы, доктора, нацисты, но я еще не решил, который из вас Гиммлер», было не обследование ЖКТ, а то, что толстяк назвал «СПИХИВАЕМ В ПСИХИАТРИЮ».

— Что значит СПИХИВАЕМ? — не понял Потс.

— СПИХНУТЬ — значит перевести пациента из твоего отделения или вообще из Дома. Ключевая концепция. Основа современной терапии. Позвони психиатрам, расскажи им про нацистов, опусти боль в животе, и, бах, СПИХНУЛИ В ПСИХИАТРИЮ.

Разорвав карточку с именем охотника за нацистами, Толстяк бросил обрывки через плечо и объявил: «Спихнули, отлично. Продолжим? Кто следующий?»

Потс доложил своего последнего пациента, мужчину нашего возраста, который, играя в бейсбол со своим сынишкой и отбив сложную подачу, свалился без сознания у первой базы.

— Как ты думаешь, что с ним произошло?

— Внутричерепное кровотечение, — ответил Потс. — Его состояние крайне тяжелое.

— Он умрет, — сказал Толстяк. — Ты хочешь дать ему шанс посредством хирургического вмешательства?

— Я уже все организовал.

— Отлично, — сказал Толстяк, разрывая карточку молодого пациента. — Отличная работа, Потс. СПИХ В НЕЙРОХИРУРГИЮ. Два СПИХА на три пациента.

Мы переглянулись. Было ужасно осознавать, что кто-то, только недавно игравший прекрасным летним вечером с шестилетним сынишкой, сейчас превратился в овощ с головой, наполненной кровью, которую вот-вот трепанируют хирурги.

— Конечно, это ужасно, — сказал Толстяк, — Но тут мы не можем ничего сделать. Люди нашего возраста умирают. Точка. Болезни, которые мы подцепляем, не подвластны лечению никакой медико-хирургической болтологией. Следующий?

— Следующий еще хуже, — севшим голосом сказал Потс.

— Кто же это?»

— Чех, Желтый Человек, Лазлоу. В районе десяти вечера у него начались судороги, и я не мог их остановить, несмотря на все усилия. Я сделал все, что мог. Уровень печеночных ферментов прошлой ночью зашкалил. Он... — Потс посмотрел на нас с Чаком, а потом, смущенный, посмотрел на свои ноги и сказал: — У него развился быстротекущий некротизирующий гепатит. Я перевел его в интенсивную терапию. Он теперь не наш пациент.

Толстяк мягким голосом спросил, назначил ли Потс стероиды. Потс ответил, что думал об этом, но решил подождать.

— Почему ты не доложил мне о лабораторных данных? Почему не попросил помочь?

— Хм, я... я думал, что справлюсь и приму правильное решение.

Печаль тихо накрыла нас, тишина боли и горя. Толстяк обнял Потса за плечи и сказал: «Я знаю, как тебе сейчас хреново. На свете нет ничего хуже. Если ты хотя бы раз не ощутишь это, ты не станешь хорошим врачом. Ничего страшного. Стероиды все равно не помогают. То есть он в отделении шесть в северном крыле, а? Вот, что я вам скажу: так как мы спихнули столько пациентов, после завтрака я вам покажу электрическую койку для гомера.

По дороге к этой койке, чем бы она ни была, потерянный Потс сказал Чаку:

— Ты был прав, я должен был дать ему роидов. Теперь он точно умрет.

— Ни черта бы это не помогло, — ответил Чак. — Он уже был безнадежен.

— Мне так плохо! Я хочу Отиса.

— Кто такой Отис?

— Мой пес. Я хочу к своему псу.

Толстяк собрал нас вокруг электрокойки для гомера, в которой лежал мой пациент, Мистер Рокитанский. Толстяк объяснил, что основной задачей интерна является снижение числа своих пациентов до минимума. Это было прямо противоположно тому, что хотели Частники, Слерперы и Администрация Дома. Поскольку первый закон гласит, что ГОМЕРЫ НЕ УМИРАЮТ, они не покинут интерна естественным путем и единственный для терна способ избавится от гомера — СПИХ. Здесь работала концепция вращающихся дверей. Проблемой СПИХа был риск возвращения. Например, гомер, СПИХНУТЫЙ В УРОЛОГИЮ по причине увеличенной простаты и задержки мочи, может вернуться в терапию после того, как терн из урологии с помощью различных щупов и проб, умудрится устроить септический шок, требующий лечения в терапии. Секретом идеального СПИХа без риска возвращения, по словам Толстяка, было ЛАТАНИЕ.

Мы спросили, что это значит.

— Это как ЛАТАТЬ машину, — пояснил Толстяк. — Гомеров надо ПОДЛАТАТЬ, чтобы, когда вы их СПИХНУЛИ, они не возвращались. Запомните, вы не единственные, кто пытается СПИХНУТЬ. Каждый терн и резидент Божьего Дома не спит ночами, думая, как ПОДЛАТАТЬ И СПИХНУТЬ этих гомеров кому-нибудь еще. Гат, хирургический резидент, в данный момент наверняка учит своих тернов тому же самому, учит, как устроить сердечный приступ у гомера и СПИХНУТЬ В ТЕРАПИЮ. Но я представлю вам ключевое изобретение в искусстве СПИХа, электрокойку для гомера. Я это продемонстрирую на мистере Рокитанском. Мистер Р, как вы себя сегодня чувствуете?

КХРША.

— Хорошо. Мы сейчас отправимся в небольшое путешествие.

КХРША.

— Отлично. Теперь, первым делом вы заметите, что у этой койки есть поручни. Не имеет значения. ЗАКОН НОМЕР ДВА, повторяйте за мной, «ГОМЕРЫ СТРЕМЯТСЯ ВНИЗ».

Мы покорно повторили: «ГОМЕРЫ СТРЕМЯТСЯ ВНИЗ».

— Поднятые или опущенные поручни, — сказал Толстяк, — не имеют значения. Не имеет значения, насколько они хорошо привязаны, насколько слабоумны, насколько сильно кажутся истощенными, ГОМЕРЫ СТРЕМЯТСЯ ВНИЗ. Следующая особенность этой койки — вот эта педаль. У гомеров пониженное давление и, когда, как недавно у Ины, кровь не поступает к коре мозга, они слетают с катушек, кричат и СТРЕМЯТСЯ ВНИЗ. Среди ночи, когда вам звонят, чтобы сообщить, что у вашего гомера давление амебы, жмите на эту педаль. Это как дважды два. Ну ладно, Максин, проверь его давление для начала.

— Семьдесят на сорок.

— Отлично, — сказал Толстяк, нажимая на педаль. Электрокойка для гомеров заурчала, начав работать. Не прошло и тридцати секунд, как мистер Рокитанский оказался фактически вверх ногами, ступни торчали вверх под углом сорок пять градусов, а голова прижата к другому концу койки.

— Давление? Мистер Рокитанский, как поживаете.

Хотя, казалось, что мистер Рокитанский чувствует себя не особо, когда Максин пыталась измерить давление на почти вертикально торчащей руке, он все же сказал:

КХРША.

Настоящий боец.

— Давление сто девяносто на сто, — доложила Максин.

— Это называется положение Тренделенбурга, — заявил Толстяк. — Так как большинство гомеров с трудом поддерживают давление, вам не часто придется менять их положение на обратное.

Затем Толстяк показал нам, как поднимать головной конец койки для пациентов с отеком легких, поднимать ножной конец, для предотвращения венозного застоя. Наконец, после того, как мы, казалось, сделали с койкой все, не считая свертывания ее в баранку с Рокитанским в качестве середины, Тостяк радостно сказал:

— Самое важное я оставил напоследок. Эта кнопочка контролирует высоту. Вы готовы, мистер Рокитанский?

КХРША.

— Отлично, потому что мы начинаем, — объявил Толстяк и, нажав кнопку только что отправившую койку вниз, Толстяк сказал: — Это кнопка регулирования высоты. Учитывая ЗАКОН НОМЕР ДВА, который гласит...

— ...«ГОМЕРЫ СТРЕМЯТСЯ ВНИЗ», — автоматически повторили мы.

— ...Единственный способ не допустить того, чтобы они себя покалечили — класть матрасы на пол. Но медсестры ненавидят это, так как им приходится ползать, чтобы подать и унести судно. Мы попробовали это сделать в прошлом году, но движение суден прекратилось и отделение стало вонять, как скотный двор в Топеке. Но неважно, сейчас мы двинемся вверх. — Толстяк закричал: — Поехали! — нажал кнопку, и Рокитанский начал подниматься. Во время плавного подъема Толстяк провозгласил: — Пылесосы, женское белье, игрушки, приборы, — и, наконец, когда Рокитанский был на высоте пяти футов, на уровне нашей груди, Толстяк сказал: — Это — одна из самых важных позиций. С этой высоты упавший гомер неминуемо получает межвертельный перелом бедра и автоматический СПИХ ОРТОПЕДАМ. Эта высота, — закончил сияющий Толстяк, — называется «Ортопедическая». Полумера. А теперь — окончательное решение. — Вновь Толстяк нажал на кнопку, и мистер Рокитанский вознесся кверху, на уровень наших голов. — Эта высота называется «Нейрохирургическая». Падение отсюда означает СПИХ В НЕЙРОХИРУРГИЮ. А оттуда они возвращаются крайне редко. Спасибо, господа. Встретимся после обеда.

— Подожди! — заявил Леви, студент ЛМИ. — Ты жестоко обращался с мистером Рокитански!

— Что ты имеешь ввиду? Мистер Рокитанский, как вы поживаете?

КХРША.

— Но он всегда так отвечает!

— Уверен? Эй, мистер Рокитанский, эй, вы там наверху, хотите сказать что-нибудь еще?

Мы ждали, затаив дыхание. С Нейрохирургической Высоты до нас донеслось:

— ДА.

— Что?

— ДЕРЖИ ВНИЗУВНИЗУ.

— Господа, спасибо еще раз. Вы скоро выясните, что, если нажать кнопку вниз, мистер Рокитанский спустится вниз.

— Конечно же он не всерьез, — промямлил Потс. — Никто не может быть таким садистом. Это он просто так извращенно старался меня подбодрить.

— Боюсь, что он всерьез, — сказал я. — Мне он показался очень серьезным.

— Это ужас! — простонал Потс. — Ты думаешь, он хочет использовать койку, чтобы старики ломали ноги? Это же бред!

— Чак, а ты что думаешь?

— Кто знает, старик, кто знает.

***

Мы с Потсом обедали, глядя, как Толстяк уминает пищу. Чак, дежурный на сегодня, был вызван, чтобы принять первого нового пациента. Все о чем Потс мог говорить, это о том, как он должен был вдарить по Желтому Человеку стероидами и как же он хочет к Отису, своему псу. Я теперь был скорее смущен, нежели испуган, озадачен версией Толстяка о заботе и предоставлении медицинских услуг. К нам присоединились три терна из северного крыла шестого отделения. Ранта, у которого был такой же, как у Потса вид, выстрелянного из пушки, поддерживали Глотай Мою Пыль Эдди и Гипер-Хупер. Чак видел Ранта ранним утром и рассказал мне о том, насколько тот был перепуган: «Старик, он бегал с большой огромной бутылкой валиума и каждые несколько минут глотал по таблетке». Гарольд «Рант» Рантский был моим другом все четыре года ЛМИ. Коренастый продукт двух успешных психоаналитиков, Ранта, казалось, заанализировали и, хотя он был не глупее остальных в классе, он всегда был пристыженным и тихим, слабым, пассивным, не умеющим шутить, но смеющимся чужим шуткам. У Ранта были серьезные проблемы с сексуальностью. В общаге он жил вместе с наиболее сексуально активным парнем в классе, который иногда разрешал Ранту подглядывать в замочную скважину на вытворяемое им, что привело Ранта к двухмерному сексу из журналов и фильмов. После долгих проб и ошибок, незадолго до начала интернатуры у него завязались отношения с интеллектуалкой-поэтессой Джун. Ее стихи были асексуальными, бесчувственными, безжизненными...

Рант казался выжатым. Его усы свисали. Он сел, достал пузырек, положил таблетку на свой гамбургер и проглотил его. Когда я просил, что это была за таблетка, он ответил:

— Валиум. Витамин В. Я в жизни так не боялся!

— Ты что, дежурил?

— Не-а. Дежурю сегодня. Хупер был вчера.

Я спросил Хупера о его дежурстве и у него появился такой же блеск в глазах, как тогда, в Местной Забегаловке, когда Жемчужина рассказал байку о тайной аутопсии; он хихикнул и сказал:

— Отлично, просто отлично. Двое умерли. Одна семья согласилась на аутопсию. Видел с утра своими глазами. Потрясающе!

— Тебе помогает валиум? — спросил у Ранта Потс.

— Я становлюсь несколько сонным, но в остальном непробиваемым. Я назначаю его всем пациентам.

— Что ты делаешь? — поразился я. Ты всем даешь валиум?

— Почему бы и нет. Им очень страшно от мысли, что я их док. Кстати, Потс, спасибо тебе за перевод Желтого Человека, — ядовито сказал Рант. — Превосходно!

— Прости, — пробормотал Потс. — Я должен был дать ему роидов. Судороги прекратились?

— Пока нет.

Мой пейджер затрезвонил, и, перед возвращением в свое отделение, я спросил Глотай Мою Пыль, как у него дела.

— Как дела? По сравнению с Калифорнией — полное говно.

Когда сестрички Рокитанского опять потребовали меня для отчета, я почувствовал себя лучше. Их слуховые аппараты повернуты на максимальную громкость, они потребовали свежих результатов от «доктора их брата». Я чувствовал себя хозяином положения, чувствовал, что я мог что-то сделать. Они ловили каждое мое слово. Когда мой пейджер опять зазвонил, они извинились, сказали, что понимают, что у меня есть более важные дела, и, оставив их, я отправился в свою первую амбулаторию, чувствуя себя превосходно. Когда я вошел в лифт, люди смотрели на меня, пытались прочесть мое имя на халате, знали, что я — док. Я гордился своим стетоскопом, кровью на рукаве. Толстяк просто перегорел. Быть доком здорово. Ты можешь помочь людям. Они верят в тебя. Ты не можешь их подвести. Мистер Рокитанский поправится.

Самоуверенный, пребывающий в иллюзорном мире, где мозг мистера Рокитанского восстанавливается, я явился в амбулаторию. Мы с Чаком вели амбулаторию в один и тот же день недели и стояли рядом, пока нам объясняли, что делать. Мы будем работать совсем, как участковые терапевты, но только бесплатно. У каждого из нас был кабинет, где мы будем вести прием раз в две недели. Убедительным аргументом была табличка на двери и визитки:

РОЙ Г. БАШ, ДОКТОР МЕДИЦИНЫ, АМБУЛАТОРИЯ, БОЖИЙ ДОМ.

Светясь от гордости и делая вид, что знаю, что делать, я начал прием. Слишком бедные, чтобы позволить частника, пациенты в клинике представляли из себя два типа: пятидесятилетние незамужние черные матери-одиночки с повышенным давлением и семидесятилетние еврейские СБОП с повышенным давлением. Я практически не видел мужчин, а встретить кого-нибудь младше пятидесяти, не считая венерических заболеваний или умственных отклонений, было бы достойно публикации в медицинском журнале. Первой моей личной пациенткой была СБОП, которой нужен был общий осмотр, а также рецепт на новую искусственную грудь и лифчик с кармашками. Кто знал, как это выписать? Только не я. Она написала сама, я подписал, и она, благодарная, удалилась. Следующей была португалоговорящая женщина, которая хотела, чтобы я помог ей с мозолями. Что я знал о мозолях? Я подумал о том, чтобы прописать ей искусственную ногу и туфли с подкладкой и надувными носками, но, вспомнив Толстяка, СПИХНУЛ ЕЕ ПОДИАТРАМ. Следующий была СБОП семидесяти пяти лет, у которой веки были приклеены ко лбу скотчем. Читая ее историю, я выяснил, что у нее был случай «опущения век по неизвестной причине», и предыдущий терн СПИХНУЛ ее офтальмологам, где резидент-офтальмолог предложил скотч или операцию. Она выбрала скотч, после чего ее СПИХНУЛИ обратно в терапию.

— Я так люблю всех вас, молодых докторов, — заявила она.

— Как долго вы приклеиваете веки таким образом?

— Восемь лет. Как думаете, как долго еще мне придетсчя это делать?

— Что происходит, когда вы снимаете скотч?

— Я не могу открыть глаз.

Я выписал ей рецепт на скотч. Она схватила меня за руку и начала щебетать о том, как счастлива, что я ее доктор. Мне тяжело было сосредоточиться, так как из-за скотча, ее глаза были страшно выпучены и делали ее похожей на монстра из глубин. От потока ее откровений меня спасло появление медсестры с моей следующей пациенткой. Это была мать-одиночка пятидесяти четырех лет, по имени Мэй, с гипертонией, единственной жалобой которой была боль в суставах при игре с детьми в баскетбол, а единственной просьбой — вагинальный осмотр. Когда я проводил осмотр в гинекологическом кресле, она пела псалмы Свидетелей Иеговы, а когда я закончил, одеваясь и болтая не останавливаясь о семье, религии, ее предыдущих тернах в Божьем Доме, она подбросила нам несколько религиозных брошюр и ушла. Эти дамы обожали ходить по докторам. Я зашел в кабинет к Чаку, который тоже принимал СБОП. Он делал что-то, чего я раньше не видел, используя грудь пациентки и измерительную ленту.

— Понимаешь, старик, ей кажется, что ее грудь растет.

— Только одна?

— Правая. Ну вот я и подумал измерить их и проверить, увеличиться ли правая за две недели.

Вернувшись в отделение, я почувствовал себя великолепно. Я был воодушевлен, счастлив, что был доктором. Я был лучшим во время учебы, что помешает мне стать лучшим в Доме? Сам Жемчужина ранее поздравил меня с тем, как хорошо я очистил его пациента для кишечного пробега. Чувствуя себя, как доктор Килдэир, я устроился на солнышке у сестринского поста. В палате на другой стороне я увидел Молли, энергичную прозрачную Молли, склонившуюся над койкой, поправляющую простыни. Прямые ноги, мини-юбка, едва прикрывающая бедра, она потянулась к дальнему концу койки и одарила меня радугой и цветочками своих трусиков, прикрывающих складку между крепких ягодиц и прекрасное естество. Я почувствовал шевеление в брюках.

— Прямой наклон. — Это был Толстяк. Он уселся рядом и раскрыл свой журнал.

— У?

— Маневр медсестер, когда они наклоняются, показывая попку. Называется медсестринский маневр прямого наклона. Преподается в школе медсестер. Кстати, каковы твои планы по СПИХИВАНИЮ Софи? Она тут хорошо устроилась и на этот раз будет опоцелена всерьез.

— Опоцелена?

— Боб Поцель, ее частник, забыл? Он пользуется стандартной методикой: госпитализируй СБОП, назначь тест, проведи процедуру, которая приведет к осложнениям, сделай следующий тест для диагностики осложнения, получи следующее осложнение, пока она не гомеризуется и не станет НЕСПИХИВАЕМОЙ. Ты хочешь превратить эту милую СБОП в Ину Губер? Пресеки это в зародыше! Сделай что-нибудь незамедлительно. Ты должен ее выписать!

— Но как?

— Назначь что-нибудь болезненное. Она этого не любит.

— Я не могу ничего придумать.

— Ну, например, у нее болит голова, и ее дневная температура слегка повышена. Не обращай внимания на то, что в отделении 35 градусов и температура повышена у всех, это неважно, так как ее история болезни ПОДЛАТАНА с задокументированной повышенной на градус температурой. Да, у нее еще напряжена шея. Итак, головная боль, напряженная шея и температура. Диагноз?

— Менингит.

— Процедура?

— Спинномозговая пункция. Но у нее нет никакого менингита!

— А вдруг? Не сделаешь пункцию, можешь его пропустить, как Потс с желтым человеком. И не бойся, что повредишь Софи. Она сильная. Серая пантера. Возьми Молли в помощь. — Уставившись в газету, Толстяк пробормотал: — Доу-Джонс поднимается, детка. Отличный климат для изобретения!

— Для чего?

— Изобретения! Изобретения! Величайшего Изобретения Американской Медицины.

С поднимающимся Доу-Джонсом при виде великолепной американской задницы в радугу и цветочек, как я мог не радоваться возможности сделать пункцию? Молли никогда раньше не ассистировала при спинномозговой пункции и была готова помочь. Вместе мы прошли в палату Софи. Потерянный Леви, мой студент, сидел в палате, поцеля ее руку, собирая анамнез. Он только начал:

— Что привело вас в больницу?

— Что привело? Доктор Поцель. В своем «континентале».

Я прервал Леви и проинструктировал Молли о том, как лучше держать Софи, свернутой в позе эмбриона спиной ко мне. Когда она склонилась над Софи, руки в стороны, как у распятого Христа, я заметил, что две верхних пуговицы на ее блузке расстегнуты, и вырез ее великолепной груди прыгал на меня из тесного лифчика. Она заметила, что я заметил, и сказала, улыбаясь: «Начинай». Какой сумасшедший контраст между этими женщинами. У меня было искушение засунуть член в вырез Молли. Потс заглянул в палату и спросил, не знаем ли мы, где Библия.

— Библия? Для чего?

— Объявить пациента мертвым, — ответил Потс, вновь, исчезая.

Я попытался вспомнить, как делается спинномозговая пункция. В ЛМИ я делал это особенно плохо, а пункция у стариков осложнялось тем, что межпозвоночные связки кальцифицировались и становились тверже окаменелого гуано. А еще был жир. Жир — смерть для терна. Все анатомические образования скрываются под жиром и, пытаясь нащупать межпозвоночное пространство Софи в своих плохо подогнанных перчатках, я сообразил, что это невозможно. В какой-то момент я подумал, что нашел и ввел иглу, Софи вскрикнула и задергалась, я повел иглу дальше, и она завопила и задергалась сильнее. У Молли растрепались волосы, каскад светлых волос над старым и потным телом Софи. Каждый раз я возбуждался, заглядывая к ней в вырез, и бесился, когда Леви что-то комментировал, а Софи кричала каждый раз, когда я пытался ввести иглу поглубже. Я попытался найти другую точку на жирной спине Софи. Неудача. Еще раз. Ни хрена. Я увидел, что из иглы идет кровь, что значило, что я попал не туда. Куда я попал? Скользкий от пота, мои очки падают на стерильное поле. В тот же момент Молли ослабила хватку, Софи развернулась, как пружина, и чуть было не УСТРЕМИЛАСЬ ВНИЗ с высоты чуть ниже ортопедической, но мы ее поймали в последнюю секунду. Смущенный, с утонувшей в поту самоуверенностью, я велел Леви прекратить ухмыляться и позвать Толстяка. Тот вошел, одним движением установил Молли и Софи в нужную позицию, и, напевая джингл из телерекламы «Я люблю сосиски Оскара Сосисочника», движением, как у Сэма Спэйда, прошел через все жировые слои и вошел в субдуральную полость. Я был потрясен его виртуозностью. Мы смотрели, как вытекает прозрачная спинномозговая жидкость. Толстяк отвел меня в сторону, приобнял и прошептал: «Ты был далек от середины и попал либо в почку, либо в кишечник. Молись, чтобы это была почка, так как, если это кишечник, мы попадаем в Город Инфекций, и Софи ждет финальный СПИХ в патологию.

— Патологию?

— Морг. Оттуда не возвращаются. Но, мне кажется, сработало. Послушай.

— Я ХОЧУ ДОМОЙ, ХОЧУ ДОМОЙ, ДОМОЙ...

Я был в ужасе при мысли о том, что устроил инфекционный процесс, который окончательно уделает Софи. Как знак свыше, в соседней палате, Потс разбирался со своим первым покойником. Его пациент, молодой отец, свалившийся вчера на первой базе, умер. Потса позвали, чтобы объявить смерть положенным по закону способом. Мы заглянули в комнату: Потс стоял у койки, его студент рядом с Библией, на которой лежала рука Потса. Другая рука была поднята и протянута в сторону тела; оно было белое, как труп, каковым оно и являлось. Потс произнес:

— Властью данной мне этим великим штатом и страной я объявляю тебя, Эллиот Реджинальд Нидлман, покойником.

Молли прижалась ко мне, так что я почувствовал ее грудь, и спросила: «Это что, обязательно?» Я сказал, что не знаю и спросил Толстяка, который ответил: «Конечно нет. Единственное, что ты обязан сделать по закону государства и штата, это положить две монетки из своего кошелька на глаза умершего».

Уничтоженный Потс сидел с нами около поста медсестер. Еле ворочая языком, глаза красные от недосыпа, он пробормотал:

— Он мертв. Может, я должен был раньше послать его на операцию. Я должен был что-то сделать! Но я так устал, я не мог даже думать!

— Ты сделал все что мог, — утешил его я. — У него лопнула аневризма, ничего бы его не спасло. Хирурги отказались его брать».

— Да, они сказали, что уже слишком поздно.

— Хватит об этом, — приказал Толстяк. — Послушай меня, Потс. Есть ЗАКОН, который ты должен выучить. ЗАКОН НОМЕР ЧЕТЫРЕ: «ПАЦИЕНТ — ТОТ, КТО БОЛЕЕТ». Понял?

Но, прежде, чем мы успели переварить информацию, нас прервал шеф-резидент, Рыба. У него на лице было озабоченное выражение. Как выяснилось, и Желтый Человек и Нидлман не были пациентами Частников, а, наоборот, пациентами Дома, и Рыба нес долю ответственности.

— Болезни печени меня особенно интересуют, — заявил Рыба. — Я недавно получил возможность просмотреть мировую литературу, посвященную быстротекущему некротизирующему гепатиту. На самом деле, этот случай может стать очень интересным исследовательским проектом. Возможно, домработники в какой-то момент решат провести такое исследование?

Добровольцев не оказалось.

— В любом случае, и я, и Легго считаем, что вы, доктор Потс, ждали недопустимо долго с назначением стероидов.

Потерянный Потс согласился.

— Я сейчас устраиваю импровизированный консилиум, посвященный Лазлоу. Мы пригласили Австралийца, мировая знаменитость и эксперт по этой болезни. Со стороны выглядит не очень. Вы ждали слишком долго. Да, еще, — заявил Рыба, глядя на Чака в грязном халате и рубашке с расстегнутой верхней пуговицей, — то, как ты одеваешься, Чак. Не слишком профессионально. Неподобающе для Дома. Чистый халат и галстук завтра же. Тебе ясно?

— Да, да, — сказал Чак.

— А ты, Рой, — сказал Рыба, кивая на только что зажженную мной сигарету, — наслаждайся, пока можешь, так как каждая из них отнимает три минуты твоей жизни.

Я сдерживал гнев. Рыба свалил на свой консилиум. Болезненная тишина окутала нас. Толстяк нарушил ее, сплюнув:

— Урод! Теперь послушай меня, Потс, если ты хочешь стать таким же дерьмом, то верь ему. Если нет, то слушай меня: «ПАЦИЕНТ — ТОТ, КТО БОЛЕЕТ».

— Ты серьезно собираешься одеваться прилично? — спросил я у Чака.

— Конечно, нет, старик, конечно, нет. В Мемфисе мы не носим галстуков даже на похороны. Старик, эти гомеры — что-то. Ни один из четырех поступивших пациентов не верит, что я их доктор. Они думают, что я сутенер.

— Сутенер?

— Сутенер, сутенер. Цветной сутенер.

Уставившись в окно, Потс бормотал что-то о том, что должен был дать Желтому Человеку роиды, но Толстяк прервал его, приказав:

— Иди домой, Потс.

— Домой? В Чарльстон? Знаешь, сейчас мой брат, который занимается строительством, наверное лежит в гамаке на пляже, потягивая коктейль. Или в усадьбе, где прохладно и все цветет. Я не должен был уезжать. Рыба прав в том, что он сказал, но, если бы мы были на юге, он бы этого не сказал. Не таким тоном. У моей мамы было название для таких: «Простонародье». Но все-таки я сделал выбор, не так ли? Что ж, я пойду домой. Слава Богу, Отис дома.

— Где твоя жена?

— На дежурстве в ЛБЧ. Только я и Отис. Это хорошо, так как он меня любит. Он будет лежать лапами вверх и храпеть. Будет приятно пойти домой, к нему. Увидимся завтра.

Мы смотрели, как он, спотыкаясь, шел по коридору. Он прошел мимо консилиума у палаты Желтого Человека и постарался незамеченным проскользнуть мимо них к выходу.

— Это безумие! — сказал я Толстяку. — Эта интернатура совсем не то, что я ожидал. Что мы в конце концов делаем для этих людей? Они либо умирают, либо мы их ЛАТАЕМ и СПИХИВАЕМ другим резидентам Дома.

— Это не безумие, а современная медицина.

— Я не верю! Пока нет.

— Конечно, нет. Ты был бы ненормальным, если бы поверил? Но это лишь твой второй день. Подожди до завтра, когда мы вместе дежурим. А пока молись, чтобы Доу-Джонс не падал, Баш, молись, чтобы ублюдок стоял.

Кому какое дело!

Я покончил с работой и направился к выходу. Толпа вокруг австралийского эксперта у комнаты Желтого Человека подалась в стороны, и оттуда выкатился Рант. Он выглядел еще хуже, чем за обедом. Я спросил, что происходит.

— Австралиец сказал, что мы должны попробовать обмен плазмы. Это когда выкачиваешь старую кровь и закачиваешь новую.

— Это же никогда не работает. Новая кровь в любом случае проходит через печень, которая полностью выключена. Он умирает.

— Да, он сказал то же самое, но так как пациент молод и вчера еще ходил и разговаривал, они хотят попытаться. Они хотят, чтобы я это сделал сегодня ночью. Я парализован от страха!»

Из палаты раздавались крики. Желтый Человек бился в конвульсиях, как огромный тунец на крючке. Уборщик прошел мимо нас, толкая тележку, заваленную грязным бельем, робами, вещами из операционной и двумя огромными полиэтиленовыми пакетами с надписью: «Опасность. Заражено». Старшая сестра сообщила Ранту, что кровь для обмена будет готова через полчаса и что только одна медсестра согласилась ему помогать, остальные отказались из-за боязни уколоться и подхватить смертельную инфекцию. Рант посмотрел на меня, ужас застыл в его глазах, положил голову мне на плечо и заплакал. Уборщик, насвистывая, удалялся по коридору. Я не знал, чем ему помочь. Я бы вызвался ему помогать, но я так же не хотел заболеть чем-то, что в один день болтающего и флиртующего человека, превратило в тунца, бьющегося на крючке.

— Сделай доброе дело, — попросил Рант. — Если я умру, возьми деньги с моего счета и организуй фонд в пользу ЛМИ. Пообещай награду первому студенту, который поймет безумие всего этого и согласится сменить специальность.

Я помог ему надеть стерильные причиндалы, завязать робу, надеть перчатки, маску и шапочку. Как астронавт, он неловко вошел в палату, стараясь ничего не задеть, и начал процедуру. Пакеты со свежей кровью начали прибывать. Чувствуя ком в горле, я направился к выходу. Крики, запахи, странные видения проносились в моей голове, как пули в военном кошмаре. Хотя я и не трогал Желтого Человека, я направился в туалет и как следует простерилизовал руки. Я чувствовал себя ужасно. Мне нравился Рант, который собирался уколоть себя, заболеть разрывающим печень гепатитом, пожелтеть, биться в конвульсиях, как пойманная рыба, и умереть. И ради чего?

Как будто из-под воды, я слушал Бэрри и читал новое письмо от отца:

«Теперь ты уже не новичок, и работа должна казаться рутиной. Тебе нужно еще столько узнать, и ты потихоньку разберешься. Врач — великая специальность, и это счастье — излечить ближнего. Я вчера прошел восемнадцать лунок на жаре, и это стало возможным, только благодаря галлону воды и трем ударам на лунке номер...»

В отличие от отца, Бэрри не столь интересовалась сохранением моих иллюзий, сколько пыталась понять, что я испытываю. Она спросила меня, на что это было похоже, но я не смог описать, так как понял, что это не похоже, ни на что.

— Что же делает это таким ужасным, усталость?

— Нет. Мне кажется, это гомеры и этот Толстяк.

— Расскажи мне об этом, милый.

Я объяснил ей, что не могу понять, безумие ли то, чему учит Толстяк. Чем больше я вижу, тем больше смысла во всем, что он говорит. Я уже чувствую себя сумасшедшим за то, что считал сумасшедшим его. Для примера, я рассказал ей о том, как мы смеялись над Иной в ее футбольном шлеме, избивающей сумочкой Потса.

— Называть стариков гомерами представляется мне психологической защитой.

— Это не просто старики! Толстяк говорит, что любит стариков, и я ему верю, он плачет, рассказывая о своей бабушке и котлетках из мацы, которые они едят на лестницах, соскребая остатки супа с потолка.

— Смеяться над Иной — ненормально.

— Сейчас это кажется ненормальным, но не тогда.

— Почему ты смеялся над ней тогда?

— Я не могу объяснить. Это казалось дико смешным.

— Я пытаюсь понять. Объясни.

— Нет, я не могу.

— Рой, разберись во всем этом. Ну же. Давай.

— Нет, я не хочу туда возвращаться, не хочу думать об этом.

***

Я ушел в себя. Она начала беситься. Она не понимала, что все, что мне сейчас нужно — забота. Все происходило слишком быстро. Два дня — и я как будто плыву в бурном потоке, и вечность отделяет меня от берега. Плотину прорвало. До этой минуты мы с Бэрри были в одном мире. Вне Божьего Дома. Мой мир был там, в Доме с Желтым Человеком и Рантом, покрытыми кровью, с молодым отцом моего возраста, у которого лопнула аневризма на первой базе, с Частниками, Слерперами и с гомерами. И с Молли. Молли знала, что значит гомер, и почему мы смеемся. Пока что с Молли не было никаких разговоров, одни лишь прямые наклоны, вырезы и округлости, красные ногти и голубые веки, и трусики в цветочек и радугу, и смех, среди гомеров и умирающих. Молли была обещанием груди, прижатой к руке. Молли была убежищем.

Но в тоже время Молли была убежищем от того, что я любил. Я не хотел смеяться над пациентами. Если все настолько безнадежно, как представляет это Толстяк, то мне лучше сдаться прямо сейчас. Мне не нравился этот разлад с Бэрри, и, думая про себя, что Толстяк и вправду мог быть лунатиком, и, что, если я поверю ему, я потеряю Бэрри, я примирительно сказал: «Ты права. Это ненормально, смеяться над стариками. Прости меня». В ту же секунду я представил себя настоящим врачом, спасающим жизни, и мы с Бэрри вздыхаем и обнимаемся, и раздеваемся, и сплетаемся в любви, тесной, и теплой, и мокрой, и этот разрыв меж нами затягивается.

Она спала. Я лежал без сна, в ужасе предвкушения своего первого дежурства.

 

5

Следующим утром я отправился разбудить Чака, который тоже выглядел уничтоженным. Его прическа в стиле афро приплюснута, вмятины от простыни шрамами проступали на лице, один глаз покраснел, а другой опух и не открывался.

— Что произошло с твоим глазом?

— Укус клопа. Ебаный клопиный укус! Прямо в глаз! В этой дежурке обитают злющие клопы.

— Другой глаз также выглядит не очень.

— Старик, ты его еще вблизи не видел. Я звонил уборщикам, чтобы принесли свежее белье, но ты знаешь, какие они. Я тоже никогда не отвечаю на звонки, но к этим можно с тем же успехом посылать письма. Есть только один способ разобраться с уборщиками!

— Какой же?

— Любовью. Главную у постелеуборщиков зовут Хэйзел. Огромная женщина с Кубы. Я уверен, что смогу ее полюбить.

Во время разбора карточек, Потс спросил Чака, как прошло его дежурства.

— Прелестно. Шесть поступлений, самому молодому семьдесят четыре.

— Во сколько же ты лег?

— Около полуночи.

Потрясенный Потс спросил:

— Как? Как тебе это удалось?

— Легко. Дерьмовые истории болезни, старик, дерьмовые истории.

— Еще одна важная концепция, — добавил Толстяк. — Важно всегда думать, что ты делаешь хреновую работу. Главное делать, а так как мы в десятке лучших тернатур в мире, работа окажется, что надо, отличная работа. Не забудьте, что четыре из десяти тернов в Америке не говорят по-английски.

— То есть все было не очень плохо? — спросил я с надеждой.

— Неплохо? О нет, это было ужасно. Старик, прошлой ночью меня поимели.

Еще худшим предвестником моего кошмара оказался Рант. Когда я вошел утром в Дом, уже угнетенный переходом из светлого и яркого июля в тусклый неон и демисезонную вонь отделения, я прошел мимо палаты Желтого Человека. Снаружи стояло два мешка с надписью «ОПАСНОСТЬ. ЗАРАЖЕНО», заполненных окровавленными хирургическими формами, масками, простынями и полотенцами. Палата была залита кровью. Специализированная сестра в костюме химзащиты сидела настолько далеко от Желтого Человека, насколько позволяли размеры палаты, и читала журнал «Улучшение домов и садов». Желтый Человек был неподвижен, абсолютно неподвижен. Ранта нигде не было видно.

Увидел я его только во время перерыва на обед. Он был пепельно-серый. Глотай Мою Пыль Эдди и Гипер-Хупер тащили его за собой, как собачку на поводке. На его подносе не было ничего, кроме столовых приборов. Никто ему об этом не сказал.

— Я умру, — заявил Рант, доставая пузырек с таблетками.

— Ты не умрешь, — сказал Хупер. — Ты будешь жить вечно.

Рант рассказал нам про обмен плазмы, о заборе крови из одной вены и вливании ее в другую: «Все шло неплохо, я уже собирался начать переливать последний пакет с кровью в бедренную вену, когда эта идиотка, эта медсестра Селиа, короче она держала иглу, побывавшую в животе Желтого Человека. И она... Она ткнула меня в руку».

Его рассказ был встречен молчанием. Рант умрет.

— Вдруг я почувствовал, что теряю сознание. Я увидел, как вся жизнь пронеслась перед глазами. И Селия сказала «прости», а я сказал, что ничего страшного, это всего лишь значит, что я умру, а Желтяку-Добряку двадцать один, и я уже жил на шесть лет дольше, чем он, и что я провел последнюю ночь своей жизни, делая что-то, что не могло принести никакой пользы, и мы умрем вместе, я и он, но, Селия, это ничего». Рант остановился, но затем заорал: «Ты слышишь меня, Селия? Все нормально! Я пошел спать в четыре утра и я не думал, что проснусь».

— Но инкубационный период от четырех до шести месяцев!

— И? Через шесть месяцев вы будете обменивать мою плазму.

— Это все я виноват, — сказал Потс. — Я должен был вдарить по нему роидами.

После того, как все разошлись, Рант сказал, что он должен кое в чем признаться:

— Понимаешь, это было мое третье поступление. Во время всего этого бардака с Желтым Человеком. Я не мог этого вынести. Я предложил ему пятерку за то, что он пойдет домой. Он взял деньги и ушел.[51]Деньги мы не предлагали, но рецепты, да и все что угодно, за уход домой — стандартно.

Подгоняемое моим ужасом перед его наступлением, время, когда меня оставили одного, пришло. Потс оставил на меня своих пациентов и отправился домой к Отису. Испуганный, я сидел в одиночестве перед постом медсестер, глядя, как умирает грустное солнце. Я думал о Бэрри и желал быть с ней, делая то, что молодые, как мы, должны были делать, пока позволяло здоровье. Мой страх разрастался, как атомный взрыв. Чак подошел, рассказал о своих пациентах и спросил:

— Эй, старичок, заметил кое-что необычное?

Я не заметил.

— Мой пейджер. Он выключен. Теперь они меня не достанут!

Я видел, как он удаляется по длинному коридору. Я хотел позвать его, попросить: «Не уходи, не оставляй меня здесь одного», — но я не стал этого делать. Мне было так одиноко! Хотелось заплакать. Ранее, когда я начинал нервничать все сильнее, Толстяк пытался подбодрить меня, говоря, что мне повезло оказаться с ним на дежурстве.

— К тому же сегодня, великая ночь, — сказал он. — Волшебник Изумрудного Города и Блинчики.

— Волшебник Изумрудного Города и Блинчики? — переспросил я. — Что это?

— Ты что, не помнишь? Ураган, дорога из желтого кирпича, великолепный Железный Дровосек, пытающийся забраться к Дороти под платье. Отличный фильм. А вечером, в десять, дают блинчики. У нас будет вечеринка.

Это меня не спасло. Я пытался разобраться с хаосом в отделении, успокаивал наполненную жидкостью и особенно злобную Ину Губер и ухаживал за Софи, у которой началась лихорадка, и она была настолько не в себе, что напала на Поцеля. Я практически дрожал от страха перед грядущим. А когда грядущее наступило, я чуть не задохнулся. Я сидел в туалете в ту минуту, когда шестью этажами ниже, оператор пейджинговой службы нанесла прямой удар:

ДОКТОР БАШ, ПОЗВОНИТЕ В ПРИЕМНОЕ ОТДЕЛЕНИЕ ПО ПОВОДУ НОВОГО ПОСТУПЛЕНИЯ, ДОКТОР БАШ... Кто-то умирал в приемнике, и они требовали меня? Они что, не знают, что нельзя появляться в обучающей больнице в первую неделю июля? Они не увидят доктора, они увидят меня. Что я мог знать? Я паниковал. Картофелина Петера опять пронеслась через мой мозг, и вот, с тяжело бьющимся сердцем, я отправился на поиски Толстяка, который оказался в комнате отдыха, погруженный в Волшебника Изумрудного Города. Поедая салями, он пел вместе с героями: «Из-за того, из-за того, из-за того, что он может творить чудеса. Мы идем к нему, к Волшебнику, Волшебнику Изумрудного Города.»…

Его было нелегко оторвать от фильма. Я был удивлен, что ему нравилось нечто столь невинное и наивное, как Волшебник Изумрудного Города, но вскоре выяснилось, что, как и многое из его увлечений, его интерес был извращенным:

— Сделай это, — бормотал Толстяк, — Дороти, сделай это с жестянкой. Натяни ее, Рэй, натяни ее.

— Я должен тебе что-то сказать.

— Выкладывай.

— Там новая пациентка в приемнике.

— Ну что ж, иди осмотри ее. Ты теперь врач, забыл? Врачи осматривают пациентов. Давай, Рэй Болджер, сделай с ней это, БЫСТРО!

— Я знаю, — пропищал я, — Но там же кто-то, наверное, при смерти, а я...

Толстяк оторвался от телевизора и посмотрел на меня и мягко сказал:

— Понятно. Ты струсил, да?

Я кивнул и рассказал, что все о чем я думаю — большая Картофелина Петера.

— Да. Понятно. Значит, ты напуган. Ну, а кто не напуган в первую ночь на дежурстве?! Я тоже был в ужасе. У нас осталось полчаса до начала ужина. Из какой она богадельни?

— Я не знаю, — сказал я, направляясь к лифту.

— Не знаешь? Черт! Они уже, наверняка, продали ее койку в богадельне, так что нам не удастся СПИХНУТЬ ее обратно. Реальная экстренная ситуация — продажа богадельней койки гомера.

— Откуда ты знаешь, что это гомересса?

— Шансы, обычные шансы.

Двери лифта распахнулись и мы увидели интерна северного крыла шестого отделения, Глотай Мою Пыль Эдди, толкающего каталку со своим первым поступлением: три сотни фунтов обнаженной, не считая грязного белья, плоти, огромные грыжи на брюшной стенке, огромную голову с маленькими участками для глаз, рта и носа, бритый череп, весь в шрамах от нейрохирургических вмешательств, выглядевший, как банка собачьего корма. И у всего этого были судороги.

— Рой, — сказал Глотай Мою Пыль. — Познакомься с Максом.

— Привет, Макс, — сказал я.

— ПРИВЕТ ДЖОН ПРИВЕТ ДЖОН ПРИВЕТ ДЖОН, — ответил Макс.

— Макс повторяется. У него была лоботомия.

— Болезнь Паркинсона в течение шестидесяти трех лет. Рекорд Дома. Макс поступает с непроходимостью. Видишь эти грыжи с выпирающими кишками?

Мы видели.

— Если сделать рентген, то все что там увидишь — фекалии. В предыдущее его поступление потребовалось девять недель, чтобы его вычистить и все, что его спасло, была маленькая ручка японской виолончелистки и, по совместительству, студентки ЛМИ, вооруженной специальными особо прочными перчатками и обещанием любой интернатуры, в случае успеха ручной раскупорки. Хотите услышать «Исправь грыжу»?

Мы хотели.

— Макс, — сказал Толстяк. — Что ты хочешь, чтобы мы сделали?

— ИСПРАВЬ ГРЫЖУ ИСПРАВЬ ГРЫЖУ ИСПРАВЬ ГРЫЖУ, — ответил Макс.

Глотай Мою Пыль и его студент поднажали и, набирая скорость, Макс отправился к неоновому закату. В одной упряжке они казалось взбираются на гору в Чистилище. Придя в себя по пути в приемник, я спросил у Толстяка, откуда он знает этих пациентов. Ину, Макса, Мистера Рокитанского.

— Количество гомеров Дома конечно, — пояснил Толстяк, — а так как ГОМЕРЫ НЕ УМИРАЮТ, они проходят по кругу Дом — Богадельня — Дом по несколько раз в год. Кажется, что они получают свое расписание на год в июле, совсем как мы. Ты научишься различать их по крикам. Но, все же, что с твоей гомерессой?

— Не знаю. Я еще ее не видел.

— Не важно. Выбери орган. Любой.

Я замолчал, настолько перепуганный, что даже не мог придумать орган.

— Да что с тобой? Где они тебя нашли? По квоте? Теперь появилась квота на евреев? Что находится за грудиной и бьется?

— Сердце.

— Отлично. У нее застойная сердечная недостаточность. Что еще?

— Легкие.

— Прекрасно. Теперь ты начал думать. Пневмония. У нее пневмония и сердечная недостаточность, сепсис от постоянного мочевого катетера, она отказывается есть, хочет умереть, она слабоумна и с давлением, настолько низким, что ты не сможешь его измерить. Что надо сделать в первую в очередь? Основное твое действие?»

Я подумал о септическом шоке и предложил спинномозговую пункцию.

— Нет. Это в книжках. Забудь о них. Я — твой учебник. Ничего из выученного в ЛМИ тебе не поможет. Послушай, ПЯТЫЙ ЗАКОН: «ПЕРВЫМ ДЕЛОМ РАЗМЕЩЕНИЕ».

— Это уж слишком. Серьезно, ты делаешь эти допущения, даже не увидев пациента. Ты относишься к ней, как к багажу, а не к человеку.

— Да?! Я злой, жестокий и циничный, так?! Я не сочувствую больным? Так вот, я сочувствую. Я плачу в кино. Я справил двадцать семь Песахов с самой нежной бабушкой, о которой бруклинский мальчик может мечтать. Но гомересса в Божьем Доме из другой реальности. Сегодня ночью ты это поймешь.

Мы стояли на посту медсестер приемного отделения. Там было еще несколько человек: Говард Гринспун, который дежурил в приемном отделении, и двое полицейских. Я знал Говарда по ЛМИ. У него были черты, которые оказались очень полезными в медицине: он не видел своих недостатков и плевал на других. Не слишком умный, Говард прошел через ЛМИ и Дом, делая какие-то исследования мочи, то ли прогоняя мочу через компьютер, то ли заставляя компьютер работать на моче. Это и сблизило его с другим любителем мочи, Легго. Хитрец и интриган, Говард также начал использовать IBM для принятия решений в терапии. К началу интернатуры у него уже был великолепный подход к пациентам, способный скрыть его нерешительность. Говард пытался рассказать нам с Толстяком о пациенте, но тот его проигнорировал и обратился к полицейским. Один из них — огромный, бочкообразный, с полным лицом, покрытым рыжими волосами. Второй был худым, как спичка, угловатый, бледнолицый и темноволосый, с острыми глазами и большим подвижным ртом, заполненным зубами.

— Я сержант Гилхейни, — сказал бочкообразный, — Финтон Гилхейни, а это офицер Квик. Доктор Рой Г. Баш, привет тебе и шалом.

— Вы не похожи на евреев.

— Не надо быть евреем, чтобы любить горячие бэйглы и, к тому же, евреи и ирландцы похожи в одном аспекте.

— Каком же?

— В семейных ценностях и в единовременном сумасшествии своей жизни.

Говард, взбешенный тем, что его игнорировали, вновь попытался рассказать про пациентку. Толстяк заставил его заткнуться.

— Но вы же ничего о ней не знаете, — запротестовал Говард.

— Скажи мне, как она кричит, и я расскажу тебе о ней все.

— Как она что?

— Крик? Какие она издает звуки?

— Она не кричит. Она издает РУДУДЛ.

— Анна О, — сказал Толстяк. — Еврейский Дом Неизлечимых. Приблизительно, это будет поступление номер восемьдесят шесть. Начни со ста шестидесяти миллиграмм диуретика, Лазикса, и посмотрим, что будет.

— Откуда ты знаешь? — поразился Говард.

Продолжая его игнорировать, Толстяк обратился к полицейским:

— Мне очевидно, что Говард не сделал самого главного, смею ли я надеяться, господа, что вы сделали это?

— Хотя мы и скромные патрульные областей города рядом с Домом, мы часто болтаем и пьем кофе с гениальными молодыми докторусами и иногда принимаем экстренные терапевтические решения, — сказал Гилхейни.

— Мы люди закона, — добавил Квик. — И мы следуем ЗАКОНУ НОМЕР ПЯТЬ: «ПЕРВЫМ ДЕЛОМ РАЗМЕЩЕНИЕ». Мы сразу же позвонили в Еврейский Дом Неизлечимых, но, увы, койку Анны О. уже продали.

— Жаль, — сказал Толстяк. — Ну, что ж, хотя бы она отлично подходит для обучения. Она научила бесчисленное количество тернов Дома медицине. Рой, иди осмотри ее. У нас двадцать минут до ужина. Я пока поболтаю с нашими друзьями-копами.

— Прекрасно! — сказал рыжий с широкой ухмылкой. — Двадцать минут общения с Толстяком — дареный конь, у которого мы осмотрим все, но не зубы.

Я спросил у Гилхейни, откуда им с Квиком известно о принятии важных медицинских решений и его ответ меня озадачил:

— Полицейские мы или нет?

Я оставил Толстяка и полицейских, склонившимися друг к другу и оживленно болтающими. Я подошел к палате 116 и вновь почувствовал себя одиноким и напуганным. Глубоко вздохнув, я вошел. Комнаты были выложены зеленой плиткой, и неон отражался в стальном оборудовании. Было ощущение, как будто я зашел в могилу, так как не было сомнения, что в этой комнате, каким-то образом, я соприкоснулся с ней, смертью. В центре палаты стояла каталка, в центре которой находилась Анна О. Она была неподвижна, колени согнуты, плечи приведены к коленям и голова, без поддержки, но напряженная, практически касалась талии. Со стороны она была похожа на W. Была ли она мертва? Я позвал ее. Никакого ответа. Я пощупал пульс. Отсутствует. Сердцебиение? Нет. Дыхание? Нет. Она умерла. Какая ирония! После смерти все ее тело приняло форму ее выдающегося еврейского носа. Я испытывал облегчение, забота о ней теперь не висела на мне. Я смотрел на пучок тонких седых волос у нее на голове. Такие же были у моей бабушки в день ее похорон. Грусть утраты захлестнула меня. Я ощутил ком в груди, который медленно поднялся к горлу. Я чувствовал ту странную теплоту, которая становится предвестником слез. Мои губы дрожали. Я вынужден был сесть, чтобы прийти в себя.

Толстяк ворвался в палату:

— Давай, Баш, блинчики и... Да что с тобой?

— Она умерла.

— Кто умер?

— Эта несчастная, Анна О.

— Лабуда. Ты что сошел с ума?

Я ничего не сказал. Возможно я сошел с ума. Может быть полицейские и гомеры были всего лишь галлюцинацией. Чувствуя мою боль, Толстяк присел рядом:

— Я когда-нибудь обращался с тобой неподобающе?

— Ты слишком циничен, но все, что ты говоришь, оказывается правдой. Даже если это звучит безумием.

— Именно. Так что слушай меня, и я скажу тебе, когда плакать, потому что во время твоей тернатуры у тебя будет множество причин заплакать, а если ты не будешь плакать, то попросту спрыгнешь с крыши, и твой прах соскребут с асфальта парковки и погрузят в труповозку. Ты станешь пластиковым пакетом с месивом. Понял?

Я сказал, что да.

— Но я говорю тебе, сейчас не время, поскольку Анна О. настоящая гомересса и следует ЗАКОНУ НОМЕР ОДИН: «ГОМЕРЫ НЕ УМИРАЮТ».

— Но она мертва. Взгляни на нее.

— О, она выглядит мертвой, тут я с тобой соглашусь».

— Она мертва! Я звал ее, проверил пульс и дыхание. Ничего. Мертва.

— Просто к Анне нужен подход перевернутого стетоскопа.

Толстяк достал свой стетоскоп, засунул наушники в уши Анны О., а затем, используя наконечник, как мегафон, заорал: «Улитка прием, улитка прием, как слышишь, прием...»

Комната внезапно взорвалась. Анна О. взлетела в воздух и приземлилась обратно на каталку, вопя на высоких частотах и немыслимо громко: РУУУУУДЛ РРРУУУУДЛ!

Толстяк схватил стетоскоп и мою руку и вытащил меня из палаты. Крики эхом раздавались по всему отделению, и Говард с ужасом смотрел на нас. Увидев его, Толстяк закричал: «Остановка сердца! Комната 116!», и Говард подпрыгнул и понесся, а Толстяк, смеясь, потащил меня к лифту, и мы направились к кафетерию.

Сияя, Толстяк сказал:

— Повторяй за мной. «ГОМЕРЫ НЕ УМИРАЮТ».

— «ГОМЕРЫ НЕ УМИРАЮТ».

— Пойдем, поедим.

На свете не так много вещей отвратительнее Толстяка, уминающего блинчики и болтающего беспрерывно о всем на свете, включая порнографические отсылки Волшебника Изумрудного Города, красоту гнусности еды, которую мы употребляли, и, наконец, наедине, свои мысли о том, что он называл Великое Американское Медицинское Изобретение. Я отвлекся и вскоре был вместе с Бэрри на пляже в июне, наполненный восторгом разделенной любви. Английские ландшафты. Глаза смотрят в глаза, морская соль на ласкающих губах.

— Баш, перестань. Останешься там еще ненадолго и, вернувшись в эту помойку, взорвешься.

Откуда он узнал? Что они сделали, сведя меня с этим безумцем?

— Я не псих, — сказал Толстяк. — Просто я говорю о том, что любой другой док чувствует, но запихивает глубоко в себя. В прошлом году я похудел. Я! Так что я сказал себе, «только не твой желудок, Толстяк, не за такую зарплату». Никакой язвы. И вот он я!»

Наевшись, он подобрел и продолжил:

— Пойми, Рой, у этих гомеров есть уникальный талант — они учат нас медицине. Мы с тобой сейчас направимся обратно к Анне О., и она научит тебя за час большему количеству нужных навыков, чем молодой и хрупкий пациент за неделю. ЗАКОН НОМЕР ШЕСТЬ: «В ОРГАНИЗМЕ НЕТ ПОЛОСТИ, В КОТОРУЮ НЕЛЬЗЯ ПРОНИКНУТЬ С ПОМОЩЬЮ ТВЕРДОЙ РУКИ И ИГЛЫ ЧЕТЫРНАДЦАТОГО РАЗМЕРА». Ты будешь учиться на гомерах, и, когда появится молодой умирающий пациент... — мое сердце екнуло, — ...ты будешь знать, что делать, сделаешь это хорошо и спасешь его. Это потрясающее чувство. Подожди, пока ты не почувствуешь радость плевральной биопсии вслепую, не поставишь диагноз и не спасешь молодую жизнь. Говорю тебе, это прекрасно. Пойдем.

И мы пошли. Под руководством Толстяка, я научился делать плевральную пункцию, пункцию сустава и другие процедуры. Он был прав. У меня все получалось, уверенность росла, я чувствовал себя отлично и поверил, что, может быть, я стану неплохим доком. Страх начал покидать меня, и вдруг, глубоко внутри, я почувствовал возбуждение, радость, интерес.

— Отлично, — сказал Толстяк. — Довольно диагностики. Теперь лечение. Что мы даем при сердечной недостаточности? Сколько миллиграмм лазикса?

Кто бы знал. В ЛМИ нас не учили тайнам лечения.

— ЗАКОН НОМЕР СЕМЬ: «ВОЗРАСТ + УРОВЕНЬ МОЧЕВИНЫ = ДОЗА ЛАЗИКСА».

Это было ерундой! Хотя мочевина и является косвенным маркером сердечной недостаточности, я был уверен, что Толстяк опять издевается, и я заявил: «Это — чушь».

— Конечно, чушь. А еще, это всегда срабатывает. Анне девяносто пять лет, уровень мочевины восемьдесят. Итого, сто семьдесят пять миллиграмм. Добавим двадцать пять, на вырост, и будет ровно двести. Делай, как знаешь, но писать она начнет только на ста семидесяти пяти. И запомни, Баш, ПОДЛАТАЙ ее историю болезни. Законники — гнусные люди, так что ее история болезни должна сиять.

— Хорошо, — сказал я. — Советуешь ли ты разобраться с сердечной недостаточностью или сразу начать кишечные бега?

— Кишечные бега? С ума сошел?! Она же не пациентка Частника, а твоя, личная. Никаких кишечных бегов.

Счастливый и благодарный за то, что волшебник медицины со мной, я спросил:

— Толстяк, знаешь, кто ты?

— Кто?

— Великий Американец.

— Ага, а если повезет, то вскоре еще и богатый. Все, Толстяку пора спать. Запомни, Рой, не навреди, и до встречи, ублюдок.

Конечно же, он оказался прав. Я ПОДЛАТАЛ историю болезни, написал анамнез, попробовал дать Анне О. небольшую дозу лазикса, но ничего не произошло. Я сидел на медсестринском посту, слушая писк кардиомониторов, перебивающих крики гомеров. Это складывалось в колыбельную:

ПИК ПИК ИСПРАВЬ ГРЫЖУ

ПИК ПИК РУУДДЛ РУУДДЛ

УХАДИ РУУУДДЛ РУУУДДЛ

ПИК ПИК ПИК

Лес Браун и Великие Гомеры исполняли для меня серенады, а я ждал, пока Анна О. начнет мочиться. После дозы сто семьдесят пять закапало, а на двухстах полилось. Сумасшествие. Но все равно, я чувствовал гордость, как от рождения первенца. Я поспешил оповестить Молли об этом радостном событии!

— Здорово, Рой, просто замечательно. Ты поставишь эту старушку на ноги. Так держать. Доброй ночи. Я буду здесь, вместе мы обо всем позаботимся. Я в тебя верю. Счастливого Дня Независимости.

Я посмотрел на часы. Было уже два ночи четвертого июля. Вновь чувствуя гордость и уверенность в себе, я отправился в дежурку. Походка властителя. Я держал все под контролем. Я чувствовал себя интерном из книжки. Если бы!

Кровать в дежурке была не застелена, я сутки не переодевался, а Леви, студент, спал на верхней полке, но я настолько устал, что было плевать. Я летел к сновидениям, под пик-пик-пик мониторов и думал об остановках сердца, но, вспомнив все, что я об этом знаю, я начал думать о том, скольких вещей я не знаю. Я начал нервничать. Я не мог заснуть, так как в любую секунду меня могли вызвать на остановку, и что я буду делать? Я почувствовал толчок и увидел Молли. Она приложила палец к губам, призывая к молчанию, села на край моей кровати и сняла туфли, чулки и трусики. Она залезла под одеяло, пробормотав, что не хочет измять свою форму и села на меня сверху. Она начала расстегивать блузку, наклонилась и поцеловала меня, и я чувствовал запах ее духов, лаская аппетитную попку...

Кто-то постучал меня по плечу. Запах духов. Я повернулся и уставился прямо на бедра Молли, которая наклонилась, продолжая меня будить. Черт, то было сном, но это уже не сон. Сейчас все произойдет. Боже, неужели она собирается залезть ко мне в постель.

Я ошибся. Она пришла по поводу пациента. Одна из сердечниц Малыша Отто, которая отказывалась лежать спокойно. Пытаясь скрыть стояк, я неловко вышел в коридор, моргая от ламп дневного освещения, и пошел за упругой задницей в палату пациентки. Там нас ждал хаос. Мы увидели женщину, которая стремилась вниз, стоя абсолютно голой и матерясь на свое отражение в зеркале. Она схватила бутылку с внутривенным и, закричав: «Вот, вот эта старуха», бросила ее в свое отражение, разнесся зеркало на мелкие осколки. Увидев меня, она встала на колени и начала умолять: «Мистер, пожалуйста, не посылайте меня домой». Это было ужасно. От нее пахло мочой. Мы пытались ее успокоить, но пришлось привязать ее обратно к койке.

Это был лишь первый из серии салютов, которыми мы встретили День Независимости. Я позвонил Малышу Отто, чтобы доложить о статусе его пациентки, за что он накричал на меня и обвинил меня в том, что я будоражу его пациентку. «Она замечательная женщина, а ты ее, видимо, раздражаешь своим ненужным вниманием. Оставь ее в покое!» Тут же двери лифта открылись, и я увидел Глотай Мою Пыль и его студента, которые толкали каталку с человекообразной оболочкой. Это был скелетообразный человечек, с чем-то красным и узловатым, выпирающим из черепа. Он сидел, окоченев, как труп и причитал:

РУГАЛА РУГАЛА РУГАЛА РУГГ

РУГАЛА РУГАЛА РУГАЛА РУГГ

— Это — мое четвертое поступление. Значит, ты следующий. Видел бы ты, что они готовят для тебя в приемнике!

Следующий! Не может быть. Я поскорее отправился хоть чуть-чуть поспать, но вскоре проснулся от дикой боли в пальце. Я заорал, Леви спрыгнул с верхней койки, и Молли вбежала в дежурку, опять продемонстрировав свои бедра.

— Меня что-то укусило! — заорал я.

— Честное слово, доктор Баш, это не я! — тут же сказал Леви. — Клянусь, не я.

Мой палец начал опухать. Боль была невыносимой!

— Я в любом случае собиралась тебе звонить, — сказала Молли. — Тебя ждет новое поступление в приемнике.

— Боже. Я не вынесу еще одного гомера.

— Не гомер. Ему пятьдесят, и он болен. И тоже доктор.

Борясь с паникой, я отправился в приемник. Я прочитал в истории: доктор Сандерс, пятьдесят один, черный. Сотрудник Божьего Дома. В анамнезе — опухоли слюнной железы и гипофиза с дикими осложнениями. Поступил с болью в груди, потерей веса, сонливостью, затрудненным дыханием. Позвонить Толстяку? Нет. Я сначала осмотрю его. Я зашел в палату.

Доктор Сандерс лежал плашмя на каталке, чернокожий, казавшийся лет на двадцать старше своего возраста. Он попытался протянуть мне руку, но, оказалось, что он слишком слаб даже для этого. Я взял его за руку и представился.

— Рад видеть вас своим доктором, — ответил он.

Растроганный его беспомощностью, все еще держа его руку в своей, я попросил:

— Расскажите, что произошло?

Он начал рассказывать. Вначале, я нервничал так, что не мог даже вслушаться. Почувствовав это, он сказал: «Не волнуйся. У тебя все получится. Забудь, что я доктор. Я доверяю тебе полностью. Я когда-то был на твоем месте. Первый черный доктор в госпитале. Тогда они называли нас «Нигро».

Постепенно, вспоминая все, чему меня научил Толстяк, я почувствовал себя немного более уверенным, полностью сосредоточенным, заинтересованным. Он мне нравился. Он доверил мне свое лечение, и я сделаю все, что смогу. На рентгене я увидел выпот в плевральной полости, и я знал, что мне нужно это дренировать и узнать, что это из себя представляет. Я позвонил Толстяку. Сопоставив все результаты, я понял, что наиболее вероятный диагноз — метастазирующая опухоль. Меня затошнило. Толстяк вкатился в комнату в своем зеленом хирургическом костюме и, буквально, парой фраз установил доверительные отношения с доктором Сандерсом. Тепло напомнило комнату, доверие, мольба о помощи, обещание попытаться. Это было то, чем медицина должна была быть. Я дренировал плевральный выпот. После практики, полученной от Анны О. это казалось ерундой. Толстяк был прав: ты тренируешься на гомерах и, когда нужно, знаешь, что делать. И еще я понял, что Слерперы Дома терпели Толстяка за то, что он был прекрасным врачом. Полная противоположность Поцеля. Я закончил процедуру и доктор Сандерс, которому стало легче дышать, сказал:

— Не забудь мне сообщить о результатах анализа. Чтобы они не показали.

— Что-то станет известно лишь через пару дней, — сказал я.

— Вот через пару дней и узнаем. Если там злокачественные клетки, мне нужно уладить некоторые дела. У меня брат в Западной Вирджинии, отец оставил нам участок земли. Я все откладывал поездку на рыбалку, слишком долго откладывал.

Я чувствовал озноб, пробегающий по моему позвоночнику, когда я подумал о диагнозе, который я нес в пробирках в лабораторию. Я услышал вопрос Толстяка:

— Ты видел его лицо?

— А что с ним?

— Это лицо покойника. Запомни. Спокойной ночи.

— Подожди. Я кое-что понял. Они дают тебе делать то, что ты делаешь, потому что ты хорош.

— Хорош?! Нет, не просто хорош. Велик. Спокойной ночи.

Я доставил доктора Сандерса в палату и попытался вновь уснуть, хотя рассвет уже отодвигал душную ночь. Безумцы из хирургии уже начинали утренний обход, готовясь заняться достойными делами, вроде пришивания оторванных рук, а первая смена уборщиков, напевая, расходилась по коридорам Дома. Я натянул носки и отправился на обход с карточками три на пять. Я почувствовал себя таким же, как эти носки, измочаленным, потным, вонючим, тем, что носили на день дольше, чем должны были. После обхода все стало расплываться и, к обеду, я настолько отупел, что Чак и Потс притащили меня в кафетерий, подвели к стойкам с едой, но все, что я смог взять, был огромный стакан кофе со льдом. Я был настолько разболтан, что, пытаясь сесть, я ударился ногой о столик, споткнулся и расплескал кофе по всему халату. Холодный кофе стекал на мои брюки, и это было приятно. После обеда Легго проводил шефский обход с нашей командой. Он прошел по коридору в своем длиннющем халате и со стетоскопом, исчезающим в неизвестности брюк, напевая «Ромашка, ромашка, ответь мнееее...» Когда он осматривал пациента, я боролся с искушением толкнуть в него Леви и посмотреть, как они оба свалятся на пациента, гомера, которого надо спасти любой ценой. Я фантазировал, что Легго расшифровывается, как «Отпусти моих гомеров», и я видел Легго, уводящего толпу гомеров из спокойного мира смерти к ужасу искусственно продленной и полной страданий жизни, через Синай, собирая по пути манну и напевая: «Ромашка, ромашка, ответь мнееее.»..

***

Хаос. Расплывчатое расплывание. Я думал, что не доживу до конца рабочего дня. Медсестра сообщила, что пациентка-итальянка по прозвищу Бум-Бум, без каких бы то ни было заболеваний сердца, жалуется на боль в груди. Я зашел в палату, где семья из восьми человек, перебивая друг друга, болтала по-итальянски. Я проверил электрокардиограмму, которая не показала никаких изменений, а потом решил повеселить публику и продемонстрировать трюк Толстяка с техникой перевернутого стетоскопа. Я прокричал: «Улитка, прием, прием, улитка, как слышно?». Бум-Бум открыла глаза, заверещала, подпрыгнула, схватившись за грудь по всем законам сердечного приступа, посинела и перестала дышать. Я сообразил, что мы с восемью итальянцами стали свидетелями остановки сердца. Я со всей силы ударил Бум-Бум в центр груди, что привело к еще одному крику, означающему жизнь. Попытавшись заверить семейство, что такая ситуация была нормальной, я выставил их за дверь и объявил код «Остановка Сердца». Первым появился мексиканец-уборщик, несущий зачем-то букет лилий. Затем прибежал анестезиолог-пакистанец. Мои уши до сих пор звенели от криков итальянского семейства, и я чувствовал себя на заседании Лиги Наций. Прибыли и другие, но Бум-Бум уже была в порядке. Глядя на ее ЭКГ, Толстяк заметил: «Поздравляю, Рой, это главный день в жизни Бум-Бум. Она наконец-то получила реальный инфаркт».

Я попытался убедить резидента из интенсивной терапии взять пациентку, но, взглянув на нее, он сказал: «Ты что, всерьез?». СПИХ не удался. Обреченно, стараясь не попасться на глаза итальянскому семейству, я брел по коридору. Толстяк поделился со мной ценным ЗАКОНОМ НОМЕР ВОСЕМЬ: «ОНИ ВСЕГДА МОГУТ ПОВРЕДИТЬ ТЕБЕ СИЛЬНЕЕ». Я закончил всю работу и, шатаясь, позвонил Потсу, чтобы оставить своих пациентов на него. Я спросил, как у него дела.

— Плохо. Ина в воинственном настроении, ворует туфли и мочится в них. Не стоило давать ей валиум. Я думал, она станет менее злобной. Работало у Ранта, так что я решил, почему бы и нет. Она стала еще хуже!

Бредя с Толстяком к лифту, я сказал:

— Ты знаешь, кажется эти гомеры хотят меня уничтожить.

— Конечно, хотят. Они хотят уничтожить любого.

— Но почему? Я никогда не делал им ничего плохого и, вот, они пытаются уничтожить меня!

— Именно. Это и есть медицина.

— Ты — псих.

— Ты должен быть психом, чтобы этим заниматься.

— Но если в этом нет ничего больше, я не могу продолжать.

— Конечно, можешь. Похерь свои иллюзии, и мир придет к твоим дверям.

И вот он ушел. Я подождал Бэрри, которая подобрала меня от входа в Дом. При виде меня ее лицо искривилось от отвращения.

— Рой, ты зеленый! Фу! Зеленый и вонючий. Что случилось?

— Они уделали меня.

— Уделали?

— Да. Они меня уничтожили!

— Кто они?

— Гомеры. Но Толстяк сказал, что они сделают это с любым и, что это и есть современная медицина. Так что я не буду об этом думать, и мир придет к моей двери.

— Звучит бредово.

— Я сказал то же самое, но сейчас уже не уверен.

— Я могу помочь тебе почувствовать себя лучше.

— Просто укутай меня!

— Что?

— Просто уложи меня в кровать и укутай.

— Но, сегодня же твой день рождения! Забыл? Мы идем в ресторан.

— Забыл.

— Твой собственный день рождения, и ты забыл!

— Да, я забыл. Я зеленый и вонючий, так что просто укутай меня.

И она укутала меня. Даже таким, зеленым и вонючим, она сказала, что любит меня, и я сказал, что люблю ее, но это было ложью, так как они что-то во мне уничтожили, и это что-то отвечало за мою способность любить, и я уснул еще до того, как она вышла, прикрыв дверь.

***

Телефон трезвонил и из него донеслось дуэтом: «С днем рождения тебя, с днем рождения тебя, с днем рождения, дорогой Рооой, с днем рождения тебя». Мой день рождения, забытый, вспомненный и вновь забытый. Мои родители. Отец сказал: «Я надеюсь ты не слишком устал, это так здорово вести своих пациентов», — и я знал, что он считает современную медицину величайшим изобретением со времен высокоскоростного зубного сверла и, повесив трубку, я подумал о докторе Сандерсе, который умрет, и о гомерах, которые будут жить вечно, и я пытался понять, что было иллюзией, а что — реальностью. Я ожидал так же, как в книге «Как я спас мир, не запачкав халата», излечений, спасений жизни в последнюю секунду, но все, что я видел — сломанный южанин, который сражался со злобной гомерессой в шлеме футбольной команды, и постоянные напоминания толстого волшебника, который был прекрасным доктором, а также чем-то фантасмагоричным, сумасшедшим, о том, что основа современной медицины это ЛАТАНИЕ историй и СПИХИВАНИЕ пациентов. Да, у меня было чувство уверенности в отделении днем и в приемнике ночью, но также было и чувство непередаваемой беспомощности перед гомерами и несчастными неизлечимыми молодыми. Конечно, были и чистые белые халаты, и белизна Поцелевского континенталя, но халаты были запачканы рвотой, мочой, и дерьмом гомеров, а грязные простыни были населены жуками, бросающимися на палец или на глаз, а Поцель был, попросту, мудак. Через несколько месяцев доктор Сандерс умрет. Если бы я знал, что умру через несколько месяцев, стал бы я тратить свое время на это? Ни за что! Мое здоровое смертное тело, моя искалеченная жизнь. Ожидание аневризмы, лопнувшей на первой базе и залившей кровью все высшие функции мозга, иссушив его. И теперь у меня не было выхода. Я стал терном, вонючим терном, в зеленом доме, в Божьем Доме.

 

6

По истечении трех недель Толстяка СПИХНУЛИ из Божьего Дома в окрестную городскую больницу, которую он назвал «Гора Святого Нигде». Он оставался моим резидентом каждую третью ночь, на дежурствах, но новый резидент, женщина по имени Джо, чей папа только что разбился насмерть, спрыгнув с моста, будет работать в отделениях. Как и многие врачи, Джо оказалась жертвой собственного успеха. Худая, невысокая и жилистая, прямая и жесткая, подростком она игнорировала попытки матери вывести ее в свет и вместо этого изучала биологию, вскрывая крыс вместо посещения званых вечеров. Она стала жертвой успеха, разобравшись со своим братцем, когда ее приняли в Рэдклиф, а его, по футбольной стипендии, в какую-то пивную помойку на Среднем Западе, где он и был тромбонистом в парадном оркестре. Ее академические успехи улучшались во время колледжа: она была принята в ЛМИ, едва достигнув половой зрелости. Ее успех притормозился, да и то лишь слегка, святым, как Америка, материнским нервным срывом, который и превратил в конце концов ее папашу в мертвую желеобразную массу. Этот срыв улучшил ее медицинские достижения, как будто, выполнив идеальное обследование прямой кишки, она могла нащупать психологическую опухоль своей семьи. И вот, Джо появилась в Божьем Доме и стала наиболее безжалостным в конкуренции резидентом.

Впервые появившись, она стояла перед нами, ноги расставлены, руки в боки, как капитан корабля и сказала: «Добро пожаловать на борт». Было ясно, что она очень сильно отличается от Толстяка и станет угрозой всему тому, чему мы от него научились. Невысокая строгая женщина с коротко стриженными волосами, волевой челюстью и темными кругами под глазами, она была одета в белую юбку и блузку, а на ее поясе в специальной кобуре находилась записная книжка толщиной в два дюйма, куда она собственноручно переписала три тысячи страниц «Принципов лечения внутренних болезней». То, что не сохранилось в памяти, можно было найти на ее бедре. Она говорила странным, лишенным чувств, монотонным голосом. Она не принимала абстрактных понятий. У нее не было чувства юмора. «Простите, что я не появилась раньше, — заявила она Чаку, Потсу, мне и трем студентам ЛМИ в первый день. — Но у меня были обстоятельства личного характера».

— Да, мы слышали, — вежливо сказал Потс. — Как оно сейчас?

— Все в порядке. Такие ситуации бывают. Я принимаю это спокойно. Я рада вернуться к работе и выбросить все это из головы. Я знаю, что вы работали с Толстяком, но у меня свой подход. Делайте то, что я скажу и все пройдет прекрасно. Я веду отделение безо всяких поблажек. Никакого срезания углов, отложенных решений. Ну что, банда, начнем обход. Привезите тележку с историями болезни, ну же.

Обрадованный Потерянный Леви поскакал за тележкой.

— С Толстяком, — сказал я, — мы сидели на обходе. Это было приятно и эффективно.

— И было раздолбайством. Я осматриваю всех пациентов ежедневно. Без исключения. Скоро вы узнаете, что в медицине, чем больше делаешь, тем лучше лечишь. Я делаю все, что можно. Это отнимает время, но оно того стоит. И, кстати, это значит, что обход будет начинаться раньше. В шесть тридцать. Поняли? Прекрасно. Я придерживаюсь очень строгих правил. Никаких поблажек. Я интересуюсь кардиологией в качестве продолжения карьеры. Я получила стипендию Института здравоохранения на следующий год. Мы будем аускультировать множество сердец. Но, послушайте, если у вас есть вопросы или сомнения, я хочу о них знать! Все честно! Ну, что, банда, за работу!

***

Для нас с Чаком было абсолютным нонсенсом появляться в Доме на час раньше, чем мы появлялись до этого. Мы плелись за Джо, которая переходила из палаты в палату с целеустремленностью, понятной только фанатику-карьеристу, тому, кто постоянно живет в страхе, что какой-то хитрый выскочка, вдруг, по стечению обстоятельств или в приступе гениальности, достигнет большего. Пока мы перекатывали тележку от палаты к палате всех сорока пяти пациентов отделения, которых Джо осматривала с ног до головы, расстреливая нас информацией из записной книжки, объясняя каждому из тернов то, что они по ее мнению, сделали неправильно, во мне росло чувство протеста. Как мы могли выжить с ней? Она шла наперекор всему, что мы узнали от Толстяка. Она заработает нас до смерти!

Мы дошли до палаты Анны О. Просмотрев записи, Джо пошла внутрь, чтобы осмотреть Анну и, несмотря на отбойные молотки Крыла Зока, сконцентрировалась на прослушивании сердца. Пока Джо слушала, пальпировала и прощупывала, Анна становилась все более и более беспокойной и кричала:

РУУУДДДЛ РУУУДДЛ РУУУУУУУУУДЛ

Закончив, Джо спросило, что было основой Анниного лечения. Вспомнив ЗАКОНЫ Толстяка, я сказал: «РАЗМЕЩЕНИЕ».

— ЧТО?!

— «РАЗМЕЩЕНИЕ В ПЕРВУЮ ОЧЕРЕДЬ».

— Кто тебя этому научил?

— Толстяк.

— Чушь собачья, — сказала Джо. — Эта женщина страдает серьезным старческим слабоумием. Она не знает ни имени, ни местонахождения, ни времени, все, что она говорит это «РУУУУДДЛ», у нее недержание. Существует несколько излечимых причин слабоумия, одной из которых является операбельная опухоль мозга. Мы собираемся полностью все проверить. Сейчас я тебе про это все расскажу.

Джо выстрелила длинной лекцией о слабоумии, изобиловавшей нейро-анатомическими подробностями, что заставило меня вспомнить историю, которую я слышал про нее и экзамен по анатомии в ЛМИ. Экзамен был практически несдаваем, средний бал сорок два, а Джо набрала девяносто девять. Вопрос, на котором она завалилась, был «Идентифицируйте круг Полджи», что на самом деле было вопросом с подковыркой, так как обозначенным кругом являлся перекресток с круговым движением напротив общаги ЛМИ. Ее лекция была в тему, полной, понятной. Она закончила с таким видом, как будто только что удачно покакала.

— Начни с назначения тестов, — приказала Джо, — мы проверим все. Абсолютно все. Никто не скажет, что мы не доработали.

— Но Толстяк сказал, что слабоумие для Анны — норма.

— Слабоумие никогда не является нормой, — отрезала Джо. — Никогда.

— Может, и нет, — ответил я, — но Толстяк сказал, что лучший способ ее лечения — не делать ничего, не считая безумных усилий в поиске койки в богадельне.

— Я всегда что-то делаю. Я — доктор! Я предоставляю лечение!

— Толстяк говорит, что для гомеров ничего не делать и есть лечение. Сделай что-то и она ухудшится. Как Потс, давший Ине Губер физраствор. Она от этого так и не отправилась.

— И ты ему поверил? — спросила Джо.

— Не знаю, но с Анной это работало.

— Послушай теперь меня, умник, — сказала Джо с угрозой. — Первое: Толстяк — псих. Второе: если не веришь мне, спроси у кого угодно. Третье: именно поэтому ему не разрешалось начинать с новыми тернами. Четвертое: я капитан корабля и я предоставляю лечение, которое к твоему сведению не является ничего не деланием, но деланием всего. Понял?!

— Типа того. Но Толстяк сказал, что худшее...

— Стоп! Я не хочу это слышать. Проведи все исследования для выявления излечимых причин слабоумия: спинномозговая пункция, сканирование мозга, анализы крови, рентген черепа. Сделай все это, и, если результаты отрицательны, мы подумаем о РАЗМЕЩЕНИИ. Кошмар! Ну все, банда, поехали к следующему.

Мы прошли через Рокитанского, Софи, Ину в футбольном шлеме, который Джо сняла, несчастного доктора Сандерса и остальных. У каждого Джо находила ранее незамеченное заболевание сердца, ее особый интерес. Мы дошли до палаты Желтого Человека на пересечении нашего отделения и отделения шесть северного крыла. Хотя он и не был нашим пациентом, Джо решила его осмотреть. Закончив, она обратилась к Потсу:

— Я слышала об этом пациенте. Быстротекущий некротизирующий гепатит. Смертельный, если не заметить в ранней стадии и не начать стероиды. Разрешите мне рассказать вам об этом.

Она разразилась лекцией о болезни, наплевав на выражение боли на лице Потса. Она закончила и сказала, что сделает копии статей и ссылок для нас и отправилась на обход с Рыбой и Легго. Каким-то образом она умудрилось вогнать нас всех в тоску. Что-то осталось в воздухе, что-то тяжелое серое сжимающее, несущее нас к краю моста и вниз.

— Да уж, это, конечно не Толстяк, — заметил Чак.

— Я уже тоскую по нему, — ответил я.

— Такое ощущение, что про Желтого Человека знают все, — вздохнул Потс.

— Ты думаешь, что я должен провести все тесты на Анне О.?

— Кажется, старик, у тебя нет особого выбора.

— Толстяк никогда не ошибался, ни разу.

— Я не думаю, что кто-то еще настолько изучил этих гомеров, — добавил Чак, — Чувак был крут с ними, будь крут, старик, будь крут.

***

Движимый ужасом что-то пропустить и быть преследуемым этим, как Потс Желтым Человеком, первую неделю с Джо я делал все, что она говорила. Я назначал все исследования, которые мог придумать на всех своих пациентах и заносил все в истории. С помощью Джо, я даже давал ссылки на источник. Вскоре истории стали сиять. Слерперы, вроде Рыбы и Легго посмотрели на сияющие ЛАТАНЫЕ истории и их лица освещались сияющими улыбками. ПОДЛАТАВ историю, ты автоматически ЛАТАЕШЬ Слерперов. Но не только это. Вскоре я заметил, что чем больше назначается тестов, тем больше происходит осложнений, пациенты дольше остаются в Доме, а Частники получают больше денег. ПОДЛАТАВ историю, ты тут же становишься другом Частников. Джо была права: делаешь больше, начальство довольно сильнее.

Подстава была с пациентами, особенно с гомерами. С ведением гомеров Джо была абсолютно неправа. Чем больше я делал, тем хуже им становилось. До появления Джо Анна О. сохраняла идеальный баланс электролитов и все системы органов работали настолько хорошо, насколько модель 1878 года могла работать. Включая, по моему убеждению, и мозг, так как я считал слабоумие безопасной гаванью, в которой машина спасалась в забвении от мыслей о собственном распаде. Почти готовая к СПИХИВАНИЮ обратно в Еврейский Дом Неизлечимых, за душный август, получая здесь рентген, а там пункцию, Анна ухудшилась, серьезно ухудшилась. Под стрессом исследования причин слабоумия все системы органов начали накрываться на манер домино: контраст для сканирования мозга повредил почки, а исследование почек перегрузило сердце, а лекарство для сердца вызвало непрекращающуюся рвоту, которая разбалансировала все минералы в угрожающей жизни манере, что, в свою очередь, ухудшило слабоумие и, в то же время, сделало ее кандидаткой на кишечный пробег, очистка для которого окончательно ее обезводила и добила ее измученные почки, что привело к инфекции, необходимости гемодиализа и всем возможным осложнениям этих осложнений. Мы оба устали, а она еще и стала смертельно больной. Как и Желтый Человек, она прошла стадию судорог, как пойманная на крючок рыба, а потом перешла в еще более ужасное состояние, когда она лежала совершенно неподвижно, возможно, умирая. Мне стало грустно, так как к тому времени я успел к ней привязаться. Я не знал, что с ней делать. Я проводил кучу времени, сидя рядом с ней в раздумьях. Толстяк продолжал дежурить вместе со мной каждую третью ночь и, однажды, разыскивая меня для ужина, он нашел меня, сидящим у постели Анны, наблюдающим ее умирание.

— Что ты, черт возьми, делаешь, — спросил он.

Я рассказал.

— Она же уже собиралась обратно в Еврейский Дом, что случилось? Подожди, не говори мне, я сам угадаю. Джо решила докопаться до сути ее слабоумия, так?

— Правильно. Похоже, что она умирает

— Она умрет только в одном случае, если ты убьешь ее всеми назначениями, которые придумала Джо.

— Но что я могу сделать? Джо постоянно меня контролирует.

— Элементарно. Ничего не делай, но скрывай это от Джо.

— Как это скрывай?

— Продолжай тестирование в чисто иллюзорном виде и ЛАТАЙ историю воображаемыми результатами воображаемых тестов, Анна вернется в свое нормальное слабоумное состояние, тестирование покажет необратимость ее слабоумия, все счастливы. Ничего более.

— Не уверен, что это этично.

— А ты думаешь этично убить гомерессу своими тестами?

На это я не мог ничего ответить.

— Ну вот и план лечения. Пойдем поедим.

Во время ужина я попросил Толстяка рассказать о Джо. Он погрустнел и сказал, что у Джо тяжелая депрессия. Он считал , что у нее, как и у Рыбы, и у Легго, и многих других Слерперов, великолепные знания без тени здравого смысла. Они все смотрели на болезнь, как на страшного монстра, которого надо было запереть в клетку тестов и дифференциальных диагнозов. Все, что нужно — небольшое нечеловеческое усилие и все поправятся. Джо посвятила всю жизнь этому усилию и у нее ни на что больше не оставалось сил. Вся ее жизнь, по словам Толстяка, была медициной:

— Очень грустно, и все об этом знают. Джо готовилась к этому моменту, к работе старшим резидентом в отделениях, весь прошлый год, и вот он настал, и она делает все, чтобы превратить это в свой бенефис. Ей нужны эти несчастные пациенты для заполнения пустоты собственной жизни, и она сидит здесь до ночи и приходит по своим выходным. Она никому не нужна, за исключением тех случаев, когда она думает, что нужна тернам или пациентам, которым она на самом деле не нужна, так как она полнейшая катастрофа, когда дело доходит до практической медицины и человеческого отношения. Лучшим лечением для Анны О. будет обнаружение очков, пропавших в больнице. Джо нужно заняться наукой, но она понимает, что если уйдет, это только подтвердит то, что все давно знают, она неспособна ладить с людьми.

— Ты просто сексист, — сказал я, думая о Бэрри.

— Я? — искренне удивился Толстяк. — Почему?

— Ты говоришь, что женщины вроде Джо — плохие доктора, потому что они женщины.

— Нет. Я говорю, что женщины вроде Джо становятся паршивыми людьми, когда идут во врачи, как и многие мужчины. Эта специальность — болезнь сама по себе. Независимо от пола. Она может подавить нас, любого из нас и точно задавила Джо. И это ужасно. Ты бы видел ее квартиру. Там как будто никто не живет. Она там поселилась год назад, но до сих пор не вытащила стерео-систему из коробок.

Нас накрыло грустью подавленной жизни Джо, каждый осмыслял это, пока, наконец, Толстяк вновь не начал улыбаться и сказал:

— Говорил ли я тебе о своей мечте, Изобретении?

— Нет.

— Анальное Зеркало Доктора Юнга: Великое Американское Медицинское Изобретение.

— Анальное Зеркало Доктора Юнга? Что это может быть?

— Помнишь, во время института, на занятиях гастроэнтерологии они советовали нам осмотреть собственный анус с помощью маленького зеркала?

— Да.

— У тебя получилось?

— Нет.

— Конечно нет. Это невозможно. Но теперь, с помощью Доктора Юнга, каждый сможет осмотреть свой анус в комфорте и тишине своего дома.

— Так что же это такое? — вопросил я, втягиваясь в игру.

Он показал мне, что это было. На салфетке он нарисовал сложную систему двух взаимно отражающих зеркал и большой фокусирующей линзы, спаянных между собой планками из нержавеющей стали. Он нарисовал путь и преломление луча света на пути от жопы к глазам и обратно, раскрасив это всеми цветами радуги и добавив сложные выкладки и графики. Закончив, он сказал:

— Знаешь, сколько американцев испытывают боль при дефекации и видят кровь в стуле? Миллионы.

— Почему только американцы, — сказал я, веселясь. — Почему не весь мир?

— Именно. Одна проблема — перевод. Миллионы у нас, миллиарды по всему миру. Анус вызывает любопытство у всего человечества. Все хотят его увидеть, но никто не может. Как черная Африка в предмиссионерскую эпоху. Конго человеческого тела.

Волосы у меня на затылке зашевелились, когда я сообразил, что, возможно, он серьезен:

— Ты ведь шутишь?

Толстяк не ответил.

— Это самая идиотская идея, которую я слышал!

— Ничего подобного. И, к тому же, о новых изобретениях всегда так говорят. Это, как эти, вагинальные зеркала, которыми пользуются гинекологи всего мира. Кстати, ты можешь настроить анальное зеркало и дать возможность женщинам ознакомиться со своими интимными частями. Это универсальное устройство. УЗНАЙ СВОЮ ЖОПУ. — Расставив руки, изображая плакат или наклейку на бампер, Толстяк продикламировал: — «ЗАДНИЦЫ ПРЕКРАСНЫ. ОСВОБОДИТЕ ЗАДНИЦЫ». Потенциал для человечества, да и в финансовом плане, огромен. Бооольшиие деееньгиии.

— Это же дикость.

— Именно поэтому это будут покупать.

— Это же шутка? Ты же не построил анальное зеркало, правда?

Толстяк сидел с отсутствующим видом.

Растерянный, я сказал: «Да ладно, Толстяк, перестань». И я умолял сказать мне правду. Это было настолько невероятно, что могло оказаться правдой. Я подумал, что было нереальным в Америке? Джек Руби разносящий живот Ли Харви Освальду в прямом эфире, коричневые бумажные пакеты с наличкой, которые заносили в вице-президентский кабинет Спиро Агню. Я был неправ, очень неправ, не признавая реальность абсурда.

— Давай, Толстяк! Скажи, наконец, ты всерьез или опять издеваешься?

— Издеваюсь?! — казалось, он вышел из транса и, собравшись, сказал: — Конечно, я не всерьез. Никто же не задумает всерьез такое сумасшедшее нечто. Только, Баш, запомни про Анну и других гомеров: ЛАТАЙ истории и прячь это от Джо. Увидимся.

***

Я попытался. Я решил оставить Анну О. в покое и приложить все усилия, чтобы ничего с ней не делать. Зависнув на грани смерти, Анна держалась только на принципе ПЕРВОГО ЗАКОНА: «ГОМЕРЫ НЕ УМИРАЮТ». Наконец-то, проходя мимо ее палаты, я услышал здоровый слабоумный РУУУДДЛ и мое сердце перевернулось от радости, и я понял, что с Анной все было в порядке и, что я научно обосновал правоту Толстяка, и, что ничего не делать для гомеров, на самом деле, для них — все и чем больше я ничего для них не делал, тем им делалось лучше, так что я решил, что отныне я буду не делать ничего для них сильнее, чем любой другой интерн Божьего Дома. Теперь мне осталось найти способ скрыть это от Джо.

Пока что было неясно, как ортодоксальный подход к медицине, проповедуемый Джо, сработает на тех, кто по мнению Толстяка может умереть, на молодых. Вонючее и душное лето продолжалось и выматывало нас, Америка купалась в новостях, принесенных мелким бюрократом по имени Батерфилд, который рассказал, что Никсон был настолько опьянен своим президенством, что установил звукозаписывающию аппаратуру, чтобы сохранить каждое бессмертное президентское слово, которое, используя какие-то новые правила, он отчаянно пытался превратить в исключительные полномочия, чтобы спастись от Сирика и Кокса.

Мы с Чаком сдались фанатизму Джо в ведении неизлечимых молодых, разрешив ей показать нам, как делать все, что можно для негомеризированных умирающих пациентов. Целый день мы болтались за ней, используя ее как живой учебник, а так как она не доверяла нам ни в чем, мы использовали ее для особо неприятных процедур вроде ручной раскупорки кишечника.

Я рассказал Чаку и Потсу об анализе Толстяка в отношении Джо, так что мы старались вести себя прилично и порой обращались с ней, как с готовым рухнуть карточным домиком. Мы прятали от нее все наши безобразия, включая ничегонеделание для гомеров. Я проживал долгие скучные повторяющиеся дни с Джо, сохраняя Толстяка живым внутри себя, а каждую третью ночь мы все так же вместе дежурили. Я помнил то, что он сказал о себе: «Я говорю то, что любой док закапывает вглубь, и оно точит их изнутри».

Я изучал Джо и видел симптомы язвы у нее, большой язвы у Рыбы и гигантской — у Легго. Я чувствовал присутствие Толстяка постоянно, почти осязаемо, где-то на границе моего взгляда.

У меня был Толстяк, а Чак оставался самодостаточным, что позволило нам переживать все, что было даже хуже гомеров, но у Потса не было никого и ему было очень хреново. Продолжая убиваться из-за того, что он не рассказал Толстяку об изменении печеночных ферментов у Желтого Человека, Потс не утаивал ничего от Джо. А так как его дежурства совпадали с Джо, его дни не отличались от его ночей, и он продолжал делать все возможное для всех сорока пяти пациентов, каждый день.

Даже если бы Потс и хотел оставить в покое гомера-другого, он бы не смог утаить это от Джо, так как в своем недоверии, Джо большей частью забрала ведение пациентов Потса на себя. Как готовый на все студент-отличник, Джо сидела всю ночь, писала длинные дискуссии с ссылками на источники в историях «потрясающих случаев», каждый ПИК, и крик гомера, и вопрос медсестры, отражавшиеся от кафельных стен отделения, позволяли ей чувствовать себя нужной, а жизнь полной смысла: то, чего у нее не было вне Божьего Дома.

Потсу было еще хуже. Благодаря агрессивному подходу Джо к гомерам, им становилось хуже и их невозможно было СПИХНУТЬ, а те, кто умирал молодым, все равно умирали, лишь дольше, и количество пациентов Потса росло, и из сорока пяти пациентов, он вел двадцать пять.

Подход Джо к работе означал, что во время своих дежурств он не спал ни минуты, а днем он вынужден был работать дольше и тяжелее. Мы с Чаком, оба свободные, когда Потс дежурил, становились все лучшими и лучшими друзьями, а Потс становился все более тихим и замкнутым. Его жена, пробивающаяся через свою хирургическую интернатуру в ЛБЧ, где она дежурила через день, практически исчезла из его жизни. Мы смотрели на погружающегося Потса и, чем глубже он погружался, тем менее реальной представлялась возможность его вытащить. Даже его пес начал чахнуть.

***

Во время августовской грозы Желтый Человек начал кричать, но, по выражению лица Потса, казалось, что это его печень кричит, разрываемая болезнью. По случайному стечению обстоятельств, еще одна патология печени попала к Потсу: Лазарус был уборщиком среднего возраста, который сделал не очень хороший выбор пожизненной ночной работы, что позволяло ему тихо и незаметно для остальных уничтожать свою печень дешевым алкоголем.

Его болезнь не была чем-то особенным. Это был классический цирроз печени на кончике бутылки, обернутой в коричневый бумажный пакет, который можно найти на любом углу мира. Лазарус должен был умереть и прилагал всевозможные усилия, чтобы это сделать. Но на его пути были Джо и Потс. Вначале их усилия казались героическими, но вскоре, даже по меркам Божьего Дома, превратились в легендарные. Иногда мы с Чаком пытались подбодрить Потса, объясняя, что цирроз, как бы грустно это ни было, неизлечим.

— Да, — сказал Потс. — Долбанная печень, она все время до меня добирается.

— Почему бы тебе не позволить ему умереть? — спросил я.

— Джо сказала, что он выживет.

— Выживет, если вырастит новую печень, — сказал Чак.

— Джо сказала, что я должен сделать абсолютно все возможное.

— А ты сам этого хочешь? — спросил я.

— Нет, цирроз неизлечим и, к тому же, я расскажу тебе кое-что: последний раз придя в сознание, Лазарус сказал мне, что хочет умереть. Он был в агонии, он умолял меня дать ему умереть. Последнее пищеводное кровотечение, когда он тонул в крови, напугало его до смерти. Я хотел бы дать ему умереть, но я боюсь сказать Джо о б этом.

— Старик, ты слышал, что она сказала, она хочет знать о наших проблемах.

— Ты прав, — сказал Потс. — Она сказала, что все в открытую. Я скажу ей, что не хочу больше тянуть Лазаруса.

Подумав, что Джо перейдет на Желтого Человека, я посоветовал:

— Не говори ей. Она порвет тебя в клочья.

— Она хочет услышать, — сказал Потс. — Она сказала, что хочет знать.

— Ничего она не хочет знать. Поверь.

— Она хочет услышать!

— Нет. Скажи ей об этом и она порвет тебя в клочья.

Потс сказал ей, что он не думает, что они приняли правильное решение, продолжая тащить Лазаруса, не давая ему умереть, и Джо разнесла его в клочья. Как пример его провала она привела Желтого Человека.

 

7

За пять душных недель работы с Джо мы с Чаком многому научились. Главным нашим навыком стало великолепное ЛАТАНИЕ историй болезни, удовлетворяющее Джо, которая в связи с этим удовлетворяла Рыбу, который удовлетворял Легго, который, в свою очередь, удовлетворял тех, кого он там должен был удовлетворять. К тому же, мы с Чаком научились прятать то, что мы делаем с гомерами от Джо. Нашим основным нашим действием было бездействие, но более интенсивное, чем у любого терна в Доме. Снова и снова, читая в историях гомеров о наших великих усилиях и видя, как гомеры отлично себя чувствуют, Джо говорила с гордостью: «Отличная работа. Чертовски отличная работа, клянусь Богом. Я же говорила, что Толстяк полнейший безумец, когда дело доходит до ведения пациентов».

Мы с Чаком подставили себя, даже не заметив этого. Во время обходов с Джо, наши истории были настолько идеально ПОДЛАТАНЫ, что, когда Джо на обходе с Рыбой и Легго показывала их, те были в восторге. Это было то, что они хотели: здравоохранение в лучшем виде. Ссылки! Излечения! И вот Легго решил, что нас с Чаком надо наградить.

— Как мы их наградим? — спросил Рыба.

— Мы дадим им высшую награду, о которой может мечтать интерн, — заявил Легго. — Когда я был интерном, мы дрались за право получить самого тяжелого пациента и доказать нашему шефу, на что мы способны. Вот какой будет их награда. Мы дадим им самых тяжелых. Скажи им об этом.

— Мы дадим им самых тяжелых, — сказал Рыба Джо.

— Они дадут вам самых тяжелых, — сказала Джо нам с Чаком.

— Тяжелых?!

— Да, самых больных пациентов, поступающих в дом.

— Что? Почему?

— Серьезно, подруга, что мы сделали не так?

— Вы все сделали так! — сказала Джо. — Это награда Легго. Его благодарность — это предоставить вам возможность вести самых тяжелых. Я считаю, что это прекрасно. Вы еще увидите, что нам теперь достанется.

И мы вскоре их увидели. Было хуже некуда. На нас свалились все катастрофы Дома, в основном, молодые, с ужасными болезнями, уже неизлечимыми и на пороге смерти, болезнями с жуткими названиями, вроде лейкемия, меланома, гепатома, карцинома и прочие ужасомы, неизлечимые средствами этого или любого другого мира. И вот мы с Чаком подставились и отделение шесть, южное крыло стало самым тяжелым отделением Дома. Не понимая, не желая этого, да что там, делая все, чтобы добиться противоположного, нам пришлось учиться разбираться с тяжелейшими болезнями, которые прибывали в Дом.

Мы уставали, и матерились, и ненавидели это, но мы помогали друг другу, я Чаку знаниями из книг и статистикой, а он мне — житейской мудростью и навыками, и мы рисковали, и мы учились. Из-за увеличения количества неизлечимых молодых, сократилось количество кишечных пробегов при головной боли, а поток гомеров замедлился. Мистер Рокитанский вернулся в богадельню, а Софи поехала домой в поцелевском «Континентале». Ина и Анна, до сих пор больные из-за агрессивного лечения, все еще оставались в отделении, потихоньку возвращаясь в колыбель слабоумия. Анализы доктора Сандерса показали болезнь Ходжкина в запущенной неизлечимой стадии, он начал курс химиотерапии и отправился на свою последнюю рыбалку с братом в Западной Виргинии. Желтый Человек оставался в своей койке, неподвижный, потерянный, как первый осенний лист.

Выяснилось, что мы оба обожаем баскетбол, и теперь, когда наши дни вне дежурств совпадали, мы помогали друг другу покончить с работой, избегали Джо, оставляли пациентов на Потса, запирали докторские саквояжи в шкафчики, хватали наш купленный вскладчину мяч, надевали низкие черные кроссовки, завязывание которых приносило горячие воспоминания прошлых великих игр, переодевались в хирургические костюмы и с ощущением «Прощай школа!», знакомым нам последние лет двадцать, выбегали по коридорам Дома на улицу. Если на общественной площадке было лишь нас двое, мы играли один на один, захваченные моментом изящного и хитрого движения, которое оставляет в дураках лучшего друга.

Иногда в командных играх мы играли за одну команду, и чувствовали искру взаимопонимания и нужный уровень взаимодействия, играя против странной, как в стробоскопе, смеси из еврейских студентов ЛМИ и суровых пацанов из гетто, мы бегали, и толкались, и тяжело дышали, и думали о боли в груди, означающую сердечный приступ, толкались и пихались локтями при грязной игре на подборах, и вступали в споры и крики с пятнадцатилетками по любому спорному моменту, но, на самом деле, наши локти и тычки были направлены на Джо, и Рыбу, и Легго, и неизлечимые болезни, и теряемую в Божьем Доме молодость.

После игры мы ходили в бары или зависали в квартире у Чака, с его идеальной, как из рекламы, мебелью, пили пиво и бурбон и смотрели баскетбольные матчи или старые фильмы, без звука, но с чикагским соулом в стерео. Превращенные Домом в десятилетних, мы сдружились так, как только десятилетние и могут сдружиться, и в какой-то момент я понял то, что и так подозревал: презрение Чака к учебе было лишь игрой.

Мы играли против нескольких студентов ЛМИ, которые думали, что они — крутые игроки. С той же яростью и азартом, которые привели их в ЛМИ, они начали играть грубо, бить по рукам, фолить, спорить и выкликать фолы на нас по любому поводу, как будто от результата игры зависела пятерка по хирургии.

Против Чака играл худший из них, паренек, к которому презрение к окружающим пришло через плаценту и материнское молоко, и эту черту любила его мамочка, паренек, которого все ненавидят, он играл не ради игры, а ради публики, даже, если ее не было. Каждый раз, когда Чак получал мяч, паренек фолил и при каждом броске выкрикивал фол на Чаке. Несмотря на все удары по рукам и тычки, Чак ни разу не выкрикнул фол. Наконец, выкрикнув настолько идиотский фол, что он заставил даже его приятелей зашипеть и сказать умнику: «Прекрати, Эрни, просто играй, а?», Эрни набросился на Чака: «Если ты не фолил, то какого черта ты молчал и не спорил?», но Чак просто сказал: «Ладно, ладно, давай играть».

Что-то угрожающее было в этом «ладно-ладно» и после этого Чак начал играть всерьез. Он бросал трешки, и делал Эрни силовыми проходами, не обращая внимания на фолы, или, сымитировав дальний бросок, проскальзывал мимо него или, имитируя проход, бросал средний, набирая очко за очком, делая Эрни все злее и злее, заставляя его фолить чаще и чаще, но эти фолы производили эффект комара на скаковую лошадь. Это был балет красоты, силы и техники.

Игра фактически пошла один на один, в злой напряженной тишине. Чак выставлял Эрни кретином, пока, наконец, кто-то не сказал, что уже слишком темно и не видно кольца. Чак попросил Эрни отдать нам мяч, но Эрни зашвырнул его в какие-то кусты. Наступила тишина. Я хотел двинуть Эрни в глаз, но Чак сказал: «Что ж, Рой, я пожалуй пойду забрать мяч, теперь, после того, как мы выиграли». Обнявшись, потные, гордые победой мы ушли.

Позже, выпивая, я сказал:

— Черт, ты не хило играешь. Ты выступал за колледж?

— Угу, маленький американский колледж, на последнем курсе. Основной состав.

— Все, я тебя раскусил, твое спокойствие — лишь актерство. Ты серьезно относишься ко всему, что делаешь.

— Конечно, старик, ты прав.

— Так зачем ты делаешь вид, что тебе плевать?

— Это единственный способ существования на улице. Если ты покажешь, кто ты есть и что у тебя есть, и как тебя могут использовать, ты попал и тобой воспользуются. Как Потс с Джо. Мне может быть больно, старик, но я этого никогда не покажу. Спокойствие — единственный способ выжить.

— Потрясающе, там откуда я родом, все ровно наоборот. Ты хнычешь и говоришь о том, как тебе больно, чтобы от тебя отвалили. Что скажешь?

— Я скажу, что все путем, старик, все путем.

Иногда Потс соглашался играть, но это было ужасно. Он был неуклюжим и застенчивым, боялся сделать кому-нибудь больно и постоять за себе. Получив возможность бросить, он пасовал. При спорах, другие всегда были правы. Он никогда не кричал.

Кленовые листья начали краснеть, на коричневеющих полях набирал обороты контактный футбол, утром уже было холодно, а Потсу становилось все хуже. Оставленный за бортом мной и Чаком, не видящий неделями жену, волнующийся о своем несчастном тоскующем ретривере, с проклятием Желтого Человека и семидесятого года, Потс начал бояться рисковать. А между тем, рисковать в те моменты, когда ты оставался один на один с пациентом, было единственным способом стать врачом. Пристыженный и испуганный, Потс покинул отделение, отправившись на следующую ротацию в своем расписании.

На смену ему пришел Рант. В день его появления мы с Чаком сидели на посту медсестер, ноги на столе, потягивая имбирное пиво из больших стаканов со льдом. Зная, как сильно он будет нервничать, мы наполнили шприц валиумом и прикололи к доске с подписью «Вколоть в правую ягодицу по прибытии в отделение». Эта доска была основным способом общения Частников с Домработниками. Под моим именем кто-то написал:

*СЛИ*

Эта зашифрованная подпись под моим именем начала появляться по всему Дому. Одинаково написанная, всегда под моим именем и никто не знал, кто это пишет. Недавно мне сказали, что это означает Самый Лучший Интерн. По слухам, Рыба и Легго проводили соревнование на это звание. Так как аббревиатуру писали, в основном, под моим именем, ко мне начали обращаться СЛИ и часто, при моем появлении, говорили «вот идет СЛИ». Я спросил Рыбу, действительно ли я лидер на позицию лучшего интерна, и он ответил, что не знал о такой номинации. Тогда я сказал, что Легго назвал это «Старой традицией Дома».

Когда я спросил у Легго про СЛИ, он ответил, что не слышал об этом, и я сказал, что Рыба назвал это «Великой традицией Дома». Я заявил Рыбе, что мне совсем не нравится СЛИ, подписанное под моим именем, и он пообещал отправить по следу службу госпитальной безопасности, и следующие несколько дней я лицезрел громилу, одетого в фальшивую форму Вест Пойнта, выглядывающего из-за угла в надежде поймать того, кто писал СЛИ под моим именем.

Но больше всего эта надпись бесила Частников, а из всех Частников наиболее озлобленным был Малыш Отто Крейнберг, на чье имя все еще плевали в Стокгольме. Так как Отто не разговаривал с интернами и доска была единственным доступным для него способом распоряжаться, а места на доске из-за надписи СЛИ не оставалось, Малыш Отто рвал и метал. Мы с Чаком смотрели, как Отто прошел к доске, выругался, стер СЛИ, написал распоряжение для меня и отчалил. Почти в ту же минуту, как он ушел, а охранник отвернулся, под моим именем на доске появилось СЛИ.

Так как надписи продолжали появляться во все возрастающем количестве, Отто и другие Частники все чаще и чаще вынуждены были брать в руки губку. Но, когда исчезли губки, Отто стал невменяем. В то время, как Отто бесился все больше, я тоже был все больше недоволен Легго и Рыбой, которые не могли остановить издевательство над моим именем. Из-за моих протестов им пришлось нанять еще нескольких охранников и расставить их во всех отделениях, а так как все больше шума возникало вокруг награды, другие терны начали допекать Легго и Рыбу, объясняя, что Баш, который в основном сидит, закинув ноги в кроссовках на стол и попивая имбирное пиво, не может быть лидером в гонке за СЛИ, наградой, которой могло и не существовать нигде, кроме доски в отделении.

— Мальчики?!

— Хэй, хэй, Хейзел, — обрадовался Чак. — Иди к нам, девочка!

Хэйзел, глава постелеуборщиков, стояла в дверях. Я часто видел ее, толкающей тележку с бельем и швабрами, но я никогда не видел ее такой. На ней были обтягивающие белые леггинсы, зеленая форма была натянута так, что пуговицы, казалось, вот-вот оторвутся и откроют черную грудь, сдерживаемую белым лифчиком. У нее было удивительное лицо: рубиновая помада на черных губах, каштановое афро на голове, румяна, тени, накладные ресницы и множество разноцветных резиночек.

— У тебя есть чистое белье и горячая вода в дежурке, Чак?

— Все отлично, Хэйзел, просто отлично, девочка. Спасибо!

— А твоя машина? Может, ей нужен ремонт?

— О, да, Хэйзел, моя машина работает неидеально. Над ней нужно поработать. Знаешь, мой передок нуждается в осмотре. Да, именно, только передок.

— Передок? Хо! Ты шалун! И когда же ты хочешь загнать машину в гараж?

— Что ж, посмотрим, как насчет завтра, девочка. Да, завтра?

— Отлично, — сказала Хэйзел, хихикнув. — Завтра! Передок, хо! Шалун, адьос!

Я был потрясен. Я знал, что Чак интересовался Хэйзел, но не ожидал, что он добился таких успехов. Даже, когда Кубинский Фейрверк улетел, ее огненный хвост, ее образ, казалось, оставался в воздухе, полыхающий и горячий.

— Хэйзел вроде неиспанское имя, — сказал я.

— Знаешь, старик, это как обычно. Это не ее имя.

— Какое же у нее имя?

— Джезулита. И мы совсем не имели ввиду ремонт машин.

Джезулита. Это было еще одним знаком происходившего: сексуализации тернатуры. Еще не понимая, болезненно, рука об руку с растущей уверенностью и недовольством тем, как с нами обращалась Джо и Слерперы, мы начали то, что Чак назвал «зажигать» с самыми сексуальными Дома.

Я думал о Молли, красивой женщине, разочаровавшейся в романтической любви, но зато имевшей «отлично» в прямом наклоне во время учебы в школе медсестер, и о том, как начались наши отношения.

Все начиналось довольно невинно, в тот день, когда я увидел ее плачущей на сестринском посту. Я спросил, что случилось, и она сказала, что она может умереть из-за этой родинки на бедре, высоко на бедре, которая начала расти. И я предложил посмотреть, и мы пошли в дежурку, как школьники, и, сидя на нижней полке, она сняла чулки. Я взглянул и, Боже, это было прекрасное бедро и, конечно, я увидел садово-огородные трусики прикрывавшие светлые волосы, но, в то же время, это была злая черная родинка, от которой она умрет. Но я не слишком разбирался в родинках, так что я притворился экспертом и, пользуясь своей карточкой «Доктор Баш», провел ее в дерматологическую клинику, где резидент-дерматолог изошел слюной, так как мог увидеть этот сад и этот куст светлых волос, вместо обычных псориатических гомеров, и он сделал биопсию и через двадцать четыре часа сообщил Молли, что это лишь обычная доброкачественная родинка, и она не умрет.

Вытащенная мной из лап смерти, Молли была исполнена благодарности и пригласила меня на ужин. Ужин состоял из ужасного жаркого, и я пытался переспать с ней тем же вечером, но лишь попал в ее постель, где ласкал ее почти девичьи груди с длинными сосками, слушал ее НЕТ НЕТ НЕТ без финального облегченного ДА и услышал святое ЕСЛИ Я ДАМ ТЕБЕ ЭТО, ТО Я ОТДАМ ТЕБЕ ВСЕ, и тут находилась точка невозврата, эротика посреди гомеров, и возникали отношения, новая любовь против постоянной, новая, способная понять постоянную, но и время сообщить обо всем постоянной, пока она, не узнав, не уничтожит все.

Внутри Божьего Дома Бэрри попросту не существовало, да и вне его, когда я был с Молли, ее тоже не было. И нам с Чаком стало ясно, что один из способов выжить, была сексуализация. Это казалось непонятным и угрожающим нашему резиденту, Джо, так как единственный раз, когда она свалилась с вершины своего класса в ЛМИ было на экзамене по «Медицинским Вопросам Человеческой Сексуальности». Ее лимбическая система была в постоянном отпуске. Нашей победой над Джо был секс.

Когда появился Рант, находящийся на грани нервного срыва, проведя два месяца в отделении с резидентом два ноля по прозвищу Бешеный Пес, Гипер-Хупером и Глотай Мою Пыль, испуганный слухами о тяжелых в нашем отделении, задавленный страхом скорой смерти от укола иглой из вены Желтого Человека и своей заумной поэтессой, Джун, которая бесилась, что он не все время с ней. Он так боялся, что, казалось, стал на три дюйма ниже, пытаясь исчезнуть. Его волосы растрепались, а усы жили собственной жизнью. Мы с Чаком пытались его успокоить, но все было без толку, так что мы вызвали Молли с валиумом.

— Ну все, чувак, — сказал Чак, — снимай штаны.

— Здесь? С ума сошел?

— Давай, — сказал я, — мы все подготовили.

Рант снял брюки, нагнулся. Молли пришла с подругой-медсестрой из блока интенсивной терапии по имени Энджел. Она была рыжей полногрудой ирландкой с мощными бедрами. Работа в интенсивной терапии, дороге смерти, усилила ее сексуальность и, по слухам, Энджел год за годом интенсивно отдавала всю себя не только пациентам, но и всем тернам мужского пола. Этот ее талант, возможно, мифологического толка, еще не довелось испытать никому из наших.

— Молли, — сказал я. — Познакомься с Рантом, новым терном.

— Очень приятно, — сказала Молли. — Это — Энджел.

Вывернув шею, Рант покраснел, его ягодичные мышцы сжались, что заставило яички подпрыгнуть в мошонке, как от электричества, и он сказал:

— Приятно познакомиться... Я еще ни с кем не знакомился из такого положения. Это их идея, не моя.

— В этом, — обводя рукой, пространство вокруг Ранта, — нет ничего нового, — показывая на себя, — для медсестры, — заявила Энджел.

Было очень странно видеть то, как тяжело Энджел говорить без жестикулирования, но, возможно, это происходило из-за того, что она занервничала, увидев Ранта в такой позиции. Казалось, Энджел хочется провести рукой по лицу Ранта, носу, щекам, яичкам, даже по его анусу, и ей нелегко было устоять. Мы ограничились тем, что разрешили ей вколоть валиум, что она сделала с профессиональной сноровкой и, закончив, поцеловала место укола. Сестры ушли, и мы спросили Ранта, как он себя чувствует, и он ответил, что отлично, что он влюблен в Энджел, но все равно боится до судорог работать в отделении с самыми тяжелыми.

— Старик, тут не о чем беспокоиться, — успокаивал его Чак, — хотя тебе и достались все катастрофы Потса, ты еще и унаследовал Таула.

— Кто такой Таул?

— Таул?! Таул, парень, ну-ка сюда, сейчас же, — заорал Чак. — Таул — лучший чертов студент, которого ты когда-либо видел.

И он был им. Вот он: ростом четыре фута, в черных очках с толстыми стеклами, голосом грубым, как у сержанта в учебке, и запасом слов, коротких и суровых, как и он сам. Все произносимые им слова замедлялись, переходили в рычание, но его главным талантом были не разговоры, а действие. Он был типичным электровозом из Джорджии.

— Таул, — сказал Чак. — Это Рант. С завтрашнего дня — он твой новый терн.

— Рррррррррмммммммм рррррррмммммм, здравствуй Рант, — прорычал Таул.

— Парень, ты будешь вести пациентов Ранта так же, как ты вел их для Потса. Лады? Теперь расскажи ему о них.

— Рррррррррмммммммм рррррррмммммм двадцать два пациента: одиннадцать гомеров, пять тяжелых и шесть индюшек, которых должны были гнать из приемника. В целом, девять пациентов на американских горках.

— Американскмх горках?

— Да, — сказал Таул, показывая жестом вагончик на горках, вверх и вниз, вверх и вниз и, наконец, вверх, в открытый космос.

— Под этим он имеет ввиду СПИХ, — пояснил я.

— Так что насчет тяжелых? — заволновался Рант. — Я, пожалуй, начну с них прямо сейчас.

— Рррррррррмммммммм рррррррмммммм нет. Не нужно. Я уже все сделал. Я не дам новому терну до них дотрагиваться, пока не убежусь, что он знает, что делает.

— Но ты же не можешь писать распоряжения, — запротестовал Рант.

— О, я могу их писать, я не могу их подписывать. Иди домой, Рант и приходи завтра. Что ж, надо покончить со всей ерундой в отделении и свалить домой пораньше.

***

Несмотря на все наши приготовления, Джо и отделение шесть, южное крыло начали убивать Ранта. Джо, дежурившая с Рантом, занималась тем же, чем Бешеный Пес до этого, доказывая Ранту, что его работа никогда не бывает закончена, но, при этом, не давая ему принимать решения, не проконсультировавшись с ней. Боясь рисковать, Рант ничему не учился.

Агрессивный подход Джо к Гомерам вскоре создал для Ранта самый больной и несчастный контингент пациентов во всем Доме. Рант не мог собраться и во всех бедах пациентов винил себя. Кровотечение Лазаруса было его виной. Отсутствие дефекации у птицеподобной старушки с параличным кишечником было его виной. Он начал проводить все больше времени с пациентами, и один старик так привязался к нему, что каждый раз, когда Рант к нему подходил, тот начинал плакать, целовать руки, говорить, что Рант его лучший друг, а когда Рант пытался сбежать, тот опять плакал, целовал руки и предлагал в подарок единственное, что у него было — старый галстук-бабочку.

Хотя я, Чак и Таул прилагали все усилия, Рант постоянно чувствовал во всем свою вину. Мы видели, как это происходило с Потсом и не хотели, чтобы это повторилось. Мы были уверены, что, если у Ранта получится что-то с Энджел, его уверенность в себе, наконец, проявится. Его поэтесса, рассерженная тем, что из-за усталости Рант не мог читать ее творения, заставляла его спать на диване в гостиной. Но даже это не добавило Ранту уверенности для приглашения Энджел на свидание.

— Так чего ты ее не пригласишь на свидание? — спросил я. — Она тебе не нравится?

— Не нравится?! Да я от нее без ума. Я мечтаю о ней. Она — та женщина, с которой моя мать никогда не разрешила бы мне встречаться. Она именно из тех, за кем я наблюдал в замочную скважину, из тех, кого трахал мой сосед Норман.

— Так почему ты не пригласишь ее на свидание?

— Я боюсь ей не понравится и услышать «нет».

— И что?! Что ты теряешь?

— Надежду на то, что она скажет «Да». Чтобы ни случилось, я не хочу терять эту надежду.

— Послушай, старик, — сказал Чак. — Если твой член не начнет двигаться, ты не научишься докторству.

— Да как это между собой связано?!

— Кто знает, старичок, кто знает.

И вместо того, чтобы пригласить ее на свидание, Рант продолжал купаться в чувстве вины, работая в отделении, и продолжал вертеться, пытаясь устроиться поудобнее на диване в гостиной, и продолжал ходить на похороны своих умерших молодых пациентов, а Джо ежедневно уменьшала его потенцию информацией о том, чего он опять не сделал.

Помимо этого, его поэтесса находилась в анально-садистической стадии своего психоанализа, а Рант уже и так переанализированный своей семьей до фактического урезания полового органа, вынужден был вернуться к своему психоаналитику, с которым провел все годы ЛМИ, измученный своим блядуном-соседом, Норманом, владельцем электрооргана, на котором он играл лишь одну песню: «Если бы ты знал Сюзи, как знаю ее я», так как всех его пассий звали Сюзи и каждая из них была так рада, постучавшись в дверь к Норману, попасть в его песню и сыграть на его органе.

Однажды, ужасной и душной ночью, я дежурил, а Рант оставался допоздна с пациентом, у которого были серьезные неприятности. Я пытался заставить его свалить домой и позвонить, наконец, Энджел, но он отказывался и от того, и от другого. Таул ушел домой, а Рант был в тупике, не зная, что делать с миссис Ризеншейн, старушкой, у которой химиотерапия уничтожила костный мозг, отказывавшийся теперь производить любые клетки, что означало неминуемую смерть. Наконец, он спросил моего совета. Я был отвлечен заботой о новых поступлениях, совмещенной с попыткой держать отделение тяжелых под контролем и сорвался на него:

— Вали уже домой, черт тебя дери. Я обо всем позабочусь!

— Я не хочу домой. Там Джун. Если я вернусь, мы опять поссоримся из-за ее анального садизма!

— Пока, — сказал я.

— Куда ты?

— В сортир, у меня желудочный грипп. Я устроился в тишине туалета, любуясь новым произведением настенной живописи, гласившим: «Доступна ли задница святого Франциска?»

— Что мне делать? — причитал Рант из-за двери.

— Пригласи Энджел.

— Я боюсь! Как я объясню свой звонок? — не получив ответа и страдая в тишине, он сказал: «Я забыл, мне нужно к аналитику, я позвоню ей после сеанса».

— Ни хрена. Позвони ей сейчас же и свали отсюда. Не видишь, я на дежурстве.

Он все-таки позвонил ей и пригласил на свидание, а когда она согласилась, полетел докладывать обо всем аналитику, которому он платил полтинник в час за окончательное усыпление своего пениса.

Я сидел на сестринском посту, измученный желудочным гриппом, ежечасно срущий и мрачный от мыслей об объеме предстоящей работы. Солнце заходило над изменившейся листвой и, хотя стояло душное бабье лето, я знал, что скоро начнутся морозные ясные деньки, футбольная погода, когда ты обнимаешься с женщиной, укутанной в свитер и напиваешься, чтобы не замерзнуть, и целуешь ее губы, и дрожишь от холода...

— Мисси Баилс вернулась после катетеризации сердца, — доложил студент, Потерянный Брюс Леви. — Феллоу инвазивной кардиологии сообщил, что процедура осложнилась чрезмерным кровотечением из бедренной артерии. Я, пожалуй, это проверю, доктор Баш. У нее может быть нарушение свертываемости крови.

Mиссис Баилс не страдала от нарушения свертываемости крови. Эти ребята всегда писали о чрезмерном кровотечении, чтобы ПОДЛАТАТЬ историю болезни на случай осложнений или проверок. На самом деле, она — пациентка Малыша Отто — даже не страдала заболеванием сердца, а обычным бурситом, о чем знали все, включая Отто. Малыш Отто стремился за большими деньгами, а Леви пытался играть в игру «изобрети редкое заболевание, назначь тесты и получи «Отлично» по терапии». Как я мог им помешать?

— Хорошая мысль, Брюс. Как ты собираешься это проверить?

Леви назвал несколько анализов, которые он планировал назначить.

— Подожди секунду, — заявила Джо, направляющаяся к выходу, но остановившаяся перед возвращением домой, где она была еще одной незамужней женщиной, а не адмиралом гомеров в Божьем Доме, чтобы еще раз убедиться, что все в порядке. — Эти тесты стоят целое состояния. Ты уверен, что у нее нарушение свертываемости крови? К примеру, спросил ли ты у нее о кровотечении из носа?

— Отличная мысль! — сказал Леви, устремляясь к ее палате. Вернувшись, он заявил: — Она сказала, что да. Здорово!

— Подожди, — сказал я. — Любой бы ответил то же самое, не так ли?

— Правда, — поник Леви.

— Спроси, было ли у нее кровотечение после удаления зубов, — посоветовала Джо.

— Блестяще! — Леви опять понесся по коридору. — Да, у нее ужасные кровотечения после экстракции зубов.

— Брюси, у всех ужасные кровотечения после экстракций, — сказал я.

— Черт, доктор Баш, вы опять правы, — погрустнел Леви; чтобы попасть в систему ЛМИ, нужно было иметь «Отлично», но, чтобы добиться этого, надо было найти болезнь и сделать анализы, а потом провести лекцию, но теперь он чувствовал, как его оценка скатывается к «Удовлетворительно», а его интернатура все сильнее удаляется к западу от Гудзона.

— Скажи, Брюси, — спросил я невинно. — Что по поводу синяков?

— Синяки! Фантастическая мысль! — Леви, просияв, закричал: — Я все понял! — и побежал в палату, откуда до нас донесся крик: — ААААУУУУУ! — Он вернулся с широкой улыбкой: — Я сделал это! — и отправился делать назначения.

— Ты сделал это? Что это? — спросила Джо, глаза расширены от ужаса.

— Я поставил ей синяк!

— ЧТО?! ЧТО ТЫ СДЕЛАЛ?

— То, о чем мы говорили, Джо, я пошел в палату и ударил ее в плечо. Вы были правы, я не должен был назначать дорогие анализы, не убедившись в ее проблеме с помощью собственных рук.

Как раз перед возвращением Ранта с психоанализа, его пациент, мужчина сорока двух лет, дал остановку сердца, и возвращающийся Рант встретился с Глотай Мою Пыль, толкающим каталку с интубированным пациентом в интенсивную терапию. С ужасом в голосе, Рант сказал:

— Я уверен, что это моя вина. Я что-то пропустил.

— Не дури, — сказал я, — отличный СПИХ. А теперь вали отсюда. Ты опоздаешь на свидание с Громовыми Бедрами.

— Я не пойду.

— Пойдешь. Подумай об этих рыжих лобковых волосах.

— Не могу. Я лучше пойду осмотрю миссис Ризеншейн. Ужасно, что все эти пациенты умирают».

— ЗАКОН НОМЕР ЧЕТЫРЕ: «ПАЦИЕНТ — ТОТ, У КОГО БОЛЕЗНЬ». Убирайся, наконец, отсюда.

— Я позвоню тебе из китайского ресторана.

— Позвони мне из ее постели или не звони вовсе!

Он ушел. Естественно, ад разверзся в отделении, в основном, с пациентами Ранта. Рант научился агрессивному подходу к гомерам и осторожному к неизлечимым молодым, а так как мы с Чаком убедились в доктрине Толстяка, что обратное является основой правильного подхода к лечению, большинство пациентов Ранта были катастрофой, но, тем не менее, начало каждого дежурства заключалось в ЛАТАНИИ историй болезней пациентов Ранта, в тайне от Джо и от него самого.

Я аккуратно проскользнул в палату молодой пациентки с астмой, умирающей без стероидов, которые Рант боялся назначить, вдарил по ней дозой, способной протащить ее через ночь. Следующей была милая женщина с лейкемией, еще живая, благодаря усилиям Таула, которой я перелил еще шесть пакетов тромбоцитов, так как иначе она бы истекла кровью до восхода. Последней ужасомой был Лазарус, уборщик-алкоголик, постоянно находящийся в шоке, с перманентной инфекцией, которому Рант назначал лишь гомеопатические дозы лекарств, опасаясь навредить.

Ежедневно Лазарус целеустремленно пытался умереть, обычно, с помощью кровотечения из губ, носа, пищевода, почек, и каждую ночь я или Чак с религиозным упорством ЛАТАЛИ его, чтобы подарить ему еще один день увлекательных приключений с интерном, который был совершенно не в состоянии сделать хоть что-то. Этой же ночью я вспомнил о том, что Рант ответил мне перед уходом на вопрос, дренировал ли он инфицированную жидкость из живота Лазаруса. Не глядя мне в глаза, Рант сказал:

— Он в порядке.

— Что значит в порядке? Ты дренировал его живот или нет?

— Нет!

— Бог мой, почему нет?

— Я так и не научился это делать... Нужна большая игла. Я боюсь осложнений!

Неудачник! Матерясь, я отправился в палату к Лазарусу, который очередной раз пытался покинуть нас, а так как это повторялось со мной через два дня на третий, я уже знал, что надо делать. Я как раз занимался его воскрешением, когда зашла Молли и сказала, что Рант просит меня к телефону.

— Как поживает мисси Ризенштей? — спросил он.

— В порядке, но Лазарус опять начал рушиться, — ответил я, убеждая себя не заорать на него за недренированный живот.

— Я должен был его дренировать!

— Где ты?

— Китайский квартал. Но как там Лазарус?

— Что ты заказал?

— Ло Мейн, Му Гу Гай Пан и много риса. Но все же, что с ним?

— Звучит здорово. Он опять попытался умереть.

— О нет, я возвращаюсь.

— Все уже в порядке.

— Отлично!

— Погоди, — сказал я, увидев, как Молли жестикулирует от палаты Лазаруса. — Кажется он опять собирается рухнуть.

— Я возвращаюсь!

— Что ты собираешься делать после ужина?

— Я собирался позвать ее к себе.

— Что? С Джун дома? Ты с ума сошел?

— Почему нет?

— Неважно. Я пошел. Но запомни, чтобы ты не делал, не веди ее к себе. Напросись к ней. Запомни: ГОВОРИ О ВЫСОКОМ, ПОПАДЕШЬ ВНИЗ. Пока.

По какой-то причине, новые поступления в Божьем Доме шли сериями: два почечных, три сердечника, четыре легочных. Этой жаркой и противной ночью болезни соответствовали настроению. Это было время опухолей в Божьем Доме. Первым был маленький портной по имени Сол. Пока я просматривал историю болезни в приемнике, Говард, который обожал, казалось, все аспекты тернатуры и которого я за это ненавидел, захлебываясь от восторга по поводу своего докторства, сообщил, что у Сола пневмония. Рассмотрев под микроскопом мазок крови, я знал, что у Сола острая лейкемия, а сепсис и пневмония стали следствием неэффективности его имунной системы. Сол знал, что он болен, но еще не знал насколько тяжело, и, когда я прикатил его на рентген и спросил, сможет ли он сам подняться, он сказал: «Подняться! Да я могу подать все девять иннингов», — и, зашатавшись, чуть не упал. Я помог ему, этому, как раз достаточно молодому, чтобы умереть, тщедушному старику, которому я только что сообщил о его диагнозе. Когда я поставил его перед рентгеновским лучом, его семейные трусы упали.

— Сол, — сказал я. — Ты потерял трусы.

— Да? И шо? Я теряю жизнь, а ты говоришь мне о потере трусов.

Я был тронут. Он был нашим общим дедушкой. Классический еврей из ранней диаспоры, он видел, как этот последний нацист-лейкемия выкидывает его из дома, из жизни. Лейкемия была верхом нашей беспомощности, так как единственным лечением было бомбардировать костный мозг токсичной и ядовитой химиотерапией, пока он не становился похож на Хиросиму под микроскопом: пустую и выжженную.

А потом ты ждал появления новых клеток, в надежде на то, что они будут здоровыми. И это ожидание было периодом, когда костный мозг не производил никаких клеток. Ни белых, для борьбы с инфекцией, ни красных, для доставки кислорода, ни тромбоцитов, для предотвращения кровотечения. И это было время постоянного сражения: бороться с инфекцией и переливать кровь и тромбоциты, постоянно создавая новые кровотечения и забирая кровь для бесчисленных тестов. Прекрасно! Я прошел через это с доктором Сандерсом и возненавидел это. Первым этапом процесса было введение модифицированного крысиного яда, прозванного за свой цвет и способность оставлять ожоги при попадании на кожу «Красная Смерть», прямо в вены Сола. Думая про себя «прощай костный мозг», я с отвращением ввел лекарство.

Второе поступление: имя — Джимми. Болезнь — рак. Слишком молодой, значит, точно умрет. Говард, улыбающийся, жирный, курящий свою жирную трубку, как чертов телевизионный доктор, рассказал мне о пациенте: пневмония и, может быть, лейкемия. Один взгляд на рентген Джимми и стало ясно, что он пропустил гигантскую опухоль легкого, которая уделает Джимми весьма скоро. Пока я заканчивал с назначениями в приемники, пытаясь отделаться от говорящего Говарда, я услышал битву Хупера с гомерессой в соседней палате. Гомересса, третья за ночь, пыталась дать ему по яйцам. Я спросил у Хупера, что с ним.

— Хуже некуда, Рой, как БНК.

— БНК?

— Брак На Костях. Мы делаем все, что можно, включая сауны в калифорнийском стиле, где нас парят горячими эвкалиптовыми листьями и устраивают какую-то водно-нудистскую психотерапию, но это все не работает. Эта женщина ненавидит тот факт, что я здесь и что я весь в смерти.

— Весь в смерти?

— Кто из нас нет? Все там будем, знаешь ли.

— Не могу не согласиться, но, кажется, у меня от этого не встает так, как у тебя. В любом случае сочувствую с твоим БНК, — сказал я, думая о том, не превратятся ли мои отношения с Бэрри в ОНК за время интернатуры.

— Неважно, — заяваил гиперактивный терн. — Никаких детей. В Калифорнии два года брака — уже экватор. Слушай, как думаешь, законно ли попросить вместе со страховым полисом подписать разрешение на собственную аутопсию?

— Наверное, законно, но как-то не очень этично.

— Отлично, — сказал Хупер, — еще одна аутопсия. В Саусалито никто не слышал об этике. Спасибо. Я и не хотел продолжать жить с этой сукой. Ты бы видел, что у меня готовится в морге!

— В морге?!

— Резидент-патолог из Израиля. Динамит. Веселье в смерти, как и я. Ромео и Джульета, старик, бывай.

Я сидел в приемнике, думая о том, как Легго и Рыба облагодетельствовали нас самыми тяжелыми неизлечимыми молодыми, такими, как Джимми, как доктор Сандерс, там на последней рыбалке последней осени.

— Это трудно, видеть смерть и умирающих.

Я поднял глаза. Это был один из полицейских, толстый, Гилхейни.

— Закаляет характер, — сказал второй, Квик, — он не растет на деревьях.

— И в магазине его не купишь, — добавил рыжий. — Это как приучение к горшку. Так говорят Фрейд и Коэн.

— Откуда коп-ирландец знает о Фрейде? — поразился я.

— Откуда?! Да отсюда, старик, все отсюда, проводя последние двадцать лет здесь, пять ночей в неделю, в триалогах и дискуссиях со славными молодыми чрезмерно образованными парнями, как ты. Лучше вечернего факультета, да еще тебе платят за посещение!

— И не только это, — добавил Квик. — Но и все точки зрения! За двадцать лет много узнаешь. Нынче, хирург по имени Гат приносит новости с Юга, а в Коэне мы напали на золотую жилу психоанализа!

— Кто такой Коэн?

— Образованный, наблюдательный и несдерживаемый стереотипами резидент из психиатрии, — сказал Квик. — Ходячая энциклопедия.

— Ты должен с ним познакомиться, — добавил Гилхейни, изогнув брови так, что его толстое лицо превратилось в сплошную щербатую улыбку, и продолжил: — Мы всегда с нетерпением ждем встреч со стипендиантами Родса, такими как ты, человеком высоких качеств духа и тела, с опытом, принесенных из разных углов круглого глобуса, Англии, Франции и Изумрудного Острова, где я сам побывал лишь дважды.

— Ходячая энциклопедия, — подвел итог Квик.

В отделении я едва закончил анамнез и назначения для Джимми, поставив вены и катетеры и, начал лечение неизлечимых болезней, как сердце миссис Ризеншейн остановилось, и я в ужасе услышал себя, цедящего сквозь зубы: «Я хочу, чтобы она наконец умерла, и я мог пойти спать!» Я был потрясен тем, что я желал смерти человеческого существа ради возможности поспать. Животное! Глотай Мою Пыль прибежал из БИТа, чтобы забрать миссис Ризеншейн, и я спросил, как там дела.

— Рад, что ты поинтересовался. Просто прекрасно. Давай, Боб, — он кивнул своему студенту, — откати ее в блок, хорошо, приятель? Продолжай качать кислородный мешок и держи вены открытыми, a я быстренько сбегаю на восьмой этаж и выпрыгну из окна!

Он отправился восвояси, а Молли, чистая сексуальная и красивая, закончившая смену, ушла, и я в тоске смотрел ей вслед. Я должен был уйти с ней! Рант позвонил вновь:

— Как там Лазарус?

— Стабилен. Как ты?

— У Энджел. Я боюсь!

— Как там Ризеншейн?

— Тебе нечего бояться! У Ризеншейн произошла остановка и теперь она в БИТе.

— О нет! Я немедленно еду назад!

— Я тебя убью. Передай трубку Энджел!

— Привет, Рой, — сказал пьяный здоровый голос. — Я, — жест, — пьяна.

— Отлично. Слушай, Энджел, я волнуюсь о Ранте. У него не черта не выйдет, если он не наберется уверенности. Он отличный парень, но ему нужна уверенность в себе. Мы с Чаком боимся, что он может покончить с собой. Это настолько серьезно.

— Покончит с собой, — жест, — вау! Чем я могу помочь?!

Я четко объяснил Энджел, что именно она должна сделать для предотвращения самоубийства Ранта.

— Самоубийство, — жест, — он что, своооободен?

— Пока нет. Он все еще птичка в клетке. Открой эту клетку, Энджел, выпусти его, дай ему взлететь!

— Лететь, лететь, — жест, — лететь. Пока.

Разгоряченный, потный, с солью от высохшего пота на веках, с гриппом, заявляющим о себе слабостью, фотофобией, болями в мышцах, тошнотой и диареей, матерящийся, остающийся в Доме в то время, как Молли и Бэрри были снаружи. Где? И с кем? И пока Ранта «спасали» от самоубийства, я пытался закончить анамнез молодого и скоро уже мертвого Джимми.

Появился Говард, жирный, ухмыляющийся, посасывающий трубку.

— Что ты здесь, черт подери, делаешь?

— Так, я думал, что я проверю, как там Джимми. Отличный случай. Кажется, он готов, а? Я еще хотел узнать про эту медсестру, Энджел. Хорошая девочка, я думал позвать ее на свидание.

Я смотрел, как он сосет свою трубку, и ненавидел его, так как он был счастлив, и даже в Доме его жизнь была, как затяжка трубки. Я сказал:

— О, так ты не слышал про Ранта и Энджел?

— Нет. Ты же не хочешь сказать?

— Именно! В эту самую минуту. И еще, Говард, послушай внимательно. Ты бы знал, что она вытворяет своим ртом!

— Чем... Своим чем?

— Ртом, — сказал я, зная, что к утру Говард раструбит про рот Энджел по всему Дому.

— Смотри, она делает вот так губами и берет его...

— Что ж, я не хочу об этом слышать, и я рад, что ты предупредил меня до того, как я пригласил ее на свидание. Но вот ответь, почему систолическое давление Джимми было лишь сорок?

— Сколько?! — заорал я, бросаясь в палату Джимми, где увидел, что давление действительно сорок и, что Джимми собирается сию же секунду помереть! Я запаниковал. Я не знал с чего начать, как его спасти. Я посмотрел на Говарда, привалившегося к двери, зажигающего трубку, улыбающегося, и попросил: — Говард, помоги мне с ним?

— Да?! И что я могу сделать?

Я не знал, что бы он мог сделать или что я мог бы сделать, но я вспомнил о Толстяке и попросил:

— Позвони Толстяку, быстрее.

— Да? Ты думаешь, что не справишься без него? Ты все можешь, Рой. И потом, вспомни, что говорят. Ты не станешь настоящим врачом, не убив пары пациентов.

— Сделай что-нибудь, помоги мне, — сказал я, пытаясь оставаться спокойным.

— И что я могу сделать?

Толстяк прибежал, пыхтя от пробежки по лестнице, и, чувствуя мою панику, приказал мне измерить собственный пульс. Пока я выполнял, он начал приводить Джимми в порядок, не давая тому скончаться на месте. Толстяк набросился на Джимми со своими виртуозными навыками, как на автомате выполняя различные процедуры. Толстяк болтал, работая, обращаясь ко всем нам, включая медсестру по имени Грэйси из службы питания и диетологов, которая каким-то образом оказалась с ним в этот час.

— Что происходит с Джимми? — спросил Толстяк, ставя центральную вену.

— Рак легкого.

— Иисусе, — сказал Толстяк, — и он достаточно молод, чтобы умереть.

— На твоем месте, я бы попробовала лаэтрил, — сказала Грэйси, диетолог.

— Попробовала что? — спросил Толстяк, останавливаясь.

— Лаэтрил для излечения рака, — сказала Грэйси.

— Что для чего? — заорал Толстяк, замирая.

— Мексиканцы обнаружили, что выжимка из косточек абрикоса, называемая лаэтрил, может вылечить рак. Спорно, но...

— Боольшшшииее дееньгиии, — с сияющими глазами закончил за нее Толстяк: — Слушай, я должен узнать про это побольше, — заявил он, начиная отчаливать.

— Толстяк, подожди! — сказал я. — Не бросай меня сейчас!

— Рой, ты слышал, что сообщила Грэйси? Средство от рака. Я хочу узнать об этом побольше!

— Это же чушь! — сказал я. — Нет никакого средства от рака, это афера!

— Ничего подобного, — сказала Грейси с достоинством, — сработало у мужа моей кузины. Он умирал, а теперь в норме.

— Умирал, а теперь в норме, — сказал Толстяк и, направляясь к выходу, пробормотал в трансе, — умирал, а сейчас в норме.

— Толстяк, пожалуйста, — сказал я, — не оставляй меня. — Джимми как раз начал снова пытаться умереть.

— Почему? — озадаченно спросил Толстяк.

— Я напуган.

— До сих пор? Тебе до сих пор нужна помощь?

— Да.

— Ну что ж, тогда ты ее получишь. За работу.

И мы принялись за работу, но вскоре я заметил, что Толстяк исчез, а я был в одиночестве с Джимми, Говардом и медсестрой Максин. Но потом я сообразил, что раз Толстяк исчез и оставил меня одного, он знал, что я справлюсь, и я почувствовал тепло уверенности. Я справлюсь и, хотя больше всего я хотел надрать задницу Говарду, я работал над Джимми, пока не стало понятно, что ему нужен вентилятор, что означало СПИХ в интенсивную терапию, и, глядя на улыбающегося садиста-хирурга, увозящего Джимми, из которого сейчас торчало столько трубок, что он был похож на фрикадельку в тарелке спагетти, я почувствовал облегчение, но, услышав, как Говард сказал: «Сильная работа над тяжелым случаем», — я вновь наполнился ненавистью.

Капли пота с моего лба падали на историю болезни Джимми и вирусы гриппа текли через все мои мышцы. Я покончил с записями и отправил Синяка отнести их в БИТ. Я посидел немного, думая, что это была худшая ночь в моей жизни, но она закончилась, и я могу пойти спать. Теперь они меня не достанут. Через приоткрытое окно донесся приятный запах дождя, испаряющегося с горячего асфальта. Медсестра вошла и сообщила:

— У мистера Лазаруса только что открылось кишечное кровотечение.

— Ха-ха-ха, Максин, очень смешно. У тебя отличное чувство юмора.

— Я серьезно. Вся постель в крови.

Они хотели, чтобы я продолжал, но я уже не мог. Жизнь превратилась в миг перед лобовым столкновением. Это не могло быть реальностью!

— Я больше не в силах делать что-то еще! — услышал я свой голос. — Увидимся утром.

— Послушай, Рой, ты что, не понимаешь? Он только что потерял галлон крови. Он лежит в ней. Ты — доктор. Ты должен что-нибудь для него сделать.

Переполненный ненавистью, стараясь подавить мысли о том, что Лазарус хочет умереть, и я хочу, чтобы он умер и в тоже время я должен надрывать задницу, не давая ему умереть, я вошел в его палату и оказался лицом к лицу с обильной черной мокрой и липкой кровью. На автопилоте, я принялся за работу. Последнее, что я помнил, было введение назогастральной трубки в желудок Лазарусу и кровавую рвоту залившую меня с ног до головы, когда Лазарус закатил глаза, уже видевшие смерть.

Сразу за Лазарусом, перед самым рассветом, доктор Сандерс вернулся полысевшим от химиотерапии, с инфекцией и кровотечением, окончивший свою рыбалку досрочно.

— Я рад, что ты снова будешь моим доктором, — сказал он слабым голосом.

— Взаимно, — сказал я, думая о том, что, возможно, он поступил в больницу в последний раз и, что я очень к нему привязался.

— Только запомни: никаких пересудов за моей спиной, Рой. Все в открытую. А что касается финального героизма, мы об этом поговорим ближе к делу.

Я отправил его в ту же палату, где уже был старый портной — Сол, надеясь, что, хотя доктору Сандерсу уже ничто не поможет, Сол был достаточно стар, чтобы выжить. Не было ли это безумием? Когда я лежал в залитой кровью одежде, надеясь на час сна, я думал о том, где была Молли больше, чем о том, где была Бэрри и пытался понять, значит ли это начало РНК? Романтика на Костях. А потом я подумал, сколько удовольствия мне доставил звонок Джун, поэтессы Ранта, которая в час ночи интересовалась его местонахождением, и я усмехнулся, представляя тираду, которую я ему выдам утром:

— Поздравляю с трехмерной великой ночью любви. Отныне и во веки веков ты обвиняешься в изнасиловании. Рыжие лобковые волосы, должен тебя предупредить, будут свидетельствовать в суде.

А потом я вдруг сообразил, что Рант уже знает, что может вытворять своим ртом Энджел, а я так и не продвинулся дальше длинных сосков Молли, но потом я вспомнил, что никто на самом деле не знал, что Энджел вытворяет своим ртом, так как я все это придумал, чтобы сбить спесь с этого долбанного оптимиста Говарда.

И я сообразил, что сильнее, чем этой ночью, меня уже не сломать и что из этого хаоса рождается уверенность и навыки. Что-то произошло в то время, что я провел с Солом, и Джимми, и доктором Сандерсом, и Лазарусом, и я не был до конца уверен, что это было, но я знал, что рискуя, и познавая, и вспоминая Толстяка, я избавился от своих страхов и порвал в клочья неуверенность. После этой ночи я могу превратиться во что угодно, но я уже никогда не запаникую, работая в Божьем Доме. Это было прекрасной мыслью, как в романах про интернов, и в голове у Говарда, и у моего отца, пока, со звуком будильника, я не понял, что так и не смог никого спасти, ни доктора Сандерса, ни Джимми, ни Лазаруса, ни Сола, ни Анну О., и все, чему я был счастлив — навыку спасать себя. 

 

8

 К середине сентября, если верить расписанию Джо, ни я, ни другие интерны не должны были научиться навыку спасения самих себя. Следующим утром, когда тепло уходящего лета согрело ясный свежий воздух, когда великолепная футбольная погода долетала до нас через строящееся Крыло Зока, я явился на обход, опоздав на полчаса, и я был там первым терном. Джо была вне себя и, когда, опоздав на час, Чак ввалился в отделение, одетый все в тот же грязный расстегнутый халат и все так же без галстука, она взорвалась:

— Я тебе говорила, что обход начинается в шесть тридцать. Ты не понял?!

— Ладно, ладно, — отвечал Чак.

— Где ты был?

— Мне надо было отремонтировать машину.

По окончании обхода в отделение впорхнул Рант. Волосы растрепаны, рубашка незаправлена, стетоскоп свисал из заднего кармана, а огромная улыбка сияла на лице. Он насвистывал.

— Ты заболел? — спросила Джо.

— О, нет! Мне ХАРРАШО!!!

— Где ты пропадал?

— Я трахался до потери сознания, — заявил Рант и, положив руки на плечи мне и Чаку, подпрыгнул с радостным и идиотским воплем.

— Что ты делал? — переспросила Джо.

— Ебался. Совокуплялся. Помнишь? Расширение вен полового члена, он становится твердым, и мужчина засоваывает его в...

— Это неподобающе!

— Эй, Джо, — сказал Рант, глядя на нас и ожидая поддержки, а затем, наплевав на ее чувства, заявил, — иди ты на хуй, ладно?

Услышав это, мы с Чаком поняли, что создали монстра и были этому рады, хотя Чак и заметил, что это было сродни чувству, когда теща летит в пропасть на твоем новом «кадиллаке», так как мы знали, что Джо не отправится на хуй, а отправится к Рыбе, который попрется к Легго, который вернет нам все сторицей, так как суть любой иерархии состоит в отомщении. Остаток обхода прошел в молчании, пока мы не дошли до Джимми, успешно СПИХНУТОГО в БИТ. По настоянию Джо, мы пошли к нему в палату. По дороге в БИТ, Джо начала радоваться поступлению и, не в силах больше сдерживаться, сообщила: «Эй, Рой, кажется, тебе достался отличный пациент!»

Не в состоянии думать, вспоминая, как Джимми обрушился прошлой ночью и измучил меня до невменяемого состояния, как будто не из себя, но, в то же время, из какого-то гнусного участка себя, я создал ЗАКОН БОЖЬЕГО ДОМА НОМЕР ДЕВЯТЬ: «ХОРОШЕЕ ПОСТУПЛЕНИЕ — МЕРТВОЕ ПОСТУПЛЕНИЕ».

Это заставило Джо притормозить, но уже в БИТе, мы с Чаком и Рантом надолго притормозили перед повисшим на трубках в ортопедической кровати, уже не человеком, но останками. Закутанный в бинты с ног до головы, явно столкнувшийся с чем-то тяжелым и на большой скорости, при этом эпицентром столкновения были яички. Они были размером с дыню, возможно, небольшой арбуз. Это был Ангел Ада, который на своем сделанном вручную «Кабане-Харлее» впилился на полной скорости в дерево. Надпись над его койкой гласила: ДЛЯ ЕЗДЫ НА ХАРЛЕЕ ТРЕБУЮТСЯ РЕАЛЬНЫЕ ЯЙЦА!

Мы и не представляли, сколь великим автомехаником была Энджел, пока Рант не поведал нам насколько шикарно, с первого раза, она отрихтовала его малолитражкку:

— Что ж, вчерашняя работа настолько меня измочалила, что я даже не мог связно говорить, когда мы пошли к ней. Не знаю, Рой, что ты ей наговорил по телефону, но, когда она положила трубку, все пошло, как по маслу. Она налила мне выпить, но все, о чем я мог думать, были Лазарус и Ризиншейн, и надпись над писсуаром в китайском ресторане: «ПОДОЙДИ ПОБЛИЖЕ, ОН КОРОЧЕ, ЧЕМ ТЫ ДУМАЕШЬ». Короче, она сказала, что хочет посмотреть телевизор, и я ответил, что это отличная мысль. Мы сидели на диване и я не знал, нравлюсь ли ей, а потом, неожиданно, она прижалась ко мне сиськой и я почувствовал себя лучше. Она сказала, что на диване не очень удобно и перенесла телевизор в спальню. Я не мог в это поверить. Я поцеловал ее, а она сказала: «Одежда — это такое неудобство» и сняла свитер и юбку, а я снял с нее лифчик. Ха! Идеально! Огромные мягкие сиськи! Ха! И я снял с нее трусики, — сказал Рант, показывая, как он это сделал прямо посреди БИТа. — А она сняла с меня брюки. Невероятно!

— Какие у нее лобковые волосы? — спросил я.

— Ярко-рыжие! — закричал Рант с диким блеском в глазах. — Совершенство! Ха! Но потом, когда я уже был готов вставить, я подумал об умирающем Лазарусе и... и он тоже умер.

— Бля, — сказал Чак.

— Но ее рука тут же пришла на помощь, и он поднялся вновь, и, когда я вошел, она была влажной и готовой, не то, что Джун или все те, кто нравился моей мамочке. В первый раз я не мог сосредоточиться и почти сразу кончил, но не успел прийти в себя, ее рука была тут как тут и мы уже начали снова. Ха! Хаааааааа! Двадцать три минуты, я засек. А потом, когда она кончала, она сказала что-то вроде того, что это потрясающе, и это было как взрыв. Колокола зазвонили и земля затряслась. ЙИППИИИИ! А потом еще раз.

Мы с Чаком обалдело переглянулись.

— Она лежала, повернувшись спиной, и я думал, что она спит, но нет, она протянула руку и все, что я чувствую, как она как-то заманеврировала его в себя, и мы начали снова и, мне кажется, что именно в этот раз оно произошло! ДА!!!!

— Что произошло?»

— То, о чем вы все время мне говорили. То, что сделает меня врачом. Мы продолжали и продолжали, и она говорила непристойности и стонала, и мы пыхтели и потели, и прямо перед тем, как кончить, она сказала, сначала шепотом, а потом все громче и громче, крича так, что я думаю слышали все вокруг: «ДОКТОР РАНТСКИЙ, ДОКТОР РАНТСКИЙ, ДОКТОР РАНТСКИИИИИИЙЙЙЙ!» и когда все закончилось, она обняла меня и промурлыкала: «Рант, ты великий врач». А первое, что я увидел с утра, ее огненно-рыжие лобковые волосы. Ха! Благодаря вам, я теперь не боюсь ни черта!

— Бля, — повторил Чак, — Рант! Тебя теперь ничем не проймешь.

— Точно! Я жду не дождусь, когда смогу сказать этой фригидной суке — Джун, что между нами все кончено. Ха! Это не поэзия! Знаете, что я сделаю дальше?

У нас с Чаком не нашлось ответа.

— Я попробую ее рыжие лобковые волосы на вкус, так как я чувствую, что у них вкус клубники. Рой, я просто хочу сказать, спасибо! Спасибо за то, что принял моих пациентов, за то, что выпинал меня из Дома в постель Энджел.

Это было начало сближения Ранта с нами, шаг за шагом, взрыв за взрывом, как его роман с Энджел. Сначала мы с Чаком смущались, слушая об интимных подробностях каждое утро, но не настолько, чтобы перестать слушать, и мы поняли, что Рант проходит через стадию сексуального развития, которую мы прошли лет десять назад. К тому же, он неплохо рассказывал. В ответ мы учили его докторству и чувство товарищества и взаимопомощи стало основой нашей работы в Божьем Доме.

Вскоре после первой рантовой починки автомобиля, проявилось и настоящее величие Чака. Сначала по поводу Лазаруса. Пытаясь облегчить жизнь Ранту, мы разыграли, кто возьмет Лазаруса и тот достался Чаку. Во время обхода мы остановились возле палаты Лазаруса, в которой тот пребывал с июля. Оттуда доносились крики свежепоступившего гомера.

— Что случилось с мистером Лазарусом? — спросила Джо.

— Он умер, — ответил Чак.

— Умер?! Как?

— Не знаю, подруга, не знаю. Просто умер.

— Я с Потсом, а затем с Рантом тащили его три месяца, а за первую ночь в твоем списке он умер? Что произошло?

— Хотел бы я знать.

— Ты получил разрешение на вскрытие?

— Не-а.

— Почему нет?

— Кто знает, подруга, кто знает.

В тот же день, по настоянию Чака, мы отправились навестить пациентку, превратившую того в звезду всего Дома.

— Вот в чем самый прикол, — рассказывал Чак, — меня вызывают в приемник и показывают эту слониху. Ее уже осмотрел Говард, Бешеный Пес и Поцель. Она лежала там практически задыхаясь, и они не могли понять, почему. Я осмотрел ее и спросил себя: «Не дышит, а? Загляну-ка ей в рот. Черт, что это за зеленая штука у нее во рту?» Так что я надел примерно четыре пары перчаток, залез туда и вот, что я нашел.

Он достал контейнер для препаратов в котором лежал здоровый кусок брокколи.

— Брокколи! — закричал Синяк, что было одним из его нечастых правильных ответов.

— И ничего более, — сказал Чак. — Говард, Бешеный Пес, Поцель — никто из этих уродов не удосужился заглянуть в рот старушке!

— Леди Брокколи! Ты ее спас!

— Без дураков. Пойдем посмотрим на нее.

Леди Брокколи была огромна, гомерообразна и неприятно пахла. Не считая периодического дрожания, она была неподвижна, все еще не очень хорошо дышала и, казалось, что поживает она так себе.

— Выглядит неплохо, а, — сказал Чак.

— Настоящее спасение, — сказал Рант.

— Что ты для нее делаешь? — спросила Джо.

— Что делаю? Ну я посадил ее на диету с низким содержанием брокколи. А что еще надо?

С этого момента на Чака стали смотреть не как на тупого негра, принятого по квоте, но как на разумного терна. Когда мы с ним и с Рантом набрались опыта, мы осознали важную вещь: в связи с тем, что никто не захочет делать то, что делают интерны, мы стали незаменимыми. Дом нуждался в нас для лечения гомеров и умирающих молодых.

По-хорошему, Дому нужно было оставить в покое гомеров и как-то выносить беспомощность лечения молодых. Осень расцветала, становилось явным, что оба, Никсон и Агню, будут принесены в жертву, а мы делали все, чтобы скрыть бездействие от хищника, Джо. Обходы превратились в представление, когда мы пытались вспомнить результаты фальсифицированных нами тестов, которые привели к лечению несуществующих осложнений и к воображаемым результатам этого лечения.

А в это время мы работали над размещением гомера. Это было чудовищное напряжение и иногда мы прокалывались. Однажды Джо ругалась на меня за то, что я не проверил температуру Анны О. в четыре утра, в процессе диагностирования воображаемой лихорадки, я создал ЗАКОН БОЖЬЕГО ДОМА НОМЕР ДЕСЯТЬ: «НЕ ПРОВЕРЯЙ ТЕМПЕРАТУРУ И НЕ НАЙДЕШЬ ЕЕ ПОВЫШЕНИЯ», и я начал записывать прочие вещи, которые я мог не делать, чтобы не найти что-то, что потом не надо будет лечить, вроде температуры и лихорадки, ЭКГ и аритмии, рентгена легких и пневмонии, а Чак с Рантом прикрывали меня от Джо.

Чтобы снять напряжение, мы с Чаком стали проводить все больше и больше времени, попивая имбирное пиво и ничего не делая. Рант слегка успокоился, но не настолько, чтобы присоединиться к нам. Таул, его студент, успокоился как раз настолько, и, наполнив контейнер напитком, что-то прорычал и сел с нами.

— Таул, что там с Энид? Она все еще не получила клизму для кишечного пробега, — сказал Рант.

— Рррррмммммм ррррмммммм, я знаю. И что?

— И что же мне делать? Я должен как-то ее очистить, но чтобы я ей не давал, даже голодая, она набирает вес и не ходила по большому уже недели три. Ее дочь сообщила, что у нее не было спонтанной дефекации лет восемь. Потрясающе! Она превращает воду в говно.

— Рррррмммммм ррррмммммм, я знаю. Зачем ты назначил кишечный пробег?

— Потому что ее за этим сюда послали.

— Да, но все же, мы действительно это делаем или только делаем вид, что это делаем? С тех пор, как я доверил ее тебе, с ней проблем не оберешься.

Смущенный Рант признался, что Частник Энид, Поцель, требует кишечного пробега и Рант пытается это осуществить.

— Рррррмммммм ррррмммммм, тогда дай ей молоко и сахарный сироп. Через рот и через задницу, одновременно.

— Молоко и сахарный сироп?

— Именно. Молоко и сахарный сироп. Она взорвется.

Неизменно, во время нашего обхода с имбирным пивом, появлялся Рыба. Не глядя нам в глаза, он спрашивал: — Как дела? — и потом, не дождавшись ответа, говорил: — Вы же знаете, что это выглядит непрофессионально, не так ли?

— Ладно, ладно, — отвечал Чак, снимая ноги со стола на пол. Чтобы позлить Рыбу, я закуривал.

— Джо сказала, что ты опаздываешь!

— Да, — отвечал Чак. — Проблема в моей машине. Все время ломается и мне каждый раз приходится идти к механику.

— О, тогда понятно. У тебя хороший механик? Если хочешь, поговори с моим. Почини чертову штуку, чтобы она тебя больше не заботила. Да, и еще: ты ужасно безграмотно пишешь. Мы просмотрим несколько твоих анамнезов вместе, ладно?

— Ладно, ладно.

— Но, все-таки, я до сих пор не понимаю, — вмешался я. — Я пью, потому что писаю или писаю, потому что пью?

— Прекрати пить и посмотри, что получится.

— Я пробовал. Через какое-то время хочется пить.

— Возможно, у тебя болезнь Аддисона, — сказал Рыбаи и его внимание сместилось на мою сигарету: — Не понимаю, как ты можешь продолжать курить, зная все, что ты знаешь о раке легких! Ты что, не затягиваешься?

Я действительно не затягивался и поэтому ответил:

— Затягиваюсь.

— И зачем ты это делаешь.

— Это приятно.

— Если все будут делать то, что им приятно, что будет со всеми нами?

— Будет приятно!

— Ты слишком расслаблен, — сказал Рыба. — Я не понимаю, как тебе удается все настолько хорошо выполнять и оставаться настолько расслабленным. Наслаждайтесь сигаретой, доктор Баш, это еще три минуты вашей жизни.

Тут появился Малыш Отто, пошел к доске, чтобы написать распоряжения, увидел свежую надпись СЛИ, выругался так, что на него обернулось все отделение и, не найдя губки, плюнул на доску и, ворча, стер надпись своим рукавом.

— Вот это я как раз ненавижу, — заявил я Рыбе. — Этот чертов СЛИ появляется по всему Дому возле моего имени. Твоя охрана ни черта не сделала. Ты можешь как-то с этим покончить?

— Я пытался, — ответил Рыба, — но ничего не вышло. Это все может быть просто глупой шуткой.

— Я слышал обратное. Я слышал, что приз за звание СЛИ — поездка в Атлантик-Сити на встречу Американской Медицинской Ассоциации в июне. С тобой и Легго.

— Не слышал об этом, — отрезал Рыба, начиная отчаливать.

— Черт! — воскликнул Чак. — Старик, посмотри на это!

Раба, Таул, Малыш Отто и я посмотрели. «Это» было каким-то образом вновь появившейся под моим именем, раскрашенной всеми цветами радуги надписью:

*РОЙ Г. БАШ*

*СЛИ*

Позже на этой неделе Легго и Рыба созвали рабочий обед в Местной Забегаловке, чтобы объявить о еще одной награде, которую мы негласно прозвали ЧЕРНЫЙ ВОРОН. Так как это был первый раз с начала интернатуры, когда все терны собрались вместе, мы приветствовали друг друга с радостью и теплотой. Все уже было. Большинство уже выучили достаточно, чтобы меньше думать о спасении пациентов и больше о спасении самих себя. И, хотя некоторые из нас проповедовали нетрадиционные пути спасения себя, это было все еще в рамках и не было чем-то непозволительным или опасным.

Оглядываясь по сторонам, слыша шутки, cмех, и болтовню, которые порой превращались в хохот, я понял, насколько мы выросли и теперь заботимся друг о друге. Мы выработали кодекс чести, помогали друг другу с работой, избегали подъебок, терпели заскоки и слушали жалобы друг друга. Наши жизни были искалечены, свернуты. Мы разделяли что-то большое, убийственное и великое. Я почти плакал, чувствуя все это. Мы становились врачами.

Глотай Мою Пыль Эдди, потрепанный работой в отделении смерти, БИТе, ужасно выглядящий, рассказывал о своем последнем дежурстве:

— Я принимал шестую остановку сердца и в это время позвонили из приемника. Хупер, это был ты? Мне сообщили, что у них мужик с остановкой и его отправят ко мне, если он выживет. Так вот, я встал на колени и взмолился: «Господи, пожалуйста, убей его». Я стоял на коленях, серьезно, на коленях.

— Он умер, — добавил Хупер. — Джо была резидентом и хотела продолжать закрытый массаж, но я сказал, что, по моим подсчетам, он мертв уже минут десять и ушел.

— Хупер, ты великий человек, — сказал ГМП (Глотай Мою Пыль). — Я хочу тебя расцеловать.

— Поцелуй меня, если можешь, поцелуй меня, если хочешь, но я знаю, что если бы такая человеческая развалина появилась в приемнике в Саусалито, ему бы пришлось подписать собственное разрешение на аутопсию, чтобы просто зайти.

— Как-то это жестоко, — ухмыльнулся Говард.

— Держись подальше от Саусалито со своей остановкой сердца.

Потс пришел, опоздав, взял малюсенький сэндвич и присел в углу, а я вспомнил, что Желтому Человеку еще предстояло умереть. Он висел над Потсом проклятием, был неразрывно с ним связан, и, когда бы мы ни видели Потса, мы видели Желтого Человека. Потс становился все более замкнутым. Он не появлялся на играх в контактный футбол. Он был деревом со сломанными ветвями. Никто при нем не упоминал Желтого Человека. Или при Ранте. Но, даже, если Рант и заразился, он успел перед смертью проделать несколько грязных штучек с Энджел. Я поинтересовался у Потса, как он поживает.

— Не знаю. Нормально, кажется. Отису нравится осень, листья. Я все думаю, что я не очень хороший интерн, понимаешь.

— Вы все отлично работаете, — заявил Легго, встав перед нами, — но как группа вы не получили достаточного количества разрешений на аутопсию. Сложно переоценить важность этого процесса. Почему аутопсия — сердце, нет, скорее, мозг медицины? Великий Вирхов, отец патологии, провел двадцать пять тысяч вскрытий собственноручно. Это очень важно для понимания болезни. Например, этот чех, Фишберг, как его там звали?

— Не звали, а зовут, сэр, Желтый Человек, сэр.

— Да, например, Желтый Человек...

Легго продолжал на примере Желтого Человека доказывать важность вскрытия после его смерти и каждое слово разрывало беднягу Потса на части.

— Когда я был интерном, — радостно сказал Легго, — мы добивались разрешения на аутопсию у семидесяти пяти процентов умерших. Конечно, тогда мы делали их сами, но, знаете, мы не возражали. Потому что мы знали, что двигаем медицину вперед.

Легго заявил, что терны не получают достаточно разрешений на вскрытия, и он понимал, что очень тяжело подходить к семьям с этим вопросом «в час нужды». Он придумал, как улучшить ситуацию, дав нам стимул, награду.

— Награда пойдет тому интерну, который получит больше всего разрешений на аутопсию за год. Призом будет бесплатная поездка в Атлантик-сити со мной и доктором Фишбергом в июне на съезд АМА.

Повисла могильная тишина. Никто не знал, что сказать, пока Говард, посасывая трубку и улыбаясь, не заявил:

— Отличная идея, шеф, но может быть наградой должна быть поездка на съезд патологов?

— Я не думаю, что победителем должен быть выбран интерн с наибольшим числом аутопсий, — сказал я, все еще надеясь, что Легго шутит, — я хочу сказать, что в итоге это поставит ударение на смерти. Интерн с наибольшим количеством смертей, наверняка, выиграет и смыслом будет неправильное лечение или вообще убийство пациентов ради победы.

— Точно, — сказал ГМП Эдди, — почему бы не сделать вместо этого соревнование по смертности?

Рыба с Легго не засмеялись и, когда обсуждение закончилось, никто не понимал, всерьез они или шутят.

— Конечно, они всерьез, — радовался Гипер-Хупер. — Награда существует, и я ее выиграю. «Черный Ворон»! Атлантик-сити, жди меня! Соленые от океана девочки на набережной. — Он ухмыльнулся и запел: «На наааабееерееежноооййй у моооряяя.»..

Итак, если они всерьез, награда «Черного Ворона» начала свое существование. Как минимум, такое же, как СЛИ. Гипер-Хупер со стояком на смерть, реальным стояком, и остальные, которые до сих пор не привыкли к смерти и чувствовали отвращение к вскрытиям. Мы чувствовали, что опять ставки шли против живущих, и мы должны прилагать еще больше усилий, чтобы защитить этих несчастных, ничего не подозревающих пациентов, доверчиво пришедших в Божий Дом за помощью, не знающих о награде за смерти и вскрытия, не знающих о «Черном Вороне». Гипер-Хупер не стал терять времени даром. На следующий день я диктовал выписку и из соседней кабинки услышал бодрый голос: «Пациентка поступила с циститом»...

Я продолжал диктовать, но через несколько секунд отвлекся:

— ...Температура поднялась до 43 и резистентный штамм синегнойной палочки был культивирован из спинномозговой жидкости...

Спинномозговой жидкости?! Я думал, что он начал с цистита!

— ...Интерна вызвали для осмотра пациентки и тот нашел ее в бессознательном состоянии. Три часа спустя она умерла. Разрешение на аутопсию, УРА, было получено! Продиктовано доктором Х. Хупером.

Когда он уходил, я остановил его и спросил, что произошло. Он ответил: «Да обычный Город Смерти. И я получил вскрытие. Атлантик-сити, жди меня, «Черный Ворон», Черные Брюки и все такое.

— Но она же поступила практически здоровой!

— Да, а потом сыграла в ящик, а я получил вскрытие. «Черный Ворон» мой! Пока.

— Эта награда — глупая шутка! Они не могут быть серьезными!

— Никакая не шутка. Вскрытие — цветок, нет, огромная красная роза медицины. Легго нужно больше вскрытий, чтобы лучше выглядеть.

— Перед кем?

— Какая разница? С этой жуткой родинкой ему нужен любой отвлекающий маневр. Все, я пошел. Мы с этой женщиной вновь идем в эвкалиптовые бани. Пытаюсь вытащить брак из могилы. Чао.

И вот, номинант номер один на награду «Черного Ворона» устремился вниз по лестнице из Божьего Дома, с таким же блеском в глазах, как у Толстяка при виде еды и упоминании Изобретения, и который мы с Чаком видели у Ранта, когда он в подробностях рассказывал о Громовых Бедрах, и таким же блеском, как у Чака, уничтожавшего Эрни на баскетбольной площадке или видевшего Хэйзел, и таким же блеском, как у меня при мыслях о Молли.

Думая о Молли, я думал о ее наклонах и цветочных трусиках, и о слезах, которые она лила, думая, что умрет, показывая мне свою родинку. Когда я думал о Молли, что-то шевелилось в штанах и я чувствовал себя моложе, и мои глаза блестели, и я думал о том, как потерял девственность, об этом сладком и мучительном хаосе застежек, крючочков, молний и не вовремя вернувшихся родителях, диванах и задних сидениях автомобилей, и кинотеатрах, и всего другого, за исключением кроватей. Я думал о Молли, молодой веселой и невинной.

Молодой и невинной?! Как я мог знать об этом? По предыдущим встречам или, благодаря моему воображению? Чувствуя вину за постоянные попытки ее соблазнить, я непрерывно прилагал все усилия, чтобы ее соблазнить. Во время работы я постоянно к ней прикасался, клал руку на плечико или на бедро, она в ответ касалась грудью моей руки, оставляла расстегнутыми верхние пуговицы на блузке.

В дополнение к прямым наклонам в ее репертуаре оказалась штука, которую Толстяк называл «мгновенный стриптиз»: когда на мгновение, при закидывании ноги на ногу, открывался мистический и вожделенный треугольник светлых волос, прикрытых французским бельем. И, хотя с медицинской точки зрения я знал все об этих частях тела и часто осматривал их, пораженных болезнью, я все равно хотел их еще больше, так как у нее они были здоровыми прекрасными и воображаемыми, молодыми и свежими, светловолосыми, и мягкими, и влажными.

И вот, наконец, она предложила мне присоединиться к ней и нескольким медсестрам на вечеринке в баре, где играла рок-музыка и потрясала слуховые косточки только тех, вроде меня, кому за тридцать, а тем, кто был моложе тридцати хотелось больших басов, и она научила меня танцевать под что-то, что я никогда раньше не слышал, и мы отправились к ней в квартиру, где она жила с тощей медсестрой по имени Нэнси. Она спросила, видел ли я раньше ее квартиру, и я солгал, сказав, что нет. Она показывала квартиру, когда мы столкнулись с Нэнси, и Молли сказала, что просто проводит экскурсию, а Нэнси, вспомнив, что я уже был у них, сообщила ей об этом. Молли посмотрела на меня, я сглотнул и признался, что был здесь раньше, и она сказала: «Что ж, пойдем я покажу тебе свою спальню».

Восторг, восторг! Она показала мне спальню со своими девичьими салфеточками, плюшевыми игрушками и живым пушистым котом, свои костюмы со Дня Всех Святых и колокольчики с дальнего востока, и свой набор косметики с подсветкой, как у актеров, и свои чулочки, и лифчики, и подвязки, а потом, под давлением романтики, для которой я боялся оказаться слишком старым, мы свалились в постель, где я возился с крючочками и застежками, не обращая внимания на ее протесты, мои губы на ее длинных сосках, а моя рука на ее собственной пушистой штучке, и мы продолжали бороться, когда она оказалась сверху меня и после нескольких «НЕТ» она сказала «УПС», и я оказался в ней, и она раскрыла тайну, которая заключалась в том, что трахается она не как юная невинная малютка, а как византийская куртизанка, вся в золоте, масле и эфире.

— Теперь ты знаешь мою слабость, — сказала Молли на следующий день у поста медсестер, держа наконечник клизмы, как пистолет.

— Какую, — спросил я.

— Я очень ненасытная.

— И какая же это слабость?

— Такая.

— Нет, если ты можешь это контролировать.

— Как это, контролировать слабость?

— Ты же не думаешь, что у меня такая же слабость?

— Это другое, ты — мужчина.

— Ты тут не стала шовинисткой за мой счет?

— Нет.

— Тогда это — такая же слабость для меня, как и для тебя. Ты просто должна научиться контролю.

— Да, — сказала она таким образом, что было неясно, не значит ли это «нет». — Я постараюсь.

Лишь позже, когда стало понятно, что мы оба любим секс, и, даже, в каком-то смысле, друг друга, стоны и крики перекочевали из комнаты маленькой девочки в дежурку, если мне удавалось избавиться от Синяка, а потом в туалеты, на пару минут, сидя на унитазе, и даже, одной поздней ночью в отделении, в темном углу, стоя, скрытые койками гомеров, с оргазмом, соревнующимся с больничной охраной; только тогда Молли сказала, что ей плевать, есть ли у меня другая женщина, плевать на мои постоянные отношения, так как ей уже досталось и от серьезных отношений, и от монашек с их духовными истязаниями и что она за свободные отношения, что, конечно же, мне казалось прекрасным, даже слишком прекрасным, чтобы быть правдой, но иногда я задумывался, оставаясь с моей постоянной женщиной — Бэрри — не слышит ли кто-то другой эти стоны, и крики, и эту радугу оргазмов.

Вероятно, Бэрри подозревала, что что-то происходит. Она прокомментировала изменения в моем настроении, мою подозрительность, обвинения в том, что она спит с другими во время моих дежурств. Она должна была понять, что моя ревность вытекаeт из чувства вины, из чувства ярости и ревности, которые я испытывал, думая о тех, с кем они были, когда меня не было рядом.

Наши отношения напряглись, хотя вначале эмоциональное напряжение чувствовалось менее всего. Я жил, как во сне, трахаясь с двумя прекрасными женщинами, иногда в один день, наслаждаясь тем, что я мог определить какие мышцы болели от движений каждой из них. Проблемой стало прятать Молли от Бэрри. Когда она начала приходить ко мне, как я должен был скрывать следы? Ее волосы на подушке, выделения на простынях, заколку под зеркалом, сережку, забытую в ванной, запах ее духов на моей одежде. Я был в ужасе от каждого телефонного звонка. Но я все равно не мог сказать о ней Бэрри. Мне было слишком стыдно. Я мог бы потерять слишком многое.

С Бэрри мы думали о том, чтобы начать жить вместе, но, обнаружив, что дежурства превращают меня в злобного хищника, решили, что это не самая лучшая мысль. Еще мы решили не видеться на следующий день после дежурств, так как все, что мы делали, это ссорились. Поэтому оставалась лишь одна из трех ночей, когда мы могли бы видеться, ночь, когда я, предположительно, не был вымотан. С уменьшением числа наших встреч, с мыслями о Молли, от которых сводило мышцы живота и щекотало яички, с Бэрри — клиническим психологом, полностью отдающийся разуму, когда я думал только о теле, мы начали отдаляться друг от друга. Мне стало казаться, что ее кот меня ненавидит.

Мы очень старались получать удовольствие от осени. Мы ходили на футбольные матчи, но вместо радостного сопереживания, которое я испытывал во время футбольных матчей в колледже, я чувствовал холод и мрачность дней, наполнявших меня ужасом зимы. Измученные, в основном молчащие, царапающие кожу острыми краями нашей любви, мы плелись домой, и Бэрри, измученная простудой, сворачивалась в обнимку с котом в постели. Уютным пушистым комком они засыпали. Ее кот урчал, закрыв глаза. Она посапывала. Чувствуя себя влюбленным, желая защитить ее от простуды и моего мира боли и вины, я был исполнен радости. Но моя радость при мыслях о прошлом и возможном будущем уничтожалась тоской нашего настоящего. Каким же я был дерьмом.

Она проснулась. Мы начали разговаривать. Мы говорили о гомерах и о том, как меня раздражали Джо, и Рыба, и Легго, и о том, что она просто не понимает этого.

— Знаешь, в чем твоя беда? — спрашивала она.

— В чем?

— У тебя нет предмета для подражания.

— А как же Толстяк?

— Он — псих.

— Он не псих, — сказал я, начиная злиться. — К тому же, есть Чак, и Рант, и Хупер, и Глотай Мою Пыль. И Потс.

— Да, конечно, у тебя есть товарищи, и ты прав, война нужна лишь затем, чтобы дать мужикам возможность умереть со своими приятелями, но мне кажется, у тебя произошло полное зацикливание на интернатуре, а-ля Гофман.

— Что ты имеешь в виду? — со всем возможным спокойствием спросил я, подавляя свое раздражение ее снобистскими теориями моей боли.

Она повторила, но, заметив, что я не понимаю, сказала:

— Забудь.

— Забыть?!

— Потому что тебе плевать. Черт тебя дери, Рой, ты стал таким твердолобым. Ты не думаешь ни о чем, кроме своей интернатуры.

Заваленный ее словами, я чувствовал себя Ральфом Крамденом:

— Я не хочу думать, потому что, когда я думаю, я вспоминаю ужасные вещи, которые я делаю и мне хочется покончить с собой. Поняла?!

— Думаешь, честно рассказать о своих чувствах повредит тебе?

— Да.

— Это наваждение.

— Что?

— Наваждение. Тебе нужна профессиональная помощь. Психотерапия.

Мы ссорились. Наверное, она понимала, что мы ссоримся из-за мучительно умирающего доктора Сандерса, из-за иллюзий в письмах моего отца и из-за моих образов для подражания, но больше всего мы ссорились из-за вины, которую я испытывал из-за Молли в темном углу отделения, стоя, из-за той Молли, которая, как и я не задумывалась, так как если бы она задумалась обо всех этих клизмах и подмываниях, даже ее ненасытность не удержала бы ее от самоубийства. Наши ссоры были не безумными громкими ссорами, помогающими сохранить ростки любви, но усталыми холодными ссорами, когда ссорящиеся бояться сказать что-то еще, так как любое слово может убить.

С тоской я думал: «И это все? Четыре месяца интернатуры, и я превратился в животное с мозгами из войлока, не хотевшее, неспособное и не ставшее бы думать и разговаривать, и я обращался как животное с моей любовью, с моим другом, с моей Бэрри, превращая то, что у нас было в ОТНОШЕНИЯ НА КОСТЯХ, ОНК».

 

9

— Толстяк, — мой голос сорвался от изумления.

— В «Сегодня Днем»!» — заявил Рант.

— «Сегодня Днем!» — заорал я.

— Толстяк! — сказал Рант.

Мой разум отказывался это принять.

— Ты действительно его видел в «Сегодня Днем»?

— Нет, — сказал Рант, — но кое-кто видел его под псевдонимом Доктор Юнг, и Барбара Вэйтерс задавала ему вопросы о какой-то сумасшедшей штуке.

— Анальное Зеркало. Я знаю о нем все.

— Еще мне рассказали, что Барбара все время хихикала. Слушай, Рой, хочешь узнать, что она может сделать ртом?

— Барбара Вэйтерс?

— Да нет, Энджел. Она делает губами вот так и берет мой...

— Позже, — сказал я. — Сначала я должен найти Толстяка.

Я знал, что найду его за едой, так как было обеденное время, и, хотя, он был отослан в больницу «Святого Нигде», он с кем-то о чем-то договорился, так, как только он мог договориться с Грэйси-диетологом, и питаться в Божьем Доме бесплатно. С благоговением я сел рядом с этим Гаргантюа Медицинским.

— Какая отличная сплетня, — сказал Толстяк, захохотав. — Хотел бы я, чтобы это было правдой. Я иногда мечтаю об интервью с Кронкайтом в вечерних новостях СиБиЭс».

— Почему Кронкайт? — спросил я, не в состоянии отделаться от дикого образа, в котором патриарх телевидения, Уолтер Кронкайт обрушивал на миллионы американских телезрителей Анальное Зеркало Доктора Юнга вместо ожидаемой войны и мерзостей Никсона.

— По слухам, у него анальные трещины. Большинство болезней мира сосредоточены в анусе, и я продолжаю думать, что если я смогу граммотно к этому подойти, возможность увидеть отражение этих болезней, сделает меня богачом. только подумай: если бы Анальное Зеркало существовало и Никсон бы им пользовался, он мог бы ежедневно видеть отражение того, кем он на самом деле является. Это просто бизнес. Я должен разбогатеть, пока бесплатное здравоохранение меня не уничтожило. Это как то, что сказал Исаак Зингер.

— Писатель?

— Нет, Зингер — швейная машинка. Он сказал: «Мне плевать на изобретение, я хочу разбогатеть». Но послушай, Баш, эта идея с лаэтрилом прошлой ночью просто чума. Там много денег!

— Лаэтрил? Это афера! Бесполезное лекарство. Плацебо.

— И что плохого в плацебо? Ты что не знаешь об эффекте плацебо?

— Конечно, знаю.

— Ну вот. Плацебо облегчает боль при стенокардии. Если ты горишь от рака, плацебо неплохой вариант. Как боль при совокуплении.

— То есть? — спросил я, стараясь не улыбаться.

— Знаешь, как говорят: лучше болезненно совокупляться, чем совсем не совокупляться. Представь, мы могли бы получать лаэтрил из мексиканских абрикосовых косточек, обменивая Анальные Зеркала на абрикосы.

— Ты собираешься всучить Анальные Зеркала Доктора Юнга мексиканцам?

— Конечно, не Доктора Юнга. Анальные Зеркала Доктора Кортеса. В Мексике много диарреи. Ты знаешь, как мексиканец определяет, что голоден?

— Как?

— У него исчезает жжение в заднице. Но в Мексике надо быть осторожным. Могут засудить.

— За что?

— Потому что, несмотря на испанский перевод предупреждения, какой-нибудь идиот установит зеркало на улице солнечным днем, и знаешь, что произойдет?

— Нет.

— Линза отражает солнечный луч через два зеркала и БУМ, у тебя пожар в жопе, точно тебе говорю, Город Исков. Потребуют возвращения денег и все такое.

— А откуда возьмутся деньги на это все?

— Из лотереи и научного проекта.

— Что за лотерея и что за проект?

— В больнице Святого Нигде я думаю сделать то же самое, что они делают в Вегасе. Если твоя операция назначена на понедельник, а ты ложишься в пятницу, то бесплатно участвуешь в лотерее, приз в которой морской круиз. Таким образом, больница заполняет койки, а я получаю откат. Если в результате операции ты умираешь, круиз достается наследникам.

— А что насчет научного проекта?

— Я пожалуй не буду говорить. Это пойдет из твоих налогов и абсолютно незаконно.

— Рассказывай!

— В следующем месяце я буду работать в больнице Ассоциации ветеранов. Все знают, какое там мошенничество. Беспредел в стиле Уотергейта. Город Беспредела.

— Это все твои фантазии, правильно? — спросил я, думая о том, что сказала бы Бэрри. «Просто для тренировки твоего порочного разума, правда? Ты же не сделаешь ничего подобного?»

После паузы, заставившей меня поежиться, он сказал:

— Деньги совсем не дерьмо. Их нечего стыдиться. Эта великая страна наполненa долгой и славной историей коррупции, махинаций и использования системы. Просто подумай о том, что мы делаем с целыми континентами и менее развитыми странами, с населением которых мы обращаемся, как с крысами, оставь за скобками то, как мы обращаемся с индивидуализмом. Почему я должен задумываться? Задумывался ли антисемит Генри Форд? А Спиро Агню? А Джо Маккарти или Джо Димаджио? Ты знаешь, что великий Янки поет кофейную песню в телeке? А Мерлин Монро, сомневалась ли она, позволив потоку из любого вентиляционного отверстия в метро поднимать идиотское платье, завывая вокруг ее фригидной пизды? А Норман Майлер? А ЦРУ или долбанное ФБР? Ни хера, Баш, ни хера. Ты просто должен сделать это, забыв обо всем, и собрать бабки.

— За мошенничество?

— За воплощение Американской Мечты. В этом случае Американской Медицинской Мечты.

Рант с Чаком подсели к нам, и Рант, как мыльная опера, которую нельзя отключить, вывалил последние волнующие серии из похождений с Громовыми Бедрами: «Она была в обычном блядском настроении. Мы смотрели ТВ, она гладила внутреннюю поверхность моего бедра. Новости закончились, она полностью разделась и пошла в спальню. Ее не интересовали предварительные игры, и она сказала нечто, возбудившее меня со скоростью электрического разряда.

— И что она сказала, старик?

— Точно не знаю, но оно содержало слово «пизда». Она просто золотая жила. Я довольно долго ласкал ее, и это был момент, когда она должна была начать ласкать меня. Я лизал ее, губки красивые и тоненькие, а так как у меня была эта фантазия, что она залетела в школе и у нее есть ребенок, я хотел взглянуть поближе,чтобы найти шрам от эпизиотомии, но я оказался слишком близко и у меня заслезились глаза. Ха! Мы реально двигались к чему-то сумасшедшему в этой позиции, когда она сидела у меня на лице, так же, как делали девки моего соседа Нормана, и она нагнулась и ласкала мой член, и тут я сделал это. Я вроде толкнул ее и ее голова уткнулась мне в пах и, говорю вам, она...

Мы прекратили жевать.

— ОБЕЗУМЕЛА!

— ОБЕЗУМЕЛА? — переспросил Толстяк.

— Не то слово! — подтвердил Рант. — Ха! Это было зоологией. Мы развлекались по всей квартире. Она вертелась у меня на лице, а я чувствовал ее зубки на основании. Вау! Девушки, которые нравились моей мамочке, начинали вопить, если у меня вдруг появлялась выпуклость в штанах. И знаете, что она сказала, когда я был внутри нее?

Мы не знали, что такого могла бы сказать Энджел с рантовым пенисом внутри.

— Она сказала: «Ох, доктор Рантский, вы такой большой».» И Рант действительно стал казаться нам больше. «Сегодня она выдала мне зубную щетку и это стало третьей зубной щеткой в ее ванной».

Толстяк, который прекратил есть примерно в тот момент, когда Громовые Бедра взяла в рот у Ранта, спросил:

— Что это за фигня c вами здесь происходит, чуваки?

Мы рассказали ему. О Чаке и Хэйзел, обо мне и Молли и о том, как Рант с помощью Таула и Громовых Бедер, стал больше. Мы рассказали ему о Золотом Веке в отделении, где мы стали легендой из-за способности вести тяжелых пациентов и легендарными в своих связях, которые, спасибо Хэйзел, принесли всем чистые простыни и свободные от клопов дежурки, а, благодаря Молли, идеальную медсестринскую заботу. Мы рассказали ему, что мы были хороши, как октябрьские кленовые листья, которые были видны сквозь растущий скелет крыла Зока.

— Осталась лишь одна проблема. Размещение, — сказал я. — Мы все еще не можем избавиться от гомеров. Анна и Ина все еще с нами.

— Это не проблема, — заявил Толстяк. — Размещение проще хлеба. Кто отвечает за размещение?

— Социальные службы.

— Угу, Социабельные Письки. Третья зубная щетка подсказывает мне, что Энджел не прочь делиться, так почему должен ты? Вы должны натянуть Социабельных Писек. И запомни, хочешь трахнуть библиотекаршу, говори о Шекспире. Бывайте.

Конечно же, он был гением! В каждом отделении была Социабельная Писька, чьей обязанностью было размещение пациентов. Это было тяжелой работой. Несчастные гомеры никому не были нужны. Богадельни говорили, что гомер слишком здоров и они его не возьмут, а семьи говорили, что он слишком болен и должен идти в богадельню, а Частники говорили, что они слишком больны и им нужно лечение в Божьем Доме, а интерны говорили, что их уже достало лечить Леди Брокколи, и не могла бы Писька от них избавиться. Гомеры в этой дискуссии участия не принимали.

Социальные службы были ключом ко всему. Они состояли из двух типов женщин: первые, молодые и энергичные идеалистки, делавшие это из-за чувства вины перед оставленными родителями и старенькими бабушками и дедушками, все время ищущие Мистера Совершенство со стетоскопом в кармане штанов; вторые, постменопаузальные, разведенные, брошенные детьми вроде первых, не энергичные, но сочувствующие, циничные и мазохистичные, работающие, чтобы отдалить старость и все время в поиске второго или третьего Мистера Совершенство, у которого в штанах было бы хоть что-то.

Молодой Писькой была Розали Коэн, у которой было пиццеподобное лицо от тяжелого акне, которое ничем не возьмешь. У нее была привычка расстегивать блузку чуть не до пояса, чтобы отвлечь внимание от своего изъеденного лица. Старшую, главную Письку, звали Сельма, с кривым и длинным носом. Объятия и поцелуйчики с Сельмой были больше объятиями, так как при поцелуйчиках можно было остаться без глаза, но от шеи и вниз она была очень даже ничего. Борясь с самой жизнью, Сельма была сексуальной и щедрой, она страдала формой фрустрации, звучащей «я либеральнее, чем мои дети», синдром, который поразил Америку семидесятых и произвел на свет курящих дурь мамаш и дочек хнычущих: «Мама, передай косяк, пожалуйста». Я легко подцепил Сельму: «Я посетила презентацию, где вы говорили о проблемах, возникающих, если пациенты слишком долго находятся в Доме. Доктор Баш, я должна вам сказать, что вы объяснили ситуацию и доказали вашу точку зрения в совершенстве».

Чак переглянулся со мной, потом с Рантом, который подмигнул ему и мне, а я переглянулся с Чаком и стал смотреть на Сельму, которая продолжала: «Тридцать лет я пыталась облечь свой гнев в слова, а у вас это уже получилось. Я бы хотела, чтобы вы меня научили. И учтите, множество психотерапевтов этого города пробовали, но не смогли.

Призывно улыбаясь и с болью в сердце, я понял, что она выбрала меня.

Следующим утром Чак пришел на обход первым, опоздав лишь на полчаса. Я пришел еще через полчаса, а потом, через какое-то время, ввалился Рант. Отделавшись от разъяренной Джо, я рассказал Чаку и Ранту, как я отправился вчера к Сельме, где мы слушали тяжелый рок, и она рассказывала о своем одиночестве и неприкаянности, и после коктейля и косяка, она сказала, что хочет, чтобы я остался. Сжимаясь от мысли о том, как она напоминала мою маму, я думал об обязанностях перед своими друзьями и готовился к худшему, но когда она притушила свет и сняла лифчик, я был в шоке.

— Так хреново? Старик, мы никогда не пристроим этих гомеров.

— Совсем неплохо. Хорошо. Отлично! Ее грудь прекрасна, винтаж, как Ава Гарднер, сделанная в 1916 и все еще взрывоопасная.

— Как это ей удается?

— Я спросил то же самое. Примарин.

— Примарин?

— Примарин. Заменитель эстрогена. Женский половой гормон. Это как трахать молекулярно очищенную женщину. Сногсшибательно.

Рант, молчавший во время этого диалога, как только я закончил, разразился своей историей, которая заключалась в том, что он переспал с Розали Коэн, что заставила Чака скривиться и сказать:

— С этой страхотиной? Фу!

— Было здорррово, — сказал сияющий Рант с маниакальной улыбкой.

— Чувак трахнул Розали Коэн, — сказал я. — Чак, мы породили монстра!

— Старик, как оно было просыпаться со старушкой Рози?

— Ну, — сказал Рант. — Я и правда старался не смотреть на ее лицо.

После этого гомеры начали исчезать. Настоящий Золотой Век наступил. От Легго до Синяка, по всей иерархии, никто не мог понять, каким образом койки в богадельнях оказываются доступными только для гомеров из южного крыла шестого отделения и только для них. Гомеры, которые находились на пороге смерти, описывались нашими Социабельными Письками, как обладающие великолепным реабилитационным потенциалом и отправлялись на следующую же освободившуюся койку. Гомеры с недержанием, заливавшие все отделение дерьмом и мочой были представлены, как полностью контролирующие процесс дефекации и мочеиспускания, и вот, срущие на каталке, и срущие в лифте, и в коридоре, и во время поездки в завывающей скорой, гомеры попадали в богадельню по выбору семьи, где продолжали свой путь к бессмертию; богадельни, как Новая Масада, их тела расставлены по этажам по степени инвалидности, те, кто казался ближе к смерти ставились выше, как будто ближе к раю. Анна и Ина провели в больнице четыре месяца, и было грустно с ними расставаться, но, если они и отреагировали на наши прощания, то выразили это лишь с помощью РРРУУУДДДЛЛЛ и УХАДИ. Пыхтя и воняя, Леди Брокколи тоже отчалила, и Исход продолжился.

Гомеры уходили и отделение наполнилось еще более тяжелыми, иногда кто-то из неизлечимых молодых бывал спасен. Как-то в последней биопсии костного мозга портного Сола, как цветки лотоса посреди выжженной Хиросимы, появились здоровые лимфоциты.

— Что это? — удивился я, уставившись в микроскоп на эти цветы, которые значили, что, возможно, Сол будет жить. — Ремиссия! Посмотри!

— Черт! Это что-то, — сказал Чак, заглядывая в микроскоп.

— Ррррррррррррммммммм Ррррррррррмммммммм, не охуенно ли это?

— Это прекрасно! — сказал я, соображая, что подавлял все мысли о выздоровлении Сола, учитывая его шансы. Задыхаясь, я вбежал в его палату и закричал: — Сол, у тебя ремиссия!

— Хреново, — вздохнул он. — Сначала лейкимия, теперь ремиссия. Ой.

— Нет! Ремиссия означает излечение. Чудо! Ты не умрешь!

— Нет? Ты хочешь сказать, я не умру?

— Нет, теперь нет!

Маленький, весь в синяках, он выпрямился и замер. Он посмотрел мне в глаза, а потом упал на кровать:

— Я не умру? То есть не сейчас?

— Да Сол, ты будешь жить.

— Ох... Ох, спасибо, Боже, спасибо... — и он схватил меня за руку, положил голову мне на плечо, он задрожал, и через все эти годы и века оставленной надежды, он зарыдал, как маленький ребенок. — И что? Еще немного этой моей жены, а? Это хорошо, очень хорошо. Спасибо Господу и вам, доктор Баш, до сих пор мне не слишком от Него перепадало, но это... Это жизнь... Это новое рождение...

Мы были счастливы. Целый мир казался излечимым, веселым и сексуальным, и мы были на вершине его, мы были хороши и все бюсты, и соски, и бедра, и чулочки, и трусики Божьего Дома были с нами. Это было так же хорошо, как утренний шум грузовиков на булыжной мостовой в Бронксе, в домике моей тетушки Лили, где я проводил лето в детстве, когда все было легким и всегда веселым.

Но не было никакой легкости и никакого веселья. Наш подонок президент и его не менее коррумпированный ВП ушли в отставку и честняга Джерри Форд начал с того, что залез в это осиное гнездо с головой. В воскресенье после Резни Субботнего Дня, учиненной Никсоном в попытке избавиться от людей, которые хотели избавиться от него, я проснулся прекрасным осенним утром, наполненным листьями всех окрасок, и был счастлив, что живу, пока не вступил во владения живых мертвецов Божьего Дома на следующие тридцать шесть часов. Воскресные дежурства в Доме вызывали у меня чувство наказанного ребенка, которого не выпускают на улицу, но разрешают смотреть из окна. Джо, которая проводила время снаружи, постоянно стремясь внутрь, не в силах доверить отделение сексопатам и маньякам вроде нас. Даже будучи выходной в воскресенье она приходила «помочь».

Она пригласила меня на ужин на той неделе. Ее квартира была обезличена, как комната в мотеле. Стерео система так и стояла в коробках. Не было растений. Ей пришлось очистить обеденный стол от журналов и учебников. Бoрясь с напряжением ужина, мы пытались разговаривать. Я был подавлен ее одиночеством. Она говорила о трудностях женщин в медицине, о том, как трудно встретить мужчин не из системы. Что я мог ей ответиьть? Она пыталась понять нас, возможно, даже подружиться. Ей не нравилась атмосфера в отделении. Выбрав меня, как старшего и возможного лидера, она спросила, что мешает нашей работе.

— Ты должна нам доверять, — сказал я. — Немного расслабиться. Не делать всего для каждого пациента — не преступление. Согласись?

— Согласна, — ответила она, явно нервничая. — Я знаю это, но для меня почти немыслимо это принять.

— Попробуй!

— Что я должна делать?

— Ну для начала попробуй не являться в воскресенье, когда я дежурю.

— Да, я постараюсь. Спасибо тебе, Рой! Спасибо большое.

В это воскресенье она явилась в Божий Дом даже раньше меня. Сдерживаясь, я спросил:

— Зачем ты пришла?

— Я пыталась сдержаться, Рой, поверь мне, пыталась. Но я сейчас готовлюсь к выпускным экзаменам, и я не могла больше учиться. И, потом, тебе может понадобиться помощь.

Я понял, что у меня нет выхода. Я был в ярости, но не мог сказать ей об этом, опасаясь, что мои слова отправят ее вниз с моста. Хотя терны мучали ее своим сексуальным беспределом, каждый намек на который глубоко ранил, единственным счастьем для нее было присутствие внутри медицинской иерархии, внутри Дома, где она могла угробить себя чрезмерным вовлечением в работу.

Новое поступление поставило меня в тупик. Пациенту, Генри, было двадцать три года, у него не работали почки и его перевели из Больницы Святого Нигде, где его и его начальную почечную недостаточность долечили до состояния повсеместно инфицированного уремичного организма, чудом остающегося в живых. Генри, к тому же, был умственно отсталым. Чтобы спасти Генри, надо было расшифровать записи, посланные из Больницы Святого Нигде. Они были не очень хорошо отпечатаны, страницы не были пронумерованы, и написаны врачом-иностранцем, так что я был не в состоянии прочитать ни слова. Синяк попытался помочь, читая выдержки из записей вслух. Я сказал ему, что это неподходящий случай для студента и отправил его восвояси. Уходя, он спросил:

— Что с ним?

— Микродекия.

— Что это такое?

— Почитай.

Он свалил, а я вновь попытался сосредоточиться, но не смог. Я смотрел на осень через окно.

Молодая пара развлекалась, кидаясь друг в друга листвой, их шерстяные свитера были покрыты приставшими листьями. Я чуть не заплакал. Я задыхался от того, чего я был лишен, вторая чашка кофе в постели с женщиной и воскресной «Таймс», боль в легких при пробежке на морозном воздухе. Джо явилась и потребовала рассказать про пациента. Я взорвался. Я орал на нее, что если она не уйдет, то уйду я. Я выкрикивал разные мерзости о ней, о ее эмоциональной инвалидности. Я возвышался над ней и орал, чувствуя что покраснел и что слезы катятся по лицу. Но я не успокоился, пока не не выгнал эту жертву успеха из отделения, к лифту и вон из Божьего Дома.

Я вернулся к своим записям об Умнике Генри. Я сидел над ними и плакал. Это была разрядка, я стучал кулаками по столу снова и снова, избивая весь мир. Я не мог больше продолжать. Я вспомнил о том, что придумал ребенком, играя в Супермена: «Если я буду прилагать максимум усилий, я не смогу ошибиться». И я продолжал. Я еще раз осмотрел Умника Генри, серого цвета парня с умственно отсталым взглядом, голосом через слово меняющим диапазон от баса до фальцетa, прической с пробором посередине. Я спросил о его самочувствии, и он ответил: «Док, если я завтра умру, я буду самым счастливым из живущих».

Каким-то образом это заставило меня очнуться, и я принялся за работу. В этот ужасный день мне также помогал Синяк, который собственоручно устроил хаос в отделении Джо. Он начал работать над вторым поступлением, молодой женщиной в черном нижнем белье, у которой был язвенный колит. И, хотя Синяк очень радовался при виде крови и слизи, обнаруженных при исследовании прямой кишки, и был готов сделать сигмоидоскопию прямо сейчас, а потом лететь в библиотеку и «читать до утра о кале», его весьма смутила эротическая часть осмотра. К сожалению, пациентка приняла Синяка благосклонно и показала, что возбуждена осмотром. Когда Синяк это заметил, он запаниковал, выбежал и прибежал ко мне весь дрожа.

— Я никогда не видел обнаженной женщины, тем более молодой. Нас этому не учили. Боже, мне так стыдно!

— Стыдно? Что ты с ней сделал, черт возьми?!

— Ничего. Мне стыдно за неподобающие профессионалу мысли.

Он настолько расстроился, что отказался работать с этой пациенткой до тех пор, пока не обсудит ситуацию со своим психоаналитиком, так что я отправил его к миссис Баилс, женщине с фальшивой болезнью сердца, которой он недавно поставил синяк. В час ночи он вернулся и сказал:

— Ну, что ж, я только что закончил гипнотизировать миссис Баилс.

— Сделал что, с кем?! — спросил я нервно.

— Миссис Баилс. Я ее загипнотизировал, пытаясь избавить от болей в сердце.

— Без дураков?! А доктор Крейнберг знает об этом?

— Нет. Я ему не сказал.

— Эй, я уверен, что он будет в восторге. Почему бы тебе ему не позвонить?

— Сейчас?! В час ночи?

— И что? Ему нравится слышать о динамике пациентов.

Синяк позвонил Малышу Отто Крейнбергу.

— Доктор Крейнберг? Это доктор Леви... Брюс Леви... Да, вы правы, я еще не совсем доктор, я студент ЛМИ, но... да... я взял за правило звать себя доктор Леви... Да, я хотел сказать, что закончил гипнотизировать миссис Баилс от ее стено... гипнотизировать... гипн... да, как фокусники, и она... для ее нервов... да?... конечно... э-э-э-э... это общепринятый... Да, простите, да, я сейчас же выведу ее из транса. Спасибо, сэр. До свидания.

Синяк совсем расклеился. Я спросил, не мог бы он мне помочь.

— Да?! — спросил он, надеясь реабилитироваться.

— Я был слишком занят весь день и не сходил в туалет. Можешь сделать это за меня, по-большому. По-маленькому я уже сходил.

— Вы не можете так со мной обращаться. И еще, я проверил «микродекия» и такой штуки не существует.

— Микродекия?! Конечно, существует. Означает «играть неполной колодой». Спокойной ночи.

Я пошел спать. Молли была ночной медсестрой и мы пытались оказаться в постели вместе, но все наши попытки заканчивались провалом, вначале из-за Синяка, а потом из-за гомеров. Но теперь Синяк был в библиотеке, и я ПОДЛАТАЛ гомеров, так что я сидел голым на нижней полке в дежурке и ожидал свою медсестру. Хэйзел постелила свежее постельное белье, а рядом с подушкой лежала куколка, сделанная из лейкопластыря и назогастральной трубки, к которой была приколота записка: «Рой — шалун и Молли — егоза, присоединюсь я к вам, мои игрушки, если вы не против групповушки. Позвоните мне». Наконец-то!

В радостном ожидании, я пялился в окно на общагу школы медсестер. В одной из комнат раздевалась женщина. Она сняла форму, а потом потянулась — это прекрасное движение — чтобы расстегнуть лифчик. Я увидел ее грудь, как раз, когда Молли вошла в дежурку. Ладно. Я был, как бомба с часовым механизмом. Молли села рядом со мной, и я показал ей на что я пялился. Я расстегнул ее форму и снял лифчик, и ласкал ее девичью грудь с длинными сосками. С нее слетала одежда, форма, чулки, лифчик, бикини, и сама она слетела с катушек. Я подумал об идее совершенства, когда он и его любовница кончают одновременно со звоном будильника, и, как раз, когда мы были готовы засунуть мою твердую штуку в ее полую штуку, она остановилась и, постанывая от удовольствия, спросила:

— Я тебе показывала, как монахини нас учили в школе обращаться с пациентом с эрекцией?

— Не-а.

— Они учили шлепнуть по нему, и тогда он опустится.

— Ты хочешь сделать это сейчас?»

— Нет, я хочу, чтобы он поднялся и меня трахнул.

И мы делали это, быстрее и быстрее, жестче и жестче, и, когда мы уже были готовы кончить, неимоверный БАБАХ раздался в отделении, и мой педжер завелся, требуя меня, но моя женщина завелась сильнее и хотела меня больше, приговаривая: «Иисусе, Боже всемогущий, подожди, продолжай, оооооо, аааааа!»

БАБАХ раздался из-за того, что Синяк, пытаясь реабилитироваться за все глупости этого дежурства, решил помочь мне СПИХНУТЬ миссис Баилс, используя электрокойку для гомеров. Миссис Баилс, пациентка Малыша Отто Крейнберга, которой он поставил синяк, а потом загипнотизировал. Он выбрал «ортопедическую высоту» и по неестественно вывернутому бедру миссис Баилс было понятно, что у нее межвертельный перелом.

— Я сделал это для вас, доктор Баш, — гордо улыбаясь, сказал Синяк. — Я уже позвонил ортопедам.

— Синяк, мне очень неловко говорить тебе об этом, и я правда ценю то, что ты сделал, но электрокойка для гомеров была шуткой.

— Чем?

— Шуткой! Толстяк шутил!

— Боже! Боже. Я совершил страшную ошибку! Я должен позвонить доктору Крейнбергу немедленно.

— Синяк.

— Да?

— Позвони сначала своему психоаналитику».

***

Многие неизлечимые молодые умерли. Джимми, лежавший в БИТе рядом с «ДЛЯ ЕЗДЫ НА ХАРЛЕЕ ТРЕБУЮТСЯ РЕАЛЬНЫЕ ЯЙЦА!», после лечения классическим крысиным ядом, уничтожившим его костный мозг, облысевший, в язвах и кровотечениях, и инфекциях, умер. Умник Генри, у которого тоже нашли рак, воплотил свое желание «стать самым счастливым из живущих» и умер на следующий день. И многие другие неизлечимые молодые умерли. Я спросил у Чака: «Какого черта лишь люди нашего возраста умирают?», он ответил: «Не знаю, старик, но, ты не находишь, что нас ждет великое будущее?» Все знали, что вскоре умрет Желтый Человек, и все это время будет умирать доктор Сандерс.

Доктор Сандерс умирал медленно и мучительно. Облысевший, с непрекращающимися инфекциями, тихий и истощенный, он приводил в порядок свои дела. Мы сдружились. Он умирал с таким достоинством, как будто смерть была нормой его жизни. Я стал избегать его палату.

— Я все понимаю, — говорил он. — Самое тяжелое в нашей специальности — быть доктором для умирающих.

Разговаривая с ним о медицине, я с горечью поведал ему о своем растущем цинизме и о том, что я делаю, работая в южном крыле отделения шесть. Он ответил:

— Я согласен, мы не работаем ради излечения кого бы то ни было. Я тоже никогда в это не верил. Я прошел через такой же цинизм; столько обучения и такая беспомощность! И все же, несмотря на все сомнения, мы кое-что можем. Не излечить, нет. Но мы можем сострадать, любить, и это тоже помогает. И лучшее, что мы можем сделать, это быть с пациентом, сопереживать, так, как ты делаешь это для меня.

Я старался быть с ним. Я смотрел, как Молли подстригала ему ногти на руках и ногах, чтобы предотвратить царапины, которые кровоточили, а затем инфицировались. Я наблюдал за организацией стерильности в его палате. Я наблюдал, как Джо обращалась с ним, как с «интересным случаем», и я наблюдал, как онколог, полный объективизма, говорит с ним о неминуемой смерти, и все это время, я надеялся, несмотря на тщетность этих надежд, что ему дадут умереть с достоинством.

Его смерть была кошмаром. Мне позвонили среди ночи, я прибежал и увидел его, истекающим кровью, несмотря на переливание огромного количества тромбоцитов, взамен уничтоженных химиотерапией. Едва в сознании, давление почти нулевое, полоски крови, стекающей из обеих ноздрей и из уголков рта, и я знал, что, хотя этого пока и не видно, кровь вытекает из каждого капилляра его внутренних органов. Его сознания хватало только на то, чтобы просить: «Помогите, помогите мне».

Я знал, что ничем не могу ему помочь, что единственное, что я мог для него сделать, как врач — быть с ним. Я сел рядом с ним, вытер мокрой губкой кровь с его лица, посмотрел в его уже невидящие глаза и сказал:

— Я здесь, — и я надеялся, что он знал, кто это был.

«Помогите, помогите».

Кровь продолжала течь, и я вытирал ее и говорил: «Я здесь», — и плакал тихонько, стараясь не напугать его.

— Привет, Рой, дружок, как дела?

Говард стоял у входа в палату со своей мудацкой ухмылкой и своим дымком из трубки. Я зашипел на него: «Убирайся отсюда!» Усевшись в другом конце палаты, он затянулся, выпустил дым и сказал:

— Хреновато выглядит перспектива доктора Сандерса, хреновато.

— Уебывай отсюда! Сейчас же!

— Ты же не против, если я останусь. Продолжение лечения, знаешь? Очень тяжело в приемнике, когда не знаешь, что стало с пациентами, которых ты осмотрел.

— Уйди отсюда, Говард, пожалуйста!

«Помогите».

Кровь вытекала. Простыни уже были все мокрые. Его глаза закатывались.

— Я здесь, — я обнял его.

— Ты отправишь его на вскрытие?

Я хотел встать и убить его, но я не мог оставить доктора Сандерса. Я умолял Говарда уйти, а он улыбался и говорил о том, как тяжело терять тех, кого лечил, и курил свою трубку, и не уходил.

«Помогите».

Я пытался избавиться от Говарда, я был весь в крови доктора Сандерса, и я думал, что бы сделать, чтобы доктор Сандерс умер скорее, не так страдая и с достоинством.

«Помоги мне Боже, это ужа...»

Я пытался отвлечься и думать о чем-то хорошем. Женщина на лодке в Оксфорде, читающая, опустив руку в покрытый листьями пруд, но все о чем я мог думать, заголовки газет, шестнадцатилетняя девочка, сбежавшая из дома посмотреть мир, которую нашли на пляже во Флориде обнаженной и засунутой в огромный чемодан, и избитый ребенок, которого принесли в зал суда в колыбельке, свернутого эмбрионом, который «никогда не поправится», и хирург, дававший показания, что когда он первый раз увидел ребенка, он не мог понять, что это перед ним, так как это было просто кусками плоти, грязной и гниющей, и на спине истязаемого младенца было выжжено: Я ПЛАКАЛ.

Когда я вновь взглянул на него, он уже умер. Процентов восемьдесят его крови покрывали меня и постельное белье.

Я держал его голову у себя на коленях, пока его пораженная кровь вытекала, отказываясь свертываться, из его сердца и мозга, кишечника и кожи, и всех частей тела, откуда она не должна была вытекать, включая его воспаленный анус. Я обнимал его, пока кровь не прекратила течь. Я положил его обратно, накрыл окровавленными простынями и всхлипнул. Это был первый умерший любимый мной пациент. Я пошел к посту медсестер. Я сел и почему-то вспомнил о шизофреничке, одной из «Девушек Зигфилда», которая была в лечебнице со дня распада труппы и каждый день, выходя на улицу, ходила идеальным балетным приставным шагом, совершенство которого заставилo бы трепетать любого мастера, ШАГ ШАГ ШАГ, идущая в никуда, пустая внутри.

— Доктор Сандерс умер, — сказал я, увидев Джо на следующий день.

— Ужасно. Ты получил разрешение на вскрытие?

Я представил, как я хватаю маленькое совершенство за тонкие плечи и трясу, пока ее мозг не расплющится о кости черепа, и она не забьется в судорогах. Я представлял, как ударю ее коленом в живот, пока ее яичники не превратятся в кашу, а потом выкину из окна шестого этажа, чтобы она превратилась в разбросанные по асфальту части тела, которые соберут и превратят в пакет с человеческим мессивом, которое отпрепарируют Гипер-Хупер и его израильтянка из патологии. Но Джо была в своем роде несчастной, и, сквозь зубы, я проговорил:

— Нет.

— Почему нет?

— Я не хотел.

— Это не причина.

— Я не хотел, чтобы его тело разрезали на куски в морге.

— Я не понимаю, что ты несешь.

— Я слишком был к нему привязан, чтобы допустить это.

— Этот разговор недопустим в современной медицине.

— Тогда не слушай, — сказал я, начиная терять контроль.

— Вскрытие крайне важно, — сказала Джо. — Это главное в науке врачевания. Я сама позвоню его семье.

— Не смей! — закричал я. — Я тебя прибью.

— Как ты думаешь мы достигли таких великолепных результатов в излечении тех, кто нам верит?

— Это все ерунда. Никого мы не излечиваем.

— Ты сбрендил?! Это отделение, мое отделение ставится в пример всему Божьему Дому, как наиболее эффективное и наиболее успешное. Мы лучше всех в ведении тяжелых пациентов и размещении остальных. Мое отделение легендарно. Черт тебя подери, — закончила Джо, сжав челюсти. — Мне нужно это вскрытие.

— Джо, иди на хуй.

— Мне придется сообщить об этом Рыбе и Легго. Я не дам сентиментам нарушить работу отделения. Мое отделение — легенда.

— Ты хочешь знать, почему? Хочешь об этом услышать?

— Конечно, хочу, хотя, я и так знаю!

И я рассказал. Я рассказал, как мы с Чаком, после проверки на Анне О. стали фанатиками бездействия и лгали Джо, фальсифицировав результаты всех исследований и ЛАТАЯ истории болезни. Я рассказал, как с незначительными изменениями, мы проделали то же самое с умирающими, давая им возможность умирать без боли, сумасшествия и страданий, предоставляемых им современной медициной. И, напоследок, я рассказал ей о размещении.

— Размещение происходило потому, что Социальные службы любят меня и восхищаются моей работой, — нервно сказала Джо.

— Джо, тебя все ненавидят и единственная причина, по которой мы сплавили наших гомеров, в том, что Рант и я трахаем Розали Коэн и Сельму соответственно. Не говоря уже о чистом белье.

— А с этим-то что?

— Чак трахает Хэйзел из постелеуборщиков.

— Я тебе не верю. Никто не сделал бы такого со мной!

— Любой бы сделал, если бы мог, но у нас, твоих тернов, идеальная ситуация.

— Ты думаешь, что ты выше остальных? Лучше остальных? Ты считаешь, что вскрытия не для тебя? Ты боишься грязной стороны медицины?

— Нет, мэм, — сказал я.

— Значит ты не боишься грязной стороны медицины, — проговорил Легго, стараясь не смотреть мне в глаза.

— Нет, сэр. Насколько я знаю, нет.

Закутанный в свой халат, со стетоскопом, как обычно исчезающим Бог знает где, он смотрел в окно, вертя в руках распечатку моего резюме. Он казался одиноким. Наверное, так выглядел Никсон. Я стоял в его кабинете. Дипломы были развешаны по всем стенам. Я был загипнотизирован моделью мочеполовой системы, наполненной разноцветной жидкостью, текущей, благодаря электромотору, пузырящейся красной мочой. Я думал только о несчастном докторе Сандерсе, из которого выжали всю кровь и который лежал в морге, пустой и мертвый.

— Знаешь, — сказал Легго, показывая мне резюме, — ты очень хорошо тут выглядишь. Когда я подтвердил, что принимаю тебя в интернатуру, я был счастлив. Я думал о тебе, как о лидере среди интернов и резидентов, и даже, возможно, как о шеф-резиденте.

— Да, сэр, я понимаю.

— Ты никогда не служил в армии?

— Нет, сэр.

— Я догадался, потому что ты обращаешься ко мне «сэр». Это военное обращение. Ты не знал?

— Не понимаю.

— Люди, служившие в армии, никогда не обратятся ко мне «сэр».

— Почему нет?

— Я не знаю. А ты?

— Я тоже нет, но вам это обрашение подходит.

— Очень странно. Я бы ожидал обратного, не так ли?

— Почему?

— Я не знаю. А ты?

— Нет. Это очень странно. Сэр.

— Да. Это очень странно...

Он опять отвернулся к окну, а я задумался о нем: его жизнь началась с обета не быть таким же бесчувственным, как его собственный отец, но вот, как и Джо, Легго стал жертвой собственного успеха, пролизал путь наверх и стал холодным настолько, что его сын вынужден ходить к психиатру и в тоске мечтать заменить своего ледяного отца его теплым отцом, своим дедушкой. Легго истратил жизнь в надежде на этот электрифицированный момент прогибания гнусной болезни перед гением медицины. Он жил ради этого электричества и этих апплодисментов, которых он так и не получил от отца. Он превратился в своеобразный Генератор Ван Дер Графа Божьего Дома, думая, что именно таким его любят интерны.

— Ты знаешь, Рой, в городской больнице интерны любили меня. И во всех прежних, ты понимаешь, во всех прежних больницах, меня любили. У нас были общие радости, но здесь, в Доме...

— Сэр?

— Ты знаешь, почему они меня не любят?

— Возможно, дело в вашем отношении к терапии, особенно в отношении гомеров.

— К чему?

— Хронически больным, слабоумным инвалидам, очень старым пациентам из богаделен. Ваш подход, сдается мне, «чем больше делаешь, тем лучше им становится».

— Именно. Они больны и, видит Бог, мы их будем лечить. Агрессивно, объективно и никогда не сдаваясь.

— Именно. А меня научили, что ничего не делать для них — делать все. Чем больше делаешь, тем хуже они становятся.

— Что?! Кто тебя этому научил?

— Толстяк.

При упоминании этого имени, его брови насупились. Он сказал: «Но, конечно же, ты ему не поверил. Не так ли?»

— Hу, сначала мне и правда показалось, что это безумие, но потом я попробовал и, к моему удивлению, это сработало. А когда я попробовал лечить так, как вы, как Джо, у них начались немыслимые осложнения. Я все еще не уверен, но, кажется, в чем-то Толстяк прав. Он совсем не дурак, сэр.

— Я не понимаю. Толстяк научил тебя тому, что не предоставлять лечение — самое важное твое дело?

— Толстяк сказал, что в этом и заключается предоставление лечения.

— Что?! Ничего не делать?

— Это уже что-то.

— Южное крыло шестого отделения — лучшее в больнице, и ты пытаешься мне сказать, что это — благодаря бездействию?

— Это и есть действие. Мы бездействуем насколько возможно, чтобы не попасться Джо.

— А размещение?

— Это уже другая история.

— Что ж, хватит историй на сегодня, — сказал Легго, потрясенный проклятием Толстяка, от которого он вроде бы избавился, сослав того в Больницу Святого Нигде. — То есть, вот откуда это безделье, о котором говорит Джо. Все эти: «НЕ ИЗМЕРЯЙ ТЕМПЕРАТУРУ И НЕ ОБНАРУЖИШЬ ЕЕ ПОВЫШЕНИЯ». Это ваш путь? Делать все, чтобы не делать ничего, так?

— Да. Святое «не навреди» с поправками.

— Не навр... Но зачем тогда доктора вообще что-то делают?

— Толстяк говорит, что для получения осложнений.

— И зачем им получать осложнения?

— Чтобы заработать денег.

Слово «деньги» как будто вывело Легго из транса и каким-то образом переключило его мысли на что-то еще. Он сказал:

— Вот еще кое-что: доктор Отто Крейнберг жалуется, что ты издеваешься над его пациентами. Ставишь им синяки, гипнотизируешь, поднимаешь их койки на опасную высоту. Он серьезный парень, наш Малыш Отто, рассматривался на Нобеля когда-то. Так что ты об этом скажешь?

— О, это был не я, это был Брюс Леви.

— Но он твой студент.

— И?

— И, черт тебя дери, ты отвечаешь за него, так же как Джо отвечает за тебя, а доктор Фишберг за нее. А я отвечаю за всех вас. Леви — твоя ответственность. Разберись с ним. Понял?

Я подумал, что лучше не спрашивать у Легго, чья ответственность он сам. Я сказал:

— Я пытался говорить с ним, сэр, но это не помогло. Леви сказал, что он не хочет, чтобы я отвечал за его действия и он будет нести ответственность за них сам.

— Что?! Это полностью противоречит тому, что я сказал!

— Я знаю, сэр, но он ходит к психоаналитику и это то, что ему там говорят, а он говорит мне, — я задумался о том, что когда мы избавимся от Никсона и Агню, кто возьмет на себя ответственность за дорогое кабаре под названием Америка.

— И, значит, ты веришь всему, что говорит Толстяк.

— Не могу сказать, сэр. Я проработал интерном всего четыре месяца.

— Хорошо. Ведь если все будут думать также, терапевтов попросту не останется.

— Именно, сэр. Они будут не нужны. Толстяк говорит, что именно поэтому терепевты делают столько всего. Чтобы сохранять спрос. Иначе мы бы все стали хирургами и подиатрами. Или адвокатами.

— Чепуха. Если прав он, зачем бы нужны были люди вроде меня или других шефов? А?

— Ну, — сказал я, вспоминая истекающего кровью у меня на руках доктора Сандерса, — что нам еще остается. Мы не можем просто уйти.

— Именно, мой мальчик, именно. Мы излечиваем, ты слышишь? Излечиваем!

— За четыре месяца я не смог никого излечить. И я не знаю никого, кто бы смог. Лучшее достижение — одна ремиссия.

Повисла неприятная тишина. Легго отвернулся от окна, выдохнул, избавляясь от мыслей о Толстяке, и, довольный, как будто что-то смог доказать, посмотрел на меня:

— Доктор Сандерс умер и ты не получил разрешение на вскрытие. Почему? Он просил тебя об этом перед смертью? Даже врачи иногда бывают суеверными.

— Нет, он сказал, что я могу отправить его на вскрытие, если захочу.

— Так почему ты этого не сделал?

— Я не хотел, чтобы его тело разделывали на куски.

— Я не понимаю!

— Я слишком его любил и не хотел, чтобы его препарировали.

— А. Ты не думаешь, что я его тоже любил? Ты знаешь, что мы с Уолтером Сандерсом были приятелями. Мы были вместе интернами. Эти дни! Эти волнение и радость, проходящие через тебя! Отличный мужик. Но, тем не менее, — закончил Легго с отцовским покровительством, — как ты думаешь, сделал бы я вскрытие?

— Да, сэр, думаю, что да. Я думаю, что вы добились бы вскрытия.

— Ты прав, черт возьми. Абсолютно прав.

— Могу я кое-что добавить, сэр?

— Выкладывай.

— Уверены, что сможете это принять?

— Я бы не был там, где я сейчас, если бы не мог чего-то принять. Выкладывай.

— Именно за это интерны вас не любят».

Мы их любили, а так как я покидал южное крыло шестого отделения через неделю, чтобы начать свою работу в приемном отделении, мы решили, учитывая третью зубную щетку, единственное, что мы должны сделать — показать им нашу любовь и не где-нибудь, а в сволочном Доме. И вот мы с Чаком и нашим четырехмерным сексуальным другом Рантом, который к этому времени преследовал любую юбку, даже едва половозрелую девочку из физ. терапии, у которой было кругленькое лицо восьмилетки и пухленькое тело пятнадцатилетки, к которой он домогался, назначая физ. терапию по шесть раз на дню для своих гомеров, пытаясь ее облапать среди протезов и тренажеров, пока она пыталась учить гомеров ходить, придумывали, как показать Энджел, и Молли, и Хэйзел, и может даже еще одной большой женщине, Сельме, нашу любовь и то, как мы ценим их помощь в превращении нас в лучшую команду тернов в Доме.

Это было безумно и незаконно. В дежурке отделения, где мы не должны были находиться, я и Рант ждали остальных. Уже нетрезвый от бурбона и пива, одетый в робу Дома и парик, изображая гомера, я лежал на нижней полке, а Рант болтал о половой зрелости и подключал меня к монитору. Монитор включился, издал ПИК и зеленая линия добавила красок к освещенной красной лампой дежурке, а я подумал, что если мы добавим желтого, то Чак почувствует себя дома в Мемфисе, на перекрестке. Когда я рассказал Бэрри, что доктор Сандерс умер, она спросила: «Как ты думаешь, где он?» — и все, что я мог ответить было: «Он внутри нас всех», — и я думал о том, как его жизнь переплелась с моей, умирающей осенней бабочкой, замерзающей, умоляющей притормозить наступление зимы. Что там было в последнем письме отца?

«...Наступает зима и ты без сомнения привыкаешь к стрессу и долгим часам работы. У тебя есть прекрасная возможность изучить медицину и начать работать с людьми...»

Раздался стук в дверь, а потом еще два, что было нашим условным сигналом. И вот, в форме медсестер перед нами предстали Энджел и Молли. Я смотрел, как Громовые Бедра обняла и поцеловала Ранта. Он, казалось, засмущался. Она сказала:

— Привет, — жест в сторону Ранта. — Рант. Как там у тебя дела?

— Привет Энджи, — сказал Рант напряженно.

Энджи взяла его руку и засунула себе под юбку, заставив обнять ее мощную задницу. Рант посмотрел на Молли, прикидывая, как она отнесется к такой открытости. Молли обняла его сзади и начала целовать его шею и водить руками по его груди и животу, от грудинно-ключичного соединения до паха. Фальцетом гомера я закричал ПАМАГИ СИСТРА ПАМАГИ СИСТРА ПАМАГИ СИСТРА, и они перешли на меня. Они откинули занавески, закрывающие нижнюю полку и склонились надо мной. Их блузки были расстегнуты, и я мог лицезреть две пары потрясающих эластичных бюстов, прикрытых морем кружев. Ох, приникнуть к ним, положить туда мою заполненную горем и яростью голову, лизать их! Сосать! Один, два, три, четыре соска! Когда я попытался сделать это, они оттолкнули меня, а так как я был гомер, а ГОМЕРЫ СТРЕМЯТСЯ ВНИЗ, они решили, что меня надо связать и с энтузиазмом этим занялись.

«...Ты будешь возвращаться к этому времени тяжелой работы, и приобретенный опыт останется с тобой навсегда, ибо кто, как не настоящий мужчина способен на это...»

Я был связан, боролся, и они решили, что мне немедленно нужно алкогольное омовение губкой. Я боролся достаточно эффективно и расстегнул блузку Молли почти до талии, и, когда они меня повалили, я вцепился в ее французский бюстгальтер, который заставляет грудь подпрыгивать во время прогулки по Елиссейским Полям, позволяя похотливым американцам захлебываться слюной. Спросив у Молли про длину ее сосков, я начал превращаться в гомера с эрекцией. Они начали мое алкогольное омовение, во время которого Энджел без стеснения омыла вставший член и весело напрягшиеся яички. Я смотрел, как Рант и Энджел вместе ласкают грудь Молли и подумал, что третья зубная щетка могла принадлежать и Молли, а почему нет? Возбуждение было очень жестким, связанный, беспомощный, две полуобнаженные женщины и алкогольное омовение, которое возвращало мои мысли к простудам детства. ПИКИ на мониторе подлетели до 110 и перед моим неминуемым взрывом, Рант утащил Энджел.

Небеса! Молли омывала меня с ног до головы, покусывая и целуя, но не давая развязаться, и каждый раз, когда она оказывалась совсем рядом, я пытался ее схватить, и количество ПИКОВ возрастало до 130. Она водила влажной губкой вверх и вниз по губчатому телу, эрегированной ткани моего члена, а потом начала ласкать, и лизать, и сосать мои яички в мошонке, как в вельветовом мешочке. Я умолял меня развязать, но она продолжала меня целовать и покусывать. Ну вот и все! Вверх и вниз, укусы и поцелуи, и сиськи. Я уже не мог сдерживаться, а она выскользнула из своих трусиков, оседлала мое лицо, ее губы опять на моем члене. Мои обонятельные центры взорвались и наша ракета оторвавшись от первой ступени, рыча двигателем, устремилась в голубые небеса!

«...Политические новости потрясают, и Никсон безумец и лжец, и я надеюсь ему отплатят за это...»

Мы лежали рядом в измождении, пока давление не упало и не стало легче дышать, она встала и, поцеловав меня, ускользнула, задвинув занавеску. Она вернулась, и я потребовал, чтобы она меня развязала ради всех святых! Не ответив, она вновь принялась за мой член и вскоре он уже не лежал поникший, а стоял в полный рост, запевая строки песен Армии Маккавеев из Ветхого Завета, и она взяла головку и прислонила ее к маленькому гребцу своей лодки, к своему клитору. Искры разорвали тьму и она ввела меня внутрь и принялась двигаться, как безумная. В этот момент я подумал, что, какого черта, если мне сужденно быть гомером, то я стану гомером, за исключением своего члена, и я расслабился. Она теперь двигалась медленно, ритмично, как двигаются женщины, знающие свой ритм, а потом, заводясь, наклонилась ко мне.

— Энджел?

— Рой.

— Рой!

— Энджел».

«…Надеюсь ты остаешься собой и не перетруждаешься...»

— Я думала, — жест, указывающий в небо, — спасибо тебе, — жест в сторону пола, — за Ранта.

И она благодарила меня, двигаясь вверх и вниз и издавая звуки, которые я не мог разобрать, а потом она схватилась за верхнюю полку и сказала, что это, как трахаться в ночном поезде через Европу, и она прыгала вверх и вниз, как ребенок на батуте, а потом остановилась.

— Что произошло? — спросил я.

— Мне кажется, — жест в сторону, — там кто-то есть.

Мы прислушались, и, конечно:

— Иису, Иисусе, Чакиииии Хэйззззееееел...

Громовые Бедра развязала меня, и вскоре освобожденными руками и ногами я мог обнять их всех, внутри и снаружи одновременно, и я чувствовал себя гомером, возрожденным в фонтане молодости Понса Де Леона, я перевернул ее на живот и начал делать то, что менее чувствительные люди назовут еблей, и, трахая ее, я думал о том, что разбиваю нос Легго, а потом Энджел зарычала и начала говорить что-то, что звучало, как «еби меня милый, еби» и частота сердечных сокращений на мониторе зашкалила, и мои коронарные артерии протестовали и БАМ БАМ БАМ, вот оно, снова!

«…Надеюсь, что ты в порядке, и мы скоро увидимся...»

Чуть позже, когда мы все лежали обнявшись, и Чак напевал: «Луууунннаааяя нооооччььь.».., а мы подпевали: «Дддуууу Вааа.».., в дверь стукнули.

— Проверка! — закричала Хэйзел.

Но мы услышали еще два стука, и вот она, Сельма, прощебетала: «Простите, детишки, я опоздала», — и присоединилась к нам. Все смешалось. Я помню Ранта в объятиях Сельмы, и Молли, и Энджел, и Сельму в объятиях друг у друга, и я плыл в море родных гениталий, чувствуя что-то и во что-то проникая, и я думал, что третья зубная щетка могла принадлежать как мужчине, так и женщине, и что три этих женщины намного свободнее нас и с ними было весело, и в конце мы пропели вместе, пародируя нежные голоса со старых пластинок:

КАКОЙ ПРЕКРАСНЫЙ ПРОЩАЛЬНЫЙ ПОДАРОК ПОЛУЧИЛ ВЕСЕЛЫЙ ПАРЕНЬ НАШ СЕКСУАЛЬНЫЙ *СЛИ* ДОКТОР РОБЕРТ БАШ! [123]

 

10

— ... шлюшки.

— А? — переспросил я.

— Рой, ты хоть когда-нибудь меня слушаешь?

Это была Бэрри. Кто знает, где мы были? Я ел устриц. Я надеялся, что я во Франции, в Бордо, ем маренских устриц или в Лондоне, ем устриц у Уиллера, но я опасался, что я в Штатах и ем лонгайлендских устриц. Я боялся Америки, так как здесь находился Божий Дом, а Божий Дом почти постоянно держал меня в себе, а часы, когда он меня отпускал, были невыносимы из-за того, как их было мало. Я сказал Бэрри, что когда-нибудь я ее слушаю.

— Я пересеклась с Джуди на днях, и она сказала, что постоянно видит тебя с какими-то шлюшками.

Американская шлюшка, американская устрица.

— Что за черт, — сказал я, — Это ведь американские устрицы?

— Что? — спросила Бэрри, посмотрев на меня удивленно, а потом, сообразив, что мой разум далеко, со взглядом исполненным сочувствия, сказала: — Рой, у тебя появляются свободные ассоциации.

— Не только это, но и шлюшки, если верить Джуди.

— Ничего страшного, — сказала Бэрри, поддевая вилкой самую сочную устрицу, — я понимаю. Это примитивный процесс.

— Что за примитивный процесс?

— Детские удовольствия. Принцип удовольствия. Шлюшки, устрицы, даже я, любые удовольствия и все сразу. Это все доэдиповое, регрессия от борьбы Эдипа с отцом за мать, а это еще примитивнее, младенческий подход. Я надеюсь, что в Рое еще остались менее примитивные процессы, и ты примешь меня в свой нарциссизм. Иначе это занавес для наших отношений. Понимаешь?

— Не очень, — сказал я, раздумывая, значит ли это, что она знает о Молли. Должен ли я сам начать разговор? Отношения с Бэрри достигли нестойкого равновесия, удерживаемого придуманными ей «рамками», заключавшимися в негласной свободе обоих. Я ничего не сказал. Зачем?

— Что у тебя дальше по расписанию?

— Дальше? — переспросил я, воображая себя астероидом на орбите Венеры. — Приемное отделение с завтрашнего дня. С первого ноября до нового года.

— На что это будет похоже?

При этих словах я опять уплыл в Англию, к лучшему из моментов моей оксфордской беззаботности. Первое лето с миниюбками Мэри Квант, я прогуливался по оживленной улице, когда вдруг заметил движение и услышал ИИИУУУ подъезжающей скорой. Мир остановился, заинтересованный и озабоченный, когда скорая проезжала, давая каждому из нас почувствовать мгновение разворачивающейся внутри драмы. Жизнь или смерть. Мороз по коже. И я подумал: «Как бы было великолепно оказаться на месте прибытия скорой». Эта мысль перевернула все, привела меня обратно в штаты с лонгайлендскими устрицами, и с Молли, и с ЛМИ. И с Божьим Домом. Эта мысль осталась при мне, а Бэрри я только ответил:

— В приемнике, мне кажется, им будет сложнее меня уничтожить.

— Бедняга, Рой, боишься даже надеяться. Ладно, давай, доедай.

***

С разрывом каждой новой бомбы Уотергейта американцы выясняли, что никсоновская личная «Операция Кондор» была одной огромной ложью. В день, когда Леон Яровский был назначен специальным прокурором вместо Арчибальда Кокса и когда Рон Зиглер отклонил предложение Киссинджера о публичном покаянии фразой «Покаяние — хуйня», я прошел через автоматические двери приемного отделения.

Предбанник был пуст, но острый взгляд мог заметить старого алкоголика, притулившегося в углу с огромным магазинным пакетом в ногах. Отлично. Всего один пациент. Тишина покрытых кафельной плиткой коридоров приемника была угрожающей. Веселый смех донесся от поста медсестер, где сидели старшая сестра Дини, чернокожая сестра Сильвия, два хирурга, старший — жующий жвачку алабамец Гат и младший — интерн по имени Элияху, высокий горбоносый сефардский еврей с безумной джуфро прической, который, по слухам, был худшим хирургическим интерном в истории Божьего Дома.

Гилхейни и Квик, два полицейских, тоже были здесь, и, увидев меня, рыжий прогремел:

— Добро пожаловать. Добро пожаловать в Маленькую Ирландию в сердце Еврейского Дома. Твоя репутация хулигана дошла до нас из отделений, и мы верим, что ты развлечешь нас историями лечения и страсти грядущими долгими и холодными ночами.

— Предстоит ли мне услышать еще истории о ирландцах и евреях прямо сейчас?

— Недавно, сразу после Святого дня, я слышал чудесную историю, — сказал Гилхейни, — историю о ирландской домработнице, нанятой в еврейский дом. Знаешь такую историю?

Я не знал.

— Ага! Честная ирландка искала работу у этих евреев, начиная с Рош А-шана, нового года, и она спросила швейцара, каково это — работать в их доме.

— Что ж, — сказал швейцар, — тут неплохо, дорогуша, и они отмечают все праздники, например, на новый год у них огромный семейный обед и глава семьи дует в шофар. Глаза ирландки расширились: — Он сосет у шофера? И ты говоришь, они хорошо относятся к прислуге!?

Когда смех cтих, я спросил является ли пациент в предбаннике хирургическим или терапевтическим.

— Пациент?! Какой пациент? — всполошилась Дини.

— А, он имеет ввиду Эйба, — догадался Флэш, секретарь приемника. Флэш был почти что карликом с заячьей губой и шрамом, начинающимся от нижней губы и неизвестно где заканчивающимся. Он выглядел как результат серьезной хромосомной аберрации. — Это не пациент, это — Безумный Эйб, он здесь живет.

— Живет в предбаннике?

— Большей частью, — объяснила Дини. — Его семья пожертвовала много денег на нужды Дома много лет назад. Теперь они все умерли, а Эйб стал бездомным, так что мы разрешаем ему жить здесь. Он в порядке, не считая вечеров, когда предбанник набивается пациентами, и еще он слетает с катушек под Рождество.

Как это человечно, разрешить старому бродяге жить в предбаннике. Полицейские, заканчивающие ночную смену, засобирались.

— Для ночного полицейского, — сказал Квик, — нет ничего лучше холодной злой ночью попасть сюда в тепло приемника, пить кофе. Когда наши дежурства совпадут, мы снова увидимся. Доброго утра и благослови тебя Бог.

— Скоро ты познакомишься с резидентом из психиатрии, фрейдистом Коэном, — сказал Гилхейни, также отчаливая.

— Ходячая энциклопедия, — закончил Квик, и двери за ними закрылись.

Дини повела нас с Элиаху на экскурсию по нашим владениям. Она была привлекательной, но что-то в ней пугало. Что это было? Ее глаза. Ее глаза были пустыми и темными, в них не было жизни. Она работала в этом аду двенадцать лет. Она показала нам различные комнаты: гинекологическая, хирургическая, терапевтическая и, последней, комнату 116, которую она с теплотой назвала «Взрывоопасная Комната».

— Даблер дал ей это имя много лет назад. Взрывоопасная Комната Даблера. Худшие из вопящих гомеров попадали в эту комнату. Как-то ночью их собралось трое. Даблер собрал всех нас, достал из кармана гранату, выдернул чеку, бросил ее в комнату и закрыл дверь, ожидая взрыва.

Мы с Элиаху шокированно переглянулись.

— Расcлабтесь, это была учебная граната, — успокоила нас Дини.

Мы вернулись к центральному посту, где уже появилось несколько папок с именами пациентов и основными жалобами. После вкусного завтрака и двух чашек кофе приемник начал работать. Предбанник заполнился пациентами. Безумный Эйб все больше нервничал, видя эту толпу. Никто не мог предсказать, что произойдет, если Эйб занервничает всерьез. Гат пошел на передовую, чтобы распределять тех, кто толпился вокруг Эйба. Медсестры превращали толпу в пациентов, надевая на них больничные робы, измеряя температуру и давление. Дини обратила свои пустые глаза на нас с Элиаху: «Ну вот, все готово. Вперед. Начинайте.» И мы начали.

Я взял первую историю болезни для гинекологической комнаты и прочитал: «Принцесс Хоуп, шестнадцать лет, черная, болит живот.» Я опять превратился в пустого интерна, начавшего три дня назад. Что я знал о болях в животе? У меня тоже иногда болел живот, но у женщин все по-другому, слишком много органов, и боль могла обозначать и разлагающийся сэндвич с тунцом, и разлагающуюся внематочную беременность, которая убьет ее через час.

— Заходи уже туда, — заорала медсестра Сильвия, — с ней все в порядке.

Я зашел. В девяти случаев из десяти в этой комнате будет ерунда: вензаболевания, цистит, молочница или сэндвич с тунцом. Но в этот раз, я считал, был как раз десятый случай: аппендицит. Я вернулся к посту и Сильвия заявила:

— Если так пойдет и дальше, ты сможешь осмотреть не более десяти пациентов за день и Эйб тебя убьет!

— Мне кажется, у нее аппендицит.

— Да ты что! Только послушай его! Где же мой скальпель.

Услышав слово скальпель, Гат подошел ко мне. С заинтересованным скептицизмом, он выслушал мой сбивчивый доклад и пошел в комнату. В страхе за свою репутацию, я сбежал в туалет. Через пару минут из-за дверей раздался алабамский диалект:

— Баш, парень, ты там?!

— Да.

— Можешь выйти?

— Зачем?

— Хочу тебя поздравить. По мнению Дуэйна Гата, хирургического резидента этого приемника, ты осмотрел приз. Дай пять.

— Приз?

— Приз. Аппендикс. Ты лезешь туда со скальпелем, находишь его и сохраняешь у себя, как приз. Слушай: ЛИШЬ ХОЛОДНАЯ СТАЛЬ ДАЕТ ИЗЛЕЧЕНИЕ. Баш! Ты предоставил голодным хирургам шанс на надрез, а НАДРЕЗ ДАЕТ ШАНС ИЗЛЕЧЕНИЯ. Мы порежем старушку Принцесс, быстрее, чем ты произнесешь скальпель.

Я облегченно вышел и предстал перед сияющим лицом доброго хлопца из Алабамы, которому я подарил шанс разрезать человеческую плоть.

Чувствуя себя уверенней, я пошел осматривать остальных пациентов. Меня завалило СБОП, периодическими ужасомами, гомерами с болезнью всех систем органов, многие из которых, согласно учебникам, были несовместимы с жизнью. Я бегал среди них, делая все то, чему меня научили в отделении, собирал анамнез, осматривал их, ставил вены, вводил назогастральные трубки, катетеры Фоли, начинал лечение, чтобы вернуть их обратно в счастливое слабоумие. Осмотрев трех гомеров, я вернулся к центральному посту и нашел сразу десяток новых историй болезни под моим именем. Меня накрыло чувством беспомощности. Я не понимал, как я смогу разобраться со всем этим. Как я смогу выжить?

— Ты хочешь здесь выжить? — спросила Дини, отводя меня в сторону.

— Да.

— Отлично. В этом случае запомни два правила: первое, лечи только то, что угрожает жизни сию минуту; второе, СПИХИВАЙ все остальное. Ты знаком с концепцией СПИХИВАНИЯ?

— Да, Толстяк научил меня.

— Да ну? Отлично. Тогда с тобой все будет в норме. Делай то, что он говорит, ЛАТАЙ и СПИХИВАЙ. Это нелегко — отличить экстренных пациентов от индюшек, особенно, в праздники и еще труднее их СПИХНУТЬ без риска возвращения. Это своего рода искусство. Если это не экстренная ситуация, мы не должны с этим разбираться. А теперь возвращайся обратно и начинай ЛАТАТЬ И СПИХИВАТЬ!

Какое облегчение! Знакомые по работе с Толстяком берега. Эти тела, ищущие покой, не найдут его здесь: они будут СПИХНУТЫ либо домой, либо в отделение, а если они умрут, то будут СПИХНУТЫ в морг. Самый гротескный вопящий и разваливающийся гомер может заявиться сюда, но я буду спокоен, так как вскоре я СПИХНУ его куда-нибудь еще. В моем мозгу свербила мысль: предоставление лечение заключается в ЛАТАНИИ и СПИХИВАНИИ страждущего куда-нибудь еще. Принцип вращающихся дверей с главной вращающейся дверью вечности в конце пути.

Основной сложностью было разделить болезнь и ипохондрию. Предбанник был наполнен одинокими, голодными несчастными, которым нужно было место, чтобы согреться этой, по-зимнему холодной, ночью, место с чистым постельным бельем, неплохой горячей едой, вниманием и заботой медсестры с круглой аппетитной попкой и настоящим доктором; ВСТРЕТИТЬ И ВЫКИНУТЬ их было нелегкой задачей. С годами опыта посещения Божьего Дома, многие симулянты придумали довольно сложные способы попадания внутрь. Я был терном менее шести месяцев, а некоторые из них принимались в Дом чуть не девяносто лет. Все, что им зачастую было нужно, обмануть одного терна, возможно много лет назад, и получить запись в истории, на что, в связи с риском юридических неприятностей, уже нельзя не обратить внимания. Используя медицинские книжки, эти пациенты ПОДЛАТАЛИ свои собственные истории болезни и знали больше о своих болезнях, чем я. Любой симптом задокументированного заболевания мог проявиться в любой момент и страдалец радостно отправлялся в гостеприимные объятия Божьего Дома.

Я продирался через толпы опытных пациентов. Вдруг, ЛАТАЯ гомера, я почувствовал, что кто-то трогает меня за щиколотку. Я обернулся, посмотрел вниз и увидел Чака и Ранта, стоявших передо мной на коленях, смотрящих на меня взглядом щенка кокер-спаниэля из витрины собачьего приюта. За ними стоял Толстяк.

— Подожди, не говори ничего, — сказал я, — позволь мне угадать, что ты хочешь.

Но они все равно сказали. Прямо так, стоя на коленях.

— Знаешь почему мы на коленях, старик? — спросил Чак.

— Потому что последние три месяца, — ответил на его вопрос Рант, — Говард был терном в приемнике, а так как он постоянно боится что-то пропустить, отправив пациента домой, он отправлял всех наверх, в отделения. Он — РЕШЕТО.

— РЕШЕТО?

— Именно, — сказал Толстяк, — он ничего не задерживает. В Больнице Святого Нигде половина тех, кого Говард вписал в больницу, была бы СПИХНУТА регистраторшей. Или им самим стало бы неудобно поступать в отделение. У нью-йоркцев есть своя гордость, особенно когда дело доходит до распада личности. Говард пропускал по шесть новых поступлений на каждого терна в день. Посмотри на них, эти несчастные стоят перед тобой на коленях. Они были твоими друзьями, помни!

— Они ими остались. Что я должен сделать?

— Старик, — сказал Чак, — будь СТЕНОЙ. Не давай всем подряд просочиться внутрь.

— Однажды в Нью-Йорке, — рассказал Толстяк, — мы решили проверить, сколько времени мы сможем продержаться, не принимая новых терапевтических пациентов. Тридцать семь часов, Рой, тридцать семь. Ты не представляешь, что мы СПИХИВАЛИ на улицу. Будь СТЕНОЙ.

— Вы можете на меня рассчитывать, — сказал я, и они ушли.

Уже вечером я пытался прийти в себя, сидя на центральном посту и поражался концепции СТЕНЫ и РЕШЕТА.

***

— Остановка сердца в машине!

Женщина, стоявшая перед автоматическими дверями предбанника, орала. Я сначала решил, что она сумасшедшая, потом я подумал, что остановка сердца делает в обычной машине, а не в скорой, потом, что она просто развлекается, и, наконец, я запаниковал. Я не успел двинуться, а Гат и медсестры уже бежали к машине, толкая реанимационную тележку со всем необходимым. Пока я стоял, они ударили его в центр груди, интубировали, начали закрытый массаж, Гат склонился над ним, ставя центральную вену на шее, и они все вместе вкатили пациента в самую большую комнату приемника. Дрожа, я последовал ЗАКОНУ... ВО ВРЕМЯ ОСТАНОВКИ СЕРДЦА, ПЕРВЫМ ДЕЛОМ ПРОВЕРЬ СВОЙ СОБСТВЕННЫЙ ПУЛЬС. Это помогло, и я вошел в комнату. Он был моложавым, с голубовато-серой кожей мертвеца. Гат занимался центральной веной, Дини пыталась измерить давление, Флэш качал кислородный мешок, а Сильвия наклеивала ЭКГ отведения. Я стоял там ничего не соображая, потерянный. А потом меня спасла ЭКГ. Я взглянул на лист розоватой бумаги с черными линиями и начал действовать. Он перестал быть человеком всего на пять лет старше меня, который собирался умереть; он стал пациентом с инфарктом передней стенки левого желудочка, осложненным желудочковой тахикардией, что еще более нарушало коронарное кровообращение и вело к острой сердечной недостаточности. Он превратился в серию алгоритмов и мог поправиться при правильном лечении. Я оценил его ритм, вспомнил правило «ЭЛЕКТРИЧЕСТВО УЛУЧШАЕТ ЖИЗНЬ» и сказал: «Дефибрилляция, быстро!» Его ритм вернулся к нормальному, синюшные губы порозовели, сознание вернулось, резидент из БИТа пришел за ним, завершая СПИХ. Я снова сел, опять начиная дрожать.

— Неплохо для первого раза, — сказала Дини, подводя итог.

— Я запаниковал, — признался я. — Не понимаю. Это была не первая моя остановка.

— В отделениях все по-другому. Там у тебя есть информация о пациенте и ты знаешь, чего ожидать. Все, что у тебя есть в приемнике — тело, появляющееся в дверях. Все новое, неизведанное. Вот, что я люблю.

— Ты любишь это?

— Это потрясающее чувство: встречать разные случаи в этих дверях и быть в состоянии разобраться. Ты бы пошел, объяснил все его жене. Намного легче, когда они выживают.

Покрытый кровью и рвотой, я вышел из комнаты, куда ввезли ее умирающего мужа. У нее был несчастный умоляющий взгляд, она пыталась угадать по моему виду, что я скажу. Жив он или мертв? Я сказал ей, что он жив и отправлен в БИТ, и она начала всхлипывать. Она обнимала меня и рыдала, благодаря за его спасение. Стоя в ее объятиях, я посмотрел на Эйба, который прекратил раскачиваться и смотрел на нас острым пронзительным взглядом. Я вернулся в приемник, думая о том, что когда-нибудь мне придется говорить: «Он умер.» Я не стал ей сообщать, что еще пять минут, и мне пришлось бы ей сказать именно это. Это было то место, куда прибывает скорая.

Все было неплохо. Я продолжал пробираться через новеньких, не слишком больных пациентов, стараясь быть СТЕНОЙ. Ближе к вечеру Гат присел рядом и сказал:

— Эй, парень, сюрприз для тебя. Протяни руку, закрой глаза и попробуй угадать, что это такое.

Я почувствовал что-то тонкое, мокрое гладкое в своей ладони и удивленно сказал:

— Небольшая сосиска?

— Неа. Приз.

Я открыл глаза и это, конечно же, был он. Гат сказал:

— Готовый взорваться. ОПЕРАЦИИ ПОМОГАЮТ ЛЮДЯМ, а? Ты помог мне, а я помогу тебе. Только свистни.

Это было чем-то новеньким. Наслаждаться работой в Божьем Доме? С надеждой глядеть на тех, кто проходит в дверь. Спасти жизнь? Две жизни? Я почувствовал гордость. Давление лечения неизлечимых, невыносимых, неразместимых, никому не нужных сменилось ощущением реального врачевания, борьбой с реальной болезнью. Ближе к полуночи, ожидая своего сменщика — Глотай Мою Пыль — я сидел на сестринском посту, болтая с двумя полицейскими, которые зашли пропустить по чашечке кофе в ожидании предстоящих ужасов этой ночи.

— Ты весь в рвоте, — сказал Гилхейни.

— Крещение огнем, — добавил Квик, — надеюсь, ты не в обиде за римско-католическую метафору.

Ночная сестра подошла ко мне с последней просьбой. Она показала на взволнованную пару в дверях и сказала, что им сообщили, что их дочь привезли сюда с передозировкой.

— Сегодня не поступало никаких передозировок.

— Я знаю, я уже проверила, но все-таки поговори с ними.

Я пошел. Преуспевающие, евреи, он — инженер, она — домохозяйка, они волновались о своей дочери, студентке женского колледжа в соседнем районе. Я сказал, что я позвоню в Лучшую Больницу Человечества, ЛБЧ, и проверю, не поступала ли она туда. Я позвонил, там проверили и ответили, что поступала. Мертва по прибытию.

Полицейские смотрели на меня. Я чувствовал, что задыхаюсь. Я вернулся к обеспокоенным родителям и сказал:

— Ее отвезли в ЛБЧ. Вам стоит поехать туда прямо сейчас.

— Слава Богу, — сказала женщина. — Шелдон, поехали скорее.

— Ладно. Спасибо, док. Может, когда она улучшится, они переведут ее обратно в Дом. Это наша больница, понимаете?

— Да, — ответил я, не в состоянии сказать им правду, — конечно, переведут.

Я вернулся и сел, чувствуя себя виноватым за свою трусость и думая о людях, которых я знал, тех, кто жил, а теперь умер от чего бы то ни было.

— Как тяжело быть честным со смертью, — сказал Гилхейни.

— Это жестче, чем самый жесткий локоть гомера, — добавил Квик.

— Но все же твердость возвышает в нас мягкость, — сказал рыжий коп, — наша душа — то, что заставляет нас плакать на свадьбах, рождениях и тогда, когда первая горсть земли ударяет в крышку гроба. Это то, что делает нас людьми. Все-таки приемное отделение не самое злое и бессердечное место на земле, не так ли?

— Совсем не самое бессердечное, — закончил Квик.

Глотай Мою Пыль вошел под приветственное «Добро пожаловать!» полицейских, я пожелал им спокойной ночи и через предбанник отправился к парковке. Безумный Эйб, раскачиваясь, пронзил меня своим электрическим взглядом.

— Ты еврей, — спросил он.

— Да.

— Пока что ты молодец. Езжай осторожнее, дорога скользкая от дождя. Спокойной ночи.

Он был прав по поводу моей работы, еврейства, дождя, скользкой дороги. Как мог я не быть счастливым? Я чувствовал себя человеком. Я провел первые человеческие шестнадцать часов в Божьем Доме.

 

11

Две одинаковых черных взмыленных лошади выбирались из заболоченной шахты, проваливаясь в жидкую черную грязь, все еще пытаясь нащупать твердую почву. Я прыгнул в болото, помогая им выбраться, и, когда мы барахтались, толкаясь, шмат черной вонючей мокрой грязи вылетел из под копыт и с мерзким ШЛЕП попал на открытый участок моей шеи. С отвращением я потянулся, чтобы его вытереть.

— АААЙ, Рой, ты попал мне в глаз! Я пыталась тебя разбудить поцелуем.

Бэрри. Я ударил ее в глаз. Где это мы? В ее машине, в городке, где я родился. Я пробормотал:

— Прости, я не мог понять, что происходит.

— Мы почти доехали. Я следовала твоим указаниям, но теперь ты должен показать мне, как добраться до твоего дома. Смотри! Здесь уже пошел снег. Это же прекрасно?! Первый снегопад в этом году.

Это и правда было прекрасно. Черные ветви деревьев под белым покрывалом снега на фоне серых ноябрьских облаков. День благодарения. Вот что происходит! Несмотря на ухудшающиеся ОНК, мы с Бэрри собирались провести День благодарения с моими родителями. Она подобрала меня утром перед приемным отделением Дома после ночной смены и мы поехали в провинцию Сибирь на севере штата Нью-Йорк. Тундра. Город китобоев, город блядей, город церквей, мой город достиг пика развития перед самой американской революцией, а сейчас жизнь в нем поддерживалась двумя цементными заводами, которые покрывали все цементной пылью. Рабочие этих заводов поддерживали жизнь баров, блядей, церквей, оленей, лосей и другие останки человеческого существования.

— Твой городок очаровательно старомоден, — сказала Бэрри.

— Да уж, покупка презервативов всегда представляла сложность.

— Что заставило твоего отца переехать сюда из Нью-Йорка?

Я вспомнил рассказы отца о том, как трудно было пробиться дантисту после войны. Они спали на выдвижной кровати, которую днем превращали в диван в своей однокомнатной квартирке, и рассказ моей матери о том, что он был счастлив, как ребенок новой игрушке, после первого дня работы в своем собственном кабинете в их маленьком городке, принеся домой восемьдесят пять долларов наличными. И я вспомнил, как он любил гольф и сказал:

— Гольф, деньги и страх.

— Страх?

— Да, страх стать никем в Городе.

Мы были на Мэйн-стрит, но новый план застройки перепутал все здания, которые я помнил с детства, и я уже не узнавал места, где впервые напился, или впервые целовался, или где меня впервые избили итальянские пацаны за то, что я гулял с их сестрой, хотя сестра была совсем не против нашей прогулки, но вот я увидел вывеску в окне второго этажа старого дома, у которого снег прикрыл ободранную штукатурку.

ДАНТИСТ.

Вывеска моего отца. Здесь уже двадцать семь лет. Он мечтал стать врачом, но квота на евреев в медицинских институтах Нью-Йорка в тридцатых надругалась над ним. Его поколение строило Божьи Дома, чтобы получить возможность лечить. Мне было грустно при виде этого знака. Слезы навернулись на глаза. Насколько же легче мне было сочувствовать им на расстоянии, когда я не был с ними, с ним, напевающим «Этой сказочной ночью» и беспокойно жестикулирующим, с ним, осуществляющим через меня свои мечты.

Но слезы исчезли из глаз, когда мы зашли в дом. Мое появление с Бэрри, возродило их надежды на мою женитьбу. У моей матери была репутация в разрушении отношений, самый свежий пример — День благодарения несколько лет назад, когда мама сказала ухажеру моей засидевшейся в девках кузины «Пришло время разделывать индюшку, Роджер» и проторчала с ним на кухне около часа, после чего никто Роджера больше не видел. Я был обессилен и, отмахнувшись от всех вопросов, сбежал и провалился в глубокий, полный ярких сновидений дневной сон. Я вынырнул из очень тяжелого сна, когда просыпаешься щекой на тобой же обслюнявленной подушке, и во время обеда мой разум все еще был притуплен сном. Я был на ногах в приемнике несколько последних ночей, пытаясь разобраться с приливами людей, проносящихся мимо меня. Маме очень не понравилось мое бегство, но присутствие Бэрри помогло ее отвлечь и уровень звука остался в диапазоне меццо-сопрано.

После обеда ситуация существенно улучшилась. Восемнадцать с половиной минут, «потерянных» в последней аудиозаписи из Белого Дома, стали достоянием общественности, и какую же нам это доставило радость! Четыре поколения Башей испытывали подъем от новостей о Гибкости Роз Мари. Развеселившиеся при виде Роз Мари в нелепой позе растянувшейся между звукозаписывающим устройством и телефоном, как будто ожидая быть быстро трахнутой Никсоном, мы смеялись и апплодировали, чувствуя, что Никсону пришел конец. Как хорошо. Хорошо для нас. Хорошо для Америки. От самого маленького из Башей, четырехлетней дочери моего брата, которая веселилась со своим игрушечным телефоном, пародируя позу из телевизора и крича ГИКАСТЬ РОЙМАРИ ГИКАСТЬ РОЙМАРИ, через моего брата, который ненавидел Никсона еще сильнее, чем все мы, и моего отца, которого особенно заинтересовали технические аспекты стертой записи и который цитировал экспертное заключение, бесспорно доказавшее, что произошло «от четырех до девяти последовательных стираний вручную» и заключавшее, что «это не могло быть случайностью», и, наконец, к моему деду, единственному оставшемуся из своего поколения, который, мудро улыбаясь, сказал лишь одну фразу: «Увидеть такое после всех этих лет — невыразимое счастье.»

Во время паузы в разговорах, дед поднялся и сказал: «Ну а теперь, доктор, мне нужен бесплатный совет. Пойдем.»

Мы прошли в мою комнату, сели, и он сказал: «Не думай, мне не нужен твой совет.» Он сел напротив меня и сгорбился, как делают старики. Я вспомнил его жену, всегда в тени, как эхо над его плечом, теперь уже покойную.

— Ты знаешь, — сказал он, — ты старший из моих внуков, и я до сих пор помню день твоего рождения. Я услышал о тебе в Саратоге. Я был президентом итало-американских торговцев Манхэтана. У нас там был съезд.

— Еврей — президент итало-американских торговцев?

— Хехе. Там все были евреями. Ты — умный парень, так вот, ответь, стал бы ты покупать у итальяшек? У нас покупали все, даже спагетти. После польского и идиша я выучил итальянский. Потом английский. Итало-американскими торговцами были мы, Баши. Я получал «черные метки» от мафии и профсоюзов. Даже в Коломее, в Польше, мы были торговцами. Мой отец заработал свое состояние во время войны с Японией: он закупил шкуры, и все говорили, на что тебе эти шкуры, а он отвечал, что пригодятся, и шкуры понадобились правительству.

— Зачем?

— На солдатские сапоги. Чтобы воевать в Японии. Мое сердце в порядке. Немного проблем с суставами. Но я хочу знать, нет ли у меня чего-то плохого, так как в наше время они могут меня излечить. Я знал этого итальяшку на девятой улице, хороший паренек. Ох они его и искромсали. Шрам от сих до сих. Но потом он бегал, как новенький. Не то, что другие. Небольшое пятнышко и что они говорят? Слишком заняты, все слишком заняты. А потом, бах, смерть. Я буду драться, как бешеный за жизнь. — Он остановился на секунду и придвинулся поближе: — Это твоя девочка, она ведь хорошая девочка?

— Да.

— Так чего же ты ждешь. У тебя ведь нет другой?

Я решил не развивать тему других.

— Так чего ждать? Будь мужиком! Я никогда не ждал. Да, конечно, тогда не принято было ждать, но знаешь, твоя бабушка не хотела выходить за меня, никогда не хотела. И знаешь, что я сделал? Я приставил пистолет к ее виску и сказал: «Выходи за меня или я убью тебя.» Что скажешь?»

Мы похихикали, но затем он погрустнел и сказал:

— Поверь, за все годы с ней я ни разу не пошел за другой женщиной. А какие у меня были возможности! В той же Саратоге. Множество возможностей.

Я начал стыдиться своей интрижки с Молли.

— Ты умный парень. Ты видишь людей из богаделен в своей больнице, не так ли? Вам их привозят.

— Да, дедушка, конечно.

— Я никогда не хотел выезжать из моего дома. У меня был мой клуб, мои друзья. Когда бабушка умерла, твой отец заставил меня переехать в этот дом для престарелых. Такой, как я, и в этом доме! Конечно, там есть плюсы, люди для игры в покер, синагога прямо на месте, это неплохо.

— Там безопасно, — добавил я, припоминая, как его ограбили.

— Безопасно? И что мне в этой безопасности? Нет, это меня не заботит. Никогда не заботило. А вот шум! Мы на пути самолетов в аэропорт Кеннеди, веришь? И они обращаются с тобой, как с собакой! Я прожил жизнь, а теперь это? Каждый день кто-то умирает. Это невыносимо, невыносимо...

Он заплакал. Меня затопило отчаянием.

— Там плохо. Кто меня навещает? Поговори со своим отцом! Скажи ему, что я не хочу там гнить, как животное. Он послушает тебя. Я любил наш старый дом. Я не ребенок, я мог оставаться там сам по себе. Ты помнишь наш дом?

— Конечно, дедушка, — сказал я, моя память возвращается к плюшевым красным диванам в темной гостиной, и старый скрипучий лифт, и детский восторг при пробежке по длинному странно пахнущему коридору, заканчивающимся дверью в спальню к бабушке и дедушке, дверь которого распахивалась, чтобы принять меня в их объятия. — Конечно, помню.

— И твой отец заставил меня выехать. Поговори с ним, у меня еще есть время выехать из этого дома! Это тебе, мой первый взнос в твою будущую практику.

Я взял протянутые десять долларов и остался сидеть, когда он поднялся. Я знал, как это было ужасно. Мой отец, поставленный перед проблемой заботы об одиноком престарелом родителе, нашел решение стандартное для этики среднего класса: «Отправь их в дом для гомеров». Как скот в вагонах. Я был взбешен. Когда это произошло, я спросил отца, почему, и все, что он ответил: «Так будет лучше для него. Он не может жить там один. Это хороший дом престарелых. Мы его осмотрели. Там есть чем заняться и о них хорошо заботятся». После всего, через что дед прошел в жизни, как мало у него осталось. Он превратится в гомера. Я знал даже лучше его самого, как закончится его путь. Жуткая мысль пришла мне в голову: «Когда он начнет становиться слабоумным, я навещу его в богадельне, со шприцем цианида, вместо гостинца. Нет, он не должен стать гомером».

Мы вернулись к остальным. Все было прекрасно и весело. Матушка, чувствуя мое двойственное отношение к медицине, углубилась в дебри семейной истории: «Ты всем недоволен, Рой. Ты напоминаешь мне моего двоюродного деда Талера, брата отца моего отца. Вся их семья занималась торговлей в России. Постоянная работа, продавали одежду, продукты, кажется, у них даже было разрешение на продажу алкоголя в деревне. Но мой двоюродный дед, видишь ли, хотел быть скульптором. Скульптором?! Неслыханно! Над ним смеялись. Ему говорили стать, как все. И однажды, безлунной ночью, он пробрался в конюшню, украл лучшую лошадь и исчез. Больше его никогда не видели».

Всего несколько часов спустя Бэрри высадила меня у входа в приемник Дома. Я прошел через предбанник, поздоровался с Эйбом, благодарный, что за время Дня Благодарения с родителями, смог поспать.

Полицейские сидел на центральном посту, будто бы ожидая моего прихода, и Гилхейни прокричал свое приветствие: «Счастливого тебе праздника, доктор Рой, и я надеюсь, что в объятиях семьи и этой красотки в красном Вольво, ты чудесно провел время».

Я понял, что испытываю облегчение, увидев их здесь. Я спросил, как они провели День Благодарения.

— Красный — хороший цвет, — сказал рыжий. — Существует продолжение процесса бессознательного, в работе, дома, в развлечениях, если верить Фрейду и резиденту Коэну, и продолжение красного в клюквенном соусе Дня Благодарения и в пролитой на наших дежурствах еженощно крови ублажает наши органы чувств.

— Коэн общается с вами на тему бессознательного? — удивился я.

— Как обнаружил Фрейд и объяснил Коэн, — ответил Квик, — процесс свободного асcоциирования освобождает, раскрывая темную сторону ребенка и помогая в понимании взрослого. Ты видишь эту дубинку со свинцовым наконечником?

Я видел.

— Удар ею по локтю — наиболее надежный и защищенный от провала удар, к сведению тех, кто пишет телевизионные триллеры, — сказал Квик. — Удар по локтю при понимании детского бессознательного практически не отягощен чувством вины.

— Он должен благодарить Коэна, — продолжал Гилхэйни, — за обучение технике свободных ассоциаций.

— Коэн и этот гений еврейской расы — Фрейд. И мы надеемся на тебя, Рой, так как, подобно прекрасному скакуну, ты пока идешь безупречно.

— Человек, который выглядит прекрасно на бумаге, — продолжал Гилхейни, — гуманист и атлет. Завещание Родса в 1903, насколько я помню, гласило: «Выбирать лучшего для улучшения мира».

Нас перебил вопль из Взрывоопасной Комнаты:

— УХАДИ УХАДИ УХАДИ

Мое хорошее настроение пропало. Комната 116 с гомерессой. Даже заниматься минимальным ЛАТАНИЕМ перед СПИХОМ наверх, в отделение, казалось пыткой.

— Не предполагай, — сказал Гилхейни, — один вор был убит; не отчаивайся, один вор был спасен.

— Августин, конечно же, — добавил Квик.

— Где вы всему этому научились, — выпалил я, не задумавшись, а потом покраснел, при мысли, что намекнул, что они были просто тупыми копами-ирландцами.

— Нашим источником был потрясающий миниатюрный еврей-революционер. Гениальный, как Герцль, — ответил Гилхейни, игнорируя мою грубость.

— Его имя огнем выжжено в наших сердцах и в комнате 116, названной в его честь.

— Взрывоопасная Комната Даблера? — догадался я.

— Абсолютный интерн. Даблер знал основы и все мелкие трюки, делавшие его поистине волшебником медицины. Безо всяких сомнений, Даблер был лучшим в Божьем Доме за последние двадцать лет.

— Что ж, я бы хотел узнать о нем побольше, но сейчас я должен заняться этой гомерессой, — сказал я, поднимая свой саквояж, хотя мне очень хотелось остаться послушать о гениальном и эксцентричном Даблере.

— Не нужно, старик, — сказал Гилхейни, взяв меня под руку, — не нужно. Мы все ее знаем. Ина Губер, архетип, и мы уже ПОДЛАТАЛИ все, что могли. Она сейчас с твоим приятелем — Чаком.

— Вы что, ее лечили? — спросил я обалдело.

— Она уже перешла грань излечения. Все что ей нужно — новая койка в богадельне взамен проданной. Тебе не нужно ее осматривать, так как она уже буквально отправилась в отделение.

Они были правы. Чак вышел из комнаты 116, поставил саквояж на стол и сказал:

—Здорово, Рой, как у тебя дела? Отличная пациентка, а?

— У меня все неплохо. Как там дела у Ины?

— Все путем. Она думала, что я Джексон, черный терн, закончивший в том году. Но не только, она видела Лероя в амбулатории и думает, что я еще и он.

— Лерой — это еще один чернокожий терн? — спросил Квик.

— Без дураков. Мы все ее лечили, и она нас всех перепутала. Но это нормально, старик. Я еще не встречал гомера, способного отличить одного черного от другого. Такие дела. И будь СТЕНОЙ.

— Пока не начался аншлаг, — начал Гилхейни, — позволь мне рассказать еще одну историю о Взрывоопасном Интерне Даблере. Завязав крепкие узы дружбы с нами, в благодарность за перенос энциклопедического объема информации из его головы в наши, Квик и я предложили Даблеру короткий курс обучения порнографической части нашей работы. Он обрадовался грядущему сексуальному приключению, и однажды ночью мы забрали его с собой и предоставили ему возможность проделать любую из арсенала грязных штучек с «женщиной ночи». Надеюсь, ты понимаешь, о чем я?

— Великий Гилхейни был за рулем, а я был рядом на переднем сиденье, — продолжил Квик, — а Даблер сидел сзади, там, где обычно находятся арестанты. Мы остановились и подобрали нашу знакомую, Лулу, которая была полна любви к дешевому сексу и доступным удовольствиям.

— Мы проинструктировали Даблера, что он может делать с Лулу все, что взбредет ему в голову и пообещали не использовать зеркальце заднего вида. Мы выключили рацию и начали бесцельно ездить по улицам, жмурясь, ослепленные встречными фарами.

— Даблер и Лулу разгорячились, — подхватил Квик, — его рука схватила грудь, ответившую на манер вымпела. После некоторого колебания, Нью-Джерсийский Сапер набрался храбрости и скользнул горячей ладонью под юбку. Вверх, вверх по бедру двигалась его рука, а мы подсматривали в зеркальце заднего вида.

— Внезапно он наткнулся на что-то твердое, — опять вступил Гилхейни, — твердое и длинное, формой напоминавшее эрегированный половой орган особи с хромосомным набором ХY.

— Раздался взрыв проклятий. Мы остановили машину, Даблер выскочил в одну сторону, Лулу в другую. Прошли дни, прежде чем мы смогли обуздать естественную человеческую реакцию — смех.

— Даблер простил нас. Но нескоро.

— И то, только после того, как мы намекнули, что мы его чему-то научили, ведь, в некоторым смысле, мы тоже можем считаться ходячими энциклопедиями.

— Ведь что такое обучение, как не обмен идеями? — весело вопросил рыжий. — А теперь нам надо идти. За твое чуткое ухо и в благодарность за перспективу получения от тебя знаний, мы, на время твоей восьмичасовой смены, обещаем отвозить всех алкоголиков, огнестрелы, травмы, ДТП, злобных проституток подальше от Божьего Дома, на другой конец города в Лучшую Больницу Человечества, ЛБЧ. Твоя ночь пройдет легко. Спокойной ночи.

— Почему вы проводите время у нас, а не в ЛБЧ? И почему вы настолько добры ко мне?

— Лучшая Больница Человечества — не самое дружелюбное местечко. Оно заполнено людьми высоких достижений, без важного для человека качества, чувства юмора. Например, они бы принудительно госпитализировали Безумного Эйба в психиатрическую лечебницу. Как еврей, ты должен знать, что ЛБЧ заполнен серьезными, чересчур хорошо образованными гоями. Будучи полицейскими и католиками, мы знаем, что ЛБЧ также заполнена серьезными и чересчур хорошо образованными протестантами. Случайный терн-еврей в таком заведении — надругательство над корнями. Например, мы в курсе, что и Даблер и ты не были зачислены туда интернами, несмотря на ваши более чем убедительные резюме, именно по причине вашего отношения.

— Откуда вы все это про меня знаете? — крикнул я вслед исчезающим за автоматическими дверями спинам, размышляя о том, что только компьютер, выбравший мою интернатуру, знал, что я поставил ЛБЧ впереди Божьего Дома, но был ими отвергнут. Компьютер, который славился своей секретностью. — Как получилось, что вы во всем настолько уверены?

Прошелестев через закрывающиеся двери и повиснув на воображаемом крючке, словно шелковый плащ фокусника, прилетел ответ:

— Были бы мы полицейскими, если бы не знали всего?

 

12

Санты были повсюду, украшая реальный мир безработицы и уличной преступности фантазией и воспоминаниями. Санта был при Армии Спасения, с военной выправкой, размахивающий колокольчиком; был и богато одетый Санта в рубенсовском стиле в кадилаке с шофером; даже шизофренического вида, но все-таки Санта, разъезжающий на ледяном слоне в парке. И, конечно же, Санта был в Божьем Доме, распространяющий радость среди боли и горя.

Лучшим Сантой был Толстяк. Для толпы пациентов, осаждавших его в амбулатории, он был Толстым Мессией. Пациенты обожали его, несмотря на откровенность, сарказм и громкий хохот. Как-то, незадолго до Рождества, я направлялся вместе с ним в амбулаторию.

— Конечно, они меня любят, — говорил Толстяк, — как и все. Меня всегда любят, не считая тех, кто просто завидует. Знаешь, как ребенок в центре всех игр, ребенок, в гостях у которого собираются все остальные дети. Толстяк из Флэтбуша. А теперь — это пациенты. Но все то же самое, они меня любят. Это прекрасно!

— При всем твоем цинизме и сарказме?

— Ну и что?

— Но за что они тебя любят?

— Потому что я говорю им правду, заставляю смеяться, в том числе и над собой. Вместо мрачно напыщенного самомнения Легго или сюсюканья Поцеля, которые заставляют их видеть себя на грани смерти, я заставляю их чувствовать себя частью живых, частью этой дикой и безумной суеты, но никак не оставленными один на один со своими болезнями, которые в большинстве случаев, особенно в амбулатории, являются надуманными. Со мной они себя чувствуют частью вселенной.

— А как же твой сарказм?

— Ну и что? У кого его нет? Я ничем не отличаюсь от других, но они пытаются пускать пыль в глаза, чтобы почувствовать себя великими. Иисусе, я волнуюсь за свой научный проект, и знаешь, почему?

— Нет, почему?

— Совесть! Веришь? Кидание федерального правительства через больницы Ассоциации ветеранов заставляет меня чувствовать себя неуютно. Дикость. Я беру только сорок процентов от того, что мог бы. Ужасно!

— Паршиво, — сказал я, почувствовав, по мере приближения к клинике, протест и нежелание заниматься этими незамужними тетками с их абсурдными проблемами, требующими моего решения. Я застонал.

— Что такое? — спросил Толстяк.

— Не знаю. Я совершенно не в состоянии сейчас думать о том, как помочь этим теткам из моей амбулатории.

— Помочь? Ты что, что-то для них делаешь?

— Конечно. А ты нет?

— Крайне редко. Я лучше всего бездействую как раз в амбулатории. Подожди, не входи туда, — сказал он, оттаскивая меня от двери. — Видишь толпу?

Я видел. Приемная была заполнена людьми, толпой выглядящей как ООН на праздновании бар-митцвы.

— Мои пациенты. Я не назначаю им никакого особого лечения, и они обожают меня. Знаешь, сколько бухла, игрушек и еды принесено этой толпой мне на Хануку и Рождество? А все потому, что я не предоставляю им никакого лечения.

— Ты опять пытаешься убедить меня, что лечение хуже болезни?

— Нет. Я пытаюсь убедить тебя, что лечение и есть болезнь. Основное заболевание человечества — болезнь докторов. Их желание излечить и уверенность, что они могут этого добиться. Сейчас бездействовать стало тяжелее, теперь, когда общество навязывает нам слабость и саморазрушаемость нашего организма. Люди в панике, так как считают, что они постояно находятся на грани смерти и что им надо немедленно пройти полный осмотр. Осмотр! Как много информации ты получаешь от осмотра пациента?

— Не очень много, — сказал я, понимая, что он опять прав.

— Конечно, нет. Люди ожидают идеального здоровья. Это торговая марка с Мэдисон Авеню. Наша работа — объяснить им, что неидеальное здоровье есть и всегда было нормой и что большинство проблем их в их организме все равно не имеют решения. Положим, мы получаем правильный диагноз. И? Мы очень редко можем излечить.

— Не знаю, не знаю.

— Что такое? Ты что, кого-то излечил за эти шесть месяцев?

— Одна ремиссия.

— Превосходно. Мы лечим себя, вот и все. Ладно, пойдем. Толпа унесет меня от тебя, так что СЧАСТЛИВОГО РОЖДЕСТВА, Баш, и следи, куда ты суешь свои пальцы!

Озадаченный, чувствуя, что он опять перевернул все, к чему я привык и что он, наверняка, опять прав, я стоял, глядя, как он подходит к своей толпе. Увидев Толстяка, они закричали от радости и тут же его обступили. Многие из них приходили к нему ежедневно в течение полутора лет и почти все уже перезнакомились. Это была большая счастливая семья, во главе которой был этот толстый доктор. Улыбки улыбались, подарки дарились, а Толстяк сидел среди них в приемной и наслаждался жизнью. Периодически он сажал на колени ребенка и спрашивал, что бы тот хотел на Рождество. Это было врачевание в своем совершенстве, от человека людям. Как в наших разбитых мечтах. Грустный, я прошел в свой кабинет, ребенок, которого не пригласили к Толстяку в гости. Но все же, проинструктированный Толстяком, я убедился, что амбулатория может доставлять удовольствие. Расслабившись, понимая, что лишь мое навязчивое желание излечить и является основной болезнью моих пациентов, я сел, расслабился и разрешил им принять меня в свои жизни. И я ощутил разницу! Черная женщина с артритом, играющая в баскетбол с детьми, когда, забыв про колени, я спросил ее о детях, раскрылась, начала счастливо болтать и позвала детей из приемной, знакомиться со мной. Уходя, она впервые позабыла оставить брошюрку Свидетелей Иеговы. Многие пришли с подарками. Моя СБОП с приклеенными скотчем веками привела племянницу израильтянку-сабру, с оливковой кожей, плечами, как у центрального защитника и улыбкой, соблазнительной, как яффский апельсин; СБОП с искусственной грудью принесла бутылку виски, а португалка с мозолями, которой я чуть не прописал искусственную ступню, принесла бутылку вина. И подарки они принесли за «мою помощь.» Единственной моей помощью было то, что я не СПИХНУЛ их куда-то еще. Вот оно: в мире здравоохранения по принципу вращающихся дверей, где любой док пытается ПОДЛАТАТЬ и СПИХНУТЬ, все что нужно было пациентам — тихая гавань, центр постоянства, куда они могли причалить. Пациенты замечали Толстяка чуть не за милю. Плевать они хотели на свои болезни и излечения. Все, что им требовалось — участие и чувство того, что их врачу не наплевать.

И я стал таким, я стал Толстяком для своих пациентов.

В приемнике радость ощущения себя человеком не исчезла. Я чувствовал себя отлично, гордый своими способностями, веселый. Меня больше не раздражала мысль о походе на работу, а вне Дома я смог думать не только о Доме, но и о чем-то еще. Находиться в приемнике было как сидеть на скамеечке в Лувре — человечество проходит перед глазами. Как и Париж, приемник существовал вне времени. Я заканчивал смену, уходил, а он продолжал жить своей жизнью вплоть до моего возвращения. Неминуемая тоскливая бесконечность болезни. Благодаря искусству СПИХА, я смог приблизиться к идеалу доктора из писем моего отца, дока способного справиться со всем, что бы ни привезла скорая.

Субботним днем, незадолго до Рождества, во время затишья перед ночной бурей, мы с Гатом сидели у поста медсестер. Безумный Эйб пропадал где-то уже две ночи, и мы все были слегка обеспокоены его отсутствием. Медсестры постоянно огрызались, даже Флэш наводил порядок в приемнике не без раздражения. Выпал мокрый тяжелый снег, и я уже получил первый из нескольких ожидаемых инфарктов миокарда у пригородных отцов семейств среднего возраста, находившихся в плохой спортивной форме, которые пытались разгребать снег со своих подъездных дорожек. Я заметил, что Гат выглядит расстроенным и сообщил ему об этом. Он ответил:

— Это все Элиаху. Он не может отличить свою жопу от своего лица, поэтому я должен следить за всем, что он делает. Даже швы! Человек с моими способностями вынужден зашивать! Но, если я не буду за ним следить, здесь будет бойня. Будет, как с нашим предыдущем шефом хирургии, Фрэни. Знаешь, что о нем говорили?

— Что?

— Убил больше евреев, чем Гитлер. Все равно мы больше не получаем серьезных случаев. Никаких огнестрелов или травм, одни животы, швы и прочая хуйня.

Медсестра протянула каждому из нас по истории. Гат взглянул на одну из них и сказал:

— Знаешь, что здесь, старик? Пизда. Заболевшая пизда. Может я расист и конфедерат, но Христа ради, дайте мне что-то серьезное. Все эти больные пиписьки уничтожают мою сексуальность.

Мне достался тридцатитрехлетний мужчина, Залман, ростом метр девяносто и весом всего сорок килограмм, которого нашли возле общественной библиотеки, где он пытался воспользоваться туалетом. Кожа да кости, с видом заключенного из Освенцима, он был слишком слаб для чего бы то ни было помимо разговоров. Он не ел мясо, так как читал, что души животных переходят в людей, он был безработным философом, мир вокруг был безобразен, а его обычный обед состоял из виноградины. Отлично. СПИХ в психиатрию. Звонок резиденту-психиатру был прерван вторым снегоуборочным инфарктом, уже готовым умереть. Гат, Элиаху и я все-таки смогли вернуть его к жизни.

Пока мы спасали снегоуборщика, количество историй болезни под моим именем значительно увеличилось. Первые несчастные, принесенные ночным приливом пациентов. Взяв несколько историй, я отправился осматривать пациентов, но по дороге был остановлен лысеющим парнем моего возраста, одетым в джинсы и черную водолазку.

— Доктор Баш, я Джефф Коэн, резидент из психиатрии. Я только что пообщался с вашим анорексиком, Залманом.

— Очень приятно познакомиться. Полицейские много о вас рассказывали. Да, Залман очень интересен. Он точно нуждается в ваших услугах.

— Расскажите мне о нем, — сказал заинтересованный Коэн, усаживаясь.

— У меня совсем нет времени, — сказал я.

— Конечно, тогда позже. Мы возьмем его, но не сразу. Мы не прикасаемся к пациентам до тех пор, пока они не проверены полностью терапевтом. Мы никогда не вступаем в физический контакт с пациентом.

— Никогда?! Никогда до них не дотрагиваетесь?!

— Вы удивлены? Физический контакт снижает объективность. Но, я вижу, что у вас завал, а я иду в библиотеку. Поговорим о нем позже, если у вас будет время. Анорексия у мужчин — очень редкое явление и очень интересное. Позвоните мне, ладно? Увидимся.

Я смотрел, как он удаляется. Он был необычным. Он умел слушать. В Божьем Доме, как и во многих еврейских домах, если кто-то говорил, его никто не слушал. Мне же показалось, что Коэну было интересно то, что я хочу сказать. Он был Толстяком, но без цинизма. И ему были интересны его пациенты. Я знал, что тело Залмана намного менее интересно истории его души. Даже я был заинтригован. И у Коэна было время читать на дежурстве. Охуеть.

Я вернулся в безумную субботнюю ночь. Принесли девушку, которая висела на плече своего парня без дыхания, синея. С быстротой молнии Гат и я превратили почти мертвый по прибытию передоз в блюющий и вопящий недодоз, СПИХНУТЫЙ Джеффу Коэну. Я занимался Сантой, случайно глотнувшим кислоты, когда увидел Гата, убеждающего в чем-то парня, стоящего снаружи. Парень стоял снаружи, подозрительно на нас поглядывая из-под пары розовых женских трусиков, которые он надел на голову. Коэн появился вновь, попытался с ним поговорить, но вскоре сдался. Я спросил, что произошло.

— Параноидный шизофреник с гомосексуальными наклонностями. Держись от него подальше. Он успокоится, вопрос времени. Подождем.

Коэн отправился к «Иисусу Христу», а я к «сыну Чарли Чаплина», требовавшему кодеина от головной боли, которого я СПИХНУЛ на улицу. Я сообразил, что куда больше людей нуждались в услугах Коэна, а не в моих. Во время небольшого затишья я наблюдал, как Элиаху применяет то, что он называл «стандартным способом», пытаясь разбудить огромного пьяного норвежца, засовывая кубики льда в его трусы, но тут медсестра сказала, что я должен немедленно осмотреть пациента, у которого неизвестно высокое давление.

— Что значит неизвестно высокое давление?

— У тонометра существует ограничение ртутного столбика. Так вот, если давление выше этого ограничения, мы называем его неизвестно высокое.

Очередные достижения Дома! Норвежец вышел из своего ступора и с воплем: «Я ЗАСТАВЛЮ ТЕБЯ ЦЕЛОВАТЬ МОЮ НОРВЕЖСКУЮ ЗАДНИЦУ» погнался за Элиаху. Мы с Гатом надеялись, что успешно. Я пошел осмотреть пациента с неизвестно высоким давлением. Здоровый толстый черный парень с обеспокоенным взглядом, отечными ногами, отеком легких и страшной головной болью. Он разрешил поставить ему катетер для внутривенных, я проинформировал его, что с таким давлением артерии его мозга могут взорваться в любую секунду, и он согласился лечь в больницу. Неожиданно, он вырвал катетер из вены и, разбрызгивая кровь, направился к выходу, заявив, что ему «нужно разобраться с делами», которые включали серебристый каддилак и двух подвыпивших женщин. Соискатель рекорда Дома по высоте систолического давления, СПИХНУТЫЙ на улицу, лишь упрочил мою репутацию СТЕНЫ.

В районе одиннадцати случилось нечто замечательное — эротическое приключение. Одной из немногих привилегий врача была возможность раздевать красивых женщин не только в воображении. Первым моим опытом была арабская принцесса, за которой последовала студентка колледжа в оральной фазе развития, неспособная выбрать между отцом и парнем, что неожиданно выразилось в проблеме глотания, которая в свою очередь привела ее субботней ночью на осмотр молодого еврейского доктора, проводящего истинный медико-эротический осмотр ее горла, миндалин, ключиц, грудей и сосков.

Но наиболее примечательной была датчанка. С белоснежными зубами, волосами, ресницами, что означало белизну лобковых волос, розовощекая, с глазами голубыми, как нордические фьорды, одетая в платье с открытыми плечами, через которое просвечивали соски. Ее жалобой было «давление в шее, отдающее в грудь.» Прекрасно, просто прекрасно. Я шутил, флиртовал, выспрашивая подробности этого давления. Я думал, уместно ли попросить ее раздеться. Я колебался. Напряжение росло. Она озадаченно на меня посмотрела. Кажется, я прокололся, но все-таки сказал:

— Наверное, мне стоит осмотреть все более подробно. Пожалуйста, переоденьтесь в больничную робу.

Она посмотрела на меня, и я подумал: «Черт, неприятности. Я сделал это. Она пожалуется кому-нибудь, и я увидел заголовки завтрашних газет: НОРВЕЖСКИЙ МОРЯК УБИВАЕТ ТЕРНА. ПРЕСТУПЛЕНИЕ СТРАСТИ ПРОТИВ ДАТСКОЙ КРАСОТКИ В БОЖЬЕМ ДОМЕ.

— Ну конечно, — ответила она, белоснежно улыбаясь.

Она все понимала и была не против! Я оставил ее, прикрыв ширмой и подошел к другой пациентке, также молодой женщине, которой занималась медсестра. Я спросил в чем дело, и медсестра ответила:

— Передозировка собачьим кормом.

— Да?! — спросил я игриво. — И какова же нормальная доза собачьего корма?

Я начал осмотр Собачьего Корма, что представляло собой обратный эротическому процесс. Сонная, бесстыдно обнаженная до пояса, блюющая. Я прислонил стетоскоп к ее груди, но меня отвлек вид, промелькнувшей из-за ширмы, прикрывающей переодевающуюся прекрасную датчанку. Осторожно, стараясь не помять, она растегнула и сложила платье. Она села, обнаженная, не считая золотистых трусиков, потянулась и зевнула. Пульсация моих височных артерий, казалось, отражается от кафельных стен и пола. Она поежилась от холода и обхватила себя руками. Ее соски — напряженные коричневые пуговки на шелковистой коже груди. Перед тем, как натянуть больничные одежки, она посмотрела на свои соски, как ребенок смотрит на чудесные игрушки, и легким ласкающим движением провела вокруг каждого из них пальцем. При этом жесте ее соски и мой член подпрыгнули в унисон, как голодные евреи, дочитавшие последнюю молитву, заканчивающую пост на Йом Кипур. Усиливая переживания влюбленного, я затягивал осмотр Собачьего Корма, но потом пошел в комнату к датчанке и идиотически спросил:

— Ну и как они?

— Они?»

— Боли в шее.»

— Ах, да. Не изменились.

— Разрешите мне снять это, — сказал я, развязывая больничную робу и опуская ее к талии. — Я должен вас осмотреть.

Я позволил себе насладиться ею, мои руки блуждали по ее телу, а мысли куда-то унеслись. Я представлял кипящую вокруг нас сексуальную энергию, мыльные пузыри эротики поднимались в воздух, отражая и скользя, взрываясь и набухая, танец прекрасной любви. Моя ладонь на ее шее, проверяет боль при сокращении трапециевидной мышцы, ее рука на моем предплечье, когда я проверяю приводящую мышцу или ощущаю мягкость головки дельтовидной мышцы, при проверке на бурсит. Мои руки на ее ребрах, груди, даже на этих восторженно торчащих сосках. Было ли это этичным? Норман, сосед Ранта в ЛМИ, подцепил эстрогенную вдовушку, по имени — ну конечно — Сюзи — в каком-то приемнике весной, что принесло ему сезонный абонемент в ложу на бейсбольном стадионе.

— Доктор Баш, — сказала она, когда я с неохотой закончил и смотрел, как она одевается, посоветовав ей принять две таблетки аспирина и раздумывая, не предложить ли ей позвонить мне с утра, — могу я вас о чем-то спросить?

О ЧЕМ УГОДНО. МОЖЕТ БЫТЬ ОБ ЭТОЙ ШТУКЕ У МЕНЯ В ШТАНАХ.

— Вам не тяжело видеть все время столько... столько болезней?

— Да, довольно тяжело, — ответил я, раздумывая, как бы назначить ей свидание.

— Я вас привлекаю, это заметно.

ТЫ МЕНЯ РАСКРЫЛА!

— Вы мне тоже нравитесь. У вас хорошие руки, нежные и сильные.

ЭТО СЛУЧИТСЯ! КАК В КИНО.

— Как жаль, что я завтра улетаю в Копенгаген.

ООООУУУУУ

— Ну что, приятель, как она тебе понравилась? — спросил Гат, когда мы вновь уселись на посту.

— Великолепна! Повезло, а?

— Черта с два повезло. Это я распределял пациенток: выше пояса — тебе, ниже — Элиаху. Все эти густые зеленые выделения пизды не смогут повредить его сексуальной жизни, как думаешь? Красотка! Ты смотри? Безумный Эйб вернулся! Эйби-Бэйби вернулся!»

И правда! Его глаза все также блестят, Эйб помахал нам из предбанника. Флэш выбежал, чтобы его обнять и настроение медсестер тут же улучшилось. Какая прекрасная ночь! Когда пропавший странник возвращается из неизвестности в Божий Дом, как можно не испытывать радость!

Незадолго до полуночи я общался с полицейскими. Коэн присоединился к нам, заполняя историю молодого шизофренника, поступившего в коме после вдыхания полной канистры дезодоранта «Бэн».

— Приветствую тебя, доктор Джеффри Коэн, — просиял Гилхейни и, повернувшись ко мне, сказал: — Ты же простишь нас за то, что мы сосредоточились на докторе Коэне, но мы должны воспользоваться этой возможностью, так как он дежурит лишь одну ночь из семи. Куда более гуманное расписание, чем твое, доктор Баш, что лишь подтверждает мудрость Коэна, выбравшего психиатрию и девиз его родного города: «Ты можешь вытащить парня из Южной Филадельфии, но тебе не удастся вытащить Южную Филадельфию из него.»

Потрясенный, что можно дежурить лишь раз в семь ночей, я слушал, как Гилхейни выспрашивает Коэна:

— В какие глубины человеческого разума ты сегодня погрузился? И что ты думаешь об этом несчастном, надышавшемся «Бэном»?

— Проблемы близости, — отвечал Коэн, — определяют шизофрению. Все мы, как заметил Фрейд, страдаем от эго дистонических невротических конфликтов.

— Как ты говорил ранее, — сказал Квик, — человек никогда не сможет вырасти из своего невроза.

— Правильно, — сказал Коэн, — но проблемы шизофреников проявляются на более ранних, догенитальных этапах, сосредотачиваясь вокруг личных ограничений — максимально приблизиться, не пострадав. Я назначил ему стелазин.

— А мотив приема «Бэна»? — спросил Гилхейни.

— Легко, — ответил Коэн, — «Бэн» снимает панику близости.

— Было бы неплохо, — заявил Квик, — если бы весь полицейский отдел записался к тебе для групповой терапии, доктор Коэн.

— Мы знаем все о полицейских, — подмигнул мне Коэн. — Толпа голубых.

— Доктор Коэн, — запротестовал Квик, — нельзя же так обобщать!

— Проблема, — продолжил Гилхэйни, — что мы живем в постоянном страхе за свою жизнь. Это заставляет давление взлетать, как Арабский Гейзер, а головные боли, которые мы испытываем, поставят на колени быка.

— Должен признаться, — сказал Квик, — что у меня появилось странное влечение к гибким пластиковым трубочкам для питья. А когда жена начала на меня кричать вчера ночью, я велел ей «унять пердеж». Что со мной не так?

— Видишь, — сказал Коэн, закатывая глаза, — как я и сказал, толпа гомиков.

Глотай Мою Пыль Эдди прибыл, чтобы меня заменить. Я отлично провел время и не хотел уходить. В предбаннике меня встретил Эйб, поднявшийся из своего угла, где вдобавок к его мешку с барахлом, находился парень с розовыми трусиками на голове, все так же подозрительно меня оглядывающий.

— Ты рад моему возвращению? — спросил Эйб.

— Да.

— Пока что ты показал себя с самой лучшей стороны. Я подружился с этим парнем в углу. Знаешь, иногда здесь бывает одиноко тихими ночами, но и толпу я не люблю. Это страный парень, но он — друг. Он ни с кем больше не разговаривает. Мой друг. Езжай осторожней, дорога скользкая.

Я был исполнен надежды. Последние шестнадцать часов были тем, что я ожидал из книг, учебников. Это было настоящей энциклопедией.

***

Сияние и скольжение. Цветные огни выхватывали скользящие вращающиеся пары, танцы, выученные бесчисленными тренировками, казалось, исполняются без усилий. Ее костюм был минималистичен, грудь прикрыта лишь полосками ткани. Скользя на длинных сильных ногах, она выписывала безумные фигуры сексуального балета. А под конец, он поднял ее и проскользил круг, держа на руках, а огни отражались от лезвий ее коньков, пока они не замерли, неподвижные и сильные, как лед. Я, как всегда, подметил детали, его палец замер на ее ягодичных складках, близко к нервным окончаниям губок и клитора.

— Оооооох, это потрясающе!

Автоматически, не сразу вспомнив, кто это был, я ответил:

— Угу.

— Это так, ты знаешь, волнующе, возвышенно и невинно!

Это была Молли, и мы смотрели «Безумцев на льду».

— Знаешь, — сказала она, засовывая руку под мой свитер, гладя грудь и скользя вниз, где я напрягся, напряженно напрягся, — это меня очень заводит. Как Энжел сказала Ранту: «заводит в галоп». У меня есть для тебя подарок. У меня дома. Пойдем.

Это была Молли и Безумцы. Танцоры закончили выступление последним разворотом, поклонились, женщина — спиной ко мне, даря вид обтянутых блестками гениталий. Когда мы пробирались к выходу, я думал о гинекологической комнате в приемнике, обо всех этих женщинах с раздвинутыми ногами, о серых дряблых промежностях гомересс. Молли везла меня через снег, прикрывший город с ноября по март, к себе домой, где я в мгновение избавился от штанов и несколько снежинок упало с ее одежды на мой вздувшийся член, и я вскрикнул, а она засмеялась и сказала: «Кажется, Оскару нужно согреться?» И согрела его своим ртом. Откуда у медсестер такие голодные эластичные рты? Я все больше заводился, но в тоже время удивлялся про себя тому, что мой член только что нарекли Оскаром, и я спросил ее об этом.

— Это же мило, — сказала она. — Я дала имена своим грудям, как только они появились. Посмотри. — Она сняла свитер и лифчик, отбросила их и показала на правую, слегка большую, Тони, и левую, чуть более розовую, Сью. Это меня добило! Я покусывал Тони и щипал Сью. Я отбросил мысли о промежностях гомересс и больных влагалищах черных и индианок, которым на смену пришли блондинистые влагалища датчанок и клитор, прячущийся под блестящими трусиками. Возбужденные, мы неслись галопом.

«Безумцы» были дневным шоу и сразу от Молли я вернулся в приемник на двенадцатичасовую, с восьми до восьми, ночную смену. Я ласкал Тони и Сью, пока Молли не проснулась и, увидев, что я ухожу, сказала: — Рой, подожди, я забыла отдать тебе твой подарок. — Она вскочила, Тони, слегка ниже Сью, допрыгала босиком до шкафа и, пока я поражался чуду, сотворившему такие розовосиськовые и мягковлагалищные создания, как женщины, протянула мне маленькую коробочку в подарочной упаковке, в которой, к моему изумлению, оказалась серебряная заколка для галстука с гравировкой:

*СЛИ*

— ТЫ для меня настоящий СЛИ, — сказала Молли. — Знаешь, мне кажется ты умнейший из всех, кого я встречала; гений. Ты, наверное, думаешь, что я ужасно глупая? Но мне наплевать. Я просто наслаждаюсь временем, которое мы проводим вместе.

Замечательный подарок! Противоречивые мысли заполнили меня. Я думал о том, что сказал дед про других женщин. И о том, что я действительно привязан к Молли. Я спросил:

— Ты считаешь, что я подонок, так как я встречаюсь с тобой и с Бэрри?

— Нет, правда нет.

— Это невероятно, — сказал я, — ты настолько красива и сексуальна, и в тебе столько... столько жизни и свободы. Просто невероятно. Я не думал, что такие как ты существуют. Ты очень мне дорога!

— Я люблю тебя, Рой, даже, если все, что ты видишь во мне — тупую медсестру.

— Ты не тупая медсестра!

— Наверное, нет. Я просто обычная католичка, которую монашки заебали по самые гланды, и я возвращаю то, от чего отказывалась тогда! И я хочу веселиться!

— Ты не думаешь, что я подонок?

— Рой, прекрати, наконец! Нам просто весело, хорошо?!

Конечно, это было хорошо, и я собрался, поцеловал Сью и Тони, и эту горячую влажную штуку, которая так сильно сжимала Оскара, как способны только двадцать процентов влагалищ, и она целовала нас с Оскаром, и, наконец, через тепло и поцелуи, с заколкой для галстука, снова возбужденные, мы с Большим Оскаром смогли уйти, что было чудом, как и то, что мы согласилсь отправиться через метель в старый добрый Божий Дом.

Не было ли это той самой ночью, когда мой двоюродный прадед Талер, лишенный возможности стать скульптором, проник в конюшню и ускакал в неизвестность, украв лучшего коня?

 

13

Но та ночь была пиком моей радости от работы в приемнике. Удовольствие закончилось, началось издевательство.

Издевательство началось прямо у входа, где Эйб стоял, раскачиваясь в углу, один, шелковые трусики на голове. Он ругался на других ожидающих в предбаннике, а те оскорбляли его в ответ. Заметив меня, он замолчал, оглядел меня, не узнавая, и требовательно спросил:

— Ты еврей?

— Да.

— Проблема с вами, евреями — обрезание.

Медсестры были расстроены из-за ухудшения Эйба и умоляли Коэна сделать что-нибудь, чтобы отсрочить неизбежное — повторную принудительную госпитализацию Эйба в государственную психиатрическую лечебницу. Коэн, казалось, был на грани срыва. Полицейские должны были начать работу лишь в полночь. Флэш ушел в отпуск, отправившись в какую-то аграрную дыру в центре страны, где проживали его многочисленные умственно-отсталые родственники.

Меня послали осмотреть злобного пьяницу, который заявил: «Меня ударило тележкой в супермаркете и у меня проблемы с ногами».

— Когда тебя ударили?

— Шесть лет назад.

— Это не экстренный случай, приходи в понедельник в амбулаторию.

Он отказывался уходить, и я позвал Гата, с которым мы пытались убедить его свалить, но он начал раздеваться, показывая свои ноги и приговаривая: «Посмотри на это, а?» — и, когда мы увидели покрытые кровью и гноем портянки, меня затошнило, а Гат завопил: «НЕ СНИМАЙ ЭТО!»

— Чего это не снимать? — весело сказал пьянчуга. — Вы — доктора? Вот и смотрите!

Пропитанные гноем портянки отлетели в сторону и перед нами предстали самые вонючие, уродливые, истекающие гноем и кровоточащие, доходившие до кости язвы, что мы когда-либо видели. Мне стало дурно. Гат весь покраснел от ярости и заорал, брызгая слюной в лицо алкашу: «ТЫ ЧТО, ДОЛЖЕН БЫЛ ЭТО ДЕЛАТЬ? ТАК СИЛЬНО ХОТЕЛОСЬ, СВОЛОЧЬ!?»

Ситуация продолжала ухудшаться. Все, что происходило, соединилось в одну цепь гнусностей. Недодозы, передозы, алкаши, психи, бляди, венерические болезни и чешущиеся влагалища, заставляющие меня сидеть перед гинекологическим креслом, глядя в эти кошмарные вещи праздничного мира. Поспать мне не давали постоянными звонками. В три утра пригородную домохозяйку втащил муж.

— Я не могу стоять прямо, — сказала она, заваливаясь набок.

— И как давно? — спросил я заспанно.

— Три месяца.

— Тогда почему явились сегодня?

— Стало хуже. Смотрите, я могу стоять вот так — сказала она, стоя под углом, — но я не могу стоять вот так, — продолжала она, встав прямо.

— Но вы стоите именно так! — заметил я.

— Я знаю, но предпочитаю стоять не так.

Я СПИХНУЛ ее домой, за что она перед уходом на меня наорала. В четыре тридцать меня разбудил крик боли ОЙ ОЙ ОЙ, и я понял, что прибыло поступление в терапию. Медсестра протянула мне историю и сказала:

— Не волнуйся, это безнадежно. Рак груди с метастазами в кости таза, позвоночника и в брюшину.

Это был кошмар. Сколиотичный обломок женщины, свернувшийся в неестественной позе, со слабоумием из-за метастазов в мозг, сопротивлявшийся всему, что я пытался делать. Две ее сестры требовали, чтобы я сделал все, что можно. Это была отвратительная болезнь! Сестры со своими абсурдными надеждами были омерзительны. В этой несчастной не было жизни, не было надежды. Это была смерть. Отчаяние при виде первой морщины, первого седого волоса. Бездонная паника при потере гладкости молодой кожи. Я ненавидел эту женщину, так как ее конец означал начало моей работы. С болью в сердце я отправил ее в отделение. Уходя из приемника, я стал жертвой воплей Эйба. В своей злобе и подозрительности я чувствовал, что мир слишком убог и не в состоянии развеять мою горечь. Деревянная лошадка гнила, поваленная в снег. Мне казалось, что первые раковые клетки цветут в моем мочевом пузыре. Моя душа казалась крабом, пробирающимся по пустынному пляжу в поисках пищи.

— Проснись, Рой, — сказал кто-то с раздражением, продолжая меня трясти. — Рой! Рой.

Это была Бэрри. Вокруг меня были хорошо одетые люди, которые поднимались и Бэрри сказала:

— Ну же, Рой. Они сейчас будут петь Аллилуя, поднимайся.

Я встал, но где я был? В консерватории. Я слушал эту взрывоопасную постановку, «Мессия», в исполнении одиноких и скрипучеголосых членов общества Генделя. Еще один дневной концерт. Как и все вне Божьего Дома, «Мессия» мгновенно меня усыпил. ВО ИМЯ ГОСПОДА, ГОСПОДА ВСЕМОГУЩЕГО, АЛЛИЛУЯ! Пойте, парни. Откуда вам знать, что Он ничего особо не может в приемнике Божьего Дома. И БУДЕТ ОН ПРАВИТЬ ВЕЧНО. НАВСЕГДА! АЛЛИЛУЯ! АЛЛИЛУЯ! Это было не так уж плохо, этот «Мессия». Я оглянулся и осмотрел присутствующих, растянувшихся от гигантского органа на сцене и вглубь зала на расставленных ряд за рядом скрипучих скамейках. Много гомеров и гомересс, особенно в первых рядах. Седые пучки, покрасневшая кожа впалых щек. ГОМЕРЫ НЕ УМИРАЮТ. АЛЛИЛУЯ! АЛЛИЛУЯ! НАВСЕГДА. ОНИ БУДУТ ЖИТЬ ВЕЧНО! Цена билетов определила богатых гомеров вперед, а бедняков назад. Мы с Бэрри были на полпути к богатым гомерам.

— Рой, сядь! Ты теперь можешь сесть!

Женщина с острыми зубами солировала Я ЗНАЮ, ЧТО МОЙ СПАСИТЕЛЬ ЖИВЕТ, и мы с Бэрри направились к выходу. Наши ноги погрузились в слякотный снег и я сказал:

— Я заболеваю. Не могу избавиться от этой тяжести в груди. Не знаю, что делать.

— Похоже на простуду, — сказала Бэрри.

— Да, но что мне делать? Я даже не кашляю.

— В этом и проблема. Ты не кашляешь. Тебе нужно что-то отхаркивающее.

— Ты так считаешь? Я не подумал об этом. Что ты посоветуешь?

— Рой, да что с тобой? Ты же доктор, не я!

— Это правда. Об этом я тоже не подумал.

— Диссоциация. Ты диссоциируешь себя от всего на свете. У тебя, похоже, серьезная депрессия.

— А я тебе о чем толкую?! Полицейские говорят, что я становлюсь параноиком. Они видели, как такое происходило с интернами и раньше. Это результат работы в приемнике.

— Я думала, тебе там нравится.

— Нравилось. Было интересно. Там были не только гомеры. Там были те, кого я спас, я, лично, спас!

— И что случилось?

— Я в состоянии справиться с серьезными вещами, а все остальные там просто злобные и омерзительные люди. Дерьмо. Торчки пытаются развести тебя на дурь, алкаши, нищие, шлюхи, психи. Я их всех ненавижу! Я никому не верю! Это происходит из-за того, что на меня блюют, плюют и постоянно орут и матерят. Все хотят, чтобы я что-то для них сделал, лечил их выдуманные болячки! Первое, что я теперь проверяю — как же они хотят меня наебать. Это паранойя, понимаешь!

— Паранойя ерунда, — сказала Бэрри, — это просто еще одна примитивная психологическая защита. Если ты думаешь, что за тобой следят, то ты не чувствуешь себя одиноким. Удерживает отчаяние одиночества вне разума. И ярость. Ты настолько подавлен, Рой, ты настолько ушел в себя, что страшно смотреть. Ты очень изменился.

На этих словах я заплакал. Разрыв между человечным, этой умной и заботливой женщиной и всем бесчеловечным, гомерами и злобными пациентами был слишком велик. Задохнувшись, я опустил голову и понял, что пробормотал, что я должен ей сказать, что трахаю медсестру. Я замер в ожидании взрыва.

— Ты что, думаешь, я об этом не знала? — спросила Бэрри.

— Ты знала?! — удивился я.

— Конечно. Шлюшки, и устрицы, и все остальное. Помнишь? Я тебя довольно неплохо изучила. Мне все равно, Рой. Пока тебя хватает на двоих.

— Ты всерьез?

— Да, — сказала она, а затем, глядя мне прямо в глаза, продолжала, — с интернатурой, уничтожающей тебя, мы не сможем продолжать, как раньше. Это было понятно уже несколько месяцев. Мы продолжим эту любовь, Рой, я буду за нее бороться. Помни только, что твоя свобода означает мою свободу. Понял, приятель?

Прибитый ревностью, я ответил: «Конечно, подружка... конечно, любимая». — И я обнял и поцеловал ее, продолжая реветь, и сказал: «Осталась лишь неделя в приемнике, и я боюсь того, что может произойти. Я могу не выдержать. Я боюсь, что в одну из этих ночей, когда вокруг никого, когда кто-то начнет до меня докапываться, я не выдержу и изобью какого-нибудь ублюдка!»

— Послушай, Рой: в психиатрии эта неделя между Рождеством и Новым годом, считается худшей. Неделя смерти. Будь осторожен и приготовься. Будет херово.

— Холокост?

— Именно. Кровавая жатва.

— Как же мне выжить?

— Как? Может быть, как в лагерях: живи, чтобы вынести, чтобы свидетельствовать о тех, кто не выжил.

Позже, когда ярость секса уступила место нежности, я начал рассказывать о Гилхейни, Квике и Коэне. Я начал смеяться, Бэрри начала смеяться, и вскоре кровать, комната, весь мир стали огромными ртом, языком и зубами, соединенными в едином эпилептическом припадке хохота, и Бэрри сказала:

— Они кажутся невероятно странными. То есть, они что, правда так разговаривают? Как учебники? Как они стали такими?

— Они говорят, что это из-за постоянного присутствия в приемнике Дома последние двадцать лет и общения с такими умниками, как я. Они впитали в себя свободные знания каждого терна за последние двадцать лет.

— Они тебе нравятся, так ведь?

— Да, они отличные ребята. Они помогают мне продолжать!

— И тебе интересен и непонятен Коэн?

— Да. Ты знаешь, что он сказал? Он никогда не трогает пациентов. Если бы я мог их не трогать, я бы тоже с удовольствием слушал.

— То есть, он не орет в стетоскоп на гомеров?

— У него вообще нет стетоскопа! Он приходит на работу в джинсах.

— И как он общается с гомерами?

— Он не общается!

— Не общается, — сказала Бэрри замогильным голосом.

— Черт возьми! Не общается! Может быть, мне стать психиатром?

На этом мы опять вернулись к смеху. Резидент в психиатрии! Психиатрист! Никаких гомеров, гниющих пизд, чешущихся влагалищ, чешущихся хуев, язв на ногах, ректальных исследований, не так много дежурств! Просто обычный старый добрый пиздеж! В любом случае, это было все, что им требовалось, всем этим, требующим от докторов того, что те не могли им дать. Я могу выбросить свой стетоскоп и надевать джинсы на работу!

Бэрри и я оделись для похода на рождественскую вечеринку у Легго. Она надела черное обтягивающее платье, а я, так как мне надо было отправляться в приемник к полуночи, рабочий костюм Дома. Бэрри предвкушала встречу с Рыбой и Легго:

— Мне интересно, насколько серьезно ты проецируешь!

— Что значит проецируешь?

— Подменяешь реальные взаимоотношения бессознательным ощущением. Может, ты ненавидишь Рыбу и Легго из-за того, что они напоминают тебе отца.

— Я люблю своего отца.

— А как насчет матери?

— Рыба и Легго напоминают мне женщину, соблюдающую кашрут?

Вечеринку устроили в доме Легго, глубоко в пригороде. Широкая подъездная аллея вела к королевской усадьбе. В моче были деньги! В фойе нас встречал сам Легго, чьи глаза очень быстро переместились с рабочей одежды Дома на сиськи Бэрри. Когда я сказал, «Добрый вечер, сэр», взгляд маленького похабника сделался озадаченным, и я знал, что он пытается вспомнить, был ли я в армии. За час до того, как мне надо было отправляться в приемник, я решил выпить столько бокалов шампанского, сколько успею, сделавшись веселым и легким к приезду Чака. На нем была грязная рабочая одежда, так как он прибыл прямиком из отделения и был покрыт обычными выделениями. Легго выдал Чаку: «У, привет...» — судорожно шаря глазами в поисках вышитого имени... — «Чарльз. Ты работал?» — на что Чак ответил: «Да нет, шеф, я всегда так одеваюсь, вы разве не знали?»

Вечеринка продолжалась. Жена Легго оказалась ненамного сексуальней катетера Фоли. Все разговоры были о докторах и медицине, а со стороны половин — о том, как медицина тяжело на них сказывалась. Мы с Чаком влюбились в эту женщину, сами не понимая, почему. Пока я набирался, мне казалось, что лицо Бэрри становится все более и более холодным. Она познакомилась с Легго и Рыбой. Минут через сорок, она подошла ко мне и сказала, что уходит. Я ни разу не видел ее такой злой, и мы с Чаком начали выяснять, что случилось.

— Вы двое нажрались, — начала она, — и я могу понять почему! Я бы тоже напилась, если бы мне пришлось и дальше иметь дело с этими мудаками. Это не проекция, это обсессивно-компульсивный невроз. Нормальные люди что-то говорят, но у них все — словесный понос. Неудивительно, что у докторов самый высокий уровень самоубийств, разводов, алкоголизма, наркомании и преждевременная смертность. Да и преждевременная эякуляция. За два часа никто не спросил ни черта обо мне. Как будто я лишь придаток тебя. Аппендикс!

«Приз!» — подумал я.

— Рой, я никогда не проводила время настолько ужасно! Знаешь, кто они все? Хуесосы! До свидания.

Поцеловав нас обоих, она надела пальто и отчалила. Выпив столько шампанского, сколько смогли, мы с Чаком вернулись в Дом.

— Черт, твоя Бэрри, это что-то.

— Да, она прелесть. Эй, старайся держаться на дороге, а? Ты знаешь, она за тебя беспокоится.

— Ну, старик, о чем же она беспокоится?

Я достаточно выпил, чтобы ему рассказать. Я сказал ему, что она заметила, как он растолстел, потерял форму. Как он поглощал еду, наплевал на свое тело и стал слишком много пить.

— Без дураков, я был в отличной форме и смотри, во что я превратился! Печально, старик, печально!

— Она говорит, что это гнев, что мы настолько озлоблены, что начинаем делать глупые и странные вещи! С тобой, она говорит, все орально. Она боится, что ты становишься алкоголиком!

Он припарковался, как алкоголик, поперек белых линий, обозначающих место. Мы вылезли и, не сговариваясь, обоссали парковку Дома. Две дымящиеся струи приносили чувство спокойствия.

— Значит Бэрри немного за меня переживает, а? — спросил Чак.

— Угу. Более, чем немного. Я тоже за тебя переживаю.

— Что ж, Рой, открою тебе секрет, старик. Я тоже, я тоже.

Будильник зазвонил. Я вылез из тепла одеял и Бэрри. Я застонал. Отец Потса умер и тот отправился в Чарльстон на похороны. Глотай Мою Пыль работал за Потса в отделении, а я должен был прикрывать Глотай Мою Пыль в приемнике. Двадцатичетырехчасовая смена! Утро было настолько холодным и беспросветным, что я весь трясся, сев в машину, и продолжал трястись всю дорогу до Дома. По дороге я размышлял о Уэйне Потсе.

Странным в Потсе было то, что он вел себя, как обычно. Может быть, стал чуть более замкнутым, более отчужденным. Однажды я наткнулся на него, сидящим у поста медсестер, со взглядом, отсутствующим, как у ребенка на похоронах.

— О, привет, Рой, — сказал он. — Я только что проведал Желтого Человека, и я могу поклясться, что он смотрел и узнавал меня, но только я отвел глаза, как он стал прежним коматозным собой.

Потсу было очень тяжело. Его жена испытывала множественный оргазм от власти хирургической интернатуры в ЛБЧ, а Потс, в основном, был сам по себе. Мы общались, и он начал мне нравиться. Его южные корни резонировали с моей любовью к историческим корням Англии, Оксфорда, с их воспоминаниями о клубнике и шампанском, подаваемых там в пятнадцатом веке. Мы стали друзьями, частично благодаря общему презрению к Слерперам севера, благодаря разделенной тяге к постоянству и незыблемости прошлого. Мы проводили время у него дома, слушая соул и псалмы. Любимой балладой Потса была песня «Миссисипи» Джона Харта о смерти:

Когда закончу путь земной, Отдайте морю мое тело, Раздайте скопленное мной, Хочу что б мне русалка пела. [150]

Однажды мы разговаривали о том, как пришли в медицину.

— Да, я помню это лето на острове Пале, мне было около двенадцати. Мать выгнала отца, и тем летом мы с ней и братом поехали на побережье. Однажды я пролил раскаленное масло себе на руку, получив серьезный ожог, так что мама понеслась со мной обратно в Чарльстон к нашему семейному доку. Его офис представлял из себя две больших обитых деревом комнаты, с бронзовыми ручками, аптечными ящичками, колбами и все прочим. Он наложил повязку и сказал:

— Мальчик, ты любишь рыбачить, не так ли? Кого ты любишь ловить?

— Окуня и пеламиду.

— Пеламида уже появилась?

— Нет, сэр.

— Значит, ты должен поправиться к тому времени, когда они появятся, правильно?

Итак, я стал возращаться к нему каждые несколько дней, чтобы сменить повязку. Он использовал какую-то специальную мазь, и, я помню, неделю или около того спустя, он сказал:

— Что ж, у меня закончилась мазь, и я позвонил в компанию, которая ее производит, где-то в Нью Джерси, но они сообщили, что какое-то федеральное бюро запретило использовать мазь на людях, так как она повредила каким-то там белым мышам. На самом деле, с мазью все в порядке, мой мальчик, и я знаю это потому, что пользуюсь ей уже двадцать лет. Что мне оставалось делать? Я пошел на свою ферму и взял немного мази из того запаса, который я хранил для лошадей. Работает для них, и я уверен, сработает на тебе. И, конечно же, я оказался прав, и все зажило отлично.

И тем летом я ловил пеламиду, как он и обещал. Я начал присоединяться к нему на обходах. Чего я только не повидал! Куда бы он ни пришел, перед ним открывались все двери. Он провел всю ночь в одной негритянской хижине, принимая тяжелые роды, близняшки, а сразу после этого отправился на вызов в богатый дом на Восточную Баттери, где мыл руки их душистым мылом и пил кофе, подаваемый дворецким, на веранде, обдуваемой морским бризом и ароматом бугенвилей из сада. Я очень много видел и делал, проводя время с ним, и я решил сделать все на свете и стать таким, как он.

— Что с ним произошло?

— Он все еще работает, ждет, пока я закончу здесь и смогу к нему присоединиться на время, оставшееся до его пенсии, после чего я приму его практику. Возможно, даже в следующем году.

— Звучит заманчиво! Это то, что ты сам бы хотел?

— О да, но, боюсь, что это лишь мечта.

— Почему «лишь мечта»?

— Это не та медицина, которой меня здесь учат, не так ли? Я не смогу отличить один конец родов от другого. И моя жена не хочет бросать свою хирургическую программу в ЛБЧ. Она не хочет переезжать на Юг ни при каких условиях.

На вечеринке у Легго, я по просьбе Бэрри показал ей Потса. Он был единственным, кто не надел табличку с именем, и Бэрри спросила, почему.

— Он ее потерял.

— И не получил новую?

— Нет.

— Звучит не очень здоровым... Если это не протест.

— Потс и протест? Не может быть.

— Кажется, он не очень следит за собой.

— Ты слишком все анализируешь, — сказал я, раздражаясь.

— Возможно, но я волнуюсь за него, Рой.

— Спасибо за твое авторитетное заключение, но я не собираюсь терять из-за этого сон.

Я ошибался. Однажды ночью я лежал без сна, размышляя о Потсе. Я думал о его жизни, полной разочарований: его жена, его академическая интернатура, его ускользающая мечта вернуться домой, в Чарльстон, и стать там врачом, его грустный пес. Я начал переживать. За несколько дней до этого мы с Потсом смотрели, как Алабамские Приливы проехались по Джорджиевскому Теху по телеку в его комнате. Рядом с его кроватью лежал револьвер, заряженный сорок четвертый калибр без кобуры.

Я припарковался у Дома и поспешил в приемник. По телефону я сказал Потсу, что сочувствую его утрате, но он ответил:

— Мне все равно. Он умер в канаве после драки с другим алкоголиком. Я знал, что он так и кончит. Я чувствую облегчение.

— Облегчение?

— Да. Пойми, Рой, годами он приходил в мою комнату и пялился на меня, когда думал, что я сплю. И при малейшем луче света, я мог видеть ствол револьвера, который он направлял на меня. Я еду на похороны, чтобы увидеть маму. Прости, что тебе приходится работать за меня. Я тебе отплачу, как только смогу.

И вот, ледяное, до костей пронизывающее воскресенье, самая середина этой недели смерти между Рождеством и Новым Годом, и во время моих двадцати четырех часов я ожидал несколько серьезных травм и кучу мелкой ерунды, стремящейся попасть в тепло Дома. Я был слеп и не предвидел, что в этот день я получу именно то, что должен был. Две тысячи лет назад умер Иисус, несколько сотен лет назад какой-то умник эпохи Возрождения придумал больницы, пятьдесят лет назад еврейский умник создал Божий Дом, два месяца назад Бог воскресил зиму, пару дней назад телевидение отменило футбольное дерби и показало повтор идиотского фильма, что привело к повышению давления всех мужиков на континенте и один день назад произошло два важных события: в интересах повышения общественного сознания по телевизору показали шоу о признаках и симптомах инфаркта миокарда, вторым важным событием было то, что это показали в субботу ночью в городе, задыхающемся от депрессии. Они все-таки меня достанут! Вопрос только, каким образом и как сильно.

Уже в восемь утра предбанник был заполнен, в основном, черными женщинами. Безумный Эйб прыгал среди них и закричал, увидев меня: ПРОБЛЕМА — ТВОЙ ОБРЕЗАННЫЙ... На центральном посту ситуация вышла из под контроля. Говард Гринспун, побледневший, сидел с Гатом, Элиаху, Коэном и двумя полицейскими, с чашкой кофе: что-то, что за ним раньше не замечалось, так как его АйБиЭм установил связь между количеством чашек кофе и раком мочевого пузыря. Говард рассказывал присутствующим о случившемся:

— Я пошел в туалет на втором этаже где-то час назад, и я сидел на толчке, когда какой-то чувак открыл дверцу, наставил на меня обрез и потребовал деньги. Я дал ему три доллара, а потом я сделал очень большую глупость, я отдал ему кольцо моего колледжа. Я любил это кольцо! И он даже не попросил меня его снять! Зачем?

— Удивительно. — сказал Гилхейни. — Но хорошо, что кольцо ушло, а ты остался, а не наоборот.

Говард отчалил, но полицейские остались, и Квик объяснил:

— Это ужасное время и нас попросили отработать еще восемь часов, до четырех вечера. Тысяча шестьсот военного времени, не так ли, бывший морской офицер доктор Гат?

— Так точно, матрос! — отвечал Гат. — Я надеюсь мы получим реальных пациентов вместо всех этих чешущихся влагалищ. Я чувствую себя настолько злым, что готов пойти с кнутом на медведя.

— Интересное заявление, не менее интересное, чем прошедшая ночь, — сказал Гилхейни, — нас с Квиком вызвали на полицейской частоте в стрип бар, где, вроде бы, стреляли. Мы прибыли, вошли, музыка прекратилась и все присутствующие обернулись к нам. Закон. Тишина. «Слишком тихо», — прошептал я Квику, глядя на хозяина, медленно вытирающего пол и отрицающего факт стрельбы. После этого Квик предложил разгадку.

Жижа, которую он вытирал, была красной. Пиво не красное, а вот кровь-то вполне.

— Я заметил трех мужиков, сидящих слишком плотно друг к другу и приказал им подвинуться. Они подчинились, и мужик, сидящий посередине, свалился на пол мертвый. Мы все настолько удивились, что даже не одарили их черепа нашими свинцовыми дубинками, что спасло нас от многих недель общения с Коэном на вечную тему вины. Опасное время!

— Страшное время принятия мировых решений, — сказал Квик.

— Мы все должны быть осторожны, — сказал рыжий. — Если повезет, мы увидим тебя в четыре дня в удовлетворительном состоянии. Удачи.

Они ушли, и страх и отчаяние захлестнули меня. Истории уже лежали кучей; основной темой были встревоженные мужики, посмотревшие вчера передачу «Как жить с инфарктом» и женщины с воскресной болью в животе. Взяв историю, я начал свой день, в голове свербило СОЧУВСТВИЕ И НЕНАВИСТЬ. Не было реальных случаев, ничего смешного, была лишь, по словам Коэна: «Проекция черной ярости в телесное эго». Основная проекция была в область гениталий и живота, так что я слушал жалобы на боль в животе снова и снова, пока у меня не скопилось несколько литров мочи на анализы, несколько вагинальных исследований, требующих тщательности, так как иногда среди всего этого мог быть реальный «приз».

С одной пациенткой начались серьезные неприятности. Я сделал полный осмотр и все анализы, но не смог ничего обнаружить и пошел сообщить ей об этом. Она восприняла это спокойно и начала одеваться, но ее приятель не готов был сдаться и заявил:

— Постой-ка, ты же ничего для нее не сделал! Ни черта!

— Я не нашел ничего, что требовало бы лечения.

— Послушай, поц, моя женщина страдает от боли, действительно страдает, и я требую, чтобы ты прописал ей что-нибудь.

— Я не знаю, что с ней и почему она испытывает эти симптомы, но не хочу ничего ей прописывать, так как если ей станет хуже, я хочу знать об этом, а не маскировать симптомы обезболивающими.

— Черт тебя подери, погляди, она страдает! Ты ей сейчас же пропишешь обезболивающее!

Я сказал, что не сделаю этого. Я вернулся к посту медсестер, чтобы заполнить ее историю болезни. Он последовал за мной, несмотря на то, что женщине было неудобно из-за его поведения, и она стояла у выхода, явно желая уйти, но он уходить не собирался. Он начал говорить, используя посетителей приемника в качестве зрителей: «Будьте вы прокляты! Я знал, что нам никто здесь не поможет! Вам нравится смотреть, как она страдает! Вы, ублюдки, срать хотели на нас, лишь бы мы убрались!»

Я все сильнее закипал, чувствуя, как тепло приливает к лицу и шее. Я хотел избить его или позволить ему избить меня. Он не мог знать, что я, также как и он, чувствовал себя жертвой, чувствовал, что теряю контроль над своей женщиной, чувствовал ту же ненависть к болезни, ту же неудовлетворенность жизнью. Я даже дошел до того, что достиг уровня его паранойи. Но я не мог ему об этом сказать, да он бы и не услышал. Ненависть скрутила нас, такая же ненависть, которая выпустила пули в Кеннеди и Кинга, сквозь зубы я проговорил:

— Я сказал все, что мог сказать. Закончим на этом.

Медсестры вызвали охраннников, которые столпились вокруг со своими фальшивыми значками Вест-Пойнта, пока женщина не утащила его на улицу. Я сел, продолжая дрожать, опустошенный. Я не мог даже писать из-за дрожи в руках. Я не мог двинуться.

— Ты белый, как полотно, — сказал Коэн. — Этот парень тебя серьезно завел.

— Я не представляю, как вынести еще двадцать три часа всего этого!

— Секрет — в отстраненности. Убери всю эмоциональную состовляющую того, что ты делаешь. Как надеть шлем и перейти в режим автопилота. Твои эмоции закрыты, тебя как бы и нет. Выживание!

— Да, я хочу, чтобы у меня был шлем.

— Ненастоящий шлем! Отстранение — внутренний шлем. Любая работа требует отстраненности. Знаешь, почему?

— Почему?

— Потому что все работы страшно скучные. Не считая этой!

Я напялил свой воображаемый шлем, перешел в режим автопилота и начал отчаянно отстраняться. Я разобрался с галлонами анализов мочи и погрузился в мир мужиков от шестнадцати до восьмидесяти шести, напуганных телевизионной передачей, чьей основной жалобой была «боль в груди». Передача достигла своей основной цели — сбить американцев с толку и полностью нарушить их представления об анатомии, так как боль в груди оказывалась болью в животе, спине, руках и ногах, паху, реальной болью в большом пальце ноги, оказавшейся подагрой, но только не болью в груди. Пробираясь через нормальные ЭКГ, я чувствовал глубокую ненависть к «образованию общества» на тему болезней. Какой-то телевизионный проповедник пытался нажиться на сердечных приступах; терны по всей стране получали по полной. Единственным инфарктом, увиденным мной в этот день, был мужик моего возраста. Мертвый по прибытию. Моего возраста! И вот он, я, провожу оставшиеся предъинфарктные годы, пытаясь убить в себе эмоции, чтобы выжить!

Сразу после полудня. Небольшое затишье. Немного легче дышать, но все так же в шлеме отстраненности, уже думая, что я сдюжу. Мы с Гатом и Элиаху были выброшены в этот странный временной поток, предвосхищающий реальную катастрофу. Вой сирен, носилки, которые нес Квик и несколько священников, на носилках — Гилхейни, белый, как полотно, вся правая сторона туловища залита кровью. Мы понеслись и в долю секунды были в травме. Гилхейни был жив. В состоянии шока. Пока медсестра разрезала на нем одежду, а мы ставили центральные вены, одновременно пытаясь оценить все системы: сердце, легкие, мозг, Квик рассказал, что произошло:

— Ограбление в кафе-мороженом. Мы погнались за грабителем, а тот развернулся и выстрелил в Финтона из обреза!

— Офицер Квик, — сказал Гат, — вам лучше выйти из комнаты.

Я чувствовал сумасшедший прилив адреналина и пытался делать все одновременно. Сосредоточившись на Гилхейни, я тем не менее успел подумать, что в самый холодный воскресный день года какой-то ублюдок не просто ограбил кафе-мороженое, но и воспользовался для этого обрезом. Сколько налички могло быть в кафе-мороженом ледяным воскресным днем после Рождества? Глядя на кровавое месиво, в которое превратился правый бок полицейского, я желал, чтобы грабитель был здесь, и я мог бы избить его до смерти.

Гилхейни повезло. Возможно, его нога не будет больше двигаться, но он, скорее всего, выживет. Гат, потрясенный, как и мы все, пытаясь храбриться и шутить, сказал: «ОПЕРАЦИИ ПОМОГАЮТ ЛЮДЯМ и одна из них достанется тебе, рыжий». Я оставался с Гилхейни, для которого готовили операционную, проверяя и перепроверяя все и надеясь,что ничего плохого не произойдет. Квик вернулся, продолжая дрожать, а с ним появился священник и самый большой полицейский чин, которого я когда-либо видел, с четыремя звездочками, нашивками на воротничке, огромным золотым значком, седыми волосами и очками в тонкой оправе.

— Доброго утра, храбрый сержант Финтон Гилхейни!

— Это комиссар?

— И никто иной. Молодой доктор сказал, что с помощью хирургического вмешательства, посредством скальпеля ты выживешь.

Ага, значит эта манера разговора идет с самого верха! Мне стало интересно, сколько лет комиссар проработал в Божьем Доме.

— Доктор Баш, как я понимаю, сейчас нужды в последнем причастии нет? Не мог бы ты отпустить священника? Он пугает меня мыслью о том, насколько я был близок к раю или другому, раскаленному, месту.

— А есть ли новости от этой маленькой женщины, жены? — спросил комиссар, после ухода священника.

— Да, кстати, не звоните ей, так как я обещал, что в такой ситуации, отправлю кого-нибудь с сообщением, но, если вы ей позвоните, она решит, что я мертв, а при наличии дочери-эпилептички и жены, все время находящейся на грани нервного срыва, это может оказаться роковой ошибкой. Пошлите кого-нибудь ко мне домой, если возможно, сэр.

— Я лично туда отправлюсь. И, между прочим, грабителя поймали. Да, — комиссар хрустнул костяшками пальцев, — и, после должного заполнения протокола, мы собираемся устроить ему небольшое частное дознание, если вы понимаете, о чем я. Длинное и тщательное «частное расследование», так как ты дорог для нас. Я и сам приму участие в допросе. Ну, всего наилучшего, парень, а я отправляюсь к твоей жене, успокаивать ее своей презентабельной мужественной внешностью полицейского из телевизора. До свидания и вам, молодые ученые, спасшие эту хрупкую рыжую жизнь. Шалом и благослови вас Бог.

Дикость, какая же все это дикость. Гилхейни отвезли на операцию, а Квик остался с нами, потерянный и опустошенный. Эйб, который видел все происходящее, съехал с глузда. Несмотря на усилия Коэна, он продолжал вопить снова и снова: Я УБЬЮ ИХ Я УБЬЮ ИХ, и в итоге его пришлось связать и, накачанного нейролептиками, отправить в федеральную лечебницу.

Наступила ночь. Гилхейни выжил. Квик отправился домой. Эйба увезли. Я пробирался через ночь и где-то в два часа, готовясь провалитьься в тяжелый сон, я подумал, что этот момент будет идеальным для бегства к смерти. Живой, я проснулся в три. Я пытался сосредоточиться на истории: двадцать три, замужем, основная жалоба: «Меня изнасиловали по дороге домой.» Нет! Вы что?! На улице минус тридцать! Я пошел ее осматривать: в одиннадцать вечера она возвращалась домой от друзей, когда неизвестный мужчина выскочил из темного прохода между домами, приставил пистолет к ее лбу и изнасиловал ее. Она была шокирована, ничего не соображала. Она боялась идти домой к мужу. Она сидела несколько часов в закусочной, а затем пришла в Дом.

— Вы уже позвонили мужу?

— Нет... Не могу. Слишком стыдно! — сказала она, впервые взглянув на меня, и ее глаза, которые вначале были сухи и непроницаемы, как стена, к моему облегчению стали влажными, и она закричала, зарыдала. Я взял ее за руки и позволил выплакаться, тоже плача. Когда она немного успокоилась, я спросил номер ее домашнего телефона и, назначив все необходимое при изнасиловании, позвонил ее мужу. Он был вне себя от волнения и счастлив, что она жива. Он еще не знал, что что-то в ней умерло.

Вскоре он приехал. Я сидел на посту медсестер, когда он зашел к ней и оставался там до тех пор, пока они не были готовы уходить. Она поблагодарила меня, и я смотрел, как они удаляются по отделанному кафелем коридору. Он попытался ее обнять, но жестом, который показывал ее отвращение ко всем мужчинам, она его оттолкнула. Раздельно они вышли в дикий мир. Отвращение. Ненависть. Это были мои чувства, протестуя, в ярости, я отталкивал руку, так как рука не могла исцелить или оживить умершую часть.

Кульминацией этой ночи был алкоголик, гомосексуалист и торчок, который, вероятно, передозировался чем-то неизвестным. В белых брюках, белых туфлях, белой матросской куртке с красным платком в кармане и в белой матросской шапочке, ногти покрыты белым лаком, в коме, практически мертвый. Я подумал о метадоне, поставил вену и дал ему антидот. Он очнулся и начал буянить. Он достал нож. Я думал, что он накинется на меня, но он просто перерезал трубки, ведущие к внутривенному катетеру. Он встал и направился к выходу. Из предосторожности, чтобы спасти его, если он начнет дестабилизироваться, я поставил большую вену, и теперь кровь свободно вытекала из перерезанного конца, большими каплями падая на пол. Я сказал:

— Послушай, разреши мне хотя бы вытащить катетер!

— Хрен! — сказал он, — я никуда не пойду. Я хочу истечь кровью и умереть. Прямо здесь, на полу. Видишь ли, я хочу умереть.

— Ну, это меняет дело, — сказал я и позвонил быкам из охраны Дома.

Мы сидели тихо, боясь его нервировать, и наблюдали, как красные капли падают на пол, образуя лужицы и небольшие озерца. Он размазал кровь своей модной белой туфлей. Когда натекла изрядная лужа, он попытался обрызгать нас, превратив кровь в узор, напоминающий священный знак майя. Я распорядился держать четыре пакета крови наготове, а Флэш направился в хранилище, где ждал моего звонка, готовый бежать обратно с пакетами. Я сидел, все более наполняясь отчаянием, пытаясь понять дикость этого дня! Я не смог. Я ждал, пока он потеряет сознание.

***

Мы с Бэрри были в столице нашей родины, навещая Джерри и Фила, с которыми я вместе был в Оксфорде по стипендии Родса. Я избрал безумие американской медицины, а они, в свою очередь, безумие американской юриспрунденции. В данный момент они были такими же, как я интернами у судей Верховного Суда. У нас было много общего. Верховные судьи, как и доктора Дома, были разнородной группой, некоторые — погранично некомпетентные, некоторые — придурки, алкоголики, а некоторые — просто далекие от людей, как Легго или Рыба. Джерри и Фил участвовали в написании высших законов страны, а я разбирался с телами и смертями. Их работой было периодически направлять своего судью в ту или другую сторону при принятии законов, влияющих на миллионы американцев. На самом деле, большую часть времени они проводили на святой площадке, баскетбольной, которая располагалась на крыше, прямо над приемными судей. Одним из их главных развлечений было жестко играть в «коммунисты против Никсона.»

Несмотря на мою привычку рассматривать всех в качестве пациентов и их привычку рассматривать всех в качестве подзащитных, какое-то время нам было хорошо вместе. Прогуливаясь по отделанному мрамором зданию Верховного Суда, мы смеялись над столичным фарсом и сплетнями, новейшей из которых была история о репортере с мощным биноклем, который, прячясь на старой веранде в Сант-Клементе, наблюдал за Никсоном и Бебе Ребозо, прогуливающихся по пляжу в своих черных костюмах, и смотрел, как президент остановился, повернулся и поцеловал Бебе прямо в губы.

Но ни дружба, ни выходной вне Божьего Дома не могли сдержать мою ярость. Временное чувство свободы, почти как у нормального человека, делало контраст еще более болезненным. Я взял свою подозрительность и недовольство с собой. В какой-то момент Джерри и Фил были удивлены моей вспыльчивостью и тем, как далеко я отодвинулся от английского социализма к алабамскому консерватизму а-ля Дуэйн Гат. Почему-то, цинизм моих друзей не перешел в паранойю. Поездка превратилась в мучение и в самолете, Бэрри сказала:

— Ты должен вернуться к общению, Рой. Никто не может быть настолько злым и продолжать оставаться в этом мире. Твои друзья волнуются за тебя.

— Ты права, — сказал я, думая, как вся моя жизнь пропиталась опытом Божьего Дома, и из-за всех этих ужасных венерических заболеваний, даже моя сексуальная жизнь свернулась и забилась в уголок.

Дела шли хуже и хуже. На новогодней вечеринке, откуда мне пришлось уйти раньше времени и отправиться на последнию ночную смену в приемнике Дома и где я серьезно напился, Бэрри накинулась на меня:

— Я с трудом узнаю тебя, Рой. Ты не похож на себя прежнего!

— Ты была права насчет этого времени года, — сказал я, уходя. — Это жестоко, безумно и просто полное дерьмо! Пока.

Я вышел на мороз и по черному от городской грязи снегу пошел к своей машине. Эта ужасная пустота между тем, что было любовью и тем, что перестало ею являться! Я сидел, испытывая отвращение, в одиночестве, голубые ртутные лампы добавляли сюрреализма этой ночи. Бэрри подошла, пытаясь вернуть меня к жизни. Она наклонилась ко мне, глядя на меня сквозь окошко машины, потом обняла меня, поцеловала и пожелала счастливого Нового Года, сказав: «Попробуй взглянуть на это таким образом — Новый Год означает, что тебе осталось всего шесть месяцев.»

Чувствуя, что меня обманули, обещав жизнь, но оседлав смертью, я вошел в приемник, пьяный, ищущий того, кто меня обманул. Ровно в полночь старый год ушел, показав белое подбрюшье, а новый начался походом в черное мрачное утро, с голым пьяницей, блюющим чем-то ужасным себе на колени. Я сидел на сестринском посту, наблюдая за тщетными стараниями медсестер избавиться от духа вечеринки. Я смотрел на Элиаху, вовлеченного в безумную вихляющую бедрами, стучащую костями, лагерную вариацию Хоры с Флэшем, и я думал о «Безумцах» из Треблинки. И потом я вспоминал фотографии лагерей, сделанные союзниками в момент освобождения. Фотографии истощенных людей за колючей проволокой, состоящие, казалась, из одних глаз. Глаза, эти глаза! Непроницаемые темные диски. Мои глаза превратились в непроницаемые темные диски. И что-то за ними было, за этими темными кругами, и это что-то было ужасным! Ужасом было то, что я должен был продолжать жить со всем этим, но весь остальной мир не должен был это видеть, так как оно отделяло меня от друзей и моей давней любви, Бэрри. Это была ярость, ярость и ярость, как нефть, покрывающая все поверхности. Они все-таки достали меня, жестко достали. Я потерял веру в других. И веру в предоставление помощи. Фарс. ЛАТАНИЕ И СПИХИВАНИЕ. Принцип вращающейся двери. В этом не было красоты. Первой пациенткой в новом году была пятилетняя девочка, которую нашли в сушке для одежды с окровавленным лицом. Ее беременная мать избила ее чулком наполненным битым стеклом.

Как же мне было выжить?!

 

14

Я надеялся, что Толстяк сможет меня спасти.

Толстый, веселый, сочащийся свежим оптимизмом ребенка в колыбельке Нового Года, Толстяк вернулся в Божий Дом в качестве резидента в отделениях. Все то время, что он скитался в Больнице Святого Нигде и Ассоциации Ветеранов, я страшно по нему скучал. Он всегда оказывался великим, и в тяжелые времена лишь его учение спасало меня. Месяцами мы узнавали друг о друге лишь по слухам. Если верить Толстяку, все было прекрасно. Но все же, чем больше я про него узнавал, тем более противоречивой фигурой он мне казался. Смеясь над системой, которая взрастила Джо и Рыбу, Легго и Малыша Отто, Толстяк не только выживал в ней, но и использовал ее для своего блага и удовольствия.

Среди слухов, циркулирующих во время отсутствия Толстяка, несколько были посвящены Анальному Зеркалу доктора Юнга, включая один, что Эсквайр опубликовал «список самых красивых задниц в мире.» Но, когда Толстяк рассказывал о своем изобретении, он пользовался только сослагательным наклонением, «может быть» вместо «будет». Легенда в Доме, вне его он исчезал. Несмотря на многочисленные предложения, я никогда не общался с ним вне больницы. И, хотя в Доме он делал что-то эротичное с Грейси-диетологом, никто не слышал о женщинах в его жизни вне стен Дома. Амбиции Толстяка не позволяли женщинам ему помешать. Его цель в жизни, «сделать боооольшое состояние», достигалась с трудом и каждый раз, когда я спрашивал у него, как все продвигается, его взгляд становился отсутствующим и он говорил: «Я не настолько коррумпирован» и рассказывал мне об упущенных возможностях, десятке лишь за прошлый год.

— Если бы у меня только было столько же совести, сколько у ребят из Уотергейта, — вздыхал он, — если бы я был Гордоном Лидди!

Я был уверен, что он пойдет на специализацию в гастроэнтерологию, что он был единственным выпускником Бруклинского колледжа когда-либо принятым в Божий Дом и что он был единственным встреченным мной истинным гением. И вот, толстый и саркастичный, маленькая золотая печатка на пальце толстой руки и сверкающая золотая цепочка вокруг огромной шеи, которая едва существовала, так, что казалось, что большая голова с черными зализанными волосами была прикреплена непосредственно к сильным покатым плечам, веселье Толстяка несло разительный контраст этому городу, закованному в ледяные объятия зимы с января по оттепель. От других тернов я узнал, что это отделение — четвертый этаж, северное крыло — худшее в Доме. Я надеялся, что с Толстяком, нашим резидентом, будет не так плохо.

— Это самое худшее отделение, — сказал Толстяк, вертя мел в толстых пальцах, и написал на доске в дежурке: «ХУДШЕЕ». — Это отделение ломало лучших парней. — «ЛОМАЛО» — написал он рядом. — Но, все-таки, в прошлом году я выжил и со мной, парни, вы переживете эти три месяца. Договорились?

Гипер-Хупер, еще один интерн отделения, спросил:

— Что делает его худшим?

— Называй, — сказал Толстяк.

— Пациенты?

— Худшие.

— Сестры?

— Салли и Бонни. Обе в шапочках и со значками школы медсестер, которые говорят гомерам: «А теперь мы покушаем кашку, красавчик». Худшие.

— Обучающий обход?

— Рыба.

Третий терн, Глотай Мою Пыль Эдди, испустил долгий стон отчаяния. — Я не выдержу, — сказал он, — я не вынесу Рыбу. Он гастроэнтеролог, а я не могу больше слышать о дерьме!

— Послушать тебя, — сказал Толстяк, — так в Калифорнии никто не срет. — Затем, становясь серьезным, он склонился к нам и сказал: — Что возвращает нас к моей заявке на специализацию. Я пытаюсь попасть в гастроэнтерологию с первого июля. Легго до сих пор не написал мне рекомендательное письмо, которое, по его словам, зависит от того, как я поведу это отделение. Не испортите мне это письмо, слышите?! Это «Защити Толстяка» работа в отделении. Ясно?!

— Где ты хочешь работать? — спросил Гипер-Хупер.

— Где? Голливуд, Лос Анджелес.

Глотай Мою Пыль замычал и закрыл руками лицо.

— Кишечные пробеги кинозвезд, — сказал Толстяк, искры пляшут в глазах.

Толстяка интересовали деньги. Он вырос бедняком. Его мать по святым праздникам, хотя в доме и не было ничего для супа, ставила кастрюли с водой на плиту, на случай, если кто-то зайдет, оставалась иллюзия подготовки к праздничному ужину. Взращенный своей семьей, как настоящий гений, флэтбушским метеором он взлетел над Бруклинским колледжем, пронесся через Медицинский Эйнштейна и закончил полет в лучшей интернатуре ЛМИ — Божьем Доме. Теперь, по его словам, он «рвался на самый верх», а из Флэтбуша вершиной казался Голливуд: — Представь, делать колоноскопию Граучо Марксу? — говорил он, — или Мэй Вест, Фэй Врэй, Конгу! Всем этим звездам, которые считают, что их говно пахнет розами.

Я включился обратно в разговор и услышал слова Толстяка:

— Это отделение — рай для гастроэнтерологов, но даже для них — это ад. Как вы, терны, собираетесь выживать?

— Убив себя, — ответил Эдди.

— Ошибка, — со всей серьезностью сказал Толстяк. — Вы не убьете себя. Вы — моя супер-команда и знаете, что надо делать. Вы выживете, плывя по течению.

— Плывя по течению? — переспросил я.

— Да, как в карточной игре: искусство, старик, искусство.

Искусство?! Я опять отвлекся, думая, как все это отличалось от того, что Толстяк говорил раньше. Как же могло это отделение быть худшим? Нам не нужно будет прятать наше бездействие от Толстяка, а я, после того, через что я прошел в отделениях и приемнике, смогу справиться практически с чем угодно. Я предположил, что это отделение худшее из-за попыток гомеров обосноваться здесь надолго и истязать нас вдобавок к истязающим нас Частникам и Слерперам, истязание со многими вариациями. Да, это будет ужасно именно из-за них, но не надо будет притворяться, это будет вечная, экологическая борьба за предоставление здравоохранения по принципу вращающихся дверей, здравоохранения по-божедомски.

— Запомните, — сказал Толстяк, — если вы ничего не делаете, то и вам ничего не смогут сделать. Поверьте, парни, мы отлично проведем время. Все, мы готовы к выходу. Вперед!

Мы отправились в отделение с энтузиазмом школьной футбольной команды, выходящей на матч, где, как они знают, их порвут, оставляя свою храбрость в раздевалке. Северное крыло четвертого отделения было обито желтым кафелем, воняло и было скоординировано, как гомер. Мы шли от палаты к палате, в каждой из которых было по четыре койки, на каждой из которых находилось человеческое существо, подающее крайне мало признаков человеческого существа, не считая лежания на койке. Я больше не считал грустным или жестоким называть этих несчастных гомерами. Но все же какая-то часть меня считала грустным и жестоким прекратить так считать.

В одной из палат гомер спазматично дергал свой катетер Фоли, мыча что-то вроде ПАЗТРАМИ ПАЗТРАМИ ПАЗТРАМИ, и, увидев это, Глотай Мою Пыль начал имитировать звуки блюющего пса у меня над ухом. Мы зашли в другую палату и увидели еще двух пациентов, лежащих рядом; единственной разницей между ними были их рты: один широко раскрытый, а второй широко раскрытый со свисающим из нижнего угла языком.

Толстяк спросил у студентов, испуганных, но в то же время интересующихся и идеализирующих медицину, что в этих пациентах может указать на диагноз, чего они, конечно, не знали. Толстяк сказал: «Это классические признаки: знак «О» слева и знак «Q» справа. Знак «О» — обратимый процесс, но, если они переходят к знаку «Q», то уходят навсегда.

Мы продолжали идти по коридору. И вдруг, вот они: рядышком, в креслах-качалках сидели те же самые двое пациентов, от которых мы с Чаком сбежали в тот первый день, Гарри-Лошадь (ЭЙ ДОК ПАДАЖДИ ДОК ПАДАЖДИ) и Джейн До (ООООАЙЙЙЙЙЕЕЕЕЕЕЕИИИИИИУУУУУУ). Все еще здесь! Мы стояли перед ними, как будто в трансе.

— Вперед, вперед, — торопил Толстяк, таща нас по коридору. — Это — худшая, палата Роз. Эта комната принимала в себя молодых тернов и ломала их. Они должны выдавать антидепрессант на входе. Помните, выходя из палаты Роз и желая покончить с собой, это они, а не вы находитесь там. ПАЦИЕНТ — ТОТ, КТО БОЛЕЕТ.

— Почему ее называют палатой Роз? — спросили мы.

— Потому что, независимо ни от чего, там всегда находится гомересса по имени Роза.

Повисла тяжелая тишина, и мы вошли в сумеречную палату Роз. Все было тихо, спокойно, четыре Розы горизонтальны, в мире с собой, едва поднимая покрывала своим дыханием. Это было очень мило, но тут нас достал запах, и это стало омерзительным. Это был запах дерьма. Я не мог его вынести. Я выбежал. Из коридора я слышал поучения Толстяка. Задыхаясь, вышел ГМП. Толстяк продолжал говорить. Гипер-Хупер выбежал, фыркая. Толстяк говорил и говорил. Три свежих студента, решившие, что если они выйдут из палаты Роз раньше Толстяка, их оценка полетит вниз к безнадежной тройке, оставались. Толстяк продолжал. Фыркая и задыхаясь, платки прижаты к лицу, выбежали студенты. Пока Толстяк продолжал вещать для себя и гомеризованных Роз, студенты открыли окна и вывесили в них головы, а строители крыла Зока, увидев их, показывали на них пальцами и ржали, и смех этот долетал, казалось, из другого мира. Толстяк продолжал говорить. Я уже думал, что следующей выйдет одна из Роз, но тут, наконец, наш лидер вернулся и спросил:

— В чем дело, ребята?

Мы объяснили, что дело в запахе.

— Да, но вы можете многое узнать из этого запаха. Если повезет, через три месяца, вы будете стоять в этой палате и ставить четыре диагноза, исходя из запахов, бьющих по вашим обонятельным центрам. Серьезно, сегодня перед нами были малабсорбция со стеатореей, карцинома кишечника, ишемия кишечника из-за недостаточности артерий брюшины и, наконец... Да! Небольшие выхлопы газа, обходящие вечную закупорку кишечника.

— Слушай, Толстяк, как насчет того, чтобы держать у входа в эту палату папку с разрешениями на вскрытие? — спросил Гипер-Хупер.

— ЗАКОН НОМЕР ОДИН: «ГОМЕРЫ НЕ УМИРАЮТ».

— Хупер, что с тобой и этими вскрытиями? — спросил я.

— Награда «Черный Ворон», — сказал Хупер.

— Это было шуткой.

Когда Хупер удалялся по коридору, я думал, каким он стал счастливым, после того, как завел себе патолога-израильтянку, которая делала для него вскрытия в тот же день. В погоне за «Черным Вороном» Хупер ненавидел кажущихся бессмертными гомеров и искал молодых пациентов, тех, кто мог умереть. Особенно он радовался при виде более богатых молодых, которые, по мнению недавней статьи «Журнала паталогоанатомии», с бóльшим желанием подписывали разрешение на собственные вскрытия. Иногда кто-то упоминал слишком уж серьезную зацикленность Хупера на смерти, на что тот сверкал своей мальчишеской калифорнийской улыбкой и отвечал: «Все там будем, не так ли?» Смерть стала способом выживания этого маленького саусалитца.

Толстяк, прямиком из вони палаты Роз, отправился завтракать, и мы с Эдди остались одни. Он обратил на меня свой напряженный взгляд и сказал:

— Я так не могу! Они все гомеры!

— Это потрясающая возможность применить знания, приобретенные за двадцать шесть лет обучения, и созреть, предоставляя лечение нуждающейся в нем гериатрической популяции.

Ноздря к ноздре с Хупером в погоне за «Черным Вороном», Эдди погрузился в глубины садо-мазохизма, представляя пациентов «делающими ему больно» и отвечая, «делая им больно». Я решил сменить тему и сказал:

— Я слышал, что твоя жена беременна.

— Что?!

— Ребенок. Твоя жена. Сара. Помнишь?

— Да, у жены будет ребенок, скоро.

— Не только у нее! У тебя тоже! — заорал я.

— Да. Слушай, ты их видел? Одни гомеры. Если бы троих таких нашли в Калифорнии, границу штата бы перекрыли. От них воняет, а я этого не переношу. Гомеры, гомеры и еще несколько гомеров, А? — он посмотрел на меня озадаченно и почти умоляюще спросил: — Ты ведь понимаешь о чем я?

— Да, понимаю, — ответил я. — Не волнуйся, мы будем помогать друг другу.

— Я хочу сказать... гомеры. Все, что здесь есть, это гомеры.

— Дорогуша, — сказал я, сдаваясь, — это — Город Гомеров.

Рыба был непередаваем. Руки в карманах, голова в облаках, он был психом в своем роде и после каждого разговора с ним, хотелось бежать и рассказывать о нем людям, так как это удивительным образом влияло на разум, будто кто-то высказал несколько теорий, и, если бы они не исходили от шеф-резидента, их бы считали бредом сумасшедшего. Когда он пришел первый раз, как гость обучающего обхода, Толстяк поздоровался с ним между Чарли-Лошадью и Джейн До; Рыба заявил: «Ну что, парни, как дела» — и, отводя глаза и не слушая, как у нас дела, добавил: «Давайте осмотрим пациентов, а?»

— Добро пожаловать, — сказал Толстяк. — Мы оба гастроэнтерологи и у нас тут есть отличный гастроэнтерологический материал, да?

Джейн До протяжно и жидко пернула.

— Что я тебе говорил, Рыба, — сказал Толстяк. — Желудочно-кишечный тракт.

— ЖКТ мне особенно интересен, — сказал Рыба, — как и пучение. Я недавно получил возможность ознакомиться с мировой литературой о пучении при болезнях печени. Да, пучение при болезнях печени очень интересный исследовательский проект. Возможно, Домработники захотят начать этот проект?

Никто не выказал интереса.

— Позвольте спросить вот что, — продолжал Рыба, глядя на Хупера. — Отсутствие какого фермента при заболеваниях печени ведет к пучению?

— Я не знаю, — сказал Хупер.

— Хорошо, — сказал Рыба. — Вы знаете, это так легко — ответить на вопрос. Но куда чаще намного труднее во время обхода честно сказать: «Я не знаю.» В некоторых больницах, например ЛБЧ, на вас бы косо посмотрели за незнание ответа на вопрос, но здесь, в Божьем Доме, мы всегда приветствуем честность. Хорошо, Хупер. Эдди? Что за фермент?

— Не знаю.

— Рой?

— Я не знаю.

— Толстяк? — спросил Рыба с угрозой.

После напряженной паузы Толстяк сказал:

— Я не знаю.

Рыба выглядел несколько удивленным фактом того, что все сказали: «Я не знаю». Джейн До опять расслабилась и Рыба раздраженно сказал:

— Я люблю ЖКТ больше других, но нельзя пациента с таким расстройством кишечника держать в коридоре. Это слишком... жидко. Верните ее в палату.

— Это невозможно, — сказал Толстяк, — в своей палате она выходит из под контроля. Но не волнуйся. Я сейчас работаю над кое-чем, что остановит ее пердеж. Часть проекта ТКК.

— ТКК? Что такое ТКК?

— Тотальный Контроль Кишечника. Часть моего исследовательского проекта в Больнице администрации ветеранов.

— Извини, Рыба, — сказал Эдди, — но, может, ты скажешь нам ответ на вопрос о ферменте?

— Я?! Я не знаю.

— Ты тоже не знаешь? — спросил Эдди.

— Нет, и я горд тем, что не боюсь в этом признаться. Но я надеялся, что один из вас знает. Но я скажу вам вот что, к завтрашнему обходу я буду это знать.

Размещение гомеров оставалось горячей темой в Городе Гомеров, и не менее горячими были Социабельные Письки. После нашего осеннего сексуального карнавала мои отношения с Примариновой Сельмой охладились. Во время обхода с социальными работниками в первый день в отделении, обе, Сельма и Роуз Коэн, были милы, но холодны. Я был не против. Я уже был переполнен тем, что являлось «худшим» отделением и не мог сосредоточиться на обходе. Я слышал, как Эдди бормочет что-то вроде «я оглянулся, а вокруг одни гомеры», а медсестры требовали, чтобы мы заполняли трехстраничную форму на размещение, заполненную вопросами, наподобие «Обработка кожи: Да/Нет/Число» и «Недержание: Мочевой пузырь/Кишечник/День последней клизмы.» К концу обхода я сконцентрировался на молодом блондине; парень с умопомрачительным загаром сидел в углу, иногда бросая на нас взгляд голубых глаз.

Позже мы с Эдди и Хупером сидели в дежурке, изобретая новые способы развлечения с нашими стетоскопами. Я начал обсуждение: «Почему в этом отделении одни гомеры?»

— Почему бы тебе не набрать ПОМОЩЬ и не спросить, — отвечал Хупер.

— Что набрать?

— П.О.М.О.Щ.Ь. Парень в голубом пуловере. Новая концепция Дома, если тебе что-то нужно — набери П.О.М.О.Щ.Ь.

Я набрал ПОМОЩЬ и начал: «Добрый день, мне нужна помощь... Нет, я не пациент, я в команде противника и мне нужен один из этих, Голубых Пуловеров... Какой?! Черт! Да, отделение, отделение... До свидания.» Я вернулся к остальным и сказал: «На каждом этаже есть собственный Пуловер и нашего зовут Лайонел.»

— Потрясно, — сказал Эдди. — Интересно, сколько платят этим клоунам?

Голубой Пуловер подошел к нам. Это был тот же Пуловер, что присутствовал на обходе и выглядел так же прекрасно. Мы приветствовали его и предложили присесть. С аристократичным жестом запястья он сел. Он закинул ногу на ногу, всем видом показывая, что вот, наконец-то, появился парень, который знает, как сесть и закинуть ногу на ногу.

Странно. Мы задали ему кучу вопросов о том, что он и ПОМОЩЬ из себя представляют и делают и сколько им платят и «почему в отделении лежат одни гомеры?» Лайонел ответил на все вопросы искренним и приятным голосом, и, казалось, что он наполнен полезной информацией, которой он был готов делиться с нами, тернами, «без работы которых Дом развалился бы как карточный домик.» Но все это было, как вата, неправдоподобным. Лайонел ничего нам не объяснил. Для нашего выживания в Городе Гомеров было необходимо знать ответы на эти вопросы, так как если на смену каждому размещенному гомеру придет такой же, то на хрена возиться и их размещать? Мы злились и наши вопросы стали очень неприятными. Это принесло еще меньше пользы, и, когда мы уже начали закипать, явился Толстяк. Мгновенно оценив ситуацию, он успокоил Лайонела парой добрых фраз и тот сбежал, а Толстяк обратился к нам:

— Что это вы тут устроили?

Мы рассказали.

— И? — спросил Толстяк, улыбаясь. — Что теперь?

— И этот гандон так и не сказал нам, чем занимается ПОМОЩЬ и сколько им платят. Там, откуда я родом, тем, кто помогает, платят столько, сколько они заслуживают. Этот не стоит ни черта, — сказал Эдди.

— Расслабься, — сказал Толстяк, — плыви по течению.

— Я хочу понять, почему здесь одни гомеры? — спросил я.

— Да. А так же я и все остальные, и знаешь что? Ты никогда не узнаешь, так чего начинать злиться?

— Я не злюсь, я уже разозлен!

— И? Что тебе это даст? Тонкость, Баш, дипломатичность.

Грейси-диетолог заглянула в дежурку, внеся бутылку для вливаний с чем-то желтым:

— Экстракт готов, дорогой.

— Отлично, — обрадовался Толстяк, — давай попробуем!

Мы последовали за Толстяком и Грейси по коридору и смотрели, как Грейси заменяет бутылку с внутривенным для Джейн До «экстрактом». Толстяк, пользуясь техникой перевернутого стетоскопа, проорал на ухо Джейн: «ЭТО ОСТАНОВИТ ТВОИ КИШКИ ДЖЕЙН. ОСТАНОВИТ НАДОЛГО.»

— Что это за экстракт? — спросил я.

— Это что-то, что я изобрел, а Грейси изготовила и это часть проекта ТКК, часть исследования, которое принесет мне состояние!

— Свежие фрукты — созданное Богом слабительное, — пояснила Грейси, — а мы надеемся, что этот экстракт — полная противоположность. Натуральное, как лаэтрил.

Я спросил Толстяка, что же это за исследовательский проект, и он рассказал, что какой-то «мошенник» получил правительственный грант для испытаний нового антибиотика на вечных морских свинках — несчастных контуженных ветеранах. Толстяк договорился с умником на откат за каждого ветерана и начал давать антибиотик всем.

— Как он работает? — спросил я и понял, что это идиотский вопрос, так как никто этого пока не знал.

— Отлично, — сказал Толстяк, — не считая побочного эффекта.

— Побочного эффекта?

— Да, понимаешь, антибиотик уничтожает все микрофлору кишечника и тогда спящие споры начинают размножаться и начинается невероятный понос, который ничто не может остановить. Пока что ничто. Так что мы очень рассчитываем на этот экстракт.

— Подумаешь, легкая диарея, — сказал Хупер.

— Легкая диарея?! — глаза Толстяка расширились. — Легкая... — И он осел в приступе хохота, радостного жирного хохота, который становился все громче и громче, пока он не свалился, держась за живот, как будто боялся, что тот развалится и все содержимое вывалится на пол, и Грейси, и я, и Эдди, и Хупер засмеялись, и со слезами на глазах Толстяк сказал:

— Не маленький понос, старик, а серьезная заразная диарея. Первая часть ТКК, этот антибиотик, вызывает диарею у любого. Если бы я знал об этом эффекте, никогда не стал бы его назначать. Поэтому я должен найти вторую часть ТКК, излечение. Видишь ли, эта диарея наиболее тяжелая и заразная сучья диарея, которую видел большой мир гастроэнтерологии.

Вечером я оставлял своих пациентов на попечение ГМП, который дежурил. Я спросил, как дела.

— По сравнению с Калифорнией — говно полное. Мое третье поступление в дороге. Я уже дрожу.

— Почему?

— Она на пути сюда из Олбани. Триста миль на такси.

— На такси?

— На такси. Полностью слабоумная гомересса, которая, если верить моим сведениям, не мочилась несколько недель и слишком слабоумна, чтобы самой подписать разрешение на диализ, но при этом настолько заистязала свое семейство, что они СПИХНУЛИ ее в медленно двигающееся такси в Олбани, где она и находится на пути сюда с полудня.

— Если она не подписала это там, почему они думают, что она подпишет здесь?

— Потому что, как ты и сказал, «дорогуша, это Город Гомеров». Она будет особенной личной пациенткой Легго. Лучший день в ее жизни!

Когда я ехал домой, солнце нацепило эту усталую маску середины зимы, светя, но не грея, в ярости на серый лед. Мне было холодно, неуютно, страшно. Я надеялся, что Толстяк спасет меня, но вот он говорит мне не злиться на Пуловеров.

— Он сказал мне успокоиться, но я не намерен, — говорил я Бэрри. — Я хочу сказать, ты все время говоришь мне выражать свои чувства, и я волнуюсь, что, если я успокоюсь, я сойду с ума. Как я могу слушать вас обоих?

— Возможно, тут есть какое-то общее начало, — сказала Бэрри, — но, все-таки, как ты собираешься выжить, если у вас с ним будут разные мнения? Что он говорит про всех этих гомеров?

С грустью заметив, что даже Бэрри начала называть этих несчастных «гомерами», я сказал:

— Он говорит, что любит их.

— Это обычная антифобия. Вторичный нарциссизм.

— Что все это значит?

— Антифобия — это когда ты делаешь то, что больше всего боишься; например, кто-то боящийся высоты становится строителем мостов. Первичный нарциссизм, как Нарцисс в озере, когда он пытается любить себя, но не способен обнять собственное отражение. Вторичный нарциссизм — это когда он обнимает других, которые любят его за это, и он влюбляется в себя еще сильнее. Толстяк обнимает гомеров.

— Обнимает гомеров?

— И все его за это любят.

...Все любят докторов, и твои пациенты тебя уже полюбили. Смотрел игру «Никс» по кабельному, и они доказали, что баскетбол — командная игра...

Толстяк назвал нас великой командой. Но, все-таки, что это за команда, если ее СЛИ начинает задавать вопросы тренеру.

 

15

— Я хочу есть! — сказала Тина, женщина, прибывшая в такси.

— Вы не можете есть, — сказал Глотай Мою Пыль.

— Я хочу есть.

— Вы не можете есть.

— Почему?

— Ваши почки не работают.

— Работают.

— Не работают.

— Работают.

— Не работают. Когда вы в последний раз мочились?

— Я не помню.

— Ну вот видите? Не работают.

— Я хочу есть.

— Вы не можете есть с неработающими почками! Вы подпишете разрешение на диализ и станете жить еще хуже.

— Тогда я хочу умереть.

— Вот теперь я вас слушаю, дамочка, теперь слушаю! — сказал ГМП и проскользнул мимо таксиста, требующего свою плату — двести с чем-то долларов плюс чаевые. Мы с Эдди оставили Тину и отправились на обход с Толстяком.

— Первая карточка, — сказал Толстяк. — Голда Меир.

— Отличный случай, — начал Эдди. — Королева Вшей. Семьдесят девять, найдена на полу своей комнаты, гримасничающая, как гибрид куклы Барби с девочкой из «Экзорциста». Лимфоузлы размером со сливу по всему телу, считает, что находится на ветке «Т» Сант-Луисского метро и полна вшей.

— Вшей?

— Ага. Ползающие вши. Медсестры отказываются за ней ухаживать.

— Хорошо, — сказал Толстяк, — нет проблем. Чтобы ее СПИХНУТЬ нам надо найти либо рак, либо аллергию. Делайте тесты кожи: туберкулез, стрептококк, летающее говно, яичная лапша, все на свете. Один положительный результат объясняет лимфоузлы, что значит СПИХ обратно на пол ее комнаты.

— Поцель, ее Частник, говорит, что не позволит ей вернуться обратно. Он требует, чтобы мы ее разместили.

— Отлично, — сказал Толстяк, — я позвоню Сельме. Следующий? Сэм Левин?

— Кстати, — добавил Эдди, — я забыл сказать Поцелю про вшей. Он как раз ее сейчас осматривает.

Ползучий заговор!

— Сэму восемьдесят два, слабоумная развалина, живет в одиночестве в приюте, полиция арестовала его за бродяжничество. Когда копы спросили о его месте жительства, он ответил: «Иерусалим», — и сделал вид, что потерял сознание, так что они СПИХНУЛИ его нам. Тяжелый диабет. При этом он всем известный извращенец. Основная жалоба: «Я — голоден.»

— Конечно, голоден, — сказал Толстяк, — диабет сжирает всю его энергию. Вши и извращенцы. Куда катятся евреи?!

— К Черному Ворону, — сказал Хупер.

— Город инсулина, — сказал Толстяк. — Нелегкий будет СПИХ. Следующий?

— Должен предупредить, — продолжал Эдди, — Сэм Левин поедает все. Следи за своей жратвой, Толстяк.

Толстяк поспешно поднялся и запер свой шкафчик, в котором хранил запас еды, включающий пару батонов еврейской колбасы.

— Следующая — Быстрая Тина, «женщина в такси», — сказал Эдди. — Личная пациентка Легго. — При этих словах, мы опять услышали крики таксиста, требующего оплаты, и Толстяк СПИХНУЛ его в ПОМОЩЬ. Матерясь, тот ушел, но вошла Бонни и обратилась к Эдди:

— Бутылка с внутривенным твоей пациентки, Тины Такерман, закончилась. Что ты хочешь повесить следующим?

— Тину!

— Это неподобающе! Теперь по поводу вшей: это не наше дело от них избавляться. Это — работа интернов.

— Дерьмо, — сказал Эдди, — это работа медсестер. Тем более у них уже есть вши.

— Что?! Прекрасно! Я звоню своему начальнику! А по поводу вшей, я звоню в ПОМОЩЬ! У нас проблемы со взаимопониманием. До встречи!

— В любом случае, — продолжал Эдди, — Вот она, Тина, и я подумал: «Ага, деменция. Отправлюсь-ка я прямо за диагнозом.» Так что я сделал ей спинномозговую пункцию.

— Первым делом?! Ты хоть обсудил это с Легго?

— Не-а.

— Личная пациентка Легго прибывает в такси из Олбани, а ты начинаешь с болезненного вмешательства. Зачем?

— Зачем?! Ситуация была: я или она. Вот зачем.

— Но она была не против, не так ли? — поинтересовался Толстяк.

— О, она была против. Она вопила, как тысяча демонов. А в три утра я услышал, как кто-то напевал: «Ромашка, Ромашка, дай мне отвеееет....»»

— Ромашка, Ромашка... — промурлыкал Толстяк, глядя из окна на строительные леса, паутиной оплетающие строящееся крыло Зока. — Не может же быть, чтобы Легго был здесь в это время? Зачем бы ему? Я хочу сказать, что у нас пока нет крыла Такерманов, а?

— Тина была в ярости и ударила меня по носу так, что зазвенело в ушах и слезы потекли из глаз. Так что я решил, что ей нужна большая линия в яремной вене для измерения Центрального Венозного Давления, ЦВД.

— Ты ведь не поставил линию для ЦВД, ведь, как ты знаешь, Легго их ненавидит? Они обходились без этого в прошлом, и он все равно ни черта в них не понимает.

— Нет, не поставил.

— Отлично, Эдди, отлично, — просветлел Толстяк.

— Но, видит Бог, я пытался, а пока я пытался, в палату зашел Легго и спросил: «Все в порядке, моя дорогая?» и Тина завопила: «Ничего не в порядке! У меня огромная игла в шее!» и Легго сказал мне: «Мы обходились без них в мое время. Прекрати это и зайди завтра с утра в мой кабинет.» И Тина вновь отказалась от диализа.

— Эдди, — тихо сказал Толстяк, — не делай того, что ты делаешь. Поверь мне, не стоит злить этих ребят. Расслабься, проще расслабиться, понимаешь? Это тяжелый случай: единственное лечение ее слабоумия — диализ, но она слишком слабоумна, чтобы на него согласиться. Очень тяжелый СПИХ.

— Как насчет того, чтобы вложить ей в руку ручку и нацарапать ее имя, — спросил Хупер. — Я так делаю со своими гомерами, когда нужно подписать разрешение на вскрытие.

— Что?! Прекрати этим заниматься! Это незаконно! — заорал Толстяк.

— Не дрейфь, — сказал Эдди, — когда Тина сообразит, что ночью, когда я дежурю, она в моей власти, она подпишет, Толстяк, все подпишет!

Тем же утром мы сидели у поста медсестер, Толстяк углубился в свой «Уолл Стрит Джорнал», а мы с Хупером глазели на работу отделения. Мы до сих пор хихикали над Лайонелом из ПОМОЩИ, который был вызван медсестрой, проверил номера палат и, решительно одернув пуловер и поправив челку, вошел в комнату Королевы Вшей, кишащую паразитами. Эдди отправился в кабинет Легго, и мы за него волновались, но успокоились, увидев Легго, идущего с ним по коридору с рукой на плече у Эдди. Пока мы ждали Рыбу для очередного обхода, Толстяк схватил Эдди, затащил нас всех в дежурку, запер дверь и сказал:

— Так, Эдди, у тебя серьезные неприятности.

— Ты что? Мы отлично поболтали. «Полегче с Тиной,» — все, что он сказал. Он даже обнял меня, когда мы шли по коридору.

— Именно, — сказал Толстяк, — эта рука. Ты когда-нибудь приглядывался к анатомическим подробностям этой руки? Пальцы, как у древесной лягушки с присосками на концах. Арахнодактилия, как у паука. Двойные суставы в фалангах, локтях и запястьях. Когда Легго кого-то обнимает — это означает конец многообещающей карьеры. Последний, кого он так обнял, был Взрывоопасный Даблер, и знаешь, куда он пошел на специализацию?

— Нет.

— И никто не знает. Сомневаюсь, что на Американском континенте. Легго обнимает тебя и шепчет на ушко слова, вроде «Акрон», или «Юта», или «Куалалумпур», и именно туда ты и отправляешься. Я не хочу получать свою специальность в ГУЛАГе, понимаешь?

— Твою?! А как насчет моей? — заявил Эдди. — Онкология.

— Что?! Ты?! Рак?!

— А то! Что может быть лучше гомера с раком.

Рыба объявил профессорский обход, пациентом на котором был Мо, здоровяк, водитель грузовика, которому пришлось ждать завоза топлива на морозе во время бензинового кризиса. У него было редкое заболевание крови — криоглобулинемия, когда на холоде кровь свертывается и закупоривает мелкие сосуды, и большой палец ноги Мо стал ледяным и белым, как труп на разделочном столе в морге.

— Какой великолепный случай! — воскликнул Легго. — Позвольте задать вам пару вопросов.

На первый вопрос, очень сложный, отвечал Хупер. Он сказал: «Я не знаю», и Легго ответил на вопрос сам и прочитал небольшую лекцию по этой теме. Следующий вопрос, несложный, достался Эдди, который ответил: «Я не знаю.» Легго посмотрел на него с сомнением и прочитал небольшую лекцию, из которой ни Эдди, ни остальные не узнали ничего нового. Рыба и Толстяк смотрели с неодобрением на наше поведение. Напряжение нарастало, Легго повернулся ко мне и задал вопрос, на который даже полный кретин, читающий «Тайм», смог бы ответить. Я задумался, нахмурился и сказал:

— Я... Сэр, я просто не знаю.

Легго переспросил:

— Не знаешь?

— Нет, сэр, не знаю и горжусь этим.

Удивленный и обеспокоенный Легго сказал:

— В мое время Божий Дом был заведением, где интерн постеснялся бы сказать во время профессорского обхода, что он чего-то не знает. Что с вами происходит?

— Понимаете, сэр, Рыба сказал, что он хочет, чтобы Дом был таким заведением, где мы бы гордились, говоря «Я не знаю,» и поверьте, шеф, мы гордимся!

— Вы что?! Рыба сказал? Он... неважно. Пойдемте, осмотрим Мо.

Шеф чуть не трясся от предвкушения осмотра пальца Мо, но у постели Мо он неожиданно переориентировался на его печень, ощупывая задумчиво ее область. Наконец, он принялся за палец, но никто до конца не понял, что же случилось. Палец был ледяным и белым, а Легго медитировал над ним так, будто тот мог рассказать ему обо всех больших и мертвых пальцах прошлого, осматривал его, ощупывал, двигал его, а потом, согнув его вниз, сделал что-то своим ртом. Нас было восемь, видевших это и восемь различных мнений о том, что сделал Легго, было высказано позднее. Кто-то говорил смотрел, кто-то пососал, кто-то облизал. Мы смотрели завороженно, как Легго выпрямил палец и с отсутствующим видом, играясь с ним, как будто нашел нового друга, спросил у Мо, как тот себя чувствует, а Мо ответил:

— Неплохо, приятель, но раз ты этим уже занялся, не хочешь переместиться повыше?

— Десять Заповедей и Цыпленок? — спросил я у Толстяка вечером, пока мы коротали время в ожидании новых поступлений за ужином в десять.

— Ага. Чарльтон Хестон, евреи, побитые камнями, и цыпленок в колее. И Тедди.

— Кто такой Тедди?

Тедди оказался одним из толпы пациентов, обожавших Толстяка. Выжившего в лагере смертников, Тедди привезли в приемник с язвенным кровотечением в ночь, когда Толстяк был на дежурстве. Толстяк СПИХНУЛ его хирургам и потерявший половину желудка Тедди считал его своим спасителем.

— Тедди владеет закусочной и одинок, так что он приходит по ночам, когда я дежурю с пакетом жратвы. Я даю ему халат и стетоскоп и он воображает себя врачом. Отличный парень, этот Тедди.

И вот, когда мы с Толстяком и Умберто, мексикано-американским студентом ЛМИ устроились в телевизионной комнате и смотрели, как лев кинокопании МГМ взрыкивает на экране, вошел худой нервный человек в потрепанном черном плаще, с радиолой, выдающей меланхоличного Шумана в одной руке, и сочащимся жиром пакетом с едой в другой. Пока Моисей вырастал от ребенка в колыбельке, окруженного итальянской массовкой, в стодевяностосантиметрового невероятно красивого египетского точь-в-точь Чарльтона Хестона, мы с Толстяком, Умберто и Тедди вели отделение с помощью Телефонной Системы Белла. Как раз в тот момент, когда Господь, изображая доктора, протянул Моисею скрижали и сказал: «Прими эти две таблетки и позвони мне завтра с утра», Харри-лошадь пожаловался на боль в груди. Я отправил Умберто сделать ЭКГ и по его возвращении, Толстяк, не глядя, сказал: — Эктопическая активность, заместившая нормальный синусный ритм, вызывающая боль в груди.

Он был прав.

— Естественно, я прав. Частник Гарри, Малыш Отто выработал метод вечного содержания Гарри в больнице: как только Гарри готов к СПИХУ, Отто говорит тому, что его выписывают, и Гарри переводит свое сердце в этот безумный ритм с болью в груди, после чего Отто говорит ему, что он остается. Гарри — единственный человек в истории с сознательным контролем предсердно-желудочкого водителя ритма.

— предсердно-желудочковый водитель ритма не может находиться под сознательным контролем, — возразил я.

— У Гарри-Лошади это реальность.

— И как же мы от этого избавимся?

— Сказав ему, что он может остаться.

— Но тогда он останется навечно.

— И?! И что? Он поселенец, наш брат. Приятный парень.

— Да, тебе не надо о нем заботиться, а мне надо, — сказал я, раздражаясь.

— Он не будет для тебя обузой. Оставь его. Ему здесь нравится. А кому нет?

— Мне нравится, — добавил Тедди. — Лучшие шесть недель моей жизни.

«Десять Заповедей» закончились, а нам позвонили из приемника с новым поступлением. Толстяк собрал нас и сказал:

— Люди, молитесь, чтобы это был наш билет на сон.

— Вам здесь нужны билеты на сон? — удивился Тедди.

— Нам нужно новое поступление в районе одиннадцати, не очень сложное, чтобы, закончив, отправиться спать. Тогда следующее доберется до нас только в четыре утра. Молитесь, мужчины, молитесь Моисею, Израилю, Иисусу Христу и всей мексиканской нации!

Нас услышали. Бернард был молод, восемьдесят три, не гомер, способный разговаривать. Его перевели из ЛБЧ, конкурента Дома. ЛБЧ была основана в колониальные времена ВАСПами, но проникновение в нее неВАСПов началось лишь в середине двадцатого века хирургами с востока, и лишь затем гениальными терапевтами — евреями. И, все-таки, ЛБЧ всегда была Братьями Брукс, а Дом — Шовным Рядом. У евреев в ЛБЧ было высказывание: «Одевайся по-английски, думай на идиш». Это было очень необычным — СПИХ пациента из ЛБЧ в Дом, и Толстяк полюбопытствовал:

— Бернард, ты поступил в ЛБЧ, они провели отличную диагностику, а, когда они закончили, ты сказал им, что ты хочешь, чтобы тебя перевели сюда. Почему?

— Я не знаю, — сказал Бернард.

— Это из-за врачей? Они тебе не понравились?

— Врачи? Не, на врачей я не могу пожаловаться.

— Процедуры или палата?

— Процедуры или палата? Не, они тоже были в порядке.

— Медсестры? Еда? — допрашивал Толстяк, но Бернард качал головой — нет. Толстяк засмеялся: — Послушай, Берни, ты попал в ЛБЧ, они провели отличную диагностику, но когда я спрашиваю, зачем ты перевелся в Божий Дом, ты отвечаешь: «Не, не могу пожаловаться.» Так, все-таки, почему ты здесь? Зачем, Берни, зачем?

— Зачем я здесь? — протянул Бернард, — что ж, здесь я могу пожаловаться!

Я пытался пойти спать, когда ночная сестра попросила оказать ей услугу. Мне совсем не хотелось, но все же я спросил в чем дело.

— Эта женщина, которую вчера перевели из хирургии, миссис Штейн.

— Метастазирующий рак, — сказал я, — неоперабельный. И что с ней?

— Она знает, что хирурги ее разрезали, взглянули и зашили, ничего не сделав.

— И?

— И она спрашивает, что все это означает, а ее Частник ей не говорит. Я считаю, что кто-то должен с ней поговорить.

Не желая в этом участвовать, я сказал:

— Это работа ее Частника, не моя.

— Пожалуйста, — взмолилась сестра, — она хочет узнать, кто-то должен ей рассказать.

— Кто ее Частник? — спросил Толстяк.

— Поцель.

— А, понятно, Рой, я с этим разберусь.

— Ты?! Почему?

— Потому что этот червяк, Поцель, никогда ей не скажет. Я веду это отделение, и я об этом позабочусь. Иди спать.

— Но ты же говоришь мне и Эдди не гнать волну.

— Правильно, но это другое. Она должна знать.

Я увидел, что он вошел в палату и сел рядом с ней на койке.

Ей было сорок. Худая и бледная она куталась в одеяло. Я вспомнил рентген ее позвоночника, изъеденный раком, соты вместо костей. Если она резко двинется, она может сломать позвонок, повредить спинной мозг, остаться парализованной. Фиксирующий воротник заставлял ее казаться еще более стойкой. На фоне ее воскового лица глаза казались огромными. Из коридора я видел, как она задала Толстяку вопрос и заглядывала в его глаза в поисках ответа. Он заговорил, и ее глаза наполнились слезами. Я видел, как Толстяк протянул руку и отечески ее обнял. Я не мог это видеть. Безнадежность. Я ушел спать.

В четыре утра меня разбудило новое поступление. Матерясь, я поплелся в приемник и увидел Сола, портного с лейкемией, ремиссию которого мы праздновали в октябре. Сол умирал. Как будто мстя за отложенное наступление смерти, его костный мозг взбесился, выплевывая поврежденные раком клетки, делавшие Сола безумным, с температурой, кровотечениями, анемией, болями, а в местах, где пораженные раком иммунные клетки не смогли предотвратить распространение бактерий, кожа была поражена гноящимися язвами стафилококка. Слишком ослабевший даже для того, чтобы двигаться, слишком безумный, чтобы плакать, с опухшими деснами и кровоточащим языком, он жестом попросил жену выйти, а меня наклониться, и прошептал:

— Вот и все, доктор Баш, не так ли? Это конец?

— Мы можем попытаться добиться еще одной ремиссии, — сказал я, не веря в то, что говорю.

— Не говори со мной о ремиссии. Это ад! Послушай, я хочу, чтобы ты меня прикончил.

— Что?!

— Прикончи меня. Я уже мертв, так позволь мне умереть. Я не хотел приходить, она меня заставила. Я готов, ты мой врач, дай мне что-то, что меня прикончит, хорошо?

— Я не могу этого сделать, Сол.

— Дерьмо! Ты помнишь Сандерса? Я был там, на соседней койке. Я все видел. Страдание! Ужас! Не дай мне умереть так, как он. Что? Ты хочешь, чтобы я что-то подписал? Я подпишу! Сделай это!

— Я не могу, Сол, ты знаешь.

— Найди мне кого-то, кто это сделает!

— Я обещаю, что тебе не будет больно, но большего я не могу сделать.

— Боль? А как же боль внутри? В моем сердце? Что мне сделать, доктор Баш, — продолжал он, — умолять? Ты не хочешь, чтобы я страдал, как Сандерс. Ты любил его, я знаю!

Я смотрел в его налитые кровью глаза, инфекция ползла с век к сосудам конъюктивы, бледной от недостатка красных кровяных телец, и я хотел сказать: — Нет, Сол, я не хочу, чтобы ты страдал. Я хочу, чтобы ты умер легко.

— Видишь! Это конец! Прикончи меня!

Я продолжал протестовать, вспоминая, как страдал и умирал Сандерс, жуткая мысль пришла мне в голову, жуткая потому, что на мгновение она не казалась такой жуткой: «Да, Сол, я прикончу тебя!» И я начал работать, как сумасшедший, чтобы его спасти!

Я вернулся в отделение и прошел в комнату с неизлечимой пациенткой Поцеля. Толстяк все еще был там, они играли в карты, болтали. Когда я заглянул, что-то странное случилось в игре, и они оба залились смехом.

После утреннего разбора карточек, когда Толстяк отправился есть, а Хупер в патологию, ГМП с невинным видом сказал мне, что Лайонел-Пуловер позвонил ему и попросил осмотреть «красные штучки», которые появились на его великолепном лобке и страшно чесались. Эдди спросил меня, что ему делать и я ответил:

— Делать?! Ты — доктор, делай то, что делают доктора: осмотри его. Назначь осмотр здесь через пять минут.

Я попросил оператора позвонить Толстяку, Хуперу, Сельме и медсестрам, Рыбе и уборщикам и направить их в Город Гомеров немедленно. Я увидел Лайонела, идущего по коридору. Нервно оглядываясь, он вошел в дежурку. Я подошел к вызванной мной толпе и сказал: «нам нужно идти в дежурку, немедленно!» — и все десять человек вошли туда. Лайонел был в голубом лишь выше пояса и сидел на столе с голым низом, почесывая свои коричневые лобковые волосы. Глотай Мою Пыль сидел напротив него в раздумии. Увидев нас, Лайонел покраснел и начал что-то мямлить. Потом он решил, что он не хочет объясняться и остановился, сказав:

— Это по поводу моего здоровья.

— Лобковая вошь, — сказал Эдди, — у Лайонела венерические мандавошки.

— По поводу здоровья? — сказал я. — Вы знаете, мы не можем винить Лайонела за это, нет не можем. Мы можем только винить систему, систему в которой околомедицинский персонал охотится за бесплатной консультацией. Насколько часто в Доме кто-то хлопает меня по плечу и говорит: «Эй, док, у меня проблема, не посмотришь?»

Лайонел надел трусы и серые элегантные брюки и отчалил. С этой минуты, сталкиваясь с Лайонелом, все о чем мы думали — его населенный мандовошками лобок.

— Зря ты это сделал, Баш, — сказал Толстяк, возвращаясь со мной в отделение.

— Почему нет?

— Потому что ребят, вроде Пуловеров, невозможно победить. Как только ты вступаешь в борьбу — ты проиграл. Начальник Лайонела, шестерка-Марвин, определяющий направление пациентов, испоганит тебе жизнь. Пойми, Рой, ты старше Хупера и Эдди, ты можешь отступить и жить с этим. Это тяжело и без Пуловеров, Частников и Слерперов, усложняющих твою жизнь.

— Сдаться этим ублюдкам?

— Этого я не говорил!

— И каков же выбор? — спросил я, испытывая его.

— Не дай им себя использовать, Рой. Используй их.

— Как?

— Так, — сказал Толстяк, усаживаясь напротив Джейн До и доставая секундомер. — Наблюдай.

— Что ты делаешь?

— Использую их. Объясню через десять минут.

— Послушай, я хочу домой. Я расскажу про своих пациентов Хуперу.

— Вперед. Возвращайся через десять минут, и я все объясню.

Я вернулся в дежурку, рассказал Хуперу про пациентов, и я знал, что он не слушал, но мне было чихать, и я пошел домой. Хупер читал пособие, которое я использовал в начале года «Как это делается», часть о дренаже плевральных выпотов. Мне показалось это необычным, так как мы прошли уже через полгода интернатуры, а это являлось стандартной процедурой. Так как мы взяли за правило помогать друг другу, даже если это значило, что мне придется задержаться, я спросил Хупера, не нужна ли ему помощь. Он спросил:

— Ты о Лайонеле?

— Нет, о себе.

— Нет, я прочту главу и пойду дренировать легкие Розы Бадз.

Я оставил его читать книжку, используя палец, как воображаемую иглу на своей груди, намечая путь к выпоту Розы Бадз. Толстяк щелкнул секундомером, когда я к нему подошел, повернулся ко мне и спросил:

— Чего не произошло?

— Не знаю.

— Десять минут, Баш, а Джейн До не пернула.

— И?

— И, значит, ее кишечник полностью выключился впервые за все время в Доме. И именно этот экстракт может излечить диарею в Ассоциации Ветеранов. Хорошее дело и состояние! То, что нужно мне и миру! Используй их, Баш, используй их!

— Как ваши отношения с Толстяком? Улучшились? — спросила Бэрри.

— Ухудшились, — ответил я, — он не только любит гомеров, но и ведет себя как бойскаут. Он говорит нам не перечить начальству, заставляет меня искать очки девяностосемилетней слабоумной по всему отделению, а потом всю ночь играет в карты с женщиной с неизлечимым раком, объявив ей о скорой смерти.

— Он делает это?

— Да, а что?

— Я как-то его не представляла в этом амплуа. То, как ты его описал, казалось таким циничным, нездоровым. А теперь я не знаю.

— Он недостаточно циничен. Он превращается в нюню. Как будто он меня бросает.

— Он представляется более нормальным. Ты же ведешь себя нездорово.

— Спасибо большое.

— Я беспокоюсь, Рой. Эти эскапады опасны. Может, Толстяк и прав, кого-то спалят.

***

Я лежал без сна, думая об опасениях Бэрри. Было весело отвечать на все «я не знаю», доставать Рыбу, Лайонела, ходить повсюду полным сарказма, но в этом были ростки горечи, которые могли расцвести в дикость и сделать меня либо грустным и готовым к самоубийству, либо достаточно безумным, чтобы повредить кому-то. Я пытался унять волнение, но, как ребенок, охотящийся за солнечным зайчиком, разжав ладони находит, что свет превратился в тень, тепло ушло. Я сползал к сновидениям, видел себя на арене цирка со слоном, да, слоном, а потом я видел эту красотку, разбрасывающую опилки по арене и похотливый красный направленный в небо тент и... СТОП! С ужасом я осознал, что Гипер-Хупер сидел в дежурке, читая пособие и своим пальцем, как иглой, указывая... Нет, это не могло быть правдой, но нет, это было правдой... указывая прямой путь к сердцу Розы Бадз, СБОП.

 

16

— Ладно, Хупер, давай послушаем о вскрытии Розы Бадз. Давай послушаем, что ты наделал одной маленькой иголкой.

Толстяк переворачивал карточки морозным утром мертвого февраля, трупа года. Было очевидно, что Хупер, Эдди и я были на коленях, что они нас сломали. Большинство иерархий Дома нас ненавидело. Город Гомеров становился хуже. Не мы брали его под контроль, а он нас.

— Вскрытие подтвердило то, что мы думали вначале, — сказал Хупер голосом полным раскаяния, но и профессионального удовлетворения. — Я задел селезенку, легкое, сердце и... и печень. — Хупер остановился, глядя, как Толстяк барабанит пальцами по столу, но продолжил: — Одним словом, Толстяк, все органы, упомянутые выше. Я думаю, что это мировой рекорд по количеству органов, пораженных одной иглой.

— Печень?! Печень совсем не в том месте, куда ты ввел иглу!

Я вспомнил тот день, когда Гипер-Хупер рассказал о своей попытке плевральной пункции Розы, сказав, что «было небольшое кровотечение». Когда калифорниец говорит таким тоном — произошла катастрофа, и Хупер хотел сказать, что Роза умирает. Он отправил ее в БИТ и Толстяк, обеспокоенный и думающий о преступной халатности, потащил Супер-Команду Города Гомеров в БИТ, чтобы проверить, куда вошла иголка. Рана от пункции была спереди, непосредственно в области сердца. Толстяк сказал: — Серьезно, Хупер, это же не от твоей иголки, а? — Хупер ответил: — Это так, как было показано в пособии Роя, хотя, может быть, я держал его вверх ногами. — Но все же Хупер начал подавать признаки раскаяния, когда Толстяк сказал: — Нельзя делать плевральную пункцию спереди, так как сердце и другие органы могут немного мешать. — Тут Хупер просветлел и сказал: — Все нормально, Толстяк, это отличная семья для разрешения на вскрытие. Я знаю, что печени в этом месте, обычно, нет, но тут была добавочная доля или что-то в этом роде.

— Грязный СПИХ, Хупер, грязный СПИХ, — печально сказал Толстяк, нарочито медленно разрывая карточку Розы Бадс. Хупер опять умудрился вырвать поражение из лап победителя. Вытащив следующую карточку, Толстяк объявил:

— Тина. Эдди?

— Мертва, — сказал Глотай Мою Пыль.

— Как?! — завопил Толстяк, — И Тина тоже?! Кто? Кто убил ее?

— Нет, — сказал Эдди, — все, что я сделал — получил разрешение на диализ. Безумная диализная команда Легго сделала все остальное.

Тина была непреднамеренно убита медсестрой диализа, которая перепутала растворы. Вместо разжижения крови Тины, машина еще сильнее ее сгустила, убирая всю жидкость из ее тела, в результате чего мозг сжимался до размеров фасолины, пока медсестра читала «Космополитан». Мозг-фасолина затем растянулся, что привело к разрыву таламической артерии, приведшему к смерти от внутричерепного кровотечения.

— Извини, Хупер, — сказал Эдди, — но так как Тина моя пациентка, еще одно вскрытие — для меня.

— Прекратить! — сказал Толстяк, — Тина была пациенткой Легго. Никакого вскрытия.

— Но ведь Легго обожает вскрытия. Он называет их цветами!

— Не тогда, когда они подтверждают преступную халатность! — сказал Толстяк предупреждающим возражения тоном и разорвал карточку Тины. — Следующая? Джейн До?

— Отлично поживает, — обрадовался Хупер. — Могу поклясться, что сегодня она меня узнала и поздоровалась.

— Херня, — сказал раздраженный Толстяк, — эта женщина в жизни не здоровалась с интерном и не собирается начинать с таким, как ты — охотником за ее трупом. Активность кишечника?

— Ноль. Никаких звуков перестальтики. Кишечник как мертвый. Вообще ничего с тех пор, как ты подсунул ей свой «экстракт» прошлым месяцем.

— Эта штука взрывоопасна, — заявил Толстяк. — Продолжай давать ей антибиотик Ассоциации Ветеранов, Хупер. Мы должны вновь ее завести. Следующий?

Мы прошлись по списку и закончили на Королеве Вшей. Толстяк спросил у Глотай Мою Пыль Эдди, нашел ли тот рак или аллергию.

— Кто знает? — ответил Эдди. — Я — ООП.

— ООП?! Что, черт возьми, значит ООП?

— Отказался От Пациента, — сказал Эдди. — Новая концепция.

— Ну-ка хватит! Соберись! Ты не можешь быть ООП.

— Чего нет?

— Ты доктор, вот почему, понимаешь? — спросил Толстяк, нахмурившись. — Иисусе, ты нашел рак или аллергию?

— Нет, — сказал студент Эдди, — все, что мы нашли — сперму. Три последних анализа мочи вернулись с пометкой «сперма».

— Сперма? СПЕРМА?! У слабоумной семидесятидевятилетней гомерессы?

— Сперма. Мы думаем, что это от Сэма Левина, твоего извращенца с диабетом.

***

Этим утром Рыба повез нас на прогулку. Хупера вызвали к Легго, и, ожидая его, мы гадали, вызвал ли его Легго, чтобы уничтожить за убийство Розы Бадс или чтобы поздравить за получение разрешения на вскрытие. Мы с Эдди, как обычно, издевались над Рыбой, пока тот не отошел, подозрительно нас оглядывая. Хупер наконец появился, и Рыба посадил нас всех в микроавтобус. По дороге он со всей искренностью вещал об убийстве Розы Бадз Хупером:

— Знаете, невозможно научиться медицине, не убив пару пациентов. Да что там, я сам убивал пациентов. Да, каждый раз, кого-то убив, я чему-то учился.

Было сложно поверить, что он действительно такое заявляет, так что я отключился и представил, как Рыба говорит: «Убийство пациентов представляет для меня особый интерес. Недавно, я получил возможность ознакомиться с мировой литературой на тему убийства пациентов. Это может оказаться очень интересным исследовательским проектом для Домработников...» — и к тому времени, как я включился обратно, мы оказались у офиса Жемчужины. Это был наш второй выезд. Рыба брал нас в эти поездки, чтобы уменьшить вред, который мы наносили его шеф-резиденству и всей его карьере. В первый раз мы отправились в амбулаторию в гетто, где, казалось, Рыба чувствует себя страшно неуютно. В этот раз ситуация была прямо противоположная. Жемчужина вознесся над всеми Слерперами Дома так, как хотелось бы Рыбе, и в настоящее время являлся самым богатым Частником в Доме, а, может быть, и в стране или в мире. Все в его офисе было автоматизировано и настроено на Музыку. Музыкой был «Скрипач на крыше». Приемная была забита: СБОП сдавали анализы крови, напевая «Рассвет, Закат», отправляясь после в другой угол, где делали ЭКГ, напевая с лаборантом «Традиция..», и дальше к надписи «Анатовка», где СБОП сдавала анализ мочи под грустную приторную песнь о потерянном доме Тевье. После всего этого мы и СБОП получали личную аудиенцию в офисе Жемчужины, где он сидел перед компьютером, анализируя результаты анализов. Фоном было «Если б я был богат» и под флагами Израиля и США сидел Жемчужина, окруженный оригиналами Шагала и чем-то, что было похоже на оригинал клятвы Гиппократа. Он был мил и щедр, и казался лучшим чертовым доком. Он сообщил, что осматривает в среднем сто девятнадцать СБОПов в день. Никаких гомеров. По дороге домой, я сосчитал, что Жемчужина зарабатывает мою годовую зарплату интерна за два дня. Повернувшись к сидящему позади меня Толстяку я сказал:

— Толстяк, это был Город Денег.

— А то! Состояние можно найти в любых кишках, не обязательно звездных.

После ужина я отправился проведать Молли на шестой этаж. Она злилась на меня, так как я забыл, что это был день Святого Валентина и ничего ей не подарил. Она накричала на меня, и я почувствовал себя виноватым, так как она мне действительно нравилась, и я даже заметил, что она мне часто снится, что, вероятно, означало, что я в нее влюблен, и я точно обожал заниматься с ней любовью, так как она до сих пор стонала, как мокрая Месопотамка. В теории, мой интерес к ней не изменился, и я все так же видел в ней ученицу Св. Месопотамской Старшей Школы в короткой юбочке, марширующей на параде, и раскидывающей ноги в разные стороны, и мастурбирующей самым длинным жезлом, вызывая эрекцю у слабоумных легионеров, выстроившихся на пути парада, но меня задолбали в Городе Гомеров и моя сексуальная энергия пошла на спад. Я знал, что трахаюсь с ней частично для того, чтобы убедиться, что живу, и неприятная мысль приходила мне в голову, что, по логике, если я с ней особо не трахаюсь, не значит ли это, что я прекратил жить? Я слушал, как она говорит мне о том, что я стал скучный и тридцатилетний, и я понял, что в некотором смысле я таким и был, так как мне стоило неимоверных усилий выходить под пронизывающий ветер и смертельный холод, чтобы увидеть ее, несмотря на желание и ревность при мысли, что другой парень получает все то масло и мирт, предназначенные мне. Я почувствовал влечение и, видя ее, сексуальную и готовую прямо здесь и сейчас, я положил обе руки на ее сиськи, такие крепкие, подчеркнутые костюмчиком медсестры и обнажил ее светлые лобковые волосы, о которые я потерся носом, затем притянул ее к себе и целовал ее, вспоминая круговые движения ее бедер и губ, и мы возбудились как раньше. Я задавал себе вопрос, куда делась та часть меня, которая была готова совершить усилие и думал, что проведу с ней всю ночь, но она оттолкнула меня и попросила оказать ей услугу и осмотреть пациента с агонизирующим дыханием.

— Агонизирующее дыхание означает смерть. Он должен умереть?

— Я не уверена. У него миелома в терминальной стадии, почечная недостаточность, и он уже несколько недель в коме, но доктор Поцель так и не обсудил ситуацию с семьей и непонятно, продолжать ли диализ и когда он должен умереть. Это не имеет никакого смысла.

Я пошел его осмотреть. Это было слишком. Молодой мужчина, серый и умирающий, насыщающий своим дыханием комнату запахом мочевины. Его дыхательные центры были поражены и дышал он, скорее, как выброшенная на берег рыба. Я вернулся к Молли и сказал:

— Он умрет минут через пятнадцать. Ты уверена, что он не испытывает боли?

— Нет. Рант всю ночь давал ему морфий.

— Хорошо. — Меня затопило чувством, так как мы были молоды и не умирали, но, все-таки, в один день умрем, заполенные, если повезет, под завязку морфием, и я сказал: — Задерни его занавеску, родная, и давай поговорим.

Божий Дом считал невозможным дать неизлечимо больному молодому пациенту умереть в мире и без боли. Хотя и Поцель, и Рант согласились дать Человеку с Агональным Дыханием умереть этой ночью, консультант-нефролог, искусный Слерпер по имени Мики, бывший футбольной звездой в колледже, осмотрел пациента, завопил и срочно вызвал Ранта. Мики с пеной у рта бесился, что его «случай» умирает. Я упомянул о раке кости в конечной стадии, на что он ответил: «Да, но мы поставили шунт для диализа за восемь тысяч и каждые три дня диализная команда приводит показатели его крови в совершенство». Я понял, что дальнейшее будет омерзительно, и ушел. Рант выскочил из лифта, закипая, и побежал по длинному коридору, стетоскоп болтался как слоновий хобот. Я думал о костях, изъеденных миеломой до состояния хрупкости, напоминающей рисовые хлопья. Через несколько минут Человек с Агональным Дыханием даст остановку сердца. Если Мики решит начать закрытый массаж, кости грудной клетки превратятся в пыль. Даже Мики, принявший философию Легго всегда делать все для каждого пациента, не решится объявить остановку сердца.

Мики объявил остановку сердца. Терны и резиденты со всего Дома помчались в палату, чтобы спасти Человека с Агональным Дыханием от легкой и безболезненной смерти. Я вошел в комнату и увидел даже большую мерзость, чем ожидал: Мики делал закрытый массаж и можно было слышать, как хрупкие кости трескались и ломались под его сильными мясистыми лапами, индус-анестезиолог, качающий кислородный мешок, смотрел на происходящее с сочувствием и состраданием, возможно, думая о мертвых бродягах, собираемых, как мусор на рассвете в Бомбее; Молли плакала, пытаясь выполнять распоряжения, а Рант орал: «Прекратите, не спасайте его!», и Мики, ломая кости, вопил: «Пошли все вон! Каждые три дня его показатели идеальны!»

Но главная мерзость началась, когда Говард с трубкой, зажатой в зубах, вбежал в комнату и с нервной улыбкой решил стать главным, и, как терн в книжке «Как я спас мир, не запачкав халата» завопил: «Нужно поставить большую вену этому парню, немедленно!», схватил здоровенную иглу, увидел пульсирующий сосуд, который оказался хирургически сконструированным, тщательно оберегаемым шунтом между артерией и веной, гордостью и радостью команды Мики; с глазами светящимися от радостного возбуждения интерна, Говард вонзил иглу, уничтожая навсегда идеальные показатели крови каждые три дня. Когда Мики это увидел, он прекратил ломать кости, глаза налились яростью опорного защитника, и он слетел с катушек, вопя: «Мой шунт! Ты — ублюдок, это мой шунт! Восемь тысяч, чтобы его создать, и ты его уничтожил!» Я решил, что с меня хватит, и свалил, думая, что хотя бы на этом все закончится, и они не переведут Человека с Агональным Дыханием и Сломанными Костями в БИТ.

Они перевели его в БИТ, где Чак оказался дежурным терном. Когда я зашел его проведать, то увидел семью снаружи БИТа, плачущую, слушая объяснения Мики. Чак был залит кровью, склоняясь над останками Человека с Агональным Дыханием, у которого больше не было никакого дыхания, не считая создаваемого вентилятором. Чак посмотрел на это и казал:

— Отличный случай, а?

— Как у тебя дела?

— Ужасно. Знаешь, что Мики сказал? Продержи его до утра, ради семьи. Что-то!

— Какого хрена мы все это делаем?

— Деньги! Старик, я хочу быть страшно богатым! Черный Флитвуд с гангстерской белой обивкой.

Мы засели в комнате медперсонала и приложились к Чаковой бутылке Джэк Дэниелса. Он откинулся в кресле и затянул своим фальцетто: «На небеееее луууунаааа...», и, слушая его, я думал, что наша дружба стала такой же дымкой, как и его мечта стать певцом. Чаку было страшно тяжело приспособиться к новому городу. Одной из причин было то, что он не мог понять, кому давать взятки. Остановка за превышение скорости со стандартной Чикагской практикой протягивания прав с десятью долларами привело к неприятной лекции о подкупе «Офицера закона» и максимальному штрафу. Озадаченный и потерянный он проводил время дома, объедаясь, напиваясь и смотря телевизор. Его страдания отражались на его талии и в его похмелье. Я пытался поговорить с ним об этом, но все, что он отвечал — обычное: «Ладно, ладно». Мы оба становились все более замкнутыми. Мы нуждались в поддержке все сильнее, но наша дружба становилась все поверхностней. Нам требовалась искренность, но мы становились все более саркастичными. Между интернами установился негласный закон: не говори то, что чувствуешь, так как, если откроешься хоть чуть-чуть — посыпешься. Мы считали, что проявление чувств уничтожит нас, как великих звезд немого кино уничтожило появление звука.

Рант присоединился к нам, извиняясь за СПИХ Человека с Агональным Дыханием, но за ним ворвался Мики, спрашивая, как у Человека дела.

— Отлично, — отвечал Чак, — просто отлично.

— Правильно, ему нельзя было давать этот морфий, — сказал Мики.

— Он неизлечим и страдает от боли, — начал закипать Рант.

— Неважно. Я ухожу. Сохрани его живым до утра.

— До скольких? — спросил я невинно.

— До восьми тридцати, девя... — начал Мики, но, сообразив, что выглядит кретином, обматерил нас и ушел.

Мы остались, приканчивая бутылку, и Ранта понесло в свою стихию — секс. Выделяющая его, изолирующая от стресса интернатуры и внутренней боли страсть к гениталиям порой выходила из-под контроля. Однажды я застал его у телефона, покрасневшим и кричащим в трубку: «Да, меня не было дома несколько дней, и я не собираюсь говорить тебе, где я был. Не твое дело!» Прикрыв трубку и ухмыльнувшись, Рант сказал, что это его родители и продолжал: «Как мой психоанализ? Я бросил... Джун? Ее я тоже бросил... Я знаю, что она хорошая, мамочка, именно поэтому я ее и бросил. У меня теперь медсестра, горячая, ты должна ее видеть...» Я решил, что, если Рант начнет рассказывать матери о том, что Энджел вытворяет своим ртом, я отберу у него трубку.

— Черт побери, мама, прекрати!... Ты хочешь знать, что она делает? Ты должна увидеть, что она делает своим...

— Здравствуйте, доктор Рантский? — сказал я, отнимая у него трубку. — Это Рой Баш, друг вашего сына. — Два докторских голоса поздоровались. — Не о чем волноваться, у Гарольда все отлично.

— Мне кажется, что он на меня очень зол, — сказала доктор миссис Рантски.

— Да, ерунда, всего лишь немного первичной реакции, — сказал я, вспоминая о Бэрри, — немного регрессии. Но ничего особенного, правда?

— Да, — хором подтвердили два психоаналитика, — это, наверное, так.

— Я знаю эту медсестру. Она очень хорошая. До свидания.

Рант был зол на меня и заявил:

— Я ждал этой возможности десять лет!

— Ты не можешь так поступить.

— Почему нет? Это мои родители.

— Именно потому, Рант. Потому что они твои родители.

— И?

— И ты не можешь говорить своим родителям, что какая-то медсестра ездит у тебя на лице! — Заорал я. — Боже Всемогущий, ты что перестал использовать свои высшие корковые функции?

Рант превратился в чистый тестостерон. Ни я, ни Чак не хотели слушать про последнюю безумную еблю Гарольда Рантского, так что мы попытались сбежать. Рант спросил, не заметили ли мы чего-нибудь необычного в его облике.

— Я не пожелтел, — сказал он. — Прошло больше шести месяцев с тех пор, как я укололся иглой от Желтого Человека, и я не пожелтел. Инкубационный период закончился. Я не умру!

И, хотя я был рад, что Рант не умирает, не считая стандартного умирания, свойственного нам всем, я думал о Потсе и о том, как ему плохо.

Желтый Человек оставался в коме, ни жив, ни мертв.

На Потса сваливалось одно разочарование за другим, последним из которых была вспышка ярости его матери на отцовских похоронах. Во время нашей последний встречи он сказал, что он испытывает те же чувства, что испытывал ребенком, когда семья закрывала летний дом на острове Палей на зиму, его мама опустошала комнаты от всего, что он любил, и его последний взгляд, брошенный перед отъездом, натыкался на голый пол, на его кресло, накрытое покрывалом, на одноглазую куклу, повисшую на спинке кровати. Он ненавидел Север, но был слишком вежлив, чтобы обречь горечь в слова. Мои вопросы, мои приглашения, казалось, отражались эхом в пустом пространстве внутри него. Он делал все, чтобы затруднить дружбу.

Уходя из БИТа, я сказал Чаку:

— У тебя прекрасный голос. Не хороший, а прекрасный, Чаки-детка, прекрасный, прекрасный голос.

— Я знаю. Будь спокоен, Рой, будь спокоен.

***

Этой ночью было тяжело оставаться спокойным в Городе Гомеров. Обычные гнусности происходили с гомерами. В полночь я склонялся над Розой из комнаты Роз, стучал кулаком по койке и повторял снова и снова: «НЕНАВИЖУ! НЕНАВИЖУ!» Но Гарри-Лошадь был тем, кто добил меня. Мы с Умберто все спланировали: убедив Гарри, что он остается, мы решили, что накачаем его на ночь валиумом, а с утра лично отвезем его в богадельню. Мы никому об этом не говорили, даже Толстяку. Рано утром медсестра сообщила, что у Гарри опять началась безумная аритмия, боль в груди, и, казалось, что он умирает и не стоит ли объявить Остановку. Я заорал, разбудил Умберто, спящего на верхней полке, выскочил из комнаты и побежал по коридору, преследуемый Умберто, затем резко остановился, и Умберто въехал мне в спину. Я сказал:

— Оставайся здесь, амиго. На этом этапе своего обучения, ты не должен видеть такие вещи. — Я вбежал в палату Гарри, где он повторял «ЭЙ ДОК ПАДАЖДИ», держась за сердце, и, глядя ему в глаза, заорал: — Кто сказал тебе, Гарри? Кто сказал, что ты отправляешься домой?» Убежденный, что теперь он останется в доме, Гарри ответил: — П...П...Поцель.

— Поцель?! Поцель не твой врач, Гарри! Малыш Отто твой врач. Ты хотел сказать доктор Крейнберг, не так ли?

— Нет...П....П...Поцель.

Поцель? Итак, Гарри преуспел в убийстве части своего левого желудочка. Достаточно для того, чтобы остаться в больнице еще на шесть недель, что было на две недели дольше, чем Эдди, Хупер, я или Толстяк оставались в этом отделении, так что он встретит новых тернов и резидентов, которых будет еще легче надурить, так как они ему, вероятно, будут рассказывать, что его собираются СПИХНУТЬ, что позволит ему перейти в этот сумасшедший сердечный ритм. Я проиграл. Гарри-Лошадь праздновал победу.

Отправляясь обратно в дежурку, я прошел мимо комнаты Сола, портного с лейкемией. Моя попытка достигнуть, вопреки его желаниям, ремиссии, ухудшила его состояние. В коме, почти что мертвый на законных основаниях. Он не поправится, но я продолжал сохранять ему жизнь. Я посмотрел на его бледный остов. Я слышал, как булькает мокрота при каждом вдохе. Он больше не мог умолять прикончить себя. Его жена, страдая и расстрачивая пенсионные накопления, с горечью говорила: «Хватит! Когда ты позволишь ему умереть?» Я мог его прикончить. Я желал этого, но это невозможно было скрыть. Я поспешно проскочил мимо его палаты. Я пытался уснуть, но фантасмагория этой ночи продолжалась и к рассвету произошло множество всего, что почти уничтожило меня, и я ждал лифта, чтобы отправиться на обход в Город Гомеров, готовый взорваться от ярости.

Лифт не двигался. Я ждал и нажимал на кнопку, но ничего не происходило. Внезапно, я сошел с ума. Я начал долбить в дверь лифта, пинать полированный метал низа и барабанить кулаками по полированному металу верха, крича: «СПУСКАЙСЯ, УБЛЮДОК, СПУСКАЙСЯ!» Что-то во мне вопрошало, какого черта я это делаю, но я продолжал стучать и кричать, как умственно отсталая акромегалка при родах кричит, обращаясь к плоду: «СПУСКАЙСЯ, УБЛЮДОК, СПУСКАЙСЯ!»

К счастью, Глотай Мою Пыль наткнулся на меня и отвел на обход. Я спросил, не показалось ли ему, что я вел себя неадекватно, и он ответил:

— Неадекватно? Рой, да этот говнюк получил ровно то, что давно заслужил!

Во время утреннего разбора карточек, думая о том, как Поцель запоцелил мой СПИХ Гарри-Лошади, я решил контратаковать и пустить слух. Я спросил у Эдди, не слышал ли он, как один из тернов грозился убить Поцеля, пустив пулю ему в голову, и Эдди ответил:

— Ура медицинской мощи! Как раз то, что говнюк давно заслужил.

— Зачем стрелять? — спросил Гипер-Хупер. — Начини взрывчаткой его сигмоидоскоп, он нажмет кнопку и взлетит на воздух.

— Послушайте, парни, — сказал Толстяк, — отстаньте от Поцеля прямо сейчас и дайте этому слуху умереть.

— Волнуешься за свою специализацию? — спросил я издевательски.

— Я волнуюсь за свою супер-команду. Если вы продолжите в том же духе, вам не продержаться. Поверьте, я знаю. Я был в вашей шкуре.

— Бей наверняка, — сказал Глотай Мою Пыль так, будто и не слышал ни слова из сказанного Толстяком, — минируй стетоскоп. КААААБУУУМ! — Он задумался, глаза расширились, он облизал губы и заорал: — КАААБУУУМ!

***

Через две ночи, когда я вновь дежурил, Бэрри настояла на приезде ко мне. Обеспокоенная моим «маниакальным» состоянием и моими «пограничными» описаниями того, что гомеры делают со мной, а я с ними, она решила, что, увидев все сама, сможет помочь. Она также хотела познакомиться с Толстяком. Мы с Умберто устроили ей экскурсию по Городу Гомеров. Она увидела всех. Сначала она пыталась говорить с ними как с людьми, но, поняв всю бессмысленность этого, вскоре замолчала. Закончив осмотр палатой Роз, где я настоял, чтобы она послушала асматическое дыхание одной из Роз моим стетоскопом, она казалась оглушенной.

— Отличный случай эта Роза, а? — спросил я с сарказмом.

— Это очень грустно, — сказала Бэрри.

— Что ж, ужин в десять тебя взбодрит.

Во время ужина она наблюдала, как интерны играют в «Игру Гомеров», в которой ведущий говорил ответ, например «тысяча девятьсот двенадцать», ответ гомера, а остальные придумывали вопросы гомеру, способные вызвать такой ответ, например «Когда вы в последний раз ходили по большому?» или «Сколько раз вы были в этой больнице?» или «Сколько вам лет?» или «Какой сейчас год?» или даже «Вы кто?», «Кто я?» или просто «Упс?»

— Ненормально, — сказала Бэрри монотонным и почти злым голосом. — Это ненормально.

— Я же говорил,что гомеры ужасны.

— Не гомеры, вы. От их вида мне делается грустно, но то, как вы издеваетесь над ними, смеетесь над ними — ненормально. Вы все ненормальные.

— Ты просто еще не привыкла, — сказал я.

— Ты считаешь, что, если бы я оказалась на твоем месте, я бы тоже стала такой?

— Ага.

— Может быть. Что ж, давай с этим покончим. Веди меня к вашему лидеру.

Мы нашли Толстяка в городе Гомеров, проводящим ручную раскупорку кишечника Паркинсоничного Макса. Надев две пары перчаток и масок для фильтра запахов, Толстяк с Тедди закапывались в бесконечный поток фекалий в максовом мега-кишечнике, а из огромной покрытой шрамами головы Макса шел бесконечный поток «ИСПРАВЬ ГРЫЖУ ИСПРАВЬ ГРЫЖУ». Из радиолы Тедди играл Брамс. Все пропахло свежим говном.

— Толстяк, — сказал я от входа, — познакомься с Бэрри.

— Что? — спросил удивленный Толстяк. — О, нет! Привет Бэрри. Баш, ты — шлимазл, зачем ты показываешь ей это? Вали отсюда. Я вернусь через минуту.

— Я здесь, чтобы все осмотреть, — сказала Бэрри. — Расскажи, что ты делаешь?

Она зашла в палату. Толстяк начал объяснять, чем они занимаются, но тут волна запаха накрыла ее, Бэрри зажала рот и выбежала из палаты. Толстяк со злостью сказал:

— Баш, иногда ты ведешь себя, как десантник с мозгами в отпуске, как умственно отсталый. Тедди, заканчивай. Я должен поговорить с несчастной женщиной, связавшейся с полоумным Башем.

Бэрри выщла из туалета заплаканная. Увидев Толстяка, она спросила:

— Как ты... можешь? Это же омерзительно!

— Да, — сказал Толстяк, — омерзительно. Как я могу? Понимаешь, Бэрри, когда мы будем старыми и отвратительными, кто будет лечить нас? Заботиться? Кто-то должен это делать. Мы не можем просто уйти. Видя твою реакцию, вспоминаешь насколько это отвратительно. Это ужасно, что мы забываем. Ну, ну прекрати, — сказал он, кладя свою толстую лапу ей на плечи, — пойдем ко мне в кабинет. У меня есть заначка «Доктора Пеппера». В такие моменты «Доктор Пеппер» может помочь.

Они отправились в дежурку, а я поплелся следом, приговаривая:

— Отличный случай. Знаешь Бэрри, простые люди, вроде нас с тобой, ненавидят дерьмо, но Толстяк его обожает. Он и сам собирается в гастроэнтерологию.

— Заткнись, Рой! — отрезала Бэрри.

— Знаешь, что происходит, когда гастроэнтеролог смотрит в сигмоидоскоп?

— Прекрати! Уходи. Я хочу поговорить с Толстяком наедине!

— Наедине? Зачем?

— Не важно. Вали.

Злясь и ревнуя, я глядел им вслед, а потом прокричал:

— Гoвно смотрит на гoвно, вот что происходит!

Толстяк обернулся и зло процедил:

— Не говори так!

— Что, неприятно, Толстяк?

— Мне нет, а ей да. Ты не можешь использовать эти шуточки с людьми оттуда, снаружи. С такими, как она.

— Конечно могу, — возразил я. — Они должны видеть!

— НЕ ДОЛЖНЫ! — заорал Толстяк. — Не должны и не хотят. Кое-что должно оставаться неизвестным, Баш. Думаешь родители хотят слышать, как учителя смеются над их детьми? Подумай своей башкой! У тебя прекрасная женщина, и, поверь мне, их не так легко найти и сохранить, особенно, когда ты врач. Меня бесит то, как ты с ней обходишься.

Через час они позволили мне войти. Я чувствовал себя, представшим перед военным трибуналом. Бэрри и Толстяк заявили, что волнуются за меня, волнуются из-за моей ярости и горького сарказма.

— Я думал, что ты хотела, чтобы я выражал свои чувства, — возразил я.

— Словами, — сказала Бэрри, — не поступками. Не вымещая все на пациентах и других докторах. Толстяк рассказал мне про твой слух о Поцеле.

— Они тебя достанут, Рой, — сказал Толстяк, — ты получишь по полной.

— Они мне ничего не могут сделать. Дом не выживет без интернов. Я неуязвим, незаменим.

— Это опасно. Экстернализация — плохая защита.

— Опять началось! Что такое экстернализация?

— Видеть конфликт вне себя. Проблема не вне, а внутри тебя. Когда ты видишь, что что-то готово сломаться!

— Только так и возможно выжить!

— Ничего подобного! Посмотри на Толсяка, он нашел здоровый способ действия в этой ужасной ситуации. Он использует сочувствие, юмор. Он может смеяться.

— Я тоже могу, — сказал я. — Я тоже смеюсь.

— Ты не смеешься, ты кричишь!

— Ты называла его больным и циничным. И это он научил меня звать этих милых людей «гомеры».

— Он не убил в себе сочувствие. Ты — убил.

— Послушайте, — серьезно сказал Толстяк, — давайте остановимся, а? Мы не можем говорить ему, как себя вести. В прошлом году я был много хуже его, если вы можете себе это представить. Никто не мог мне слова сказать. Даже в июле мне было хуже. Это твой год, Рой. Я знаю, что это. Это — ад!

— Эта штука с Поцелем меня пугает, — сказала Бэрри.

— Каждой утро он стоит перед зеркалом, поправляя галстук-бабочку, и говорит себе: «Ты знаешь Поцик, ты великий врач. Не просто хороший, нет, великий!» Я ненавижу его. «Ты говоришь, что тебе страшно? Посмотри на него! Он весь дрожит. Готов сломаться! Ха!»

— Это не Поцеля ты ненавидишь, а себя, — сказала Бэрри, — ты ненавидишь что-то внутри себя! Понимаешь?

— Нет и нет. Толстяк знает, какое Поцель говно.

— Не делай этого, Рой, — сказала Бэрри, — ты только делаешь себе хуже.

— Толстяк?

— Поцель — индюк, — сказал Толстяк, — загребающий деньги, некомпетентный кусок дерьма. Это правда. Но он не монстр, каким ты его представляешь. Он безвредный нытик. Мне его жаль. Оставь его. Что бы ты ни планировал — брось это.

Я не послушался. Я дал слуху неделю помучать Поцеля. Мое время пришло. Я увидел Поцеля, держащего одну из Роз за руку, и подкрался к нему. Я прошептал ему на ухо:

— С меня хватит, Поцель. Клянусь, в следующие двадцать четыре часа я тебя уничтожу.

Поцель спрыгнул с койки, посмотрел на меня исполненным паники взглядом и выбежал из палаты. Я вышел в коридор и наслаждался видом императора кишечных пробегов, спиной к стене, периодически пригибаясь и ныряя в проемы дверей, будто боясь пули, бегущего к выходу. Я отправился на обход.

Дойти мне было не суждено. Два бугая из охраны Дома напали на меня, вывернули руки за спиной и внесли меня в дежурку. Они поставили меня к стене и обыскали, после чего усадили перед Лионелем, Толстяком, Рыбой и съежившимся в углу Поцелем.

— Какого черта здесь происходит? — спросил я.

Они смотрели на Поцеля, пока он не промямлил:

— До меня дошел слух, что какой-то интерн хочет меня убить, а потом... потом он прошептал мне, что в следующие двадцать четыре часа меня уничтожит.

Я ждал, пока тишина не стала невыносимой и спокойно произнес:

— Что вы сказали?

— Ты сказал, что собираешься... меня уничтожить.

— Доктор Поцель, — спросил я с ужасом, — вы сошли с ума?

— Ты сказал! Я слышал, что ты сказал! Не отрицай!

Я отрицал, говоря, что любой, кто мог подумать, что интерн Божьего Дома будет угрожать убить Частника Дома, сошел с ума, и требовал, чтобы охранники меня отпустили.

— Нет! Не отпускайте его! — заорал Поцель, прижимаясь к стене, как безумный параноик.

— Послушайте, — сказал я, — я всего лишь интерн, делающий свою работу. Я не могу отвечать за этого психа. Увидимся позже, а?

— Нет! НЕЕЕЕЕЕЕЕТ! — выл Поцель, закатывая глаза, как сумасшедший.

— Что нам, по-вашему, делать? — спросила охрана у Рыбы.

— Я не знаю, — сказал Рыба. — Толстяк?

— Я никогда ничего подобного не видел, — сказал Толстяк. — Одно я знаю наверняка: доктор Поцель ведет себя чрезвычайно странно.

— Это очень странно, — сказал Легго, когда я уселся в его офисе, который по их мнению был самым безопасным для меня местом, — да, очень странно... — И он уплыл куда-то через окно, туда, где находятся ответы на странные вопросы. — Я хочу сказать, ты же не угрожал убить, нет, конечно нет! — его смущение превратило фиолетовую родинку во что-то поистине страшное.

— Как я мог, сэр?

— Именно. Это невообразимо.

— Могу я рассчитывать на конфеденциальность?

— Выкладывай, — скаазал он, готовясь к еще одному потрясению.

— Мне кажется, что доктор Поцель болен.

— Болен? Частник Дома болен, Рой?

— Переработал. Должен отдохнуть. А кто нет, сэр? Кто нет?

Шеф замер, удивленный, а потом просиял и нашел решение:

— Именно, а кто нет? Кто нет? Я скажу доктору Поцелю, что ему надо отдохнуть, как и остальным. Спасибо тебе, Рой, и продолжай стремиться.

— Стремиться? К чему?

— К чему? Ну... К наградам. Да, продолжай стремиться к наградам.

Я чувствовал себя отлично. Возможно, даже превосходно. Единственное, что вызывало во мне намек на сожаление — я выступил в одиночку, без Толстяка и Бэрри, тех, кто утверждал, что заботятся обо мне, на кого я рассчитывал.

 

17

Ярость довлела над тем Уотергейтским мартом и многие Великие Американцы дали выход эмоциям. Джейн До вздулась от введения антибиотика Ассоциации ветеранов, начав с пискливого пука, замеченного следящим с секундомером Толстяком, а затем, когда мы все наблюдали, разразилась яростной какафонией пуков, а затем жидким пердежом, перешедшим в то, что казалось потоком стула из тонкой кишки. Ричард Никсон, вздувшийся от власти и сомнений, начал с тявканья, когда Судья Сирика представил его неназванным начальником Уотергейтских Мальчиков, которое перешло в яростный пердеж на национальном телевидение, убедившем практически всех Великих Американцев ненормальной реакцией и параноидальными сентенциями в его несомненной вине. Мы все вздохнули с облегчением, так как независимо ни от чего, Никсона будут пинать и над ним будут смеяться еще достаточно долго. После Вьетнама, это было как раз то, в чем нуждалась страна: президент настолько лишенный изящества.

В Городе Гомеров терны давали выход ярости, как и все в стране. Первым сломался Глотай Мою Пыль. Придавленный своим собственным садо-мазохизмом, он не выдержал. Он объявил ООП на всех гомеров у себя в списке, которых теперь вел его студент. Эдди же про гомеров говорил только, исходя из вопроса: «Смогу ли я им сделать сегодня больно?» и «Некоторые хотят вас уничтожить, а некоторые — нет, лучше бы они определились.» Его студент не выдержал давления и начал следовать извращенным идеям Эдди и, однажды, когда особенно упрямая гомересса начала кричать: «ПОЛИЦИЯ! ПОЛИЦИЯ!», они одолжили форму и появились в ее палате, представившись: «Да, мадам, патрульный Эдди и офицер Кац к вашим услугам.»

— Зачем вы над ними издеваетесь? — спрашивал Толстяк.

— Потому что они издеваются над нами, — отвечал Эдди, — они поставили меня на колени, слышишь? НА КОЛЕНИ!

***

В день, когда у его жены начались схватки, все пошло наперекосяк. Когда она родила, Эдди появился в больнице, одетый в свою байкерскую атрибутику: шлем, ботинки, отражающие солнцезащитные очки и кожаная косуха с надписью:

*ГЛОТАЙ МОЮ ПЫЛЬ*

*ЭДДИ*

серебряными буквами на спине. Он принес фотоаппарат со вспышкой и отправился фотографировать своих гомеров «на память». Отделение начало распадаться на части. Перепуганные гомеры вопили. Отделение начало звучать и пахнуть, как зоопарк. Представители всех иерархий примчались посмотреть на происходящее, а мы обнаружили Эдди сидящим в гримерке, улыбка от уха до уха, читающим «Роллинг Стоун». На все вопросы он отвечал: «Они меня сломали. Я — ООП». Позже он спросил, не кажется ли мне его поведение неоправданным, и, вопреки своему суждению, думая, что сказал он, когда я долбился в дверь лифта, я сказал:

— Неоправданным? Ха! Я думаю, что они это полностью заслужили.

— Он сошел с ума, — сказал я Толстяку.

— Да. Иллюзии. Параноидальный психоз. Это ужасно для наблюдателя. Ну что ж, Баш, они должны дать ему отдохнуть.

— Они не могут, — сказал я. — Его некем заменить.

— Всем нужен отдых, — сказал Легго Рыбе, когда они спорили о том, что делать с Эдди. — Абсолютно всем. Посмотри на несчастного доктора Поцеля. Я скажу Эдди, что ему нужно отдохнуть, как и всем остальным.

— А кто будет за него работать? — спросил Рыба.

— Кто?! Да все остальные. Все мои парни будут помогать.

На следующий день Эдди отсутствовал на обходе, а когда я ему позвонил, сообщил:

— Я — ООП на какое-то время. Простите, что сделал это с вами, парни, но Легго не пустит меня назад в Дом. Он считает, что еще чуть-чуть, и я бы убил одного из гомеров, а Дому пришлось бы отвечать в суде. Возможно, он прав.

— Да, — сказал я, — признай, ты был к этому близок.

— Все-таки было бы неплохо, согласись?

— Это незаконно. Как младенец?

— Ты имеешь в виду гомерессу?

— Гомерессу?

— Ага, гомересса: недержание мочи и кала, не в состоянии ходить или говорить и спит ночами в пеленках. Гомересса, палата 811. Не знаю, как она, так как они не пустили меня в Дом на нее посмотреть.

— Они не разрешили тебе посмотреть на собственного ребенка?

— Да. Я сказал, что хочу ее сфотографировать, и они забрали у меня камеру, так что я теперь ООП от собственной дочки-гомерессы.

Рыба заявил нам с Хупером, что они с Легго посовещались и нам придется заполнить дыру, оставленную уходом Эдди, и мы будем дежурить через день в нашу последнюю неделю в Городе Гомеров, но к нам будет особый подход.

— Господи, — простонал я, — надеюсь, не снова самые тяжелые?

— Нет, — сказал Рыба. — Особое отношение!

Особое отношение заключалось в том, что наша команда пропускала одно из новых поступлений во время дневной смены. Звучало неплохо, но, оказалось, что, пропустив поступление днем, в три утра нас будили, чтобы принять гомера, переведенного из Больницы Святого Нигде через Взрывоопасную Комнату приемника в Город Гомеров, благодаря заботе Марвина и Пуловеров. Через ночь этот специальный подарок в три утра стал худшим в нашей жизни. После недели этого особого отношения я, Умберто и Хупер были почти такими же сумасшедшими, как Эдди. Тедди сдался первым. Его язва вновь проснулась. Бормоча что-то о «болях» или «лагерях», он ушел.

Затем от меня ушла Молли. Задушенный Городом Гомеров, мой роман с Молли бледнел последние несколько месяцев, и, когда особое отношение оставляло меня в Доме на тридцать шесть часов, а вне — на двенадцать, все, что я делал вне — спал. Иногда я встречал Молли в отделениях шестого этажа и было ясно, что она теряет во мне интерес. Однажды я увидел, как Говард помогает ей застилать койку. Это был шок! Масло и мирт для Говарда? Я спросил у Молли, что происходит.

— Да, я встречаюсь с Говардом Гринспуном. Он сейчас терн в нашем отделении. Рой, мне кажется, что я тебя больше не понимаю.

— Что ты хочешь сказать?

— Ты стал слишком циничен. Ты издеваешься над этими несчастными пациентами.

— Все над ними издеваются!

— Только не Говард Гринспун. Он обращается с ними уважительно. Я хочу сказать, что это, как издеваться над тем, что делаю я. Помнишь, ты ушел во время остановки сердца у этого пациента, умирающего от миеломы?

— Но это же было омерзительно!

— Возможно, но Говард остался до конца.

— Говард! Мы же вместе смеялись над Говардом.

— Может быть, и так, но люди меняются. Послушай, я тяжело работала, чтобы оказаться там, где я сейчас. В отличие от тебя, которому все легко достается и которого просто течением принесло в медицину. Там, где тебя гладили по головке, мне доставалось по шее от монашек. Представляешь, насколько кажется страшной монашка в черном маленькой девочке? Наверное, нет. А Говард говорит, что представляет.

— Представляет? — поразился я, думая, что возможно Говард и не такой уж безмозглый шнук.

— Абсолютно точно. Он искренний. Тебя так никто не назовет.

— И что, я должен сдаться?

— Ох, Рой, — сказала она, вспоминая любовь и тепло, — я не знаю. Ты все еще для меня важен. Наверное, это зависит от того, что скажет Говард.

Иисусе! Мой мирт зависел от Говарда? Говарда, терна, ощущавшего себя героем, засунув назогастральную трубку для кормления чьей-нибудь слабоумной бабушке? Говарда, который разбухал от гордости, войдя в лифт, заполненный недокторами и услышав: «О, это один из врачей». Говард, который изобрел теорию, что врачи — не просто люди, а «лучшие» люди. Говард, который соблазнит Молли и проделает с ней все те штуки, о которых он только мог мечтать, думая, что любит ее и женится на ней, представив ее своим родителям, как медсестру-шиксу, родит с ней троих детей, а потом, потом, пятнадцать лет спустя, Молли очнется и поймет, что вышла замуж за Говарда просто чтобы досадить монашкам, и какого черта, почему не трахнуться с этим мачо, который пришел починить сушку, и не оставить Говарда, а он, пятнадцать лет спустя, осознает, что как отец-муж-любовник был уничтожен неистовым посвящением себя медицине, и что даже там он не смог никого спасти, и он въедет в одиночестве в комнату в мотеле и впервые в жизни, потрясенный, будет взвешивать самое главное решение: проглотить ли пять грамм фенобарбитала, которые он подцепил в аптеке больницы, узнав, что его жена и дети сбежали.

***

Гипер-Хупер и я ломались не так, как Эдди. Хотя смерть и Хупер все также были неразлучны, а с Эдди на отдыхе, Хупер гнал в одиночку за Черным Вороном, но под напряжением Города Гомеров он стал вести себя, как гомер. Он похудел, высох, плевал на личную гигиену. Он начал раскачиваться, как шизофреник или старый еврей на молитве. Потеряв жену, он начал терять свою резидентшу из патологии. Иногда он засыпал в кресле в отделении со ртом, изображающим знак О, а когда Рыба заставлял нас обходить всех пациентов, Хупер ездил на инвалидном кресле, издавая звуки из диапазона Джейн До. Если Рыба делал ему замечание, он отвечал: «Врач, прокати себя сам». Серьезные неприятности случились, когда Хупер решил спать связанным в электрокойке для гомеров, и однажды утром я увидел, что его лодыжка была в гипсе. Я спросил, что случилось, но все, что он ответил: «ГОМЕРЫ СТРЕМЯТСЯ ВНИЗ». Он сделал это, перелом одной из костей лодыжки позволил ему кататься в инвалидном кресле во время обходов.

Наша последняя эскапада имела место на обходе с Социабельными П. Раскачивающиеся, болтающие, смеющиеся мы с Хупером умудрились досадить практически всем иерархиям Дома. Мы дрались с Лайонелом по поводу извращенца Сэма, Человека, Который Ел Все, которого, когда он начал поедать наши запасы, мы СПИХНУЛИ прямо на ледяные улицы и отказывались принять обратно. Пуловеры отправили его на восьмой этаж и пытались заставить нас взять его назад. Когда удивленная Сельма спросила, кто там заботится о его диабете и его сексуальных извращениях, Лайонел ответил: «Мы — сотрудники ПОМОЩИ.»

— Вы? — удивилась Сельма. — ПОМОЩЬ лечит его диабет? Это незаконно!

— Из того, что я знаю об этих петуниях из ПОМОЩИ, — встрял я, — они вряд ли спасут его от диабета, но точно помогут разобраться с его извращениями. — Лайонел вскочил и, хлопнув дверью, выбежал, а я, бросаясь ему под ноги закричал: — ПОМОЩЬ, Сельма, ПОМОЩЬ, все, что я вижу — Голубые Пуловеры. — Мы ругались с Салли и Бонни, которые остановили СПИХ Королевы Вшей, так как Эдди не заполнил трехстраничную форму, а мы несколько раз, походя, использовали слово «пизда», из-за чего они, а также наша студентка из ЛМИ вылетели из комнаты. Наконец, митинг превратился в вакханалию, когда мы с Хупером, раскачиваясь забормотали: «Аутоэротизм — единственный выход». Рыба, с глазами как у лосося, объявил немедленный выезд в китайский квартал на обед.

Откуда нам было знать, что во время нашего китайского обеда в Божьем Доме разворачивается борьба, вызвавшая к жизни давние, глубокие распри нашего шефа, Легго. Каждая рассерженная иерархия позвонила Легго, и он был взбешен. Вернувшись в Дом, веселые и сытые, представьте наше удивление при виде Легго, несшегося к нам по коридору. Приблизившись, мы заметили на его лице улыбку, улыбку, которую никто до этого не видел. Трясущийся Рыба сказал нам с Хупером: «Берегитесь, ребята, теперь вы точно доигрались!» Изумленные, мы переглянулись, глаза отражали непонимание, чего мы такого сделали, что Легго на нас взъелся.

Мы приготовились к удару. Скованной походкой он приближался, яростная гримаса искажала лицо, казалось, что оно сейчас расколется надвое и обрызгает нас и Город Гомеров чем-то, скрывающимся под родинкой. Когда он был настолько близко, что я мог различить название изготовителя его стетоскопа, который спускался в джунгли его гениталий, и я подумал, что странным образом под родинкой может скрываться что-то вроде китайского МСГ; он обнял одной рукой Толстяка, а другой Рыбу. Глядя на них, Легго требовательно спросил:

— Кто в ответе за это? В ответе за этих несчастных интернов, за эти катастрофы в отделении? Мое дело узнать, кто виноват. Вы двое — пойдемте со мной.

— Я сделал все, что мог, — после рассказал Толстяк, — и я смог его успокоить, по крайней мере, большей частью. Логически, он попал в ловушку. У него был выбор: либо свалить вину на вас, интернов или на тех, кто за вас отвечает. Уже потеряв Эдди, он не мог выместить все на вас. Он должен был выместить все на ответственных за вас. Хотя я и несу за вас ответственность, но ясно, что Рыба отвечает за меня, а угадайте, кто отвечает за Рыбу?

— Шеф.

— Именно. Итак, мы в тупике. Я смог направить его по пути этой логики, но не смог изменить то, что он чувствует. Понимаете, Легго плевать, что вы сделали с Королевой Вшей, голодным извращенцем-Сэмом, Поцелем, Пуловерами, медсестрами, студентами, Тиной, Джейн, Гарри, Розами, которых убивает Хупер. Он даже не возражал, что вы поставили рекорд Дома по самой низкой температуре, зарегистрированной у человека, рекорд по количеству органов, пораженных одной иглой или о рекорде по количеству тестов пред кишечным пробегом за ночь. Во многом, он удовлетворен вашей работой, особенно в смысле разрешений на вскрытия. Но что-то он нес по поводу вашей к нему нелюбви. Он даже считает, что вы над ним издеваетесь за глаза, представляете? Когда вы показываете, что он вам не нравится, вы задеваете болезненный нерв, а, когда это происходит, он становится безумцем. Никто не может уболтать безумца. — Толстяк продолжал задумчиво: — Конечно, за мою долю ответственности, он отложил написание моего рекомендательного письма. Боюсь, что он направит меня на Самоа. Последнее, что он мне сказал было: «Что бы вы не делали, не делайте больше ничего. Ничего! Понятно?!» Представьте, что он сказал это мне?

— Ты, конечно же, сказал ему, что ничего не делать и было твоим величайшим вкладом в искусство врачевания? — спросил я.

— Конечно. Зачем останавливаться в Самоа и не отправиться в ГУЛАГ.

Он замолчал. Хупер ушел, и я спросил Толстяка, о чем тот думает.

— Что ж, возможно, что это все серьезней, чем я думаю. Возможно, это — неприятности. Весь этот путь из Бруклина, все эти экзамены и усилия, приземлившие меня здесь, на краю большлго голивудского «Здорово, Толстяк!», и вдруг мне показалось, что все это рушится. Мне это не нравится. Это, может быть, прощай Лос-Анджелес, прощай мечта. Кажется, что иногда выходит не по-нашему, не так ли, Баш?

— Что выходит?

— Мечты. Желания.

Потс стоял напротив меня в темноте двух часов ночи в Городе Гомеров, и отражением его серого лица был, как всегда, Желтый Человек.

— Что ты здесь делаешь в такой час? — спросил я, но он не ответил, просто стоял и смотрел. Я снова спросил, что происходит.

— Желтый Человек только что умер.

Я почувствовал озноб. Потс был бледным и озябшим, его глаза безжизненны, мертвы, и я сказал:

— Мне очень жаль. Действительно, очень жаль.

— Да, — сказал Потс так, будто мы с ним находились в разных мирах. — Да, в любом случае он был обречен, это был лишь... вопрос времени.

— Да, это так, — сказал я, думая о всех муках, через которые прошел Потс, пока Желтый Человек был жив. — Как ты?

— Я? А, да, я в порядке. Немного тяжело... Я не попросил об аутопсии. Я этого не хотел, — сказал Потс, почти умоляя меня признать его правоту.

— Это нормально. Я знаю, что ты чувствуешь. Я не попросил об аутопсии доктора Сандерса. Садись и давай поговорим, а?

— Нет, я думаю, что поднимусь, взгляну на него еще раз, а потом, может быть, прогуляюсь.

— Правильно. Я буду здесь, на случай, если ты передумаешь.

— Спасибо. Знаешь, я должен был дать ему стероидов.

— Прекрати. Ничего бы не помогло.

— Да, но все-таки стероиды могли помочь. Но неважно, нам было весело с Отисом вчера вечером, не так ли?

— Конечно, Уэйн. Обязательно повторим, а?

— Да. Скоро. Если я смогу выкроить время.

Глядя, как он шел к лифту, я думал о том, как нам было весело. Я пришел к нему и, несмотря на бардак, депрессию и заряженный револьвер, мы с Потсом взяли Отиса и пошли на пробежку на мартовском холоде, разговаривая о Юге. Потс рассказал мне о Танцевальных Уроках Миссис Бэгли, которые проводились в городском клубе каждую пятницу. Миссис Бэгли, эмигрантка, надевала шифоновое платье с высокой талией, закалывала пучок иглой и начинались танцы. Они учились танцевать, зажав грецкий орех носами, а главное событие происходило, год за годом, в последнюю пятницу, где Потс и его менее изысканные, но все равно аристократичные, приятели начиняли дробью полированный дубовый пол во время безумной, «Раз-два-три, раз-два-три, выкатили пушку», польки. Я подумал, что, на удивление, в тот день Потс ни разу не упомянул умершего насильственной смертью отца.

Вдруг я понял, что должно произойти! Идиот!

Я подбежал к лифту и начал бить в двери, но он не двигался, тогда я побежал вверх по лестнице на восьмой этаж, проклиная себя за то, что вовремя не сообразил и молясь об ошибке.

Я не ошибся. Пока я кутался в его воспоминания о миссис Бэгли, Потс поднялся на восьмой этаж, открыл окно и выбросился навстречу смерти. Из окна я видел кровавое мессиво на асфальте парковки, и, задыхаясь и дрожа от холода, я услышал звуки первых сирен, прислонил лоб к холодному стеклу и зарыдал.

— Он оставил записку? — спросила Бэрри.

— Да. он прикрепил ее к телу Желтого Человека. Она гласила: «Покормите кошку.» Но никакой кошки не было.

— Что это значило?

— Это предназначалось Джо. Когда мы с Чаком и Потсом работали с Джо, она говорила Потсу, чтобы он лучше заботился о своих пациентах, чтобы он «кормил кошку». Джо говорила, что если бы Потс был тверже, Желтый Человек мог бы выжить.

Я думал о трагедии Потса, отличном парне из маленького городка, которого вы бы были рады взять с собой на рыбалку, который совершил ошибку, придя в академическую медицину вместо семейного бизнеса, где он был бы счастлив, и который теперь лежал разбросанный по асфальту парковки больницы в городе, который он презирал. В чем была соблазнительность медицины? Почему?

— Они убили его!

— Кто? — спросила Бэрри.

— Джо, Рыба, остальные...

Большинство в Доме чувствовали опустошенность в связи со смертью Потса и не знали, что говорить или делать, у других появились идеи. Джо, вспомнив о своем папаше, спрыгнувшем с моста, настаивала на аутопсии, чтобы проверить наличие «каких-либо химических веществ.» Рыба разговаривал с нами сердечным тоном, объясняя, что «самоубийство — лишь экзистенциальная альтернатива.»

Легго выглядел расстроенным, озадаченным, что один из его парней, особенно тот, который, по его мнению, любил его больше всех, покончил с собой. Он говорил о «тяготах года интерна» и об «утрате великого таланта.» Легго уверял, что хотел бы дать нам выходной погоревать. Тем не менее, он не мог этого сделать. На самом деле нам придется работать немного больше: «Вы все должны взяться за работу и помогать.»

Как и все в Божьем Доме, такая реакция наших «старших» была невообразимо бесчувственной, но ничуть не удивившей всех нас. Никто не сказал о том, как медицинская иерархия Дома издевалась над беднягой Потсом с помощью Желтого Человека, как плевало на его чувства и боль. Мы пытались поскорее забыть его, но каждый раз, паркуясь у больницы, мы не могли отвести глаз от пятна на асфальте, напоминавшего нам о нем. Никто не хотел переехать Потса, хотя он и был мертв. Вначале это имело смысл, объезжать пятно, так как там оставалась настоящая кровь, кусочки волос и костей, оставшихся на асфальте. Из-за этого проблемы с парковкой стали серьезнее и Дом послал уборщиков очистить асфальт. Им удалось очистить кости и волосы, но пятно все равно оставалось заметным. Оно становилось все менее и менее заметным, но при этом становилось все шире и распространялось по парковке и стало все сложнее и сложнее не парковаться на Потсе. Все старались парковаться по периметру, некоторые приезжали пораньше, чтобы избежать необходимости парковаться в центре. Короче, напоминание о Потсе после чистки только усилилось. Мы все смотрели на обесцвеченный асфальт, представляя кровь, волосы, кусочки костей, а затем представляли летящего Потса, прыгающего Потса, и, с грустью, живого Потса, и, наконец, живого Потса, не уничтоженного виной за неназначение роидов для Желтого Человека. Мы злились, думая о том, как они мучали Потса, пока тот не уверился в своей вине. Из нас всех, сочувствующий и заботливый Потс, стал бы лучшим доком. Из нас всех он умер. Немыслимо!

— Что ты скажешь про самоубийство? — спросил я у Бэрри.

— Вот, — сказала она, притягивая меня к себе, — положи сюда голову. Закрой глаза. Что ты чувствуешь?

— Ничего. Затем ярость: «Я взбешен! Я в такой ярости, что готов убить!»

— В этом и суть самоубийства. Под невероятным давлением, одни, без помощи руководителей, многие из вас нашли странные способы проекции вашей злости наружу, вроде Хупера и смерти или Ранта с сексом. Потс не нашел. Он никогда не вел себя странно, никогда не злился. Он сдерживал свою ярость и она уничтожила его. Интроекция, противоположное тому, что делаешь ты, Рой.

— Что я делаю?

— Ты нападаешь на все, ты саркастичен и, хотя ты и стал крайне неприятным, это один из способов выживания.

Выживание? Я был не уверен, что переживу Город Гомеров. Единственное, что я знал — у меня серьезные неприятности и что я веду себя, как безумец, но мне уже было наплевать.

Мы с Толстяком сидели в дежурке. Смерть повисла в воздухе. Толстяк был печален, и я спросил о чем он думает.

— О Даблере из Взрывоопасной комнаты и его услуге ПЛ, — ответил он.

— Услуге ПЛ?

— Да. Услуге Придержите Лифт. Когда Даблер был здесь, в Городе Гомеров, его настолько достали, что, как гласят слухи, он начал выносить гомеров с немыслимой скоростью. Он использовал внутривенный хлорид калия, который нельзя засечь при аутопсии. Каждый раз, когда лифт останавливался, он кричал: «Придержите лифт», — и закатывал туда труп, с которым спускался в морг.

— Что?! Он выносил гомеров?

— Слухи, Баш, слухи.

Мы сидели вместе, мой разум носился между услугой ПЛ, Солом, Уэйном Потсом. Я чувствовал отупение. Через несколько минут я поднял глаза. Толстяк плакал. Слезы наполнили его глаза, толстые мокрые слезы отчаяния и потери. Слезы катились по его щекам. Он сидел неподвижно, поверженный герой.

— Почему ты плачешь?

— Рой, я плачу о Потсе. И я плачу о себе.

Издали в моей голове звучала мелодия: не громогласный марш, наполненный цимбалами и тромбонами блестящего марширующего оркестра, ведомого красоткой Молли, нет. Нет, глядя на плачущего Толстяка, я слышал мелодию, исполняемую одиноким трубачом, плывущую над травянистым холмом, услышанную теми, кто плакал, как плакали вдовы и сироты Кеннеди, мелодию невыносимого одиночества.

Сол, портной с лейкемией, проходил через ад. Все, включая весельчака-онколога, сдались и ждали его смерти. В коме, он медленно умирал и так могло продолжаться еще долго. Самое страшное, что ему было больно. Отравленный костный мозг посылал сигналы через сердце и мозг, которые превращались в стоны и слезы. Сол не стонал. Он кричал. Это был неестественный нечеловеческий крик, который полностью уничтожил его сон, и он никогда не спал. Это был протяжный животный крик боли, слезы текли по его щекам. Этот крик сводил нас с ума. Я ненавидел этот крик, ненавидел его.

Не задумываясь, кипя внутри, однажды ночью я прокрался в кладовку с медикаментами, достал хлорид калия и шприц и убедился, что никто не видел, как я зашел в комнату Сола. Он лежал там в собственных фекалиях, куче трубок и пластыря, и синяков, и гниющей кожи, и пустых костей, выпирающих ребрами, локтями и коленями. Я подумал о том, что собираюсь сделать. Я остановился. Воспоминания о смерти доктора Сандерса пролетели сквозь меня, я увидел его, истекающего кровью и говорящего «Боже, это невыно...», и я услышал, как Сол говорит: «Прикончи меня! Я должен умолять? Прикончи меня!» И я вспомнил Потса. Сол закричал. Со злостью я нашел вену и ввел достаточно хлорида калия, чтобы убить его. Я смотрел, как он задыхается в момент, когда его сердце остановилось, и я смотрел, как его рука слабо дернулась и неподвижность снизошла на него, неподвижность за исключением агонизирующего дыхания, которое, казалось, продолжалось вечно. Я выключил свет и ушел, чтобы побыть одному. Ночная сестра позвонила на мой пейджер. Сол умер.

***

В день Святого Патрика поздно ночью меня вызвали в приемник, что было частью особого отношения, изобретенного Рыбой и превратившего нас в сомнамбул. В приемнике я увидел парад худших пациентов в мире: мертвая монашка, которую пытался вернуть к жизни Чак; гомосексуалист-убийца, которого СПИХНУЛИ из тюрьмы и который решил, что Рант, несмотря на усы, девочка; два соседа, передознувшихся героином и умирающих; множество гомеров. Я подобрал историю своего нового поступления и отправился в Взрывоопасную Комнату. Я задумался, где мог быть Толстяк, но, на самом деле, мне было все равно и мне не пришлось долго задумываться, так как, открыв дверь, я увидел Толстяка, Умберто, двух полицейских, надевших зеленые формы в честь дня святого Патрика и гомерессу с именем, конечно, Роза, а Толстяк и Умберто были заляпаны кровью, мочой и фекалиями.

— Великого и прекрасного тебе вечера, — пьяно проговорил Гилхейни, размахивая тростью, — и это истинная правда, что офицер Квик и я наполняли наши тела Гинессом во время этого дежурства и теперь пьяны.

— Так как работа — проклятие пьющего человека, — добавил Квик.

— И чтобы воздать честь Человеку, Избавившему Ирландию от Змей, мы нашли подходящую Розу!

При помощи Толстяка и Умберто они переместили Розу в сидячее положение, и я увидел, что они прикололи зеленый значок к ее ночной рубашке, гласящий: «ПОЦЕЛУЙ МЕНЯ, Я — ИРЛАНДЕЦ.»

Я засмеялся, подскользнулся на какашке и упал в дверях. Я лежал в дерьме, смеясь, когда Толстяк подошел ко мне и подставил небольшую пробирку к моему носу, сказав:

— Видишь? Это вся моча, которую она произвела за пять дней и большая ее часть — диуретик, который я ей дал. Ее койку продали навсегда. Ей сделали пять курсов электротерапии для лечения депрессии, последний в 1947.

Гомересса закричала: РИИИИИФРИИИИИРИИИ... И все, что я мог делать, пока они на меня смотрели, лежать на полу и смеяться.

— Мышцы ее шеи настолько напряжены, что она может лежать, подняв голову над кроватью без подушки и не испытывать боли, — сказал Толстяк. — Она не отвечает ни на одно из наших лечений.

РИИИИИФРИИИИИРИИИ

Я лежал на полу и смеялся.

— Я вставил блокатор языка ей в рот, и она засосала его с такой силой, что ни я, ни кто-либо другой до сих пор не смогли его вытащить. У нее самый сильный сосательный рефлекс в истории, что, конечно, означает отсутствие функции лобных долей мозга, полное отсутствие. И знаешь, почему? Из-за лоботомии в 1948. Хо, Хо, Хо!

И я лежал на полу и смеялся, смеялся.

— Квинтэссенция гомерессы, а ты СЛИ, и она твоя, целиком и полностью! ХООО!

РИИИИИФРИИИИИРИИИ...

И все, что я мог делать со слезами текущими по щекам, понимая, что гомеры победили, они задавили меня и останутся в Городе Гомеров и дальше, когда, через две недели, я оставлю их, и они будут уничтожать мою замену, Говарда Гринспуна, и все, что я мог делать, плача, лежать на полу в дерьме и смеяться.

Но я не мог смеяться, когда я понял, что Потс ушел, доктор Сандерс так и не вернулся, и Сол ушел, а Молли собиралась уйти с Говардом, и Глотай Мою Пыль Эдди стал ушедшим гонзо, и Хупер практически исчез, и Тедди, как и половина его живота, исчезли, да и Толстяк вскоре исчезнет вдали от меня где-то в специализации, но гомеры никогда не исчезнут. Мне еще предстояло увидеть умершего гомера в Божьем Доме, не считая умерших с помощью иглы Хупера или идиотов из диализной команды, которые превратили мозг Тины в фасолину, а что такого, ошибки случаются, не правда ли? Все, кто был мне дорог исчезли, превратившись в миллиарды частиц, как при взрыве Великой Американской Гранаты во Вьетнаме, разбрасывающей шрапнель, как конфетти, но это не было мягкое красно-белое конфетти, так как оно заставляло тебя падать на колени и ранило, и оставляло шрамы, которые не заживут, и разжиженную несвертывающуюся кровь, которую не отмыть от твоего халата, и сцены, которые не исчезали, как пятно, которое было всем, что осталось от Уэйна Потса. Мы все исчезли, пойманные в сети молчания и боли, где оставались лишь мертвецы, беспокойные, даже в смерти, боящиеся еще более ужасной смерти или чего-то худшего.

Я лежал на кровати. Бэрри вошла. Я молчал. Бэрри села на край кровати и начала со мной разговаривать, но я молчал. Я не устал, мне не было грустно, и я не злился. Она положила мою голову себе на колени и, посмотрев мне в глаза, заплакала. Она попыталась уйти. Она возвращалась пару раз от дверей к кровати и, наконец, колеблясь в дверях, как плакальщик перед закрытием гроба, ушла. Ее грустные шаги простучали вниз по лестнице и замерли, а я не чувствовал грусти. Я не устал и не злился. Я лежал на кровати и не спал, воображая, что чувствую то же, что и гомеры — отсутствие чувств. Я не знал, насколько я плох, но я точно знал, что не смогу делать то, что хотел доктор Сандерс — быть с другими. Я не мог быть с другими, так как я был где-то еще, в каком-то холодном месте, бессонный среди спящих, далеко, далеко от страны любви.

 

ЧАСТЬ ВТОРАЯ: Крыло Зока

 

18

Я был готов к захвату себя машинами. Утром Дня дураков я стоял перед герметичными двойными дверями БИТа, блока интенсивной терапии, который Толстяк называл «Мавзолей в конце коридора». Словно пригородный житель в состоянии фуги, который, отправившись на Уолл Стрит, через три дня оказывается в Детройте, ничего не помня, у меня не было прошлого или будущего, я едва присутствовал в настоящем. Мне было страшно. Весь следующий месяц я буду нести ответственность за интенсивную терапию тех, кто ненадежно завис на краю пропасти, ведущей к смерти. Я буду дежурить через ночь, меняясь с резидентом. Бронзовая табличка на стене привлекла мое внимание: «БЛАГОДАРЯ ЩЕДРОСТИ МИСТЕРА И МИССИС Г. Л. ЗОК, 1957». Зоки крыла Зока? Когда же я встречу настоящего Зока? С технократическим отчаянием астронавта я прошел через двойные двери, заковав себя в герметичном БИТе.

Внутри было очень тихо, очень чисто, очень спокойно. Музыка волновала чистый воздух нежно, как француз шеф-повар, помешивающий омлет для раннего гостя. Я прошел через пустынное отделение на восемь коек, ища интенсивного лечения. Пациенты лежали в мире и покое, как будто счастливые рыбы в спокойном море, уплывая, уплывая. Я начал радостно подпевать в такт музыке: «Этим колдовскииим вечееероооом...», — и остановился перед компьютерной консолью, наполнившей меня детским восхищением и воспоминаниями о мысе Канаверал и подростковыми страхами, вызванными 2001. Я смотрел на яркий мигающий огонек, на осциллоскоп с колебаниями чего-то, похожего на сердцебиение. Пока я смотрел, из консоли донесся неприятный звук, лампочки замигали, один из рядов сердцебиений замер на месте и во времени, и розовая исчерченная полоска ЭКГ была выплюнута машиной. Вместе с этим из ближайшей палаты выплюнуло медсестру. Она посмотрела на ЭКГ, посмотрела на экран осциллоскопа, не взглянув на пациента, и с раздражением и мольбой сказала: «Черт, Олли, проснись и соберись, Христа ради!» Как будто в наказание она ткнула несколько клавиш в фортиссимо, которые вновь заставили консоль зажжужать, практически синхронно со свежей мелодией, самбой: «Когда же начнууут, начнууут...»

Успокоенный видом теплокровного существа в этой лаборатории я сказал:

— Привет, я — Рой Баш.

— Новый терн? — с подозрением спросила она.

— Верно. Что это за штука?

— Штука? Вряд ли. Это Олли — компьютер. Олли, скажи привет Рою Башу, новому терну в БИТе. — и, после нескольких тычков в жизненно важные запчасти, Олли выплюнул розовую полоску с надписью: «ПРИВЕТ, РОЙ, И ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ, МЕНЯ ЗОВУТ ОЛЛИ...» Я спросил у сестры, где бы я мог бросить вещи, и она приказала следовать за ней. На ней был хлопковый хирургический костюм, расстегнутый сзади от шеи до четвертого поясничного позвонка, этого региона спины, где позвоночник делает свой изгиб к тому, что когда-то было хвостом, но превратилось в место прикрепления и начала большой ягодичной мышцы, задницы. Когда она шла, ее спина двигалась в такт музыке. Я подумал, как здорово то, что эти молодые мускулы, окутанные музыкой танцуют вместе в идеальной нейрофизиологической симфонии.

...Нет ничего прекраснее человеческого тела, и ты уже в разбираешься в нем, как знаток...

Небольшая комната персонала была заполнена медсестрами, пончиками и сплетнями. Мое прибытие взорвало мыльный пузырь разговоров, наполнив комнату тишиной, но вот Энджел, рантова Энджел, встала, подошла ко мне, обняла меня и сказала: — Я хочу, — жест в мою сторону, — представить вам Роя Баша, интерна. Я рассказала им, — жест в сторону медсестер, затем опять в мою, — про тебя. Мы рады, — жест в сторону неба, — что ты здесь, — жест в сторону земли. — Хочешь пончик?

Я выбрал с кремом. Забыв о работе, я расслабился в этой дружелюбной атмосфере, успокоенный этой легкостью. Я поставил переключатель мозга на «выключено».

Слухи были посвящены резиденту, ведущему БИТ, Джо. За несколько проведенных здесь недель Джо потрясла, напугала и, в конце концов, настроила против себя медсестер, действиями, знакомыми с древности и встречающимися при работе женщины-врача и женщин-медсестер. Обычно Джо начинала собственный дообходовый обход, но сегодня ее еще никто не видел.

— Она провела всю вчерашнюю ночь, свою выходную ночь, здесь, — сказала медсестра. — Она сидела с миссис Пэдли, поражаясь, что та была все еще жива. При этом, единственное, что было не так с миссис Пэдли — лечение Джо. Она, наверное проспала. Ох она и разозлится.

Джо пришла, кипя от злости. Она с подозрением посмотрела на меня, вспоминая фиаско нашей работы вместе с ней, Чаком и Рантом, когда я мучил ее в отделении шесть, но, выпятив челюсть, она протянула руку и сказала:

— Здравствуй, Рой. Добро пожаловать на борт. Забудь о том, что случилось наверху, тебе здесь понравится. Это мощная медицина. Дисциплина на корабле — самая жесткая во всем доме. Начнем с начала. Никаких обид, а?

— Никаких, Джо, — сказал я.

— Отлично. Кардиология — моя специальность, я начинаю работать в Национальном Институте здравоохранения в Бетесде в июле, так что будь со мной и ты выучишь много всего. В блоке мы жестко контролируем все сердечные параметры. Напряжение высоко, но, если мы будем усердно трудиться, мы спасем жизни и отлично проведем время. Пойдем.

Как раз когда Джо, старшая сестра и я подкатили тележку с историями к первой комнате, вошел Пинкус, Консультант Блока, готовый к обучающему обходу. Пинкус был высоким истощенным штатным кардиологом годов сорока. СПИХ из университета Аризоны в ЛМИ и Божий Дом, Пинкус был легендой, фанатиком в личной и профессиональной жизни. Говорили, что Пинкус редко покидает Дом. Я сам видел его ночь за ночью, бродящим по коридорам и проверяющим пациентов, которых он консультировал. Несмотря на время, он был терпелив, полезен, добр, вежлив, готов добыть статью по теме, поставить водитель ритма, поболтать. Это была его преданность работе, и в Доме поговаривали, что его жена и три дочери узнавали о том, что он был дома лишь потому, что крышка унитаза была переведена в режим «вверх».

Другой стороной его фанатизма была обсессия кардиологическими факторами риска. Курение, кофе, ожирение, высокое давление, насыщенные жиры и отсутствие физической нагрузки были для него хуже смерти. По слухам, он был когда-то малоподвижным встревоженным пожирателем пончиков и кофе, но через упорные тренировки довел себя почти до полного истощения, боялся холестерина и добегался до потрясающей формы, пробегая Апрельский марафон менее, чем за три часа. Каким-то образом ему даже удалось избавиться от риска по типу личности, сменив тип личности А (тревожный) на тип Б (спокойный).

Пинкус и Джо коротко обсудили провал со временем начала обхода и решили, что с этого дня будет один обход, начинающийся всегда в одно время.

Несмотря на более серьезные проблемы, оба, Пинкус и Джо, были более всего заинтересованы в пациентке, у постели которой Джо провела ночь, миссис Пэдли. Милая семидесятипятилетняя Пэдли была СПИХНУТА в дом Поцелем для обычного кишечного пробега, в связи с жалобами на отрыжку и пучение после китайской еды. Кишечный пробег не дал результатов. К несчастью, какой-то умник заметил на ЭКГ, что миссис Пэдли ходит с желудочковой тахикардией, которая в учебниках была представлена, как «летальная аритмия». Нервный терн перевел ее в БИТ, где она стала добычей Джо, которая решила, что Пэдли умирает, подсоединила ее к дефибриллятору и, без анестезии, сожгла кожу на груди миссис Пэдли. Сердце миссис Пэдли, оскорбленное переходом в нормальный синусовый ритм, оставалось в нем несколько минут и вернулось к своему собственному ритму, желудочковой тахикардии. Обезумевшая Джо поджарила миссис Пэдли еще четырежды, пока пришедший Пинкус не остановил барбекю. Всю прошлую неделю сердце Пэдли оставалось в ритме желудочковой тахикардии. Не считая нагноившихся ожогов на груди, с миссис Пэдли все было в порядке, СБОП. Пинкус и Джо, чувствуя возможность публикации статьи, привлекли богатый фонд кардио-фармакологических знаний Пинкуса. Миссис Пэдли назначили все ныне доступные лекарства и, к моменту моего прибытия, ее лечили всем, на что осмеливался Пинкус, начиная от лекарств от системной красной волчанки (аутоиммунной болезни) до грибка пальцев ноги. Пэдли, захваченная в плен, страдала от побочных эффектов этих лекарств и хотела домой. Ежедневно Пинкус и Джо вовлекали в ее в испытания чего-то нового. Сегодня это был «норплас», производное жира, который использовали для прикрепления отведений для ЭКГ Олли к груди пациентов.

— Здравствуйте, дорогуша, как наша девочка поживает сегодня? — спросил Пинкус.

— Я хочу домой. Я нормально себя чувствую, молодой человек. Отпустите меня.

— Есть ли у вас хобби, дорогая? — спросил Пинкус.

— Вы спрашиваете меня об этом ежедневно, — сказала Пэдли, — и ежедневно я вам отвечаю, что мое хобби — жизнь вне больницы. Если бы я знала, что китайская еда приведет к этому, я бы в жизни не позвонила Поцелю. Вот я до него доберусь! Он меня не навещает, Вы знали? Он боится.

— Мои хобби — бег и рыбалка, — сказал Пинкус. — Бег для поддержки формы и рыбалка для успокоения нервов. Я слышал, что Джо волновалась из-за вас прошлой ночью.

— Она волновалась, а я нет. Отпустите меня!

— Я хочу, чтобы вы попробовали новое лекарство сегодня, дорогая.

— Никаких лекарств! Последнее заставило меня воображать, что я четырнадцатилетняя девочка в Биллингсе, штат Монтана. Я пришла сюда с добрыми намерениями, а вы устраиваете мне путешествия в Монтану. Никаких больше лекарств для Пэдли!

— Это точно сработает!

— У меня нет ничего такого, на чем оно могло бы сработать!

— Пожалуйста, миссис Пэдли, примите его для нас, — искренне умоляла Джо.

— Только если вы дадите мне рыбную солянку на обед.

— Заметано, — сказала Джо, и мы ушли.

В коридоре Пинкус заговорил со мной: «Очень важно иметь хобби, Рой. Какое у тебя?»

Но не успел я ответить, как Джо погнала наш караван вперед. Из следующих пяти пациентов ни один не мог говорить. Каждый из них страдал от ужасной, неизлечимой, хронической болезни, которая убивает наверняка, обычно вовлекая органы вроде сердца, легких, почек, печени, мозга. Самым ужасным был мужчина, у которого все началось с прыщика на колене. Не посылая бактериальные культуры, Частник Дома, Утиная Задница Доновиц, назначил неправильный антибиотик, который уничтожил бактерии, предотвращавшие распространение резистентного стафилококка в прыще, что привело к распространению инфекции и общему сепсису, превратившему счастливого сорокапятилетнего брокера в страдающего эпилепсией, изможденного скелета, который не мог говорить из-за дыры, прогнившей в хрящах его трахеи из-за месяца искусственной вентиляции. Во время обхода, он смотрел на меня с ужасом и непониманием, моля о спасении. Его единственной надеждой теперь были сны, единственное убежище, когда ему снился его голос, его нормальная жизнь, что успокаивало его до момента пробуждения в кошмар его сломанной жизни. Это была явная преступная халатность со стороны Доновица. Никто не сказал человеку, который пришел с прыщом на колене, что он может отсудить миллионы. Стоя в дверях его палаты, я слушал Джо, рассказывающую его историю болезни, монотонным и бесстрастным, как у Олли, голосом. Я увидел, что его взгляд метнулся ко мне, новичку, который мог принести чудо, вернувшее бы ему голос, его субботнюю игру в сквош, его веселье с детьми. Я был подавлен. Поворотом судьбы и помощью ленивого некомпетентного доктора, человеческая жизнь с неумолимым постоянством устремилась вниз. Я отвернулся. Я не хотел больше видеть эти немые глаза.

Он был не одинок. Еще четыре раза я был потрясен ужасом уничтоженной жизни. Один за другим, полностью неподвижные, легкие на искусственной вентиляции, сердца на искусственных водителях ритма, почки на диализе, едва работающие, если не совсем отключившиеся, мозги. Это было ужасно. Стоял запах витающей смерти, болезненно кислой, лихорадочной, скользящей на горизонте. Я не хотел принимать в этом участие. Я не буду касаться этих несчастных. Это слишком печально.

Но не для Джо. В каждой комнате она доставала свои карточки три на пять и оттарабанивала номера, а медсестра поднимала пациентов, давая ей возможность аускультировать легкие. Пинкус печально и отвлеченно смотрел в окно, так как не мог спрашивать или рассказывать об увлечениях, а я чувствовал пустоту внутри. Джо спросила, не хочу ли я прослушать пациентов и я рефлекторно подчинился. Последним был студент второго курса ЛМИ, который во время ротации в педиатрии подхватил простуду от ребенка, которая началась кашлем, перешедшим в грипп, потом во что-то из другого мира, неизвестное и неизлечимое, поразившее его почки, легкие, сердце и печень и оставившее его на механической вентиляции, водителе ритма и диализе. Несмотря на все это, он умирал. На его щеках была светлая щетина. Джо заставила медсестру поднять его, прислонила к нему стетоскоп и предложила мне подойти. Я сказал, что воздержусь.

— Что, — удивилась Джо. — Почему?

— Я боюсь подцепить то, что у него, — ответил я, отходя подальше.

— Что?! Ты — врач, ты обязан. Подойди.

— Джо, отвали, ладно?

Позже мы с Пинкусом пошли обедать, оставив Джо наблюдать за блоком. Пинкус всегда приносил обед из дома в бумажном коричневом пакете, чтобы следить за своей диетой, находясь в Доме. Перебирая свой творог, горошек и фрукты, он спросил вначале о моих увлечениях, поведав о беге для поддержки формы и рыбалке для успокоения нервов, а затем о моем отношении к кардиологическим факторам риска. За этот обед я узнал больше о том, как я уничтожаю свою жизнь, сужаю свои коронарные артерии, становясь жертвой атеросклероза, чем за четыре года ЛМИ. Пинкус заявил, что, учитывая «чистую» наследственность, я обязан спасти свое сердце, воздерживаясь от поедания того, что я люблю (пончики, мороженое, кофе), курения того, что я люблю (сигарет и сигар), делания того, что я люблю (ничего) и чувствования того, что я чувствую (тревоги).

— Даже кофе? — спросил я, так как не подозревал, что это тоже фактор риска.

— Раздражитель сердца. Последний Зеленый Журнал. Работа проведена здесь, в Доме, интерном по имени Говард Гринспун.

Наконец, после продолжительного обсуждения бега, когда Пинкус сообщил, что он пробегает до шестидесяти миль в неделю, готовясь к марафону, он предложил пройти в его кабинет, чтобы пощупать мышцы его ног. Мы прошли в кабинет, где он руководил моим осмотром. От пояса и вверх он был зубочисткой, но вниз от пояса — мистером Олимпия. Его квадрицепсы, бицепсы, портняжные мышцы и икры были накачаны и прикреплены стальными сухожилиями.

Возвращение в БИТ, отвращение к болезням, страх приборов — от всего этого мне хотелось бежать. Джо поймала меня, настаивая на том, чтобы я научился ставить линию в радиальную артерию запястья; болезнененная, опасная и относительно бесполезная процедура. После этого я сбежал в комнату персонала, заявив, что должен изучить истории болезней. Я схватил историю студента с полным выносом всего тела неизвестной природы и начал читать. У него все началось с больного горла, температуры, кашля и простуды. У меня болело горло, я кашлял, был простужен и у меня была температура. Мое горло было готово к засеиванию вирусами от студента. Я заболею тем, что было у него. Я умру. Я осмотрелся и сообразил, что была смена медсестер. Медсестры заходили в своей уличной одежде и пользовались альковом комнаты, в котором были шкафчики, чтобы переодеться. Так как народу было слишком много, несколько медсестер не поместились и переодевались в середине комнаты, выскальзывая из джинсов и блузок, светя белизной лифчиков, трусиков и прочего белья, натягивая форму для работы в БИТе. Даже те, кто не носил лифчика, переодевались при мне, улыбаясь моему обалделому виду, и я поразился тому, насколько легко мы, медсестры и врачи, научились не стесняться своих тел, ежедневно имея дело с распадом чужой плоти.

Я закончил. Пока вел машину через холодный апрельский дождь, мои мысли возвращались к блоку. Что там было такого отличного от всего?

Квинтэссенция! Именно. Блок был квинтэссенцией. Там, после всеобщего распределения, оставались те, кто наиболее приблизился к смерти.

Этого следовало ожидать. В этом был смысл таблички Зоков на стене. И там же мы больше всего приближались к сексу. Я не мог этого не заметить. Я не притворялся, что понимаю. Среди умирающих эти медсестры были сама жизнь.

Бэрри спросила, как прошел мой первый день, и я ответил, что это было не похоже ни на что, насыщенно, мощно, как будто часть космической программы, но и, в то же время, как нахождение в овощной лавке, где овощами были люди. Мне было грустно из-за того, что они молоды и умрут, но это было неважно, так как я тоже умру от этого странного тропического вируса, атаковавшего маленького студента ЛМИ. Бэрри сказала, что мой страх смерти мог быть еще одним проявлением «болезни третьего курса» и что она волнуется о моем сердце. Вспомнив Пинкуса, я сказал:

— Да. к твоему сведению, я собираюсь начать контролировать свои кардиологические факторы риска.

— Я не говорю о механике, я говорю о чувствах. Прошли недели со дня самоубийства Потса, а ты ни словом об этом не обмолвился. Как будто этого не было!

— Это было. И что?

— И он был твоим близким другом и он, черт возьми, мертв.

— Я не могу сейчас думать об этом, я должен выполнять свою новую работу в блоке.

— Потрясающе. Несмотря на все, что произошло, для тебя нет прошлого!

— Что это должно означать?

— Ты и другие интерны выживаете ежедневно лишь затем, чтобы начать следующий день. Забудь сегодняшнее сегодня. Полное отрицание. Мгновенное подавление.

— Ну и что в этом такого?

— То, что ничто не меняется. Человеческая история и опыт ничего не значат. У вас нет роста. Невероятно! По всей стране интерны проходят через это и входят в новый день, как будто вчера не было. «Забудь об этом», «Все прошло», «Возвращение домой», «Любовь», «Медицинская иерархия». И так далее. Это больше, чем самоубийство. Это то, что делает вас докторами. Прекрасно!

— Я не вижу в этом ничего плохого.

— Знаю, что не видишь. И это плохо. Это не навыки врачевания, которые ты изучаешь, а умение проснуться на следующий день так, будто ничего не произошло, даже, если так случилось, что друг покончил с собой.

— Мне предстоит многому научиться в блоке. Я не могу себе позволить думать о Потсе.

— Прекрати, Рой, ты не какой-то тупой чурбан, ты — личность.

— Послушай, я больше не твой всезнающий интеллектуал. Я просто парень, который учится зарабатывать на жизнь, хорошо?

— Отлично! Все пятна на твоем солнце исчезли.

— Как ты можешь заставлять меня думать, если завтра я умру?

 

19

На следующее утро я проснулся с еще более сильной болью в горле. Я ехал в Дом, кашляя и не интересуясь ничем, кроме боли в спине. Я вскоре отправлюсь за студентом ЛМИ в предсмертную кому. Джо как раз закончила осматривать ночные выделения, но прежде, чем мы начали обход, я настоял, чтобы она прослушала мои легкие. Она сказала, что они в порядке. Несмотря на это, я волновался настолько, что никак не мог сконцентрироваться и СПИХНУЛ себя на рентген легких. Я проанализировал снимок с радиологом, который заверил меня, что все в порядке. Из блока позвонили на пейджер в связи с остановкой сердца, и я понесся назад.

Остановка была у студента. Пятнадцать человек столпились в его палате: араб вентилировал его легкие, медсестра, запрыгнув на койку, делала закрытый массаж сердца, с каждым систолическим нажимом ее юбка задиралась к талии, хирургический шеф-резидент с темными курчавыми волосами на груди, выбивающимися из воротничка его хирургического костюма, а в углу палаты едва поместились Джо и Пинкус. Пинкуса вызвали с утренней пробежки, и он, в кроссовках и спортивном костюме, отвлеченно смотрел в окно. Джо, холодная, как лед, глаза на ЭКГ, выбирала лекарства, лаяла распоряжения медсестрам. Посреди всего этого студент лежал куском мяса.

Несмотря на все усилия, студент продолжал умирать. Как обычно и бывает в таких случаях, после часа усилий всем было скучно, хотелось закончить и дать уже пациенту умереть, позволяя сердцу последовать за умершим мозгом. Джо, в ярости от мысли о провале, заорала: «С этим парнем мы давим до последнего!» Когда сердце все-таки отказалось заводиться, Джо распорядилась поджарить его еще четырьмя разрядами, но это не помогло, и она замерла, оставшись с пустым мешком медицинских трюков. Это было сигналом к началу действий хирургов, и шеф-резидент, желая превратить драму в резню, разгорячился и сказал:

— Эй, хочешь открыть его грудную клетку? Открытый массаж сердца?

Джо радостно сказала:

— А то! Этот парень вошел сюда на своих ногах. Мы давим до последнего!

Хирург разрезал грудную клетку от подмышки к подмышке и разделил ребра. Он начал качать сердце рукой. Пинкус вышел из комнаты. Я стоял в оцепенении. Было ясно, что студент мертв. То, что они делали, было самолечением. У хирурга устала рука и он спросил, не хочу ли я продолжать. Как в тумане я подчинился. Я взял в руку молодое безжизненное сердце и сжал. Жесткая скользкая плотная мышца казалась кожаным мешком, наполненным кровью, связанным с главными сосудами внутри грудной полости. Зачем я это делал? Рука болела. Я сдался. Сердце было серовато-синим фруктом на дереве из костей. Тошнотворно! Синее лицо студента бледнело. Алая кровь в грудной полости чернела, свертываясь. Невзирая на смерть, мы его изуродовали. Уходя из палаты, я слышал властный крик Джо: «Здесь есть студенты? Это шанс, который вам не часто представится — открытый массаж сердца! Отличный случай. Ну же, сюда!» Продолжая испытывать отвращение, я спрятался в комнате персонала, где медсестры болтали, поедая пончики, будто ничего не случилось.

— Рад, что ты не уничтожаешь свои коронарные артерии пончиками, Рой, — сказал Пинкус. — Я говорил девочкам, но они не слушают. Им повезло, конечно, что эстроген улучшает их шансы.

— Я не голоден, — сказал я, — мне кажется, что я подцепил болезнь этого студента. И я умру. Я только что проверил частоту дыхательных движений, тридцать два в минуту.

— Умрешь? — переспросил Пинкус. — Хм. Скажи, а у этого студента было хобби?

Старшая сестра взяла история, открыла введенный Пинкусом раздел «Хобби» и сказала:

— Нет, никаких хобби.

— Вот, — сказал Пинкус. — Видишь?! Никаких хобби. У него не было никаких хобби. У тебя есть хобби, Рой?

С некоторой тревогой я осознал, что нет, и сказал ему об этом.

— Тебе нужно хотя бы одно. Мои хобби направлены на улучшения здоровья моих коронарных артерий: рыбалка для успокоения нервов и бег для улучшения формы. Рой, за девять лет работы в блоке я не видел, чтобы умер марафонец. Ни от инфаркта, ни от вируса, ни от каких еще причин. Никаких смертей, точка.

— Серьезно?

— Да. Смотри: если ТВ не в форме — сердце бьется вот так, — Пинкус сделал движение, как будто машет кому-то на прощание в замедленной съемке. — Но, если ты бегаешь, сердечный выброс повышается, и ты всерьез качаешь, и я имею в виду — КАЧАЕШЬ! Вот так! — Пинкус сжал и разжал кулак несколько раз с такой силой, что костяшки пальцев побелели, а мышцы предплечья вздулись. Это впечатляло. Я принял его веру. Я скватил его за руку и спросил, что нужно делать, чтобы начать. Пинкус был доволен и сразу начал с размера ботинок. Вместо атеросклероза и вирусов мой разум заполнился кроссовками Нью Бэланс, анаэробным гликолизом мышц и подпиской на «Мир бегуна». Мы спланировали расписание, которое через год сделает меня марафонцем. Пинкус был Великим Американцем.

Остаток дня я провел, избегая Джо и паникуя. Джо хотела научить меня всему обо всем, чтобы, оставшись ночью в одиночестве на моем первом дежурстве, я справился. Недовольная перспективой передачи мне своего блока, Джо бродила вокруг, говоря мне: «Я никогда не выключаю пейджер.» Наконец она ушла. Как обычно во время моей практики, зная немного, я оставался отвечать за очень многое. Мне нужен был кто-то, знакомый с правилами и порядками блока. Я отправился к старшей сестре и сообщил, что я в ее распоряжении. Довольная, она начала учить меня тому, что никто не показал мне за четыре года ЛМИ, наполненных кинетикой ферментов и зебровидными болезнями. Я стал технологом, обучающимся выставлять параметры на вентиляторах.

Незадолго до ужина меня вызвали в приемник к моему первому поступлению, сорокадвухлетнему мужчине по фамилии Блум с первым инфарктом. Он поступал в блок из-за своего возраста. Если бы ему было шестьдесят два, он бы отправился в обычное отделение и его шансы выжить уменьшились бы в два раза. Блум лежал на койке в приемнике, белый, как простыня, задыхаясь, встревоженный и морщащийся от боли в груди. Его глаза выражали тоску умирающего, желающего провести последние деньки по-другому. Он и его жена смотрели на меня, их надежду. Чувствуя себя неловко, я вспомнил Пинкуса и спросил какое у него хобби.

— Нет, — выдохнул он, — у меня нет хобби.

— Что ж, после этого вам стоит завести одно. Я начинаю бегать для поддержания формы. И всегда есть рыбалка для успокоения нервов.

Факторы риска были не на стороне Блума. Он перенес серьезный инфаркт и на четыре дня завис у врат смерти, завис благодаря блоку. Я вкатил его в БИТ, где сестры столпились вокруг него, подсоединяя его к мониторам, свету, звуку и всему, к чему они могли его подсоединить. Олли зажегся, демонстрируя измененное ЭКГ Блума. Что я мог сделать с несчастным сердцем Блума? Не очень много. Наблюдать окончание инфаркта.

Чак и Рант, знавшие о тяготах моей первой ночи в блоке, зашли поболтать. Хотя нам и было тяжело поддерживать связь друг с другом, случившееся с Потсом и Эдди заставляло нас общаться почаще. Я обратился к Ранту:

— Все хочу тебя спросить, что не так с речевыми центрами Энджел? То есть, она начинает говорить, плывет и машет вокруг руками. Что это с ней?

— Никогда не замечал, — ответил Рант, — по мне, так она в порядке.

— То есть вы с ней так ни о чем и не разговаривали?

Задумавшись, Рант замолчал, а потом расплылся в ухмылке, хлопнул себя по колену и сказал:

— Нет! Никогда! Ха!

— Черт, — сказал Чак, — ты далеко ушел от этой поэтессы.

— Мне кажется, я люблю Энджи, но вряд ли на ней женюсь. Видишь ли, она ненавидит евреев и докторов, а также ей не нравится мой свист и то, что я постоянно хожу за ней, когда мы не в постели. Я думаю, что возможно... О, привет Энджи-Вэнджи, что я хотел сказать?

— Рант, — сказала Энджи, — знаешь что?! — жест, указывающий на себя, — я думаю, — показывая на Ранта, — ты, черт побери, слишком много говоришь. — Жест в сторону неба: — Рой, мистер Блум хочет, — указав на свой рот, — поговорить с тобой. Нам нужна помощь.

Чак с Рантом ушли, оставив меня одного с потрясениями и ударами сольной ночи в космосе. Я проводил вечер, идя по канату с Блумом и другими пациентами, балансируя на грани катастрофы. В одиннадцать начался стриптиз, смена медсестер: гладкие бедра, черные чулки и подвязки плавно снимаются, обнажая на секунду лобковые волосы, неожиданное попадание груди в периферическое зрение, анфас двух других, соски, произведения искусства. Тестостероновый шторм. С кем они были и кто был с ними, перед тем, как прийти на работу, ко мне? После того, как я успокоился, я пошел спать. Медсестра разбудила меня в четыре утра. Новое поступление, восемьдесят девять, небольшой инфаркт, без осложнений.

— Мы не берем таких, — сказал я, — она идет в отделение.

— Но только, если ее имя не Зок. Не старая леди Зок.

За исключением гораздо большего количества денег, она не отличалась от любой другой гомерессы. Я был впечатлен. Я буду мил с этой Зок, она даст мне мешок денег, я оставлю медицину, женюсь на Громовых Бедрах, пообещав никогда не свистеть и не преследовать ее. Всю дорогу до блока старая леди Зок верещала «МУЭЛ, МУЭЛ.» Если бы Блум и Зок соревновались за последнюю койку в БИТе, кто бы выиграл? Без вопросов.

Когда Зок поступила в Божий Дом, весь легион Слерперов, дрожа и двигаясь, как танцовщики живота в зале кривых зеркал, прибыл в отделение. Вызвали Легго, а он вызвал нижестоящих Слерперов и, пока медсестры укладывали старую леди Зок в постель, вошел Пинкус. Я посмотрел на него и сказал:

— Отличный случай, а?

— У нее есть хобби?

— Наверняка. МУЭЛить.

— Не слышал о таком. Что это значит?

— Спросите у нее.

— Здравствуйте, дорогая. Какое у вас хобби?

— МУЭЛ-МУЭЛ.

— Отличная шутка, Рой, — сказал Пинкус. — Посмотри на это. — Пинкус расстегнул рубашку и показал футболку с огромным здоровым сердцем. Он снял брюки и показал красные шорты с надписью: «ВАМ НУЖНО СЕРДЦЕ. ПИНКУС. БОЖИЙ ДОМ.» — Вот, — сказал он, привлекая мое и внимание медсестер к своим икрам. — Посмотрите на это.

Мы благоговейно ощупали стальные канаты икроножной и камбаловидной мышц. Пинкус достал пару беговых кроссовок из своей сумки и сказал: — Рой, это для тебя, пара кроссовок, которыми я больше не пользуюсь. Уже разношенные, так что ты можешь начать незамедлительно. Посмотри, я научу тебя упражнениям на растяжку. Я собираюсь отправиться на свои утренние шесть миль.

Мы с Пинкусом провели ритуал растяжки мышц от таза до пальцев ног. Разогревшись, мы вышли из блока, как раз когда занялась заря. Проходя мимо палаты с включенным светом, он спросил:

— Кто там?

— Новое поступление. Зовут Блюм. Никаких хобби. Совсем никаких.

— Кто бы сомневался. До встречи.

На следующий день я с удивлением обнаружил, что не устал. Я чувствовал подъем. Я контролировал самых больных, самых умирающих из живущих пациентов. Смотря на цифры, давая лекарство там, изменив настройки здесь, я всю ночь предотвращал катастрофы. Блум пережил эту ночь. Главной радостью тем утром была фраза, брошенная Пинкусом к неудовольствию Джо: — Отличная работа, Рой, для первой ночи. Не просто хорошая, а очень хорошая, серьезно, Рой. Воистину, отличная работа.

Остаток дня я наслаждался опьяняющим чувством уверенности в себе. Перед уходом я отправился на «Конференцию С и Б», что означало «смерть и болезнь». На этой конференции обнажались ошибки с целью предотвращения их повторения. В реальности, эта конференция позваляла вышестоящим вывалять в дерьме нижестоящих. Учитывая талант некоторых тернов ошибаться вновь и вновь, один и тот же интерн мог выступать на этой конференции множество раз. Сегодня этим интерном вновь был Говард, которого валяли за ошибки при ведении пациента с болезнью из его будущей специальности, нефрологии. К несчастью, Говард ошибся в диагнозе и лечил пациента от артрита, пока тот не умер от почечной недостаточности. Когда я вошел, Говард рассказывал, как он объявил пациента мертвым.

— Ты получил разрешение на аутопсию? — спросил Легго.

— Конечно, — ответил Говард. — Но я ошибся, и пациент не был мертв.

— И что же случилось далее?

— Я позвал резидента, — сказал Говард под смех аудитории.

— И? — спросил шеф.

— Потом пациент и вправду умер, мы получили вскрытие. Его последними словами было: «Медсестра некомпетентна» или «У медсестры недержание».

— И какое это имеет значение?

— Откуда же мне знать?! — сказал Говард.

И Молли любит этого придурка? Я задремал и проснулся, когда Легго, обсуждая случай, сказал: «Большинство людей с гломерулонефритом и плюющихся кровью болеют гломерулонефритом и плюются кровью.» Я думал, что мне это снится, но тут Легго выдал еще один перл: «Существует тенденция излечения этой неизлечимой болезни.» Как это прозаично. Говорить о болезнях почек, когда я имею дело со всей мощью медицины, где регулируется каждый параметр работы человеческого тела, с БИТом. После конференции я рассказал о своих пациентах Джо и отправился домой. К своему удивлению, я весело насвистывал, думая о мускулатуре ног. Я стану таким, как Пинкус. Омертвение, которое я чувствовал в Городе Гомеров сменилось радостью работы в блоке. Как и в приемнике, гомеры не могли поступить сюда и продержаться дольше, чем я. Из БИТа, если они не были богаты, их СПИХНУТ куда-нибудь еще. Волнение от охвата всей сложности болезни, ведения пациентов правильно и мощно, нахождения на вершине, в элите профессии; я чувствовал себя королем!

Я не мог дождаться возможности влезть в свои шорты и старые кроссовки Пинкуса. Хорошо разношенные кроссовки облегали мои ноги. Несмотря на усталось, я провел растяжку по методу Пинкуса и выбежал на улицы, где солнце опускалось у меня на глазах, а шаги выбивали успокаивающий ритм на асфальте. Я уносился на несколько миль от коронарной болезни сердца, приближаясь к насыщенной кислородом крови. Я был ребенком, свободным, на крыльях Икара, взлетая над первым теплым бризом долгих дней весны.

Я вернулся с болью в груди, опасаясь, что у меня приступ стенокардии и что я начал заниматься спортом слишком поздно. Я умру от инфаркта во время пробежки. Пинкус осмотрит мой труп и скажет спокойно: «Жаль. Слишком поздно.»

Бэрри ждала меня дома и, учитывая мой сидячий образ жизни, не могла поверить своим глазам. Я взял ее за руки и положил их на свои икроножные мышцы:

— Пощупай их.

— И?

— Это ДО. Запомни их до того времени, когда ты ощутишь ПОСЛЕ.

 

20

Через две недели я пробегал четыре мили в день. К моему облегчению, боль, которую я принял за стенокардию, если верить Пинкусу, была болью от растяжения межреберных мышц, что было типично для начинающих бегунов. Я начал пробегать четыре мили до работы, двигаясь по кругу, названному в честь кардиолога, умершего от старости, мимо реки, над которой всходило солнце, пробуждая город, мои шаги стучали успокаивающе, подтверждая ритм жизни.

Но мне было далеко до Пинкуса. В отличие от него, мне еще предстояло примириться с БИТом. Часть меня все еще была заполнена ужасом перед человеческой беспомощностью и несчастьем, другая же заполнялась восторгом от могущества короля в эротичном и больном королевстве, компетентно управляющегося с машинами. Дежурство через ночь означало, что у меня не было времени подумать о жизни вне Дома и тревоги БИТа стали тревогами моей жизни. Медсестры? Как фон вермеровской «Женщины с гитарой», где чернота освещалась мерцанием свечи в маленьких пальцах, болезнь освещала секс.

Часто я оказывался вовлечен в вариации одной и той же эротической фантазии: поздняя ночь, искусственное освещение блока разбавляется лишь зеленым «пик-пик» кардиомониторов. Медсестра зовет меня осмотреть коматозного пациента, подключенного к машинам, один из параметров которого не в порядке. Я иду за ней к койке и замечаю отсутствие лифчика или чулок. Я приставляю стетоскоп к телу. Мне нужно прослушать пациента, и я прошу сестру помочь мне. Она наклоняется и мы вдвоем усаживаем пациента, его эндотрахеальная трубка свисает вниз. Я прослушиваю застойные легкие, надуваемые вентилятором, мои пальцы на восковой коже, я превозмогаю вонь хронической болезни. Я чувствую запах ее духов. Кокосовые. Наши руки находятся рядом. Я бросаю стетоскоп и обнимаю ее. Мы целуемся. Наши языки скользят вместе. Я поддерживаю пациента плечом, освобождая другую руку. Поцелуй продолжается, я ласкаю грудь через хлопок блузки, чувствуя, как от грубой ткани напрягается и твердеет сосок. Мы разделяемся и тело с глухим стуком падает на койку. Позже, во время своего перерыва она приходит ко мне в дежурку и задирает свою форменную юбку, так как раздеваться нет времени. Мы начинаем выплескивать свою ненависть, одиночество, ужас перед страданием людей и отчаяние перед лицом их смерти, сливаясь в наиболее нежном занятии жизни. Я знаю, что она ненавидит меня за то, что я врач, за то, что я забыл ее имя трижды за смену, за то, что я еврей, видящей ее папские глупости о святости жизни по меньшей мере смешными, что я веду БИТ и за то, что ее трахает такой, как я, всегда самый умный в классе, за всю эту ненависть и за возбуждение, рожденное ненавистью, влекущее друг к другу, кожа к коже, член к влагалищу, с отчаянием космических путешественников, потерявшихся в световых годах, где в конце лишь смерть и нет возврата, заключенные в космическом корабле из хрома и света, компьютеров и музыки. Она не расскажет мне о своей ненависти, она даже не выкажет ее знаками. Она лишь будет трахать меня за свою ненависть. Рыча, мы ломаем пружины кровати в дежурке, защищенные лишь ее контрацепцией и способностью забыть обо всем с утра. Калифорния, вот и я! Мы кончаем. Покрасневшая от клитора, не от сердца, она возвращается к работе.

В унисон с весенней мелодией смерти и секса, как восемь стервятников, на Божий Дом опустились пасхальные дни. Несмотря на надежды Доброй пятницы и Пасхального воскресенья, в Песах не было вопросов о намерениях Бога. Смерть. Несмотря на технократическую атаку на смерть, Господь напряг бицепсы, трицепсы, да что там, бесконечнопсы и начал глумиться над нами посредством смерти. Во время Песаха пациенты мерли, как мухи.

Это было как поветрие. Мы до одури работали с кем-то, думая, что он выживет и вдруг ПИК, остановка сердца и смерть. Я осматривал пациента в приемнике, приставлял стетоскоп к его груди, как вдруг он начал синеть и умирал. Я спал спокойно, но был разбужен объявлением остановки сердца, и вот, я бегу, скрывая ночную эрекцию и моргая, в яркий неон и музыку, в панике пытаясь найти палату, но несомненно, Бог опередил нас и еще одного не удастся спасти. Позже, глядя в запомненные Олли записи, мы выясняли, что, несмотря на все приготовления, измененный ритм свалится и — ПИК, с надменным спокойствием войдет смерть.

Мы все были потрясены. Семьи умерших, недавно исполненные надежды, были раздавлены отчаянием и немыслимо страдали. Их собственные сердца, оторванные от тела, перекатывались в груди, как шерстяные комки в пустом мешке, обливаясь слезами. Перфекционистка Джо была подавлена. На четвертый день Песаха она стала маловменяемой. Не в силах принять то, что она считала личным провалом, смерть пациентов, Джо начала носиться с теорией флогистона, пытаясь доказать, что где-то в блоке существует очаг инфекции. Она набросилась с этой теорией на Пинкуса, требуя разрешить ей разобрать БИТ по частям и найти источник зловредного влияния, убивающего ее пациентов. Флегматичный Пинкус ответил, что она может делать все, что хочет, но он лично сомневается в ее теории. После этого он потребовал, чтобы я проверил мышцы его ног, что я и сделал, сказав:

— Потрясающе.

— Марафон всего через шесть дней. Углеводородная нагрузка начинается сегодня.

— Пинкус, — с нажимом сказала Джо, круги под глазами которой были чернее обычного, — я хочу заявить со всей ответственностью, что мы победим в этой войне со смертью.

Очередной удар по Джо случился около четырех ночи пятого дня. Джо обычно не спала ни минуты, но ответственность первой женщины-резидента, вступившей в битву с самим Ангелом Смерти измотало ее и, когда все, казалось бы, находилось под контролем, она прилегла на часок. Вскоре после этого кошмар разразился с пациентом по имени Гогарти с жестоким свежим инфарктом, у которого произошла остановка сердца. Вызвали Джо и со свойственным ей фанатизмом она в течение часа давила по полной, пытаясь вернуть его к жизни. К несчастью, Гогарти был лишь дымовой завесой, так как когда Джо и медсестры вышли из палаты, их взгляду предстала Старая Леди Зок, распростертая на кафельном полу БИТа, мертвая, как камень. Как оказалось, услышав активность в палате Гогарти, Старая Леди Зок в великом филантропическом порыве пожелала присоединиться к усилиям спасателей и, последовав важному ЗАКОНУ: «ГОМЕРЫ СТРЕМЯТСЯ ВНИЗ», что привело к поломке ее искусственного водителя ритма, поддерживавшего ее щедрое сердце, умерла. Последним штрихом этой истории жизни Джо оказалось то, что она настояла на том, чтобы все сестры помогали Гогарти, в результате чего Зок осталась без должного внимания. А когда Зок остается без внимания, основы Божьего Дома сотрясаются.

Этим утром было много треволнений. Это был бой: Зоки против Медицины. Город Обвинений. Во избежание напряжения, Легго отказался от аутопсии, но Джо как раз нет, и ситуация накалилась. Легго посоветовал ей «спрятаться на хер», и мы наблюдали, как караван Зоков скрылся в комнате с зелеными обоями, пожертвованной Зоками и используемой исключительно для ублажения филантропов Божьего дома.

Устав от Джо с ее теорией «очага инфекции», я заявил, что пойду другим путем. Джо спросила, что это за путь, и я ответил: «Клин клином вышибают.» Я взял телефон и сказал оператору соединить меня с дежурным раввином незамедлительно. Встревоженный звоном своего пейджера, пыхтя и задыхаясь, прибежал молодой раби Фукс. Я рассказал ему о вакханалии смерти и о моей убежденности, что это был в своем роде визит господа Бога, принявшего нас во время Песаха за египтян.

— Не понимаю, — сказал раби Фукс.

— Может ли случиться, что Господь наказывает нас этими смертями и что мы должны сделать все, что в наших силах и следовать законам Песаха. Например окрасить косяки дверей палат блока, использовать специальную посуду, оставить чашу вина для Ильи-пророка и так далее?

Чернобородый интелектуал Фукс задумался, глядя через бифокальные очки на моргающую консоль Олли, и сказал:

— Хагада, история Песаха, к которой ты обращаешься, не буквальна, а надзидательна. Да, именно, дополнения к Хагаде, начиная с одиннадцатого века, полнились комментариями, назидательными, хотя и мистичными.

— Вы поняли, что он сказал, Пинкус?

— Нет.

— И я — нет. Что вы имели ввиду, раби?

— Не принимай все буквально. Это — миф. Бог так больше не делает. Эти смерти объяснимы физиологией, а не происками Высших Сил. Здесь умирают тела, а не души.

Только Божий Дом мог держать умника-теолога, такого как этот раби. Я спросил его:

— Какое ваше направление?

— Мое?! Реформатор. А что?

— Кто бы сомневался, — сказал я, вновь берясь за телефон. — Спасибо большое. Я звоню ортодоксам, хасидам.

Раввин-ортодокс был белобородым патриархом из полузабытой синагоги черного гетто. Взволнованный моей идеей, он процитировал кабаллистические письмена о «домах больных во время Исхода», рассказав мне о неизбывности учения Песаха, описанного в Мишне. «В каждом поколении будет человек, взявший на себя уход из Египта». К несчастью, раби страдал от сердечной недостаточности и, прежде, чем продолжить, пыхтя и задыхаясь, попросил совета. Это заняло нас до обеда и тогда он заявил, что ему надо поесть. Он достал небольшую баночку и уселся со мной и медсестрами. Он открыл ее и по запаху я понял, что это.

— Селедка, — объяснил он медсестрам.

— Я думал, что вы на диете с низким содержанием соли, — сказал я.

— Да, так и есть. Представляешь, вся соль за день — вот этот кусочек селедки.

Наконец принесли банку кроваво-красной краски, и, пока раби, отрыгивая селедкой, начал молиться, раскачиваясь туда-обратно, я намазал косяки дверей красной краской. Я пожелал раби здоровья, сделал небольшое пожертвование его синагоге и вернулся в космический корабль БИТа. Этим вечером, слушая повествование Ранта о его божественных актах с Энджел, я слышал крылья Ангела Смерти, пролетающего через мой блок.

На одну ночь это помогло. Главной угрозой этой ночи был доктор Бински, Частник среднего возраста, у которого был серьезный инфаркт. Я знал, что он знает, что умирает, несмотря на все усилия коллег, и мой страх перед неизбежным отдалил меня от него. Этой ночью доктор Бински пережил все виды аритмий известных человечеству, но, каким-то чудом, мое лечение каждый раз срабатывало и доктор Бинский встретил рассвет и наоборот. ортодоксы сработали.

Следующим утром седьмого дня Джо была в экстазе. Увидев, что никто не умер, она расплылась в улыбке от уха до уха, хлопнула меня по плечу и заявила:

— С Божьей помощью, мы победим и, если это значит красить косяки дверей, мы будем их красить, ради наших пациентов. — Мы отправились осмотреть доктора Бински и его старый друг — Пинкус — сказал: — Привет, Моррис. Как ты поживаешь?

— Ничего, Пинкус. Сколько прошло? Сорок часов?

— Около того.

— Как мой ритм сегодня? — спросил Бински.

— Доктор Бински, — сказала Джо, кладя братски жестом руку ему на плечо, и закончила дрожащим голосом, — нормальный синусный ритм. НСР, наконец-то.

— Какое облегчение, — сказал доктор Бински, — громадное облегчение.

Через десять секунд его сердце остановилось и, невзирая на наши усилия, через полчаса он умер.

Джо сломалась. Она сидела в комнате персонала со мной и Пинкусом, плача и повторяя снова и снова:

— Он не мог умереть, он был в нормальном синусном. НСР, и теперь он мертв? В этом нет смысла! Это абсурд!

— Люди умирают в НСР, — спокойно сказал Пинкус. — Мы сделали все, что возможно, правда, Рой?

Я согласно закивал. Пинкус был прав.

— Послушай, Джо, — продолжал Пинкус, — он ушел в нормальном синусном ритме, ушел со стилем. Да, он ушел, как принято в Божьем Доме.

Я вспомнил ЗАКОН: «ПАЦИЕНТ — ТОТ, КТО БОЛЕЕТ». Это было его сердце, не мое. Я был привит от ответственности и волнений. Моим миром был бег, правильное питание и спокойствие. Я оставил Джо пытаться это понять и отправился осматривать других пациентов БИТа. Позже я попрощался, пожелал Джо удачи и заполнил свой разум Богом и Пинкусом на время четырехмильной пробежки до дома. Я сделал все, что мог, но доктор Бински умер. Если тревожиться из-за этого, грызть свою душу, это увеличит мой фактор риска — стресс. Тип личности А, сердечная бомба замедленного действия. Нет уж, спасибо.

После ужина Бэрри и я прогуливались до дома. Она дивилась моей энергичности, учитывая, что в среднем я спал часа три за день со дня начала работы в БИТе.

— Пинкус говорит, что это нормально, что усталость идет от ума, не от тела. Дежурство через ночь — неплохо. Мне даже нравится.

— Нравится?! Я думала, что ты ненавидишь Дом ночью.

— Вне БИТа ненавидел. Но внутри мне нравится. Я могу даже сказать, что люблю это. Как говорят хирурги: «Проблема с дежурством через ночь — получаешь лишь половину пациентов.» Так я себя и чувствую. Может быть, я стану кардиологом.

Бэрри остановилася, схватила меня за плечи и заставила посмотреть на себя. Она казалась отрешенной, говоря:

— Рой, да что с тобой?! Месяцами ты говоришь мне о том, как интернатура рушит твою жизнь, творческое начало, гуманизм, страсть. Что там происходит в твоем блоке в конце-то концов?

— Не знаю. Много смертей. Джо сломалась. Плакала. Высокий уровень тревоги. Тип личности А. Даже при наличии эстрогена — плохие новости.

— Джо сломалась, а как эти смерти влияют на тебя?

— Смерти, ну и что?

— Ну и что?! — спросила Бэрри тоном, полным презрения и жалости, — я скажу тебе, что! С каждой смертью в тебе остается все меньше человечности.

— Не волнуйся. Как говорит Пинкус: «Тревога убивает.»

Ночью, в постели, когда я повернулся и обнял ее за плечи, я почувствовал, как она напряжена. Она сбросила мою руку и сказала:

— Рой, я беспокоюсь. Я могу понять, почему ты закрываешь себя от горя смерти Потса, но это уже слишком. Ты изолируешься. Ты больше не видишься с друзьями, ты даже больше не упоминаешь Толстяка, Чака и полицейских.

— Да, я думаю, что они остались в прошлом.

— Послушай меня: ты не любишь БИТ, это лишь защита. Ты не любишь Пинкуса, это тоже защита. Ты — гипоманик, подчиняющийся агрессору, идолизирующий Пинкуса, чтобы спасти себя от распада. Это может сработать в Доме, но не сработает со мной. Для меня, сегодня ты мертв. В тебе нет искры жизни.

— Ого, Бэрри, я не знаю. Я чувствую себя живым и здоровым.— Думая о Хале, компьютере в «Одиссее 2001», я сказал: — Дела обстоят великолепно.

— Сколько еще продлится твоя работа в БИТе?

— Десять дней, — ответил я, поглаживая ее волосы и спокойно раздумывая о лучшем естественном упражнении — сексе. Она отдернулась, и я спросил, почему.

— Я не могу заниматься любовью, когда ты так далеко!

— Ты думаешь, я думаю о другой женщине? Это не так!

— Нет, это из-за тебя! С меня хватит попыток пробиться к тебе. Я начинаю думать о себе. Я дам тебе шанс, позволю закончить БИТ и посмотрю, сможешь ли ты измениться. Иначе все кончено. После всего, через что мы прошли. Пользуясь твоей терминологией, это Отношения на Костях, Рой, ОНК!

Как будто издалека, я услышал себя:

— Лучше ОНК, чем тревога, Бэрри. Это лучше, чем тип А.

— Будь ты проклят, Рой! — заорала она в слезах. — Ты — скотина! Ты что, не понимаешь, что с тобой происходит?! Отвечай мне!

— В данную секунду, — сказал я, стараясь оставаться спокойным перед бурей эмоций и стресса, — это все, что я мог сказать.

Бэрри зашипела, словно локомотив, подъезжающий к станции, и сказала:

— Ты не скотина, Рой. Знаешь, кто ты? Бездушная машина.

— Машина?

— Машина!

— И что?!

 

21

Она ошибалась. Я не был машиной. Я не умер. Я был жив. Все было превосходно. Моя жизнь была полна. Стук моих шагов по велосипедной дорожке у реки помогал утвердиться этим мыслям. Мой разум был чист, как здоровая коронарная артерия, как стройная женщина в дизайнерском купальнике, вылезшая из тропического моря.

Эта ночь была моим шедевром. Мы с медсестрой должны были провести сложную и бесполезную процедуру. Молодая мать двоих детей зависла на пороге смерти на многие месяцы. С неизлечимой болезнью печени, она готовилась умереть от сердечной недостаточности, инфекции, почечной недостаточности, отека мозга и легких. Ее отправили в БИТ и нам сказали дренировать инфицированный выпот из ее живота и перелить ей кровь и жидкости. Так как жидкость из ее сосудов в связи с пониженным уровнем белка вскоре вновь окажется в ее животе, эта процедура была бесполезна и не приведет ни к чему хорошему. Ну и что? Давно уже я отказался от мысли, что то, что я делаю с этими телами имеет какое-то отношение к пользе. Я сделаю это на высшем уровне. Почему я должен быть искуплением провалов медицины по-божьедомски?

Я поставил большие вены, начал контроль за всеми параметрами, и мы с медсестрой приготовились начинать. Это будет моя высадка на луне, моя техно-Лиза, моя атомная бомба. Склонившись над пожелтевшим животом, мы унеслись в эротической синхронизации откачивания жидкости, введения ее обратно, контролируя параметры, меняя настройки, купаясь в неземном свете БИТа, напевая под Музыку. Притихшие от восхищения доктора и медсестры столпились вокруг, наблюдая. Время превратилось в бесконечность. Муж, переживший все ее лечение и смирившийся со смертью, в которой ей отказывали умники Дома, сказал, что требует, чтобы мы прекратили. Зная, что процедура бесполезна и ее необходимость продиктована нашей импотенцией и нежеланием сдаваться, я упросил его разрешить нам продолжать, убеждая его ложью о том, что ее страдания не будут продлены.Слишком разозленный, чтобы плакать, он ушел. Я смотрел, как он уходил, обнимая своих детей, мальчика и девочку. В их глазах сквозило непонимание.

Около полуночи в пятой палате, где находилась несчастная женщина с поврежденнием мозга, прозвучал сигнал остановки сердца, и, как подтверждение случившегося, Олли выплюнул кардиограмму с прямой линией. Я вошел в ее палату. Ее муж сидел, успокоенный работой вентилятора, надувающего и сдувающего труп, бывший его женой. Я попросил его выйти и дать мне ее осмотреть. Я проводил его и налил ему кофе. Медсестра спросила, что делать, и я попросил ее отключить вентилятор.

— Я не выключаю вентиляторы, — сказала она.

Я удивился. Почему нет? Она мертва. Я молча смотрел на медсестру, пытаясь понять.. Я зашел в палату с телом. Я смотрел на нее, женщина, превратившаяся в восковую куклу, без дыхания и сердцебиения, с мертвым мозгом и черепом, полным тромбов, легкими, разрываемыми машиной. Я зарылся в переплетение проводов за койкой, пытаясь нащупать провод вентилятора. Я замер. Истинная смерть. Портной Сол промелькнул в моих мыслях. Это было несложно. Я сделал это. Время вновь обратилось бесконечностью.

Успокаивающая симметрия форм этой ночи продолжалась и следующим днем, днем Марафона. Все было очень хорошо. Я радовался за Пинкуса и собирался освободиться пораньше, чтобы посмотреть, как он побежит на самый тяжелый подъем, Скромнягу. В овремя утреннего обхода все шло плавно, как Музыка. Несчастья, случившееся с женщиной из пятой палаты заставило меня чувствовать себя не слишком хорошо всего на пару минут. Проведя большую часть ночи за сложнейшей процедурой, эквивалентной медицинской прогулке по луне, около полудня мы с той же медсестрой, которая работала двойную смену из сочувствия к несчастной, «излечимой» женщине, подверглись атаке мужа, который с покрасневшим лицом кричал, что «вы были слишком черствыми, не давая моей жене умереть.» Медсестра зарыдала, а я, втайне согласный с ним, молчал. Мы с медсестрой стояли в палате с умирающей женщиной, от которой несло антисептиком и инфекцией, желчью и мочевиной, пока муж не излил всю свою ярость и не ушел. На несколько секунд я почувствовал себя на краю пропасти, знакомой по какому-то из кошмаров. Но это прошло, и я вновь почувствовал спокойствие.

С полудня я должен был работать в своей амбулатории. С некоторым неудовольствием я вышел из БИТа и вернулся в безнадежно неэффективный мир остального Дома. Направляясь к своему кабинету, я столкнулся с Чаком, идущим в свой. Он выглядел даже хуже обычного.

— Плохо дело старик, — сказал он. — Меня вычислили.

— Вычислили? По поводу чего?

— Ну, ты заметил, что мне всегда везло с этими старушками, которые никогда не являлись ко мне на прием, хотя им и было назначено.

— Да, это было удивительно.

— Ну так вот, они не являлись потому, что они были мертвы.

— Мертвы?!

— Угу, мертвы. Понимаешь, я нашел старые истории мертвых пациентов и назначил им всем прием в клинике. Мало кто из них пришел.

Мой собственный прием был издевательством. Я разработал собственную анатомическую концепцию амбулаторной медицины, называемую «Ромбовидное Пространство Бродяги», которая заключалась в расстегивании четвертой пуговицы на блузке, что создавало ромбовидное пространство для моего стетоскопа. С помощью движения запястья и стетоскопа можно было прослушать все органы, не давая пациентке возможности раздеться. Осматривая так знакомых мне пациенток с их тривиальными проблемами, я думал о точности и технологичности блока, где я находил стальной иглой девственную радиальную артерию. Мои пациентки волновались за меня и многие во время осмотра спрашивали, все ли со мной в порядке. Я отвечал, что чувствую себя невероятно хорошо. Одна, баскетболистка и свидетельница Иеговы, настаивала особенно сильно: — Что случилось, доктор Баш? Вы месяцами не пользовались стетоскопом со мной. Мы просто сидели и болтали. Что случилось с моим сердцем? — Я заверил ее, что ее сердце в порядке и закончил осмотр. Покачав головой, она ушла.

Я бормотал про себя, направляясь прохладным апрельским днем к Скромняге:

— Все это образование для того, чтобы выписать специальный лифчик с дополнительными кармашками? Где я работаю в конце концов? В магазине белья?

Разноцветные марафонцы пробегали мимо меня. Лидеры, выглядели в полной готовности, даже после двадцати миль, несмотря на кошмары Скромняги. Строение тела лидеров, как и у Пинкуса, представляло мощный низ со стройным верхом. Они бежали под апплодисменты. Как же я им завидовал! Разноцветная волна пробегала мимо меня и где-то в пятисотых номерах был Пинкус, бегущий уверенным стилем, который мог его привести к финишу в трех часах. Я заорал: — Сделай их, Пинкус! — и он посмотрел, не улыбаясь, и вдавил вверх на Скромнягу свободными и уверенными рывками. Он выглядел отлично. Он и бежал прекрасно, и я наблюдал, как он пробегает и исчезает за холмом, не меняя ритма. Мой старик-Пинкус никогда не меняет ритма. Скромняга? Ха!

Вечером в спортзале местной школы, поиграв в баскетбол, я наткнулся на одну из медсестер из блока, имя которой я всегда забывал и не мог вспомнить и на этот раз. Одетая в облегающий спортивный костюм, она работала с гантелями. Я был удивлен ее интересом в своей форме и воодушевлен ее формами. Мы болтали, утирая пот. Я пригласил ее выпить. В баре мы смотрели на Никсона, который, несмотря на заверения комментаторов о том, что он «больше не продавался на телевидении», выступал в прямом эфире из Овального кабинета, объясняя что-то про «исправленные пленки». Антураж был великолепен. Камера то и дело выхватала блестящие черные папки, на которых красовалась президентская печать. «Я возлагаю свое доверие на справедливость Американцев.»

Склоняясь к вспотевшей шее медсестры, я прошептал:

— Отличная мысль. Как раз вовремя. Разобраться с этой чертовщиной раз и навсегда.

Для меня аромат раздевалки, исходящий от этой сильной женщины, возбуждал сильнее духов. После коктейля и перед сексом, мы зашли в круглосуточный спортивный магазин, где я купил свою первую удочку.

 

22

Мне было сложно прощаться с такой великолепной работой в БИТе. Мне было грустно. Я хотел остаться. Как прощаются космонавты? Как положено профессионалу, мое прощание не несло эмоций. Нил Армстронг прощается с Фрэнком Борманом. Джон Эрлихман прощается с Робертом «Бобом» Халделманом. Я попрощался с Пинкусом, моим героем, который пробежал за два часа пятьдесят семь минут и тридцать четыре секунды и который сказал:

— Кардиология может быть очень неплохой специальностью в финансовом плане, а с добавлением хобби может вести к здоровой жизни. Подумай об этом, Рой, ты молод и у тебя прекрасное будущее.

И я ушел.

Этим вечером мы с Бэрри, ОНК, поехали в деревню расслабиться. Я читал письмо отца.

«...Твой опыт несомненно стимулирует, и я уверен, что ты полностью освоился. Скоро все закончится, и тебе придется выбирать свою будущую карьеру...»

— Знаешь, — сказал я Бэрри, — все эти годы я спорил с ним, но тут он, кажется, прав.

Мы сидели в глубине парка, весна хаотично цвела вокруг нас. Зеленый газон, политый свежим дождем, расстилался перед нами, в пруду отражалась усадьба, столетний дуб, под которым венчались ВАСПы, старая каменная стена и симметричные старые дома. Пес выбежал поиграть, поднося палочку ближе и ближе, пока я наконец не взял ее и не бросил. Через какое-то время я устал, и, почувствовав это, он ушел. Мой разум ракетой перенесся в БИТ. По пути домой я не мог успокоиться, и Бэрри, заметив это, спросила:

— Что такое, Рой? Большая часть года закончилась!

— Я знаю. Но мне не хватает БИТа. Мне нелегко успокоиться. Даже рыбачить было бы легче. Я тебе говорил, что купил удочку? Послушай, мне нужна твоя помощь. С твоим опытом психолога ты могла бы мне помочь измениться.

— Измениться?

— Да, мой тип личности. Я хочу перейти от типа А к типу Б.

Бэрри не ответила. Мы расстались, планируя встретиться вечером. У нас были билеты на концерт Марселя Марсо. Я не мог успокоиться. Мне чего-то не хватало. Я не хотел Марселя Марсо. Я хотел вернуться в БИТ. Покажется странным, если я заявлюсь туда сегодня, в мой первый выходной вечер. И я уже закончил. Но, постойте, Джо делала это. В первый мой день в блоке, она оставалась всю ночь с миссис Пэдли. Я тоже могу так поступить. Под прикрытием обеспокоенности о старушке с желудочковой тахикардией я проведу ночь в БИТе. Только после того, как за мной с шипением закрылись герметичные двери, и я услышал «Вокрууууг свееета за вооосееемьдесяят днееей» и уселся в кресле в палате миссис Пэдли, на меня снизошло спокойствие.

Спокойствие длилось недолго. Появилась Бэрри с намерением убийства и сказала:

— Рой, какого черта ты здесь делаешь? Мы должны идти на Марселя Марсо. Ты купил билеты, забыл?

— Пощупай их, — ответил я, указывая на икроножные мышцы.

— Так что с Марселем Марсо?

— Неосуществимо.

— Хорошо, Рой, либо я, либо все это. Выбирай!

Я услышал свой голос:

— Все это.

— Я знала, что ты это скажешь, но я не приму такой ответ. Ты болен!

Она вышла в коридор, где появилось двое полицейских, Гилхейни и Квик. За ними шля Рант с Чаком.

— Добрый вечер тебе из глубин моего сердца, — сказал рыжий, прохромав в палату. — Мы не видели тебя с тех пор, как ты стал супер интерном в этом странном блоке.

— Нам тебя не хватало, — сказал Квик. — Финтон, например, из-за повреждения ноги не мог гоняться за твоим обществом, как раньше.

— Что это вы здесь делаете? — с подозрением спросил я.

— Твоя девушка сказала, что ты ненормально себя ведешь и отказываешься покидать этот БИТ, даже чтобы пойти с ней на концерт, — сказал Гилхейни.

— Я не пойду, — сказал я, — у нас ОНК. Признайте, между нами все кончено.

— Эй, старик, — сказал Чак, — ты же не собираешься сидеть здесь с этими несчастными? Ты закончил с блоком и всем этим дерьмом, продолжай жить, выметайся отсюда!

— Они не несчастны. Их можно спасти.

— Рой, — сказал Рант, — ты ведешь себя, как полнейший осел.

— Спасибо вам, мои верные друзья. Я останусь здесь. Вы меня больше не в состоянии понять. Оставьте меня в покое.

— Незаконное проникновение — серьезное нарушение, — сказал Гилхейни, — и мы обязаны тебя выпроводить. Парни, начали.

После яростной борьбы, Чак, Рант, Квик и Бэрри под руководством Гилхэйни спеленали меня и вынесли из БИТа, вниз по лестнице, посадили в патрульную машину, которая, завывая сиреной, понеслась через городские пробки, доставив нас с Бэрри к дверям театра. Я думал, что сбегу, как только нас оставят с Бэрри наедине, но я опять недооценил полицейских.

— Вы идете с нами? — поразился я.

— Мы поклонники истинного таланта, — ответил Гилхейни, — и истинен талант М. Марсо, еврея франко-католического происхождения, совмещающего лучшее из того и другого.

— Но как вы достали билеты в такой короткий срок?

— Подкуп, — просто сказал Квик.

Мы с Бэрри были зажаты между тощим Квиком и толстым Гилхейни, и я понимал, что в ловушке и смирился с тем, что просижу здесь до антракта. Лампы погасли и появился мим. Сначала мне было все равно, мой разум все еще оставался в БИТе, но, когда Марсо начал выступление, Бэрри сжала мою руку, а полицейские затихли в детском восторге, я не смог остаться в стороне. Первый номер — продавец воздушных шариков: он отдал шарик ребенку, который, сжимая его в руке, взлетел к потолку и исчез. Все вокруг смеялись. Я услышал хохот, переходящий в бульканье, слева от меня и по запаху потной формы понял, что это был Гилхейни. Жесткий локоть ударил меня в ребра, и рыжий повернулся ко мне с сияющей гигантской улыбкой и захохотал, обдав меня запахом лука. Я засмеялся. Следующую пантомиму Марсо я видел в Англии: за тридцать секунд он прошел через отрочество, юность, старость и смерть. Я сидел молча, как и остальные, тронутый, взволнованный, узнающий свою жизнь, проносящуюся мимо меня за секунды. Взрыв апплодисментов наполнил театр. Я посмотрел на Квика. Он плакал.

Внезапно я почувствовал, словно все мои ощущения разом усилились. Меня затопило ими. Я заорал. И вместе с этим взрывом чувств пришло отчаяние. Что такое случилось со мной, черт возьми? Что-то во мне умерло. Грусть наполнила мои внутренности и прорвалась слезами через отверстия глаз. Кто-то дал мне платок, кто-то обнял. Последняя пантомима пронзила меня насквозь: создатель масок переключался между улыбкой и плачем все быстрее и быстрее, пока, наконец, улыбающаяся маска не застыла на его лице, и он не мог ее снять. Борьба человека в ловушке, бьющегося и сопротивляющегося, но продолжающего нести улыбку. Зал вновь взорвался. Браво! БРАВО! Мы кричали, устремляясь к выходу с толпой.

Я запутался. Все внутри превратилось в хаос. Мое спокойствие было спокойствием смерти. Больше всего я хотел двинуть Пинкуса по его накачанным камбалавидным мышцам. Спасибо, Боже, за Бэрри и за моих добрых самаритян, полицейских. Когда мы прощались, растроганный Гилхейни сказал:

— Спокойной ночи, друг Рой. Мы боялись, что потеряли тебя.

— Мы видели, как такое случалась с интернами и ранее, — добавил Квик. — И, если бы это произошло с тобой, потеря была бы слишком тяжелой.

А позже Бэрри приняла меня обратно и словно в первый раз в жизни я почувствовал ее объятия. Пробудившись, я начал таять. Сначала я почувствовал ручеек, превратившийся в поток чувств, что было страшно и переполнило меня. Задыхаясь, я начал говорить. Не останавливаясь, я говорил о вещах, которые затолкал внутрь себя. Вновь и вновь темой, покрывающей стены моей комнаты посеревшей кожей, была смерть. Я говорил об ужасе умирания и ужасе мертвых. Исполненный вины я рассказал о то, как ввел хлорид калия Солу. Она не смогла скрыть потрясение. Как я мог это сделать? Несмотря на то, что разум говорил: «Да, это было лучшее решение», сердце кричало: «Нет, я сделал это не ради него, не из человеколюбия». Со злостью, желая, чтобы он замолчал, я сделал это ради себя. Я убил человека! Эта фраза будет моим вечным проклятием, будет висеть у меня на хвосте, как агент Моссада на хвосте у нациста, настигая меня в момент, когда я буду меньше всего этого ожидать, прокрадываясь за мной в тихие тропические усадьбы, где я думал, что найду покой и убежище. Когда меня найдут и начнут обвинять, я скажу: «Я видимо был вне себя, сошел с ума.» С холодной правотой мне возразят: «Это не может быть оправданием.»

Я рассказывал о семьях пациентов в БИТе, которые подходили, ища в моих глазах надежду. И что я делал? Я делал все, чтобы их избегать. Я сбежал настолько далеко от мира людей, насколько смог. С отвращением, я рассказывал о том, как перед лицом страдания я был профессионально холоден. Там, где сочувствие было нужнее лекарств, я использовал сарказм. Я избегал любых чувств, будто чувства были гранатами, отрывающими от меня кусочки сердца. Со слезами на глазах я спрашивал Бэрри:

— Где я был?

— Ты регрессировал. Я думала, что ты навсегда потерян.

— Почему? Почему я стал таким?

— Чем сильнее воздействие, тем сильнее желание защиты. Смерть Потса придавила тебя. Ты вообразил, что ты настолько хрупок, что не можешь позволить себе горевать. Как двухлетний ребенок, боящийся темноты, ты сбежал в царство машин, представляя, что Пинкус способен тебя защитить.

Она была права. С момента смерти Потса мы все были, как зомби, потрясенные, глухие, слишком напуганные, чтобы плакать. Каждый из нас пытался спастись и не стать настоящим психом, вроде Эдди, и не спрыгнуть с восьмого этажа, разлетевшись по асфальту при приземлении. Мы знали, что это могло случиться с любым из нас. Это смертельно — становиться и быть врачом! Отрицая страх и надежду, возводя защиту, словно броню вокруг разума, эти доктора, чтобы выжить, стали машинами, отгороженными от жен, детей, родителей, от чувства сострадания и от волнений любви. Я понял, что они не только мучали Потса Желтым Человеком, нет. Они не обращали внимания на его страдания, на его фатальную депрессию. И так как я чувствовал себя беспомощным и не знал, что делать, я также не обращал на это внимания.

— Эта интернатура, все это обучение, оно уничтожает людей.

— Да. Это — болезнь. Уровень стресса при отсутствии кого-то, кому не все равно, оставляет лишь три выбора: покончить с собой, сойти с ума или кого-то убить. У Потса не было никого и никакой возможности выдержать. — Бэрри остановилась, взяла мою голову в свои руки и серьезнее, чем я когда-либо слышал, сказала: — Рой, ты выдержишь. Ты выдержишь, чтобы запомнить и рассказать о тех, кто не выдержал.

По всей стране интерны сходили с ума и убивали, пытаясь выжить. Медицинская иерархия продолжится. Новые резиденты заявят новым интернам: «Мы сдюжили, теперь ваша очередь.» Это была страшная изнанка Американской Медицинской Мечты. Это был Никсон в «отредактированных записях», потрясающий Америку своим: «Мне насрать, что случиться, я хочу, чтобы вы это зачистили...» Но это было и мое презрение к самым эмоциональным событиям в жизни человека: страдание, болезнь и смерть близких. Хватит! Чувствуя признаки этой болезни локторов, я уничтожу эту дрянь в зародыше. Но как?

— Я здесь, Рой, — сказала Бэрри. — Не закрывайся от меня. Мне и твоим друзьям не все равно. Вы все прорветесь, делясь опытом.

— Толстяк! — заорал я. В ужасе при мысли, что моя ссора с ним в Городе Гомеров и то, как я его избегал во время БИТа, сломало что-то в наших отношениях, я поднялся. Я должен немедленно его увидеть.

— Должен увидеть Толстяка, — сказал я, направляясь к дверям. — Должен с ним поговорить пока не поздно.

— Сейчас три утра, Рой. Что ты собираешься ему сказать?

— Что мне очень жаль... И что я люблю его... И спасибо.

— Ему не понравится, если ты разбудишь его среди ночи.

— Да. Черт! — сказал я, садясь обратно, — я надеюсь у нас еще будет возможность.»

— С такими, как он, возможность есть всегда.

Это было началом. На починку и воссоздание человечности уйдет время. И пройдут месяцы, даже годы, прежде, чем я избавлюсь от кошмара: я, привязанный к металлическим прутьям, дергаясь, пытаясь освободиться, убегаю на марафонской дистанции от смерти. Начиная воссоздание, я спросил себя, чего мне не хватает. Из другого времени, другой страны, тропической, раздираемой гражданской войной, как человек, с гордостью стоящий перед расстрельной командой, вспоминающий про лето юности и письмо любви, принесенное ласточками, я понял то, что мне не хватает всего, что я любил. Я изменюсь. Я не покину больше страну любви.

 

23

— Что ты собираешься делать первого июля? — спросил я Чака.

— Кто знает, старик, кто знает? Все, что я знаю, я не хочу больше заниматься тем, чем сейчас.

Было первое мая. Я лежал в дежурке моего последнего отделения, четвертый этаж, южное крыло. Я лежал на верхней полке. Это было непривычно. Терны обычно лежат внизу, чтобы избежать СТРЕМЛЕНИЯ ВНИЗ с ортопедической высоты и не сломать бедро. Почему-то мне захотелось лечь на верхнюю полку, у самого потолка. Я собрал все подушки, забрался по лесенке и уютно устроился, уставившись в потолок горохового зеленого цвета. Очень мило. Было бы лучше, если бы к верхней полке приделали поручни, как у колыбельки или койки гомера. Мне хотелось еды, груди, соска. Почему нет?

Здесь я и останусь. Они будут пытаться сдвинуть меня и в какой-то момент им, возможно, это удастся, но мне нужно закончить дело. Определив болезнь докторов, я был не уверен, что смогу ускользнуть. О да, я должен научиться сострадать, любить. Как уборщик с палкой со стальным наконечником, я буду обходить темнеющий летний пляж, просматривая оставшийся после свадеб и потасовок мусор, радугу разорванных конфетти, летающих над заливом. С верхней полки я мог смотреть на обрастающее плотью здание крыла Зока. С началом весны рабочие, казалось, сменились и в обитом обоями отделении радиологии ЖКТ была видна имитация золотых унитазов, расположенных на зеленом ковре, словно грибы. Это новенькое крыло Зока давало надежду, надежду людям, надежду Божьему Дому. Моей надеждой было закончить этот год единым целым.

Первого июля медицинский мир играл в свою главную игру, распределение. Вы должны были вступить в эту игру заранее. Все терны Божьего Дома по умолчанию соглашались не только на год интернатуры, но и на следующий год резидентуры. Для некоторых, вроде Говарда, это была потрясающая возможность быть «настоящим доком» еще целый год. Пыхтя и улыбаясь, Говард обожал тернатуру. Осторожный и нерешительный он прослыл худшим терном. В ужасе перед шансом повредить пациентам, не принимая никаких рисков, он проповедовал гомеопатию, практически призрачную медицину.

— Знаешь, — как-то сказал я Чаку, — доза антибиотика, которую Говард дал этой женщине, эквивалентна одной миллионной таблетки аспирина.

— Это как ссать против ветра, вот что это такое. Удивительно, что он все еще счастлив там, в Городе Гомеров.

— Невозможно!

— Реально. Я пришел с утра, и он насвистывал. Он начал там месяц назад, насвистывая, и он продолжает насвистывать. Пыхтит своей трубкой и насвистывает. Им его не сломать. Никогда. Он это обожает.

Многие из нас думали по-другому. Хупер, Эдди, Рант, Чак и я сплотились в своем разочаровании. Согласившись на еще один год, начиная с первого июля, мы были уверены в том, что не хотим провести этот год в Божьем Доме. Ни один из нас не знал, что делать. Что мы скажем Легго, когда он вызовет нас и спросит, думая, что знает ответ, о наших планах на первое июля?

Два месяца до принятия решения мне предстояло провести с Чаком и малозаметным резидентом, Леоном, в отделении четыре, южное крыло. Леон, заканчивавший второй год, довел до совершенства технику СП — Скрытного Присутствия. Он был настолько малозаметен, что мало кто его видел. Наблюдая, как люди ломали жизни в Божьем Доме, оставаясь на виду, Леон довел невидимость до совершенства. Худой, с неприметным лицом, опрятно одетый он планировал незаметность до конца года, а потом прекрасное распределение в город мечты — Феникс, на специализацию мечты — дерматологию. Вне моего внутреннего мира лишь что-то экстраординарное могло удерживать мое внимание. Экстраординарное приняло вид 789 и Оливии О.

789 был моим новым студентом из ЛМИ. Математик, окончивший Принстон и написавший дипломную работу, посвященную числу 789, получил от нас с Чаком кличку 789 или коротко Сэм. Прыщавый интеллектуал с минимальными навыками общения, как раз из тех, за кем стремился ЛМИ. У 789 был испуганный взгляд кролика. Оставаясь гением в цифрах, в области здравого смысла он был полнейшим профаном. Его координация была за гранью и никто, кроме наиболее слабоумных гомеров, не подпускал его близко для проведения даже простейших процедур.

Оливия О. была не меньшей редкостью. Экстраординарная гомересса, которую собственная семья тайком СПИХНУЛА в Дом. Услышав от шестерки-Марвина про СПИХ из ортопедической хирургии, я отправил Сэма на расследование. Сэм просмотрел историю болезни Оливии, поговорил с резидентом из хирургии и выяснил, что по никому неизвестной причине, хирурги, возбужденные наступлением лета, облагодетельствовали Оливию О. эктомией половины таза, что оставило ей лишь одну ногу. Они использовали ортодоксальную технику СПИХа в терапию, перелив ей слишком мало крови, что облагодетельствовало ее инфарктом миокарда и необходимостью терапевтического лечения. Гордо показывая серию ЭКГ и объясняя результаты с помощью векторных диаграмм и математических уравнений, переросших мой интеллект классе в одиннадцатом, 789 доказал, что вполне возможно получить диагностическое ЭКГ с помощью трех конечностей Оливии, так как ее четвертая конечность покоилась в морге, залитая формалином. Как я мог не впечатлиться? Сэм и я, сын и гордый отец, отправились в ортопедическую хирургию.

Оливия лежала запутанная в своих личных ортопедических джунглях из цепей, проводов, палок, вытяжек и ремней. Немного белых волос обрамляли лысеющую голову. Закрытые глаза, спокойное дыхание, она была очаровательна в своей неподвижности. С головы до десяти пальцев ног, она представляла воплощение мира. Десяти? Я откинул одеяло и пересчитал пальцы ног. Десять. Ноги? Две. Я отвел Сема к койке и вместе с гением математики мы сосчитали до десяти. Я сказал:

— Ну ладно, сколько у нее ног? Одна?

— Это не смешно, — сказал Сэм, — я умею считать.

— Так что произошло?

— Я взял не ту историю болезни.

— Ты не осмотрел пациента?

— Осмотрел, — сказал Сэм. — Я осмотрел, но не увидел другую ногу, вот и все. Я настроился на одну ногу, а не на две.

— Отлично, — сказал я. — Что возвращает нас к очередному ЗАКОНУ ДОМА: ПОКАЖИТЕ МНЕ СТУДЕНТА, КОТОРЫЙ ЛИШЬ УТРОИТ МОЮ РАБОТУ, И Я БУДУ ЦЕЛОВАТЬ ЕГО ПЯТКИ.

Уникальностью Оливии были горбы. Во время моего короткого обзора реальностей ее тела я заметил эти два возвышения в районе ее груди или живота. Заинтересованный я начал фантазировать о том, что это может быть. Груди? Маловероятно. Инопланетные выросты? Я откинул простыню и закатал ее робу. Вот они. Выпирая из ее живота, книзу от повисшей груди, находились два горба.

Сэм, наслаждавшийся приклеиванием отведений ЭКГ на обе ноги, взглянул и глаза его наполнились ужасом. Он выдавил из себя:

— Ой! Что это... эти штуки?

— На что они похожи?

— На горбы.

— Отлично, Сэм, отлично. Этим они и являются.

— Я никогда не слышал о горбах у людей. Что там внутри?

— Не знаю, — сказал я, заметив отражение своего отвращения в глазах 789, — но видит Бог, мы выясним. — И я принялся за осмотр.

— ОООООЙОЙОЙ! — сказал Сэм. — Простите, но я чувствую... чувствую...

Он выбежал из комнаты. Я тоже испытывал отвращение, близкое к рвоте. И это, Баш, то, чему ты научился за год в Божьем Доме. Когда тебе хочется вырвать, ты держишься.

Позже в дежурке Сэм извинился за то, что ему стало плохо, и я сказал ему, что это было неудивительно и что ему больше никогда не придется иметь дела с этими горбами. К моему удивлению он сказал:

— Я бы хотел их диагностировать.

— Горбы? Я думал тебе от них становится плохо.

— Да, но я могу принять противорвотное, если будет нужно. Черт возьми, доктор Баш, я собираюсь их диагностировать. Увидите.

— На здоровье. Несмотря на то, что ты не знал сколько у нее ног и пальцев на них, она вся твоя.

— Я не знаю, как это выразить доктор Баш, но спасибо, спасибо большое. Мне будет нужен рецепт на компазин.

Кто мы такие, чтобы вообразить, что чувствуют эти гомеры, и заниматься их спасением. Не было ли это идиотизмом воображать, что они чувствуют так, как мы? Такой же идиотизм, как считать, что знаешь, что чувствует ребенок. В этих гомеров мы вложили наш ужас смерти, но кто знает, боятся ли они смерти? Может быть они ждали ее, как давно пропавшую любимую кузину, уже старую но все равно близкую, направляющуюся в гости, чтобы избавить от одиночества, от ужаса взгляда в зеркало и неузнаванию того, кто смотрит оттуда, дорогого друга, целителя, который всегда будет с ними. Будет ли это для них смертью?

— Знаешь, Рой, я хочу быть очень богатым! — сказал Чак. — Вот оно! Возможно первого июля я начну один из этих фондов равных возможностей, чтобы выяснить, почему мы такие классные парни, а остальные нет.

— Ты действительно ненавидишь медицину? — спросил я.

— Что ж, старик, давай скажем так: я точно знаю, что ненавижу все это.

Кто-то заглягнул к нам со свежей почтой. Я подобрал бесполезный журнал под названием «Докторские жены», адресованный «Миссис Рой Г. Баш». Чак заглянул в свою почту, его глаза заблестели, и он сказал:

— Черт! Это снова произошло.

— Что произошло?

— Открытка. Вот, посмотри, — сказал он и протянул мне открытку: «ХОЧЕШЬ ПОЛУЧИТЬ ПРЕКРАСНУЮ ПРАКТИКУ НА НОБ ХИЛЛ, САН ФРАНЦИСКО? ЕСЛИ ДА, ЗАПОЛНИ ФОРМУ И ВЕРНИ ОТПРАВИТЕЛЮ.»

Из Дома я отправился в пригород. Я остановился возле большого дома в викторианском стиле, открыл дверь и сообразил, почему Толстяк никогда не приглашал меня к себе: я оказался в заполненной приемной, первый этаж был его офисом. У Толстяка была процветающая практика! Регистраторша поздоровалась со мной, сказала, что Толстяк слегка отстал от расписания и проводила меня через лабораторию и смотровую к чему-то, что было похоже на мастерскую. Там я и остался ждать. Я не мог не заметить следы заброшенных проектов, а в углу находилась свалка линз и стальных трубок с написанным от руки слоганами: «ВЛАДЕЙ СВОЕЙ ЗАДНИЦЕЙ, ЛЮБОЙ ЗАДНИЦЕЙ, ЗАДНИЦАМИ МИРОВЫХ КОНФЛИКТОВ и наконец, парадоксальным: НЕКОТОРЫЕ ИЗ МОИХ ЛУЧШИХ ДРУЗЕЙ — ЗАДНИЦЫ».

— Как дела с Анальным Зеркалом? — спросил я его, когда он зашел.

— А, да, — мечтательно сказал Толстяк. — Доктор Юнг. Идея, время которой еще придет, а, Баш? Если бы у меня было время!

— Из-за чего ты так занят?

— Диарея.

— Мне очень жаль.

— Да не у меня, у ветеранов. Ты что, не слышал?

— Нет, — сказал я, подумав, что это будет удачный момент, чтобы сказать зачем я пришел. — Мы не общались какое-то время. Потому я и настоял на...

— Да, больше месяца. Столько всего произошло! Тогда все висело на ниточке, я не знал, получу ли рекомендации от Легго.

— Да, — сказал я, стараясь выразить свои чувства, — я хотел сказать...

— Погоди, пока не услышишь о том, что происходит, Баш. Ох, Иисусе, подожди, пока не услышишь про это! — Усевшись, он начал о чем-то говорить, но, увидев мой встревоженный взгляд, oстановился. — Ты пришел сказать, что сожалеешь? Так?

Как он узнал? Глядя в знакомые темные глаза, я почувствовал, что задыхаюсь. Я покраснел, лицо исказилось гримасой грусти.

— Я знаю, знаю, — тихо сказал Толстяк. — У нас будет время об этом поговорить. Но, эй, парень вроде меня не может дождаться возможности рассказать старому другу и протеже о последних новостях. Баш, прекрати хмуриться и послушай: прямо сейчас, в эту самую секунду, диарея, которую я случайно вывел из под контроля, проходит через сотни тысяч кишечников американских ветеранов, разрывая их слизистую. Кошмар! Помнишь того полковника, который допрашивал тебя обо мне в БИТе.

— Да, — сказал я, вновь слыша, как полковник задает мне всевозможные вопросы о Толстяке, и диарее Джейн До, и действительно ли экстракт Толстяка излечил ее. Во время нашего разговора его взгляд наполнился болью, и он спросил, где туалет. — Да, я помню полковника. У него тоже была диарея.

— Именно. Она у всех, НАТО, СЕАТО, говорят сам Тито подцепил этот вирус. На сегодняшний день существует лишь одно лечение. И изобретатель этого лечения — Толстяк!

— Ты изобрел лечение?

— Я изобрел болезнь, так что я должен был изобрести лечение — экстракт. Излечение не только диареи, но и карьеры Толстяка в гастроэнтерологии. — Напевая, он потобрал одну из линз и весело спросил: — Смогу ли я, как Линкольн, сплотить кишки нашей нации? Я спрашиваю тебя, Баш, как гражданина, не настало ли время оставить диарейный Уотергейт позади нас и продолжать бороться за мировой порядок?

— Как это, излечит твою карьеру?

— Легго — военный, правильно? А какой военный не начнет прыгать, когда более высокий чин приказывает прыгать? Да что там, Баш, любой начнет прыгать. Ты должен был это видеть! Красота! На той неделе мы с Легго шли по коридору и его рука была у меня на плече. Но рука была и на его плече, рука стодевяностосантиметрового, стокилограммового четырехзвездного генерала американской армии. Я чувствовал себя, как на параде в какой-то банановой республике: полковники победили.

— И после этого он написал твое письмо?

— Не совсем. Несмотря на всю радость от получения большого гранта на исследования, он сохранил чувство собственного достоинства. Он велел мне написать свое собственное письмо и подписал его. Моя специализация вне сомнения.

— Голивуд?

— Голивуд! Кишечные пробеги кинозвезд!

Это было слишком. Впервые я видел такой чистый всплеск истинной гениальности.

— Толстяк, это умопомрачительно! И весь год ты держал эту частную практику?

— Конечно. Как только получил лицензию прошлым июлем. Какой смысл становиться лицензированным доком, если ты этим не пользуешься? Работа общего терапевта прекрасна. Все это мои соседи, мои пациенты. Как сказал Кеннеди: «Спрашивай не о том, что твоя страна может дать тебе, а о том, что ты можешь дать кишечникам своей страны.»

— То есть все вышло так, как ты хотел?

— История моей жизни, Баш. Все в конечном счете срабатывает.

— Толстяк, тебе это может показаться глупым, но я пришел сюда сказать, что мне очень жаль, что я воевал с тобой. И... чтобы сказать спасибо.

— Все в порядке, Баш, ты ничего не должен говорить.

— Заткнись, ты, жирдяй, и слушай!» — сказал я, улыбаясь при виде покорности на его лице. — Ты протащил меня через это!

— Бэрри протащила тебя. Замечательная женщина. Я бы хотел такую!

— ЗАТКНИСЬ, ТОЛСТЯК! — заорал я, швыряя в него кусок Анального Зеркала. — За этот год, постепенно, я отбросил от себя всех, пока не остался лишь ты. Отбросив тебя, я развалился на части.

— Нет, Рой, — серьезно сказал Толстяк, — все развалилось на части, когда сломался Эдди и умер Потс. Никому не удалось устоять после этого.

— Правда. Но ты показал мне, что можно оставаться врачом и одновременно самим собой, что помимо Легго и Поцеля есть другой путь. — Я помолчал, собрался и сказал: — Толстяк, ты чудо. Спасибо. Спасибо за все. — Я замолчал и смотрел в его спокойные глаза, выражающие радость. Мы какое-то время сидели молча. Потом я вздохнул и сказал:

— Проблема лишь в том, что твой путь не для меня. Я не могу заниматься гастроэнтерологией. Я сомневаюсь, что смогу остаться в медицине. Это не для меня.

— Ты хочешь сказать, что не можешь найти часть туловища, которой готов заниматься всю оставшуюся жизнь? — с сарказмом спросил Толстяк. — Почка? Селезенка? Прямая Кишка? Зуб?

Мой отец — дантист. Невообразимо. Даже мой дед, иммигрант, ни с чем не определился. Я вспомнил, как мама рассказывала, как ее мама однажды взяла ее и мою тетку Лил смотреть на его работу: как пчела в золотых металлических сотах высоко в небе, они видели его, возводящим сверкающий купол здания Крайслера, самого высокого на тот момент в городе, а может и в мире. И вот теперь, спустя годы, я должен выбрать зуб?!

— Я не могу это представить, — сказал я безнадежно.

— Я знаю. очевидно, что это не для тебя.

— Но что тогда?

— Думаешь я знаю? Большое дело. Лети высоко. Наслаждайся, Баш. Великие умы не должны зацикливаться на чем-то одном.

— Да, но мне нужно решать, — потерянно сказал я, оставшись в одиночестве после стольких запрограмированных лет. — Я не знаю, что делать.

— Делать? Ну в Бруклине мы всекда делали вот это, — сказал Толстяк и сплел свой мизинец с моим. «Сцепляли мизинцы.

— Сцепляли мизинцы?

— Ага. Это то, что мы делали в Бруклине, когда не знали, что делать.

Шутка? Но нет, его лицо оставалось искренним и серьезным. Я чувствовал, как его толстый мизинец обхватывает мой. Внезапно я понял, что он имел ввиду. Это был совершенный волшебный миг. Он почувствовал пустоту и заполнил ее. Он показал, что я не одинок. Мы были связаны. Это была любовь. Независимо от обстоятельств мы с Толстяком останемся друзьями.

— Для толстого парня ты не так уж сильно потеешь, — сказал я, засмеявшись.

— Жизнь тяжела, но даже толстый парень может поститься на Йом Кипур.

***

Мы с Бэрри смеялись над заглавной статьей в «Докторских Женах», посвященной потрясающей жене, которая «зная о глубинном смысле докторского ужина», когда ее великий доктор-муж отправляется на экстренный вызов, который может его надолго задержать, и еда остынет, научилась «сохранять свежесть ростбифа на многие часы,» заворачивая его в фольгу и подогревая на горячем блюде. Я рассказал Бэрри про свое укрытие на верхней полке и спросил, не является ли это очередной регрессией.

— Нет, я думаю, что это интеграция. Ты пытаешься выработать план дальнейших действий. Теперь, когда ты знаешь, что можешь быть врачом, ты думаешь о том, чтобы отказаться от медицины и двигаться дальше. Чем ты все-таки думаешь заняться?

— Отправиться с тобой во Францию. Может быть год не работать.

— Но что ты скажешь Легго?

— Я не знаю. Я ненавидел все это. Целый год был дерьмом.

— Не правда. Толстяк, полицейские, твои приятели. Они тебе нравились. И тебе нравилось разговаривать с пациентами в амбулатории, не так ли?

— Только, если мне не приходилось заниматься чем-то медицинским.

— В приемнике ты был очарован Коэном, — сказала она задумчиво. — Почему бы не стать психиатром?

— Я? Психиатр?!

— Ты, — сказала она, глядя мне в глаза. — Быть с людьми — то единственное, что протащило тебя через этот год, Рой. А «быть с» и есть суть психиатрии.

«Щелк» прозвучало у меня в голове. Я попросил ее повторить последнюю фразу.

— «Быть с» и есть суть психиатрии. Ты всегда смотрел на мир под своим особым углом. Психиатрии может быть тем, что тебе нужно.

— «Быть с». Доктор Сандерс, умирая, сказал, что главное для врача быть со своими пациентами.

— Ты имеешь в виду быть с пациентами?

— Не только. Даже со своей семьей.

— Семьей? Моего деда СПИХНУЛИ гнить в богадельню. Мой отец...

...Нет ничего лучше в болезни, чем быть с кем-то, кому можно довериться и доктор идеально для этого подходит...

— Ты говоришь, что психиатрия может действительно что-то дать пациентам? Это отличается от терапии. Можете ли вы что-то излечить?

— Иногда. Если болезнь замечена на ранних этапах.

— То есть главное это то, что вы можете сделать что-то для пациентов?

— Нет, то, что ты можешь сделать что-то для себя.

— Что ты можешь сделать для себя? — спросил я удивленно.

— Рост. Вместо того, чтобы забывать, ты запоминаешь. Вместо защиты и поверхностного взгляда, ты стараешься открыться, копать глубже. Ты создаешь. Основной инструмент психотерапии — ты сам и то, кем ты можешь стать.

Мне было сложно думать. Неожиданно в хаосе появился просвет. Я могу стать кем-то, кого я не презираю? Отвязаться от прошлого? Избавиться от избегания, нетерпения, ярости? Я спросил, что мне нужно начать читать.

— Фрейд. Начни с «Грусти и Меланхолии». там Фрейд говорит: «Тени потерянных объектов накрывают эго.» Ты был накрыт этой тенью целый год.

— Какой тенью?

— Своей тенью.

Моя ячейка человечности, моя Бэрри. Как я вырос до того, чтобы любить ее, принимать ее, заботиться о ней за этот корежащий год.

— Я люблю тебя, — сказал я. — Я пережил этот кошмар лишь благодаря тебе.

— Частично да. И ты прав, эта интернатура была, как сборник детских кошмаров: агрессия, страх отомщения, а затем окончание, в котором ты не побеждаешь, но выживаешь. Это чистейшая тема Эдипа: мать, отец и ребенок.

...Надеюсь ты закончишь хорошо и получишь бесценный опыт. Теперь ты можешь решить многие медицинские проблемы и еще столько всего нужно узнать. Я волнуюсь по поводу мирового экономического кризиса и теперь держать деньги в банке не имеет никакого смысла. Не знаю, что говорила тебе мать, но это было правдой и основой всего. Я знаю, что ты волнуешься о нас и это никогда не изменится. Расстояние и обстоятельства не дают нам видеться чаще и это неминуемо в наше время. Я хотел бы поиграть в гольф с моим старшим сыном и надеюсь, что это вскоре случиться. Моя страсть к этой игре бесконечна, и я наслаждаюсь этим...

 

24

Расставшиеся с иллюзиями, не желающие продолжать в качестве резидентов Дома, но и не знающие, что делать дальше, мы нуждались в помощи. Мы обратились к Толстяку. Во время ужина в десять мы спросили его, что нам делать.

— По поводу чего?

— Что делать первого июля. На какую специальность пойти.

— То, что все сейчас делают. Проведите симпозиум.

— На какую тему? — спросил Эдди, глаза которого были слегка расфокусированы из-за транквилизаторов.

— На тему «как выбрать специальность.» На какую же еще?

— А кто его проведет? — спросил Рант.

— Кто? — улыбнулся Толстяк. — Я. Звезда кишечных пробегов кинозвезд.

Слух быстро разошелся и в назначенный день студенты и терны всего Дома собрались вместе. Даже Гилхейни и Квик присоединились к нам. Переполненная комната затихла, и Толстяк начал:

— Система медицинского образования порочна. К тому моменту, когда мы понимаем, что не будем докторами из телевизора, раздевающими загорелых красоток, а будем докторами Дома, вручную раскупоривающими кишки гомеров, мы вложили слишком много, чтобы развернуться и уйти, что приводит нас к вашей патовой ситуации. Все должно быть наоборот. В первый день тернатуры приведите блюющего от страха студента ЛМИ к койке Оливии О. и отвратите будущих хирургов ее горбами, а будущих умников-терапевтов параметрами несовместимыми с жизнью и ее нежеланием ни умереть, ни излечиться. Даже будущие гинекологи, увидев поле своей будущей деятельности, обратятся дантистами. А потом и только потом тех, у кого хватит выдержки можно допускать для последующего обучения.

Как мы и ожидали начало было прекрасным. Но как это может помочь нам?

— Но сейчас мои слова вам не сильно помогут, так как к этому моменту вы вложились по полной и вы в ловушке. И что теперь? Теперь перед вами множество специальностей, из которых можно выбирать. Большинство этих специальностей предполагает точно такой же близкий контакт с пациентами, которым вы наслаждались весь этот год и пытку ночных дежурств. Это специальности, предполагающие «прямую заботу о пациентах.» Таковые специальности здесь обсуждаться не будут. Мазохисты могут удалиться.

Никто не ушел.

— Я сам иду в специальность, включающую прямую заботу о пациентах — гастроэнтерологию. У меня есть причины. Я — особый случай. для моих планов гастроэнтерология подходит лучше всего. Повезло, не так ли? Но теперь про специальности, которые не требуют заботу о пациентах. Их всего шесть: Лучи, Газы, Трупы, Кожа, Глаза и Психи.

Толстяк написал эти шесть слов на доске и сказал, что с нашей помощью перечислит плюсы и минусы каждой из специальностей. Он назвал это «теорией игры.» Это поможет нам принять решение в выборе специальности.

— Первое — лучи. Преимущества радиологии?

— Деньги, — сказал Чак, — много денег.

— Точно, — сказал Толстяк, — реальное состояние. Еще плюсы?

Но, помимо доказанного отсутствия прямого ведения пациентов, никто не нашел дополнительных плюсов, и Толстяк спросил про минусы.

— Гомеры, — сказал я, — приходиться проводить тесты на гомерах.

— Нарколепсия, — добавил Хупер, — ты все время находишься в темноте.

— Гонады, — сказал Рант, — рентген может поджарить твоих сперматозоитов. Твой первый ребенок окажется одноглазым, двузубым и с восемью пальцами на каждой руке.

— Отлично, парни, — сказал Толстяк, записывая все это. — Мы движемся!

Мы создали таблицу специальностей, не включающих прямую заботу о пациентах:

ЛУЧИ: «+» Деньги (до ста тысяч в год)

 «–» Гомеры, нарколепсия, повреждение гонад и восьмипальцевые дети, клизмы с барием и кишечные бега.

ГАЗЫ: «+» Деньги (до ста тысяч в год)

 «–» Гомеры, скука, прерываемая паникой, астрономическая страховка от халатности, различные газы, приводящие к нарушениям личности. Постоянная работа с хирургами.

ТРУПЫ: «+» Никаких живых тел, редкие гомеры. Низкая страховка от халатности.

 «–» Кабинет в подвале, постоянное издевательства от всех, кроме других патологоанатомов. Депрессия.

КОЖА: «+» Деньги (до ста тысяч в год), путешествия на конференции в солнечных странах, красота обнаженной кожи.

 «–» Гомеры, инфекции, отвратительность обнаженной кожи.

ГЛАЗА: «+» Немыслимые деньги

 «–» Нужна хирургическая интернатура, немыслимая цена страховки, иногда приходится вести пациентов.

ПСИХИАТРИЯ: «+» НИКАКИХ ГОМЕРОВ! Почасовая оплата. Никаких контактов. Сидячая работа. Длинный обеденный перерыв. Шанс на излечение.

 «–» Постоянные нападки правых, обвинения в коммунизме, гомосексуализме, вуаеризме, перверсии, эротизме, автооэротизме, полиэротизме.

По окончании симпозиума выяснилось невероятное. На бумаге психиатрия побеждала с большим отрывом.

Во время сплава на байдарках привлекательность психиатрии лишь усилилась. Чак организовал этот последний совместный выезд интернов, и теплым ветреным летним днем мы сдали наших пациентов старшим резидентам, загрузили пиво и отправились к подножию холмов на берег реки, извивающейся через заросли в сторону океана. Мы с Бэрри лениво гребли вниз по течению, соревнуясь за последнее место с двумя полицейскими. Гилхейни, загребающий, громко ругал своего рулевого, Квика, так как их каноэ постоянно врезалось то в один, то в другой берег. Но все же, что могло быть лучше сплавления по течению с холодным пивом под звуки глубокого баритона рыжего и настойчивого тенора его друга, исполняющих дуэтом «Плач изумрудного острова»?

Мы высадились и устроили пикник на маленьком островке. В тени сосен мы столпились вокруг Бэрри. Она прислушалась к нашему недовольству и согласилась, что этот год был кошмаром:

— Это было бесчеловечно. Неудивительно, что доктора остаются бесстрастными перед лицом даже самой большой человеческой трагедии. Проблема даже не в черствости, а в отсутствии глубины. Большинство людей как-то реагируют на свои рабочие будни, но только не доктора. Это невероятный парадокс, что доктора настолько деградируют, но при этом остаются востребованными обществом. В любом сообществе они наиболее уважаемая группа.

— Ты хочешь сказать, что это все обман? — спросил Рант.

— Бессознательный обман, безумное подавление, которое позволяет докторам считать себя могучими целителями. Если ты думаешь, что этот год был не так уж плох, ты просто подавляешь свои чувства, чтобы провести следующих за тобой через тоже самое.

— Что ж, моя умная женщина, — вступил Гилхейни, — почему же тогда эти молодые люди пошли на это?

— Потому что очень тяжело сказать нет. Если ты запрограммирован стать врачом с шестилетнего возраста, вложил в это годы, развил свое искусство подавления до такого состояния, что не можешь вспомнить, насколько тебе было хреново в интернатуре, ты не можешь все бросить. Может ли звездный игрок самоудалиться из игры? Да никогда!

Она была права. Что мы могли ответить? Мы сидели, притихнув, наблюдая, как медленно наползают вечерние тени. Бэрри ответила на несколько вопросов о психиатрии и потихоньку наш пикник превратился в групповую сессию, основной темой которой была потеря.

— О какой потере ты говоришь? — спросил Чак.

— Каждый из вас потерял что-то за этот год. Я знаю об этом в основном из рассказов Роя, но я слышала про Браки На Костях и Отношения На Костях и... срыв Эдди и... — она замолчала, но продолжила дрожащим голосом: — ... и Потс. Вы потеряли Потса. Если бы вы чувствовали эту потерю, вы бы до сих пор плакали. Вы сломаны чувством вины и сломаны тем, что убили в себе сочувствие.

В сумерках тишина была особенно тяжелой. Я почувствовал, что задыхаюсь. Чего я лишился? Дней вроде этого, моего творчества, моей способности любить. Мрак. Рок. Наконец, когда солнце почти зашло, Гилхейни мягко сказал:

— Эти люди покалечены. Можно ли что-то для них сделать?

— Чувство вины невозможно подавить, оно обжигает всех вокруг. Все что вы делаете — медленно сгораете. Прекратите это! Разозлитесь! Выместите это на тех, кто сделал вас такими. Есть ли в Доме психиатр, с которым вы бы могли поговорить?

Есть! доктор Фрэнк, психиатр из Местной Забегаловки, которого мы встретили в наш первый день в Доме. Он упомянул о самоубийствах и Рыба заставил его замолчать. Он молчал целый год. Почему? Возвращаясь в наших каноэ, мы слышали шум океана и каждый думал о том, что потерял. Сможет ли доктор Фрэнк помочь это вернуть и, наконец, когда начались танцы светлячков, мы задумались, как выместить нашу ярость на тех, кто похитил части наших душ, этих грабителей Дома, Боссов Потерь.

Этой ночью я дежурил, и я прибыл из путешествия на каноэ с волдырями на ладонях, с опьянением, начинающим переходить в похмелье, моя голова была заполнена тем, что говорила Бэрри, и я был зол, что должен опять возвращаться в Дом. Было жарко и влажно и пот вернул воспоминания о том ужасном лете, которое я провел новым терном в Доме. Все это уже было. Новое поступление ожидало меня в приемнике. Поступление было необычным и интересным. В приемнике меня встретил Жемчужина, пытающийся рассказать мне о пациенте, но мне не хотелось его слушать, так что я просто взял историю болезни и прочитал: «Нэйт Зок, 63 года, кровавый понос, доброкачественный полип кишечника.» Не удивительно, что Жемчужина пытался со мной поговорить. Зок из Зоков БИТа и крыла Зока, закрывшего лето из окна моей дежурки.

Я вошел в комнату уже раздраженный, Жемчужина семенил за мной. Я ни разу не видел столько плоти сразу. Шестеро бизонообразных Зоков столпились вокруг каталки, причмокивая, чавкая, шлепая губами, отдавая дань оральной стадии развития по Фрейду. Бриллианты блестели, Жемчужина представил меня детишкам Зока, пытаясь одновременно отогнать их от каталки, где предположительно лежал Нэйт Зок. Когда они расступились нашему взору предстала птицеобразная женщина с искусственными волосами, злобным взглядом и противным голосом, которая, услышав мое имя, сказала:

— Ну что ж доктор Килдэир, самое время вам появиться.

— Трикси, — раздался властный голос с каталки, — заткнись!

Она послушалась. И вот он, Нэйт Зок, шестидесятилетний, слегка алкоголическое лицо, властные манеры. Несмотря на волнение толпы, он оставался спокоен. Жемчужина еще раз представил меня и вышел. Я немедленно был окружен толпой не Нэйтов Зоков. Все они требовали информацию, диагноз, прогноз и степень экстренности, а также опасались, что Нэйт получит не самую лучшую палату в Доме. Для решения последней проблемы Трикси настойчиво шипела мне в ухо имя Зока и спрашивала:

— Вы знаете, кто такой Натан Зок? Вы слышали про крыло Зока, а?

Послушав все это три минуты, я начал закипать и громко сказал:

— Все, кроме Нэйта выйдите из палаты немедленно.

Шок. Но никто не сдвинулся с места. Разговаривать таким тоном с Зоками?

— Ну-ка, подожди минутку, молодой человек.

— Трикси, заткнись и убирайся! — сказал Нэйт, а когда говорил Нэйт Зок, даже другие Зоки слушались. Палата быстро опустела. Я начал осмотр, а Нэйт продолжал: — Они слишком жирные. Мы пытались, но ничего не помогает. Знаешь, доктор Пирлштейн рассказал о тебе, Баш, предупредил меня, что ты хороший доктор, но очень прямолинеен. Мне это нравится. Доктора должны быть жесткими. Когда ты богат, как я, люди не до конца честны с тобой.

Я кивал, продолжая осмотр, и спросил, что у него был за бизнес.

— Болты и гайки. Начал с пятиста баксов, но после Великой Депрессии ворочал миллионами. Болты и гайки, не самые лучшие но много.

Я сказал Нэйту, что, если он побережет свой кишечник, тот вероятно заживет. Когда я заканчивал, в комнату проникла Трикси, расстроенная, что Нэйт получит только вторую лучшую палату. Нэйт опять приказал ей заткнуться и сказал:

— И что? Мне всегда дают лучшую палату, где никто меня не навещает. Я переживу одну ночь. Вот что происходит с детьми, которые получают лишь лучшее. Они становятся слишком толстыми.

У 789 был тяжелый день. Увязнув в лабиринте тестов, назначенных Частником Оливии О., Малышом Отто, который не стал нужнее в Стокгольме, Сэм был расстроен отсутствием прогресса в диагностике горбов. Осмотрев свое первое за день поступление, Сэм с резидентом из радиологии нашли образование на рентгене легких. Когда он рассказал мне историю пациента, я охладил его пыл ЗАКОНОМ ДОМА: «КОГДА РЕЗИДЕНТ ИЗ РАДИОЛОГИИ И СТУДЕНТ ВИДЯТ ОБРАЗОВАНИЕ НА РЕНТГЕНЕ ЛЕГКИХ, НИКАКОГО ОБРАЗОВАНИЯ БЫТЬ НЕ МОЖЕТ». Сэм продолжал настаивать, но образование оказалось браслетом лаборанта, попавшем в кадр, что окончательно добило беднягу. Я пытался его подбодрить, но это не помогло, и я сдался. Я не буду ничего делать для кого бы то ни было этой ночью.

— Сэм, — сказал я, свешиваясь с верхней полки, — я собираюсь спать. Я хочу, чтобы ты переоделся сейчас, а не пришел среди ночи, стучась, и разбудил меня.

Полуприкрыв глаза, я смотрел, как бородатый студент переодевается, обнажив прыщавый и уже оплывший торс. Вдруг он остановился. Я спросил в чем дело. После долгого раздумия, так ему свойственного, он спросил:

— Доктор Баш, мне осталось работы на несколько часов, а вы уже закончили и собираетесь спать. Почему так получается, что я остаюсь без сна всю ночь?

— Очень просто. Ты же математик, правильно? Смотри, я получаю фиксированную зарплату независимо от количества часов, что я не сплю. Ты платишь фиксированную плату за обучение ЛМИ независимо от количества часов, что ты не спишь. Соответственно, чем больше я сплю, тем выше моя почасовая оплата и чем меньше спишь ты, тем меньше твоя плата за обучение.

После паузы Сэм сказал:

— То есть, вам платят за то, что вы спите, а я плачу за то, чтобы не спать?

— Именно. Выключи свет, когда будешь уходить, приятель. Да, запомни, Нэйт Зок не пациент для студентов. Если ты заговоришь с ним, даже поздороваешься, умрешь. Спокойной ночи.

Я слышал корявую походку и чувствовал озадаченный взгляд гения математики. Свет выключился, и я уснул.

Что-то изменилось на следующее утро. Началась небольшая эпидемия. Никогда в истории Божьего Дома не случалось ничего подобного. Начавшись, как небольшой ручеек, затем поток, эпидемия распространялась и превратилась в реку, стремящуюся к морю. Неожиданно пятеро тернов оказались заражены мыслями о психоанализе. Мы начали ЛАТАТЬ себя для СПИХА в психиатрическую резидентуру в начале июля.

Все вместе мы начали изучать Фрейда. Мы преследовали доктора Фрэнка, который был вначале обрадован интересом Эдди к психиатрии в Доме, но, когда к нему обратилось еще четверо, побежал с новостями к Легго. Мы требовали консультации психиатра для наших пациентов и посещали обходы психиатров, выделяясь нашими грязными халатами на фоне ухоженных психиатров и демонстрируя свое невежество короткими вопросами о потере, чувстве вины и ярости. Во время конференции, посвященной странному случаю аутоиммунной болезни, Хупер начал психоаналитическую дискуссию, основанную на «Желании Смерти» Фрейда. Эдди, все еще соревнующийся с Хупером за пресловутого «Черного Ворона», настолько увлекся идеями Фрейда об анальном садизме, что у него развился лицевой тик. Чак увлекся пассивно-агрессивными типами личности и обнаружил патологическую близость к своей матери в то время, когда отец читал ковбойские романы на работе. Он прибежал с новостями:

— Старик, это потрясающе, я не гей, но все в моем анализе указывает на то, что я пидор.

Рант, конечно же, погрузился глубже всех в учение того, кого Толстяк назвал «Венский умник», и у него появились навязчивые мысли на тему того, что Энджел вытворяет с его лицом. Он сказал:

— Кажется со мной что-то не так.

Я продолжал заниматься самоанализом, валяясь на верхней полке в дежурке, составляя свой психологический портрет.

Наконец наступил день, названный «поговори с Легго о будущей карьере». Легго слышал об эпидемии, но не придал ей значения. У него не было сомнений в нашем будущем — год резидентуры в Доме. До первого июля оставалось меньше месяца и надо было заполнять расписание ночных дежурств, так что Легго несколько удивился, услышав, что Рант, Хупер и Эдди по очереди заявили:

— Сэр, я думаю начать резидентуру в психиатрии.

— Психиатрия?

— Да, с первого июля.

— Но это невозможно! Вы согласились оставаться в резидентуре на год. Я рассчитываю на вас, моих парней.

— Да, но видите ли, это важно. Многое произошло и многое предстоит осмыслить, и это не может ждать.

— Но ваш контракт гласит...

— У нас нет контракта, помните?

Легго не помнил, что администрация не подписала с нами контракт, так как контракт бы не дал им возможность обращаться с нами, как с дерьмом. Он спросил:

— Нет контракта?

— Нет, вы сказали, что он нам не нужен.

— Я сказал... Гхм... — пробормотал Легго, глядя в окно. — Как же так? Всем нужен контракт. Всем!

Когда Чак упомянул психиатрию, Легго взорвался: «КАК?! ТЫ ТОЖЕ?!»

— Без дураков, шеф. Этой стране нужен высококлассный черный психиатр.

— Да, но... но ты настолько хорош в терапии. Из нищеты сельского Юга, ведь твой отец уборщик, в Обер...

— Точно, точно. И представьте, сегодня я был в амбулатории и эта тетка разозлилась на меня и бросила в меня учебник, ударив меня по уху, но вместо того, чтобы дать ей в глаз, я сказал: «Да, мэм, возможно вы на что-то разозлены, а?» И тогда я стал думать о психиатрии. Я встречаюсь с доктором Фрэнком завтра и собираюсь подвергнуться анализу.

— Но ты не можешь начать с Июля. Мне нужны мальчики, вроде тебя.

— Мальчики? Вы сказали мальчики?

— Ну я... я имел в виду...

— Вы хотите, чтобы я отправил к вам Роя?

— Баш? Гхм. Ты не в курсе его будущих планов?

— В курсе.

— Психиатрия?

— Точно.

— Что ж, ты можешь не отправлять ко мне Роя .

И я так и не встретился с ним. Хотя Бэрри и объяснила, что Легго был покорежен системой, я был слишком зол, чтобы отказаться от сравнения его с Никсоном, прижатого, как и Никсон Сирикой и Верховным Судом по поводу стертых записей. Это был сам Легго, стоявший вместе с Ст. Клэром на борту яхты «Секвойя» и слушающий гимн, по окончании которого он злобно сказал: «Тебе плятят копейки, но вот то, ради чего это имеет смысл.» Бэрри была права, это было нелепо. Но эти нелепые люди обладали властью, и Легго начал на нас давить, требуя, чтобы мы остались. Сначала через Рыбу, затем обвинениями, а потом прямыми угрозами Легго предупредил нас, что уход в июле «может серьезно повредить вашим будущим карьерным планам.» Но мы стояли твердо. Легго начал злобствовать еще сильнее. Беззащитные и не обладающие властью, мы становились злее. Июль приближался, все попытки Легго отомстить провалились, и он начал паниковать.

Никто не знал, что он может сделать.

 

25

И он созвал нас на экстренный обед в Местной Забегаловке.

Утром того дня первым, кого я встретил, войдя в дом, был Говард, спокойный Говард, любитель «Социальной медицины», последний из интернов, кто проходил через Город Гомеров. Он стоял напротив лифта, под его ногами были рассыпаны АйБиЭмовские карточки, его прическа растрепана. Он прикусывал черенок своей трубки и стучал в пинал двери лифта с воплем: «СПУСКАЙСЯ, ЧЕРТ ТЕБЯ ДЕРИ, СПУСКАЙСЯ!»

— Ну вот, — подумал я, — последний счастливый терн поломался.

Единственные пациенты, которых я собирался осмотреть, были Нэйт Зок и Оливия О. Мои отношения с Нэйтом взлетели на небывалую высоту. Все Зоки, включая Трикси, считали, что, вышибив их из палаты в приемнике, я спас жизнь Нэйта. Я не стал избавлять их от этих иллюзий. Первые несколько дней Трикси считала, что Нэйт стоит у врат смерти, а я держу ключ у себя в руках, потому она преследовала меня по всему Дому. Избавиться от нее можно было, лишь указав на тот факт, что Нэйт так и не получил лучшую комнату в Доме. Трикси билась с дочкой богатой гомерессы, которая занимала лучшую комнату и не собиралась ее уступать. Трикси посчитала и решила, что гомересса не была в Лиге Зоков, учитывая, что интерьер крыла Зока пока что не был завершен. Основой ведения Нэйта было умудриться провести закон Толстяка: «Ничего не Делать». Это было нелегко, и я встречал массу сопротивления, так что пришлось проявлять максимальную изворотливость, ЛАТАТЬ историю, поддерживать Скрытое Присутствие, чтобы продолжать ничего не делать для этой важной шишки. Мне нравился Нэйт, что делало мою борьбу немного легче. Постепенно потенциально летальное кровотечение улучшилось. В день выписки он захотел поговорить со мной.

— Ты хороший парень, — сказал Нэйт. — Я в состоянии оценить талант. Я смотрю на человека и вижу, есть в нем что-то или нет. Понимаешь меня?

— Конечно, — сказал я.

— В тебе это есть. Жемчужина предупреждал меня по поводу тебя. Я никогда не забуду, как ты выставил мое семейство за дверь. Мы с тобой похожи, начали с нуля, а теперь... — Нэйт сделал неопределенный жест рукой, будто играл на огромном заполненном деньгами аккордеоне, заполнившем весь мир.

— Теперь послушай, ты мне нравишься, Баш, а люди, которые мне нравятся, получают награду. Я знаю, что вы ни черта здесь не зарабатываете, но теперь, почти закончив, ты можешь открыть частную практику. Я могу помочь. Знаешь, как у Жемчужины с его Скрипачом на Крыше. Знаешь, как он начинал? Послушай, судя по твоей обуви, ты играешь в теннис. Приходи к нам, сыграй на моих кортах, поплавай в бассейне. Вот карточка: НЭЙТ ЗОК. НЕ ЛУЧШЕЕ, НО МНОГО. Позвони в эти выходные, ладно?

Я поблагодарил его и начал прощаться.

— И еще кое-что. Я собираюсь написать письмо шефу терапии, доктору Легго с копиями шеф-резиденту, ЛМИ и совету директоров. Я был пациентом в этой больнице восемь раз и ни разу я не получал настолько хорошего лечения. Обычно меня ведет какой-нибудь нытик-интерн из Бронкса, который настолько боится Зоков, что заходит в палату каждые пять минут, назначает тесты, процедуры и мне становится хуже, прежде чем я выздоровею. Обычно после такого лечения мне приходится отбывать в свое кондо в Палм Спрингс и отдыхать. Не очень хорошо для бизнеса. Но у тебя хватило мозгов дать моим кишкам зажить. И я знал, что ты рядом, если вдруг что-то пойдет не так. Баш, ты был со мной откровенен, как мужчина с мужчиной. Ты сдерживал мою жену и жирных детей, и ты сдерживал меня. Об этом я и расскажу твоему начальству. Позвони в субботу. Я пошлю за тобой шофера.

Письмо Легго? На силу отвечай силой! Даже Легго не настолько уперт, чтобы противостоять Зокам, семье, которая владеет огромным сталелитейным бизнессом, выковывая болты размером с батон колбасы и гайки размером с бэйгл, семье, которая возводит целое крыло Божьего Дома. Взволнованный и радостный я отправился проведать горбы Оливии О., которая также поживала превосходно.

Но СП Леон все еще отказывался разрешить мне показать эти горбы Легго, поэтому я вскарабкался на верхнюю полку, закопался в своем Фрейде, познавая еще одну венскую красотку, прыгнувшую в постель к папочке. Чак пришел, достал бутылку из своего мешка и запел. Хупер уселся снизу с книгой «Как проколоть ухо», которая оказалась не еще одним пособием на пути к «Черному Ворону», но необходимым чтением для подработки в универмаге в центре города. Заглянул Эдди и начал зачитывать вслух книгу «Как я спас мир, не испачкав халата», но уже через пару абзацев мы начали смеяться над идеализированным обманом, который книга пыталась выдавать за истину. Зашедший Рант радостно поприветствовал 789:

— Эй, 749, ты уже разобрался, что там за горбы?

— Извини, но ты ошибся с моим отчеством, — сказал Сэм. — Нет, пока не разобрался с этими горбами.

«Может это все-таки грудь?» — сказал Чак. — Дополнительная грудь.

— Это не очень помогает.

— Это духовные горбы, наполненные молоком человеческой доброты, — предложил я.

— Исходя из моей основной теории, — сказал Сэм, — они наполнены кислородом. Возможно этот кислород и поддерживает в ней жизнь.

— Точно, она не человек, а растение. Ее горбы фотосинтезируют. В своей доброте она дает кислород всем нам.

— Не-а, вы все ошибаетесь, — сказал Рант. — Я знаю, что в ее горбах, но это не кислород и не человеколюбие.

— Ладно, старик, что же в них?

— Перцы чилли. Горбы Оливии обычные большие перцы чилли.

Когда смех утих, Чак запел песню Миссисипи Джона Харта:

Когда закончу путь земной, Отдайте морю мое тело, Раздайте скопленное мной, Хочу чтоб мне русалка пела.

Мы все когда-то слышали, как другой интерн пел эту песню. Тем другим был Уэйн Потс. Мы были готовы, пришло время обеда в Местной Забегаловке.

Гилхейни и Квик стояли на входе. Когда мы вошли, они одарили нас подмигиваниями, одно — рыжое и толстое, другое — темное жилистое и худое. Легго не догадывался, кого он выбрал себе в защитники. Мы набились в Местную Забегаловку и налегли на бутерброды. Легго ел, стоя впереди. Чувствуя напряжение в воздухе и зная, что осталось всего две недели шеф-резиденства до готовой позиции в группе Слерперов дома, Рыба старался не допустить взрыва. Встав перед нами, он начал с объявления того, что Эдди и Хупер ждали с таким нетерпением, победителя награды «Черный Ворон».

— То есть это было всерьез? — спросил я Чака.

— Может и нет, но Легго с Рыбой в это верят.

— ... И так как одна награда в этом году, звание СЛИ, была получена Роем Башем и награда была выполнена в виде заколки для галстука, мы решили изготовить заколку и для «Черного Ворона.» Рыба поднял в воздух серебряную заколку с черным вороном на конце и сказал: — Я знаю, что за эту награду шло яростное соревнование между Эдди и Хупером, которые шли ноздря в ноздрю до вчерашней ночи, когда смерть пациентки Розы...

— КАЦ! РОЗА КАЦ! — заорал Хупер. — ДА! Я ЗНАЛ ЭТО! РОЗА КАЦ ВОЗВЕЛА МЕНЯ НА ВЕРШИНУ! Я ВЫИГРАЛ!

— Да, — сказал Рыба, — вскрытие миссис Розы Кац было проведено сегодняшним утром, и я с удовольствием объявляю победителя первой в истории Дома награды «Черный Ворон», доктора Хупера.

— ДААААА! — заорал Хупер, выбегая к Рыбе и получая свою заколку и поездку на двоих в Атлантик Сити. Он изобразил победную пляску и спел: «На набережной у моряяяя...»

— Подождите, — сердито начал Рант. — Роза Кац была моей СБОП. Я требую признать ее смерть и вскрытие за мной. Я тяжело работал, чтобы добиться ее смерти, но Хупер обобрал меня. Он пришел вчера ночью, хотя он даже не дежурил, а я спал дома. Эдди дежурил, а так как Роза умерла во время его дежурства, я уверен, что она хотела бы отдать разрешение на вскрытие ему. Эдди победил, не Хупер.

— ЭЙ! ЭЙ! ЭЙ! — закричал Эдди, вставая и устремляясь вперед. — ЭЙ, МУЖИКИ, ЭТО — ЭДДИ! ХУПЕР, ТЫ МОЖЕШЬ ГЛОТАТЬ МОЮ ПЫЛЬ! Я — ЧЕРНЫЙ ВОРОН, ЧЕСТНАЯ ПОБЕДА! АПЛОДИСМЕНТЫ ДЛЯ ЭДИ! ЭЙ! ЭЙ! ЭЙ!

Это спровоцировало скандал. Эдди и Хупер начали спорить, пихаться и толкаться, а потом всерьез замахиваться друг на друга, а мы кричали и улюлюкали, как на настоящем боксерском матче, но тут полицейские вмешались и развели их. Легго вышел вперед и сообщил, что решение жюри окончательное и Хупер стал первым «Черным Вороном» Дома. Хупер с облегчением пожал руку Эдди и потом, обернувшись к нам, чуть не плача, сказал:

— Вы знаете, друзья, я не могу в это поверить. Моя мечта сбылась. Я хочу, чтобы вы знали, что я бы не смог добиться этого без вашей помощи, каждого из вас. Вы помогли мне стать тем, кто я есть, и я никогда не забуду этого. От всего сердца, спасибо, друзья. На набережнооой...

Легго и Рыба не дали Хуперу допеть вторую строчку, и мы перешли к серьезному вопросу:

— Все вы, придя сюда почти что год назад, — начал Легго, — согласились закончить два года, но кое-кто из вас думает об уходе из терапии. Мальчики, я буду откровенен, я делаю ставку на то, что вы проведете еще один год в резидентуре и этот год будет благотворным. Одного года мало. Это ничто, выброшенное время. Второй год — основа всего, закрепление навыков, придающее всему этому завершенность. — Он остановился. Напряженная тишина заполнила комнату. Выброшенное время! — Итак, кто из вас собирается в психиатрию? Поднимите руки.

Пять рук поднялись в молчании: Рант, Чак, Эдди, Ворон и СЛИ. И тут глаза Легго и Рыбы вылезли из орбит. Мы повернулись и увидели, что оба, Гилхейни и Квик, подняли руки.

— Что?! — закричал Легго. Вы тоже? Вы полицейские, не врачи. Вы не можете стать психиатрами первого июля!

— Мы полицейские, — начал Гилхейни, — и, говоря по правде, психиатрами стать мы не сможем. Нам это кажется странным ограничением, учитывая, сколько мы видим неправедных и криминальных извращенцев.

— Ну и что? Заканчивайте уже.

— Мы решили стать психоаналитиками.

— Психоаналитиками?! Вы, копы, думаете стать психоаналитиками?!

Повисла пауза, а потом прозвучал знакомый ответ:

— Были бы мы полицейскими, если бы это было не так?

— Да, — сказал Квик, — психоанализ был нам представлен нашим другом, Взрывоопасным Даблером. А также доктором Джефри Коэном.

— Что?! — завопил Легго. — Даблер — психиатр?!

— Не просто психиатр, — сказал Гилхейни, — а фрейдистский аналитик.

— ЭТОТ ПСИХ?! ФРЕЙДИСТСКИЙ АНАЛИТИК?!

— И не просто психоаналитик, — продолджал Квик, — а бородатый президент Института психоанализа, видный гуманист и ученый.

— Да, — вступил Гилхейни, — покинув Божий Дом сразу по окончании интернатуры, Даблер не оборачивался и поднялся на самый верх. Сейчас он пытается помочь нам начать.

— А с поврежденной ногой Финтона, — сказал Квик, — для нас в любом случае настало время смены карьеры на менее подвижную. Психоанализ подходит идеально.

— И не сказал ли великий Зигмунд Фрейд, подводя итог симпозиуму по мастурбации в 1912 году: «Объекты онанизма неистощимы.»

— И не пора ли вступить в спор с древней католической догмой, утверждающей, что мастурбация приводит к слепоте, росту волос на ладонях, безумию и искривлению ног, подобному рахиту.

— Простите, шеф, — сказал Гилхейни, скрестив свои огромные руки на груди и облокачиваясь на дверь, — на этом мы заканчиваем со своими свободными ассоциациями. — И он закрыл глаза и замолчал.

Легго был потрясен. Повернувшись к нам, нервно дергая свой стетоскоп, скрывающийся в его штанах, он спросил:

— Психиатрия? Все пятеро? Хупер?

— Ну, — покорно начал Хупер, — должен признать, что большую часть года я думал о патологоанатомии, но почему-то сейчас психиатрия кажется наилучшим выбором. Пришлось пройти через многое, шеф, развод, раздел имущества, прощание с тестем, работу и все равно, невеста-патологоанатом, будет меня поддерживать.

— Чак? А ты?

— Вы знаете каково это, шеф. То есть посмотрите на меня. Когда я впервые появился, я был лучшим, не так ли, парни? Я был худым атлетичным, одевался с иголочки, помните? Сейчас я жирный, одеваюсь, как уборщик, как чертов бродяга. Почему? Вы и гомеры, вот почему. И в основном вы, вы сделали из меня то, что я есть сегодня. Спасибо, большое спасибо. И будь я проклят, если я останусь на второй раунд.

Взрыв Чака нас напугал. Легго был оскорблен и озадачен. он начал допрашивать Эдди, но Рант, становившийся все злее и злее, взорвался:

— Прекратите, Легго, вы не понимаете через что мы прошли за этот год. Не представляете!

Повисла угрожающая тишина. Глаза Ранта сверкали, казалось, что он сейчас набросится на Легго, Рыба прикрыл своего шефа собственным телом и подал знак полицейским. Рант продолжал:

— У нас есть хорошие и плохие новости. Плохие — все это дерьмо, а хорошие — его здесь до хрена. Вы поломали нас за этот год с вашей ханжеской версией здравоохранения. Мы это ненавидим. Мы хотим из этого вырваться.

— Что?! — потрясенно спросил Легго, — вы, я... вы не получали удовольствия от врачевания здесь, в Божьем Доме?

— Примите это наконец вашим долбанным мозгом, — заорал Рант на Легго, а, если верить Фрейду, на своих родителей в лице Легго, и сел.

— Это просто несколько радикалов.

— Нет, — грустно сказал я. — Это все мы. Этим утром я видел, как Говард Гринспун бился в двери лифта, как маньяк.

— Говард?! Нет! — воскликнул Легго. — Мой Говард?

Внимание переключилось на Говарда. Молчание. Напряжение сочилось наружу. Говард сжался. Напряжение было практически ощутимо. Говард начал:

— Д-д-да, шеф. Мне очень жаль, сэр, но это правда. Это все гомеры, Гарри и женщина с газами по имени Джейн. Понимаете, меня убивают эти дни, когда я принимаю новых пациентов. Каждый такой день я знаю, что общий возраст моих новых поступлений будет превышать четыреста лет, и у меня начинается депрессия, и я хочу покончить с собой. Напряжение было невероятным, конференции по болезни и смерти, где меня каждые две недели поджаривают за ошибки. Я не застрахован от ошибок, не так ли, шеф? А потом этот прыжок Потса и его останки разбросаны повсюду, так что нам приходилось парковаться прямо на нем. И все эти гомеры. И эти молодые пациенты, которые умирают, несмотря ни на что! Если честно, шеф, то... то с сентября я сижу на антидепрессантах. Элавил. И я все-таки остаюсь, так что представьте каково остальным? Например Рант. С ним раньше было весело, а теперь... Посмотрите на него теперь.

Мы посмотрели на него. Рант уставился на Легго взглядом, исполненным ярости, как у Безумного Эйба. Рант выглядел невообразимо злобно.

Легго спросил с удивлением:

— То есть, ты хочешь сказать, что не ждешь своих дежурств с нетерпением?

— С нетерпением? — переспросил Говард. — Шеф, за два дня до дежурства, сразу после предыдущего, я начинаю нервничать и увеличиваю дозу Элавила до двадцати пяти миллиграмм. А за один день до дежурства я добавляю пятьдесят Торазина. В день своего дежурства, зная, что скоро увижу гомеров, я начинаю дрожать и... — дрожа, Говард достал серебрянную коробочку для пилюль и проглотил таблетку валиума. — ... и я постоянно принимаю валиум. В особо паршивые дни я... я добавлял декс.

Так вот в чем была суть улыбки Говарда! Парень оказался ходячей аптекой.

Легго застрял на чем-то, сказанном Говардом и спросил Рыбу:

— Они сказали, что им не нравятся приемные дни?

— Да, сэр. Мне кажется, что они это сказали.

— Странно. Парни, когда я был интерном, я обожал свои дежурства, свои приемные дни. Мы все обожали. Мы ждали их с нетерпением, мы дрались за самых тяжелых пациентов, чтобы показать шефу на что мы способны. И мы делали все чертовски хорошо. Что случилось? Что происходит?

— Гомеры, — сказал Говард, — гомеры. Вот что происходит.

— Вы имеете в виду стариков? Но мы также заботились о стариках.

— Гомеры отличаются от стариков, — сказал Эдди. — В ваши дни их не существовало, так как тогда они умирали. А теперь нет.

— Это бред, — сказал Легго.

— Бред, — сказал я, — но это правда. Кто из вас видел гомера, умершего в этом году без нашей помощи? Поднимите руки.

Рук не было.

— Но мы же им помогаем. Иногда даже излечиваем!

— Большинство из нас не узнают излечение, даже если оно выскочит из коробки с печеньем, — сказал Эдди. — Я никого так и не излечил, и я не знаю интерна, который может этим похвастаться. Мы так и ждем наше первое излечение.

— Да что вы! Это ерунда. Что на счет молодых?

— Они как раз умирают, — сказал Ворон. — Большинство вскрытий было проведено на людях моего возраста. Победа в этой номинации не была легкой прогулкой, шеф.

— Что ж, вы все мои парни, — сказал Легго так, будто забыл включить свой слуховой аппарат. — И прежде чем закончить эту встречу, я хочу сказать несколько слов об уходящем годе. Во-первых, спасибо за прекрасно проделанную работу. Во многих отношениях это был прекрасный год, один из лучших. Вы его никогда не забудете. Я горжусь вами всеми и, прежде, чем закончить, я хочу сказать несколько слов о том, кого с нами нет. О докторе с огромным потенциалом, докторе Уэйне Потсе.

Мы напряглись. Если Легго ошибется с Потсом, он напрашивается на неприятности.

— Да, я горжусь Потсом. Несмотря на некоторый дефект, который привел к его... его неприятности, он был прекрасным молодым врачом. Позвольте рассказать вам о нем...

Я отключился. Вместо злости, я чувствовал жалость к Легго, такому зажатому и неловкому, настолько далекому от всего человеческого, от нас, его парней. Он был из другого поколения, поколения наших отцов, которые перепроверяли сумму счета в ресторане прежде, чем заплатить.

— ...возможно этот год был несколько трудным, но все же это был обычный год, и мы потеряли одног, не дойдя до конца, но это иногда случается и остальные его никогда не забудут. Но все же мы не можем заставить страдать наше призвание к врачиванию из-за...

Легго был прав, это был стадартный год интернатуры. По все стране на экстренных обедах тернам разрешалось злиться и обвинять, что не приводило к какому-либо результату. Год за годом длиною в вечность, злость, а затем выбор: отказаться от цинизма и сменить профессию или оставаться в терапии, превращаясь в Джо, потом в Рыбу, потом в Пинкуса, потом в Поцеля и, наконец, в Легго, каждый следующий более подавлен, более поверхностен, больший садист, чем нижестоящий. Бэрри ошибалась: подавление не было злом, оно было прекрасно. Для жизни в терапии оно было необходимо. Мог ли кто-то из нас, пройдя через этот год, остаться неизменным, этой редкостью, врачом и человеком? Кто бы мог таким стать? Толстяк смог. Может Потс?

— ...и давайте помолчим минуту в память о докторе Уэйне Потсе.

Секунд через двадцать Рант вновь взорвался и заорал:

— ЧЕРТ ВАС ДЕРИ, ВЫ УБИЛИ ЕГО!

— Что?!

— ВЫ УБИЛИ ПОТСА! Вы доводили его Желтым Человеком и не помогли ему, когда он молил о помощи. Он боялся, что, если он обратится к доктору Фрэнку, его карьера будет уничтожена. Вы — сволочи, вы сжираете хороших парней, таких, как Потс, слишком нежных, чтобы сдюжить. От вас мне хочется блевать. БЛЕВАТЬ!

— Ты не можешь так говорить обо мне, — искренне сказал Легго, выглядевший сломленным. — Я бы сделал все, чтобы спасти Потса, чтобы спасти моего мальчика.

— Вы не можете нас спасти, — сказал я, — не можете остановить процесс. Поэтому мы и собрались в психиатрию, мы пытаемся спастись сами.

— От чего?

— От того, чтобы стать придурками, которые стараются подражать такому, как вы! — закричал Рант.

— Что?! — переспросил дрожащий Легго. — Что такое ты говоришь?

Мне казалось, что он пытается понять, и я знал, что он не сможет, хотя он и плакал про себя, так как мы задели какую-то струну в нем, которая напоминала ему о всех его провалах, как отца и сына, и, поэтому, как можно мягче, я сказал:

— Основной проблемой этого года были даже не гомеры, а то, что не было никого, на кого мы бы хотели быть похожи.

— Никого?! Никого во всем Божьем Доме?

— Для меня, — сказал я, — лишь Толстяк.

— Он? Но он такой же псих, как и Даблер! Ты же не всерьез, а?

— То, что мы хотим сказать, шеф, — с нажимом сказал Чак, — как мы можем заботиться о пациентах, если никто не заботится о нас.

В первый раз показалось, что Легго прислушался. Он застыл. Он почесал голову. Он начал жестикулировать, как булто собирается что-то сказать, но не сказал ничего. Он сел, согнув колени. Он казался сломленным, как ребенок, который вот-вот заплачет, и мы видели, как его нос задергался, и он полез в карман за носовым платком. Грустные, отрезвленные, но все еще злые, мы поплелись к выходу. Двери закрылись за последним из нас, оставив нашего шефа в одиночестве. Пьяный и заплетающийся Никсон разваливался на части в общественных местах. Люди отворачивались. Никто не хотел знать, что он чувствует.

***

Бэрри, Чак и я находились в поместье Нэйта Зока. Мы сидели в фальшивом Елизаветинском саду, купаясь в лучах заходящего солнца и глядя на дворец ценою в миллионы долларов, представляющий из себя мешанину из тысячелетий архитектурных излишеств. Нэйт закончил пересказ истории о «Баше, крутом парне, которому лучше не перечить». Мы с Бэрри отправились играть в теннис, оставив Чака напиваться с Нэйтом и Трикси и с их ожиревшим потомством, налегавшим на закуски и низкокалорийный сельдерейный тоник. Теннисный корт был закрыт от ветра дикорастущими березами и тополями, а розы росли вдоль окружавшего его забора. Цвета и запах заставляли думать, что играешь в теннис внутри розы. Мы вспотели. Мы остановились, и Нэйт предложил нам охладиться в бассейне. Мы не принесли купальных принадлежностей.

— Все в порядке, — сказал Нэйт, — никто не будет смотреть.

— И никто не станет следить за временем, — сказала Трикси, — мы знаем все о сексуальной жизни молодых докторов.

Мы прошли по газону в сторону дома, и я понял, что в отличие от богачей, я не привык к такой изолированности, к отсутствию соседей, к тому, что теннисный корт и бассейн были рядом. Мы прошли мимо гаража, в котором дворецкий протирал «Вольво Бэрри», пытаясь добиться такого же блеска, как и у белого «Эльдорадо Нэйта». В крытом бассейне, где звук шагов отражался от кафеля стен, мы разделись, обнялись и нырнули в воду идеальной температуры. Всплеск, всплеск, не лучший всплеск, но зато много всплесков.

В сумерках, после ужина, продолжая выпивать, мы болтали о письме Зока. Нэйт отослал письмо обо мне Легго и получил теплый ответ. Будучи не тем, кто удовлетворится не самым лучшим, Нэйт позвонил Легго и Рыбе, чтобы «выяснить, что эти ребята о тебе думают и совпадает ли это с тем, что думаю я, так как я отлично вижу талант, а иначе я бы не добился того, что у меня сейчас есть.» После разговора с Легго, Рыбой и еще парочкой Слерперов, Нэйт все прояснил. Не только прояснил, но еще и дополнительно добился, чтобы одна из комнат в крыле Зока постоянно носила мое имя, «палата Баша». Но и это не все, так как в дополнение к СЛИ и Ворону появится еще одна награда, награда Баша с призовой поездкой на двоих в Палм Спрингс, которая достанется терну, лучше всех проявившему качества Баша, принципиальным из которых будет навык «оставить пациента в покое.» Услышав про «Палату Баша» и «Премию Баша» Легго и Рыба были слишком переполнены эмоциями, чтобы хоть что-то возразить. Мой благодетель Зок потрясал. Мое имя увековечится в Божьем Доме.

Мы зажгли сигары. Ночь была настолько спокойна, что огонек спички поднимался прямо вверх. Чак и Нэйт обменивались байками из жизни. Чак рассказал об открытках, последней из которых была: «ХОЧЕШЬ СТАТЬ АДМИНИСТРАТОРОМ В ИНСТИТУТЕ ЗДРАВООХРАНЕНИЯ? ЕСЛИ ДА, ЗАПОЛНИ АНКЕТУ И ВЕРНИ ОТПРАВИТЕЛЮ.» Нэйту история очень понравилась. Нэйт в свою очередь рассказал, как Великая Депрессия обратила пятьсот долларов в фабрику производящюю «не лучшие, но зато много болтов и гаек», закончив со слезами в глазах. Чаку история очень понравилась. Долгий июньский вечер был полон серенадами сверчков и сумрак окутал нас, как кошачье мурлыканье. Бэрри положила голову мне на плечо. Нэйт и Трикси полюбили ее. Они предложили ей стать терапевтом по контролю лишнего веса для их детей. Нам с Бэрри Нэйт предложил то, что ему когда-то сказал отец Трикси: «Если доишь корову, то должен ее купить», намекая, что нам надо пожениться. Чак встрял, предупреждая меня: «Как говорят дома, если их посадишь, то обязан следить за их ростом.» Обняв нас троих, со слезами на глазах, Нэйт пожелал нам спокойной ночи, сожалея, что мы отказались от его предложения начать частную практику. В мире со всей вселенной, полный любви, я смотрел, как мрак окутывает красную черепичную крышу Дома Зока, напоминая мне о черепичных крышах Франции.

 

26

Любой в Божьем Доме, увидевший горбы, испытывал отвращение. Эти воздушные, плотные, немыслимые горбы породили даже больше разговоров, чем Зок. Учитывая частоту дыхательных движений в районе шести в минуту, теория запасного кислорода пользовалась наибольшей популярностью, а некоторые даже говорили, что слегка зеленоватая гомересса превратилась в растение. И вот в последнию неделю тернатуры, СП Леон с ожидавшей его специализацией и я сидели на верхней полке с историей болезни Оливии О., прикидывая, как бы выбить из колеи нашего шефа и рассуждая, проявятся ли в нем хоть какие-то человеческие эмоции при виде жутких горбов.

После достопамятного обеда Легго провел несколько встреч и сделал несколько щедрых предложений и, судя по всему, все, не считая двух-трех интернов, собирались остаться. Мы с Рантом точно уходили, Чак пока не определился. Остальные оставались. В скором времени они отправятся в американские академические центры и на специализации, настоящие умники-терапевты, обученные ЛМИ и Божьим Домом. И хотя некоторые покончат с собой, или подсядут на наркоту, или сойдут с ума, в основном они рационализируют Легго и Дом и станут лучшим медперсоналом. Легго активно хвалил Эдди, обещая назначить того резидентом в отделениях в июле с правом абсолютной власти над интернами. И вот, уже утверждая, что интернатура была не так уж и плоха, Эдди готовился привести в жизнь свою новую доктрину: «Я поставлю их на колени с первого дня.» Через год он вернется в родную Калифорнию получать специализацию в онкологии. Гипер-Хупер тоже оставался. Он прислал нам открытку из Атлантик Сити, подписанную картинкой черного ворона. Вернувшись в Божий Дом, он быстро доказал, что не утратил хватки. Не успел он войти в палату к СБОП, которая поправлялась и готовилась к выписке, и сказать ей «Здравствуйте, дорогуша,» как она схватилась за сердце, выдохнула и через пять минут умерла. Вскрытие показало массивную тромбоэмболию легочной артерии. Хуперу Легго пообещал возможность провести первый месяц второго года в патологии, проводя вскрытия своих собственных пациентов. И, сказав вслед за Эдди, что интернатура совсем не плоха, Хупер приготовился ко второму году и последующему возвращению в Калифорнию на специализацию «смертологии». Рант отправлялся на запад в классическую «восточную» резидентуру по психиатрии при университете Вайоминга, возглавляемую гуру по имени Гроям, защитившемся в Университете Канзаса. Рант был счастлив начать карьеру в психиатрии в диаметрально противоположной его «западным» родителям системе психоанализа. Было ясно, что это был очередной шаг в его восстании против родителей, показывающий его желание устроить своим мамочке и папочке полного Фрейда. «Громовые Бедра» заявила, что не будет по нему скучать. Рант вообразил, что ему наплевать. Он еще не знал, насколько одиноко может быть в Вайоминге.

Пациенты моей амбулатории расстроились, узнав о моем уходе. Они приносили подарки, приводили родственников и желали мне удачи. Одна из них, та, которой я недавно сообщил о неизлечимой раковой опухоли и которая отказывалась в нее верить, спросила: «Ну и куда ты теперь собрался?» Когда я сказал ей, что собираюсь год передохнуть, она ответила: «Отлично, я буду твоей пациенткой, когда ты вернешься.» Нет. Она будет мертва. Это было тяжело, очень тяжело. Я провел последний прием в амбулатории, тяжело вздыхая, чтобы сдержать слезы. Мэй, черная свидетельница Иеговы, обеспокоенная моим пыхтением, спросила: «Ой, доктор Баш, вы ведь не заразились от меня астмой?» Когда я говорил, что собираюсь стать психиатром, многие удивлялись.

...НЕ ПРОДОЛЖИШЬ РЕЗИДЕНТУРУ? ТЫ ЖЕ ОБЕЩАЛ ИМ! КАК ЭТО ОТРАЗИТСЯ НА ТВОЕМ РЕЗЮМЕ? ИЗМЕНИ РЕШЕНИЕ! Я В ШОКЕ!...

Мой отец. Первый раз его убеждения поколебались. Но потом, успокоившись, он вернулся к своей пунктуации и к своему сыну и продолжал:

...Не могу понять, как ты берешь год отпуска и отказываешься от такого заработка. Я потрясен, что ты собрался в психиатрию и это пустая растрата твоего таланта. Я надеюсь, что ты меня понимаешь, но, наверное, нет. Я уверен, что ты полностью посвятишь себя новой области медицины и у тебя есть все задатки, чтобы стать прекрасным практикующим психиатром. Твой глубокий интерес к людям и умения заглянуть им в душу станет основой для твоей работы, и я надеюсь, что ты сможешь заработать себе на жизнь. Современная философия предполагает наслаждение каждым днем жизни и тем, что запланировал в меру своих способностей, и мы с мамой постараемся, как и раньше, жить таким образом. Погода была так себе, но запомни, мой первый сын, НА ПОЛЕ ДЛЯ ГОЛЬФА ДОЖДЯ НЕ БЫВАЕТ...

Наконец я понял в чем был смысл жизни. В надежде. И что теперь было моей надеждой? Отвлечься на год, рисковать, расти, быть с другими, даже с родителями, которые любят меня, невзирая на мое предательское от них отстранение. Был ли Толстяк до сих пор моей надеждой? В том, чему он меня научил — да, в том, что показал мне единственное Настоящее Американское Медицинское Изобретение, но он также участвовал в создании идеальной системы, которая с минимальным усилием превращала искренних парней в скучных докторов с комплексом превосходства, которые могли мириться с ужасом болезни и обманом излечения, которые следовали общей фантазии об идеальном здоровье, свободном даже от возрастных изменений, целая нация Гипер-Хуперов и прочих калифорнийцев, которые ожидают ежедневного солнца, молодого тела и серфинга по волнам жизни и которые при виде облаков, разводе, ослаблении эрекции, возрастных пятнах на запястьях в ужасе ломались.

Итак я преуспел в спасении Оливии О. от участи быть убитой Частниками и Слерперами, студентами, Пуловерами и Уборщиками Дома. Через несколько дней гомересса достанется новому терну. Мы выжили. Легго пришел на обход. Я начал докладывать историю пациентки и вдруг понял, что со дня экстренного обеда, он держался отстранено, таинственно и вне поля моего зрения. Изредка появляясь, он выглядел грустным, исполненным горечи, ранимым, но и исполненным подозрительности. Почему-то меня это беспокоило. И все-таки Оливия, настоящее чудо, казалось, его пробудила. Я не упомянул о горбах и вопросы шефа к Сэму в основном касались ее диабета. Да, Легго хотел понять, почему при в три раза повышенном уровне глюкозы на момент поступления, Сэм решил дать ей еще больше глюкозы, подняв уровень до уровня в девять раз выше нормы, рекорда Дома? Сэм повел себя, как истинный математический гений, нарисовав векторную диаграмму действия ферментов, оставившую нас в недоумении. В редком приступе воодушевления, шеф сказал: «Великолепный случай ребята! Пойдемте осмотрим ее.»

Мы практически вбежали в палату. Чак и я расположились в головной части койки. Не получив устного ответа от Оливии, Легго начал осмотр. С затаенным ожиданием мы смотрели, как он откинул покрывало и замер. Было неясно, увидел ли он горбы. Как будто, общасяь с духами, он приподнял робу и там были они, гигантские, гладкие, дрожащие, покрытые зелеными венами, загадочные, почти кабаллистические, горбы. Легго даже не повел бровью. Множество глаз смотрели на него, но никто не заметил хоть какой-то реакции. Даже самые закаленные интерны почувствовали себя некомфортно, но наш шеф даже не шевельнулся. И что же он сделал? Тихо, осторожно, как кот, играющийся с едой, он положил правую руку на правый горб, а левую на левый, а мы с трудом сдержались, чтобы не заорать в отвращении, удивлении и негодовании: «НЕТ! НЕ ДЕЛАЙ ЭТОГО!» Сказал ли он, что же в них находилось? Он не сказал. Он просто стоял, прямой, как палка, держась за ее горбы две минуты, а то и больше, и никто из нас не мог понять зачем, но мы видели его таким лишь возле большого пальца ноги Мо, а также при виде чего бы то ни было, наполненного мочой.

И вот настал последний день. Счастливые и расслабленные мы бегали по Дому, прощаясь, делая глупости, как дети на карнавале. Я искал Толстяка и нашел его в дежурке, стоящим у доски с новыми тернами, разговаривая по телефону:

— Привет, Мюррэй, какие новости? Отлично! Что? Имя? Конечно, да, без проблем, погоди. — Увидев меня, Толстяк подмигнул, а потом спросил: — Ну ладно, салаги, назовите какое-нибудь запоминающееся врачебное имя для изобретения. Я вернусь к вам через минуту, доктор Баш.

Так вот, что это было: реальностью его изобретения была возможность показать, что что-то могло быть вне уродства иерархий, могло быть творчеством. Он давал нам изобретение, чтобы мы могли выжить. Как же мне будет его не хватать! Как никто другой, он понимал подход к пациентам, подход к нам. Наконец-то я понял, почему он остался в терапии. Только терапия могла принять его. Всю свою жизнь он мешал людям своими размерами. Его было слишком много. От озадаченных родителей через школьных учителей и профессоров колледжа и до однокашников в медицинском, с которыми он собирался за ужином, где он чертил формулы и диаграммы на салфетках, как истинный гений, что подняло его над ними, но и в тоже время отделило от всех остальных. Всю жизнь ему приходилась сдерживаться. Наконец, после двух лет в Доме, он понял, что есть что-то, что даже ему не под силу поколебать, что-то, что беззлобно и равнодушно отторгнет его и найдет другого для игры. Что-то, чему он не смог бы повредить. Он был в безопасности. Он будет сиять, цвести.

Толстяк закончил, сбежал от толпы, желавших попрощаться, и потащил меня в туалет, заперев дверь. Он сиял:

— Не чудесно ли это?! Это прекрасно! Как Кони-Айленд четвертого июля! А завтра, Баш, звезды!

— Толстяк, я понял, почему ты остался в терапии.

— Отлично! Стреляй!

— Это единственная специальность, которая может тебя вместить.

— Да. И знаешь, что еще, Баш?

— Что?

— Это еще и не факт.

Нас прервал стук в дверь и крики клуба поклонников Толстяка. В спешке я спросил:

— Серьезно?

— Конечно, но таковы правила игры, не так ли?

— Какие правила? — спросил я, чувствуя, что жирдяй вновь меня облапошил.

— Выяснить. Понять, соответствует ли это твоим мечтам.

Шум за дверью нарастал, становясь все более настойчивым, и в панике я осознал, что это было наше прощание.

— Это все, — сказал Толстяк, — на данный момент.

— Толстяк, спасибо тебе. Я никогда не забуду.

Толстые руки обняли меня, а толстое лицо с улыбкой сказало:

— Баш, приезжай в Л.А. Стань красивым, как все мы, калифорнийцы. Даже автокатастрофы и прямые кишки там прекрасны. Так что послушай, Рой Г. Баш, ДМ, делай хорошее, поддерживай коллег и иногда, вспомнив откуда ты, положи деньги в копилку в синагоге, чтобы посадить дерево в Израиле.

Он открыл дверь, и толпа поглотила его.

Я отправился к операторам и сдал им мой пейджер. Идя по длинному коридору четвертого этажа, я прошел мимо Джейн До и проигнорировал «ЭЙ, ДОК, ПАДАЖДИ!» Гарри-Лошади. Я обнаружил Чака, который проводил процедуру у гомерессы. Он надел оранжевую рубаху с зеленым галстуком, разрисованным золотыми сердцами с надписью ЛЮБОВЬ. Я спросил, что он чувствует. Он ответил:

— Старик, это было ужасно, но, как написано на галстуке, я любил это. Пойдем, Рой, я хочу тебе что-то показать.

Мы пошли в дежурку и наполнили рюмки из его бутылки.

—Знаешь, старик, я думал о том, чем заняться в следующем году.

— В смысле, завтра?

— Именно. Я все получаю эти открытки, видишь? — сказал он, показав мне пачку, — а я все думаю, чем бы заняться. Я далеко ушел от Мемфиса. И мог бы продолжать, начиная с завтрашнего дня. Но посмотри, куда это меня завело, а? Знаешь что, Рой?

— Что?

— Я понял, что я стал настолько белым, насколько мог. Смотри!

Он взял открытки и разорвал их в клочья одну за другой. Закончив, он посмотрел на меня. Впервые в его глазах не было обычного фальшиво ленивого взгляда. В них сквозили ум и гордость.

— Я горжусь тобой, детка, — сказал я, — молодец!

— И посмотри на это, — сказал он, протягивая мне листок бумаги.

— Билет на автобус?

— Без дураков, старик. Завтра утром, домой, в Мемфис.

— Отлично! — сказал я, обнимая его. — Великолепно!

— Будет нелегко. Там другой мир, а я там очень давно не был. Дай подумать, с той поездки в Оберлин, да, девять лет. Люди совсем другие, и, если честно, старик, единственный хлопок, который я когда-либо собирал — вата из пузырька с аспирином. Но я попытаюсь. Я похудею, найду черную женщину и стану обычным черным доком с кучей денег и лимузином. И это все, что мне нужно.

— Можно я тебя навещу?

— Я буду там, дорогуша, не бойся, я буду там.

Собираясь уходить, чувствуя грусть и радость одновременно, я спросил: «Эй, заметил во мне что-то необычное?»

Он осмотрел меня с ног до головы и сказал:

— Черт, Баш, никакого пейджера!

— Они меня больше не достанут.

— Точно, старик.

— Точно.

Я вышел из дежурки, прошел по коридору и спустился вниз. Я остановился, чувствуя себя неловко. Что-то осталось неоконченным. Легго. Он так меня и не вызвал. Я не понимал почему, но я чувствовал, что должен был его увидеть до того, как уйду. Я направился к его кабинету. Через приоткрытую дверь я увидел его, стоящего у окна. Отстраненный от счастливого волнения Дома он казался одиноким, как ребенок, которого не пригласили на праздник. Удивившись моему приходу, он приветственно кивнул.

— Я решил попрощаться, — сказал я.

— Да, хорошо. Ты начинаешь психиатрию? — спросил он нервно.

— После того, как я вернусь через год.

— Да, я слышал. Вы втроем уходите в этом году.

— Впятером, если считать полицейских.

— Конечно же. Ты удивишься, но у меня когда-то были такие же идеи. Отдохнуть год, даже пойти в психиатрию.

— Серьезно? — удивился я. — И что случилось?

— Не знаю. Я слишком многим к тому времени пожертвовал и это казалось серьезным риском, — сказал он почти умоляющим голосом.

— Риском?

— Да. Теперь я почти что восхищаюсь теми, кто рискнул. Так странно, в моей предыдущей больнице мои мальчики восхищались мной, но здесь, в этом году... — И он отключился, глядя на небо с тихим изумлением, как человек, увидевший собственную жену, умышленно переехавшую собаку. Резко повернувшись, он сказал:

— Послушай, Рой, я расстроен. Это полный беспорядок, вы втроем уходите, все то, что вы сказали о здравоохранение во время обеда, самоубийство Потса. Такого со мной раньше никогда не случалось, никогда мои мальчики не ненавидели меня, и я не понимаю, что за чертовщина происходит. — Он помолчал и сказал: — Ты понимаешь? Почему я?

Внезапно я понял насколько ему было больно, каким он был беззащитным, хотя бы в ту секунду. Знал ли я почему он? Да. Мое знание как раз и освободило меня. Должен ли я сказать ему? Нет. Слишком жестоко. Как бы поступила Бэрри? Она бы не сказала, она бы спросила. Я спрошу его, дам ему возможность поговорить об этом, дам ему возможность уйти от осуждения, о котором он меня умолял.

— Никогда? — спросил я. — Даже внутри вашей семьи?

— Моей что? Моей семьи? — спросил он испуганно. Он замолчал. Лицо выражало озабоченность. Возможно он задумался о своем сыне.

Я надеялся, что он найдет способ заговорить об этом. Пока я смотрел, он погрустнел. Я уже начал надеяться, что он будет молчать, так как если он раскроется, то поплывет. Шеф в слезах? Это для меня слишком. Я ждал, моя тревога нарастала. Время, казалось, умерло.

— Нет, — сказал он наконец, глядя в сторону. — Ничего такого. Дома все в порядке. И кроме того моя семья во многих отношениях здесь, в Доме.

Я почувствовал облегчение. Каким-то образом он вернул все на круги своя и мог продолжать оставаться холодным неприступным крутым каким он всегда и был. Мне стало его жаль. Я освободился, а он остался в клетке. Как это часто случалось в моей жизни у колосса оказались глиняные ноги, он был изможденным, скучающим, завистливым и грустным.

Он протянул руку и на прощание сказал:

— Несмотря ни на что, Рой, то, что ты был здесь в этом году не так уж и плохо.

— Мне было тяжело, сэр. Были моменты, когда я доводил вас до безумия, и я прошу за это прощения.

Я не знал, что сказать дальше. Я пожал ему руку и ушел.

И вот я свободен, свободен к зависти тех, кто оставался внутри, я в последний раз вышел из Божьего Дома. Эти люди были такими хрупкими. Бедняга Никсон, больной серьезным флебитом, который мог его убить, а может быть и убил бы, если бы Хупер был его врачом. Я понял, что стою на микрофильме человеческих тканей, покрывающим парковку, который я привык считать Потсом. Я чувствовал лучи солнца на лице и тяжесть в руке, мой черный саквояж. Я больше не нуждался в нем. Чтобы мне с ним сделать? Отдать первому встречному ребенку, чтобы определить его путь к вершине? Нет. Отдать нищему? Нет. Я знал, что мне делать. Словно дискобол, я раскручивался, набирая ускорение, пока, наконец, с криком горечи и счастья, я не запустил его в небо, навстречу горячему летнему бризу и смотрел, как сверкающие инструменты осыпаются на асфальт.

Тем же вечером полицейские загрузили меня, Бэрри и наш багаж в патрульную машину и с воем сирен помчались в аэропорт.

— Вы всерьез решили стать психоаналитиками? — спросила Бэрри.

— Диваны ждут выброса наших бессознательных измышлений, — ответил Гилхейни.

— И как другие редкие представители католиков, вроде монашки-потаскухи, — продолжил Квик. — Мы знамениты. К нашим мозгам будут обращаться за ответами много лет.

Мы прибыли в аэропорт и Гилхейни сказал:

— Краткость не является моим талантом, но все же я постараюсь быть кратким. — Мерцая в красном свете полицейской мигалки, он продолжил: — Мы с Квиком закончили книгу Божьего Дома тремя именами, именами тех, кого мы будем всегда почитать: Даблера, Толстяка и Роя Баша.

— Такого, как ты, там больше не увидят, — добавил Квик.

— От животрепещущего сердца, оракула желудочка, мы говорим вам обоим до свидания, шалом и... — он прервался, чтобы стереть слезы, струящиеся по толстому лицу, — ...и благослови вас Бог.

— Благослови вас Бог, — отозвался Квик.

Первой мыслью при виде гигантского самолета было: «Он похож на жирную отечную гомерессу.» Погрузившись в кресло рядом с Бэрри, ожидая короткого ночного перелета до Парижа, я думал о поезде, который на следующий день унесет нас на юг Франции. Я сказал Бэрри о том, что Легго сказал мне, что этот год был лучшим в моей жизни. После секундного раздумия она уткнулась мне в шею, зевнула и сказала: «Ты, конечно, сказал ему, что предыдущии двадцать девять дадут ему сто очков форы?»

Черт! Почему я сам до этого не додумался? Я зевнул, закрыл глаза и погрузился в темноту.

***

Я — слепая пещерная рыба, выброшенная в реку света. Мои чувства перерождаются. Я учусь выживать в странных условиях полного светового спектра и в тоже время, меня тянет в кромешную тьму. Я разделан и изжарен безжалостным светом французского летнего солнца. Мы с Бэрри обедаем в саду под развесистыми ветвями каштанов, наш стол накрыт белоснежной скатертью и уставлен тяжелым серебром, а совершенство будет дополнено ярко-красной розой в тяжелой вазе с монограммой, и мой взгляд остановливается на престарелом официанте, стоящим с салфеткой, перекинутой через старчески дрожащую руку, и я вновь вспомню стариков в Божьем Доме. Мы сидим на деревенской площади в тишине, нарушаемой только ударами друг о друга шаров на полянке в тени каштанов, и, увидев старика, бросающего шары, сидя в инвалидном кресле, я вспомню Умберто, моего студента-мексиканца, толкающего кресло-каталку с Розой Нижински на рентген той ночью, когда мы установили рекорд Дома по скорости кишечного пробега. По рыночным дням я вижу двух СБОП, одетых в черное, несущих палку с привязанными к ней гусями, а за ними одетые в белое девчушки, несущие, держа за зеленые бантики, коробочки со сладостями. Выхода нет. Даже видя молодые тела в бикини, купающиеся в реке, я буду рассекать их на кожу, мышцы и сухожилия. Хотя бы, думаю я про себя, здесь, на юге Франции, я пока не вижу абсолютно горизонтальные неподвижные тела, символизирующие настоящего гомера.

Но все же я знаю, что это лишь вопрос времени. Ленивым и тихим днем я сижу в одиночестве на кладбище на холме над деревней. На могиле маленькой девочки написано «Молись за нее», на крыше каменного склепа лежит распятие, тело Христа из керамики телесного цвета. Когда я ухожу, «Молись за нее» звенит в ушах. Я спускаюсь по сонной извивающейся тропе с видом на шато, церковь, доисторические пещеры, площадь и далеко внизу долину реки с игрушечными пристанями и древнеримским мостом и создателя всего этого, спускающуюся с ледников реку. Я никогда здесь не был. Я начинаю расслабляться, узнавать то, что я знал раньше: мир, радугу ощущений от совершенства полного безделья. Дни становятся мягкими, теплыми, проникнутыми ностальгией вздоха. Земля настолько плодородна, что птицы не могут доесть всю чернику. Я останавливаюсь и собираю ягоды. Сочная вязкость во рту. Мои сандалии шлепают по асфальту. Я смотрю на цветы совершенством формы и цвета, призывающие пчел к изнасилованию. Впервые за целый год я чувствую спокойствие.

Я сворачиваю и вижу большое здание, похожее на лечебницу или больницу, на воротах которого написано слово «Хоспис». Моя кожа покрывается мурашками, волоски на шее поднимаются, зубы сжимаются. И вот, конечно же, я вижу их. Их побелевшие головы, раскиданные по зелени травы, похожи на одуванчики, ожидающие своего последнего бриза. Гомеры. Я уставился на них. Я узнаю признаки. Я ставлю диагнозы. Когда я прохожу мимо, они, кажется, следят за мной, как будто глубоко из своего слабоумия они желают помахать или сказать «bonjour», проявить признаки человечности. Но они не машут, ничего не говорят и не проявляют других признаков. Здоровый, загорелый, пьяный и полный черники, я смеюсь про себя и ужасаюсь жестокости этого смеха. Я чувствую себя превосходно. Я всегда чувствую себя превосходно, видя гомера. Теперь я люблю гомеров.

Ночи хуже всего. Я просыпаюсь, вскакивая в кровати, полностью проснувшись, весь в поту, крича, под звуки церковных колоколов, бьющих трижды. Мой разум полон жуткими видениями года в Божьем Доме. Мои крики будят Бэрри и я говорю:

— Я наконец узнал, где они их прячут.

— Кого прячут? — спрашивает она, не совсем проснувшись.

— Гомеров. Они называют это «Хоспис.»

— Успокойся, любимый. Все закончилось.

— Нет. Я не могу очистить от них свою память. Все на свете напоминает мне о годе в Доме. Я не умею забывать. Это ломает всю мою жизнь. Я никогда не думал, что будет так плохо.

— Не пытайся забыть, милый. Пытайся понять.

— Я думал, что у меня получилось.

— Нет. На это нужно время. Вот, — сказала она, обнимая меня. — Говори со мной, покажи, где болит.

Я рассказываю ей. Я вновь рассказываю о докторе Сандерсе, истекающим кровью у меня на руках, о глазах Потса в ночь его смерти, о том, как я ввожу хлорид калия в вену несчастному Солу. Я говорю ей о том, как мне стыдно за то, что я превратился в саркастичного ублюдка, называющего стариков гомерами, как во время интернатуры я издевался над их слабостью, ненавидел их за то, что они выставляли свое страдание передо мной, пугали меня, заставляли делать отвратительные вещи, заботясь о них. Я рассказываю ей, что хочу жить, сострадая, думая о неизбежности смерти, и, как я сомневаюся, что у меня это когда-либо получится. Когда я думаю о том, что я сделал и через что прошел, меня наполняет грусть и смирение. Я кладу голову ей на колени и плачу, ругаюсь, кричу и опять плачу.

— ... и по своему ты делал это. Кто-то должен был заботиться о гомерах и ты по своему заботился весь этот год.

— Хуже всего — горечь. Я был другим, мягким, даже щедрым, не правда ли? Я не всегда был таким, ведь правда?

— Я люблю тебя за то, кто ты есть. Для меня ты до сих пор такой, — она делает паузу и добавляет с радостью в глазах, — может быть и лучше.

— Что? Что ты хочешь сказать?

— Это возможно единственное, что смогло бы тебя пробудить. Всю свою жизнь ты рос, покоряя вершины, установленные для тебя другими. Теперь, наконец, ты можешь расти самостоятельно. Это может быть началом новой жизни, Рой. Я знаю это.

Она плачет и добавляет:

— Я буду любить тебя еще больше, Рой, потому что я слишком долго ждала, когда это произойдет.

Переполнен. Безмолвен. Взволнован, даже счастлив. Но все же это слишком просто.

— Я хочу верить тебе, но это слишком больно. Весь этот год кажется кошмаром.

— Не весь. Там были и удовольствия: удовольствие изучения медицины, удовольствие от друзей, латентности.

— Латентность? Что это такое?

— Это время перед взрослением. Время клубов, групп, команд. Время, когда бейсбол наиболее важное в твоей жизни и когда дни слишком коротки, чтобы сделать все, что ты хочешь. Это забота. Этот год был путешествием в латентность. Во время интернатуры, видя всю жестокость и безжалостность, забота была тем, что поддерживало вас.

Свернувшись в ее объятиях, я возвращаюсь мыслями к тем дням, дням шалашей на деревьях, ранних летних ночей, когда, убежав из дома, погружаешься в теплый сумрак, дней бейсбольных матчей, когда принимающий ловит мяч с двойным отскоком и достает бьющего точно выверенным пасом, и, когда я начинаю погружаться в реку сна, как будто песни, напетые кем-то и подхваченные птицами, мои идеи наполняют меня, и я думаю о днях, когда воздух настолько неподвижен, что огонь спички стоит прямо и думаю о слепых рыбах в гигантских пещерах с живописью древних, которые, несмотря на постоянные темные стены, покрытые льдом, каким-то образом знают о горячих белых камнях, хранящих тепло, согревающее спящего кота посреди французской деревенской улицы с видом на долину реки и шато, на настоящую мясную лавку с висящими окороками и птицами и на коробки со сладостями, завязанными зеленой ленточкой вокруг детского пальца, и рыночный день, когда улицы наполняются гулом голосов из кафе, где мужчины, карикатуры на французских крестьян, сидят с сигаретами, прилипшими к губам, и кладбище, которое просит «Молись за нее» в смертельной тишине, а потом я думаю, что вне Божьего Дома, даже кладбище не результат, а лишь процесс, и что, наконец, меня поддерживает любовь и что каждый день может быть наполнен разноцветной радостью, которая возвращается вновь и вновь, наполняя себя новыми цветами, и я чувствую, что может быть с течением времени горечь уйдет и раны зарубцуются и останутся лишь летние дни и игры, и веселье, и я борюсь с остатками горечи, которая оставляет меня плывущего вверх по реке в невинной обнаженности и покое, как было до Божьего Дома, и я думаю, что я должен благодарить Бэрри, ведь, где бы я оказался, если бы не она, Бэрри, без которой я бы не вспомнил, что такое любить, как я любил когда-то и как буду любить еще и еще.

Неуклюже я попросил ее выйти за меня замуж.

КОНЕЦ

 

ЗАКОНЫ БОЖЬЕГО ДОМА:

I. ГОМЕРЫ НЕ УМИРАЮТ.

II. ГОМЕРЫ СТРЕМЯТСЯ ВНИЗ.

III. ВО ВРЕМЯ ОСТАНОВКИ СЕРДЦА — ПЕРВЫМ ДЕЛОМ ПРОВЕРЬ СВОЙ СОБСТВЕННЫЙ ПУЛЬС.

IV. ПАЦИЕНТ — ТОТ У КОГО БОЛЕЗНЬ.

V. ПЕРВЫМ ДЕЛОМ — РАЗМЕЩЕНИЕ.

VI. В ЧЕЛОВЕЧЕСКОМ ТЕЛЕ НЕТ ТАКОЙ ПОЛОСТИ, КОТОРУЮ НЕЛЬЗЯ БЫЛО БЫ ПУНКТИРОВАТЬ С ПОМОЩЬЮ БОЛЬШОЙ ИГЛЫ И ТВЕРДОЙ РУКИ.

VII. ВОЗРАСТ + УРОВЕНЬ МОЧЕВИНЫ = ДОЗА ЛАСИКСА.

VIII. ОНИ ВСЕГДА СМОГУТ ТЕБЯ ДОСТАТЬ.

IX. ЛУЧШЕЕ ПОСТУПЛЕНИЕ — МЕРТВОЕ ПОСТУПЛЕНИЕ.

X. НЕ ИЗМЕРЯЙ ТЕМПЕРАТУРУ И НЕ ОБНАРУЖИШЬ ЕЕ ПОВЫШЕНИЯ.

XI. ПОКАЖИТЕ МНЕ СТУДЕНТА, КОТОРЫЙ ВСЕГО ЛИШЬ УТРОИТ ОБЪЕМ МОЕЙ РАБОТЫ, И Я БУДУ ЦЕЛОВАТЬ ЕГО ПЯТКИ.

XII. ЕСЛИ РЕЗИДЕНТ ИЗ РАДИОЛОГИИ И СТУДЕНТ ВИДЯТ ОБРАЗОВАНИЕ НА РЕНТГЕНЕ ЛЕГКИХ, НИКАКОГО ОБРАЗОВАНИЯ БЫТЬ НЕ МОЖЕТ.

XIII. ОСНОВА ПРЕДОСТАВЛЕНИЯ ЗДРАВООХРАНЕНИЯ — КАК МОЖНО БОЛЬШЕ НИЧЕГО НЕ ДЕЛАТЬ.

Ссылки

[1] Gomer-Get Out of My ER, вошедшее в обиход врачей описание пациентов c деменцией из домов престарелых. Я думал о вариантах перевода, перебрал пару и решил, что гомеры лучше.

[2] Непереводимое, на мой взгляд, slurpers, обозначающее карьеристов и лизоблюдов Божьего Дома.

[3] Для жены: отсылка к отставке Никсона в результате Уотергейтского скандала и передаче президентских полномочий вице-президенту Форду.

[4] От слова Housestaff. Названы так по причине практически круглосуточного нахождения на работе.

[5] Отсылка к нормальной топографической анатомии мозга и теории гомункула.

[6] Модный вид спорта у богатых пациентов — постройка и улучшение больницы, за что больницы называют пристройки, здания, отделения именами жертвователей, что делает ориентирование воистину невозможным. Например, «пойти в терапию Джефферсона» и «перевести пациента из приемного Мида».

[7] Сокр. от: интерн.

[8] Популярная у выпендривающихся докторов фраза «Publish or Perish».

[9] Обычно презрительное упоминание неакадемической синеворотничковой соседней больницы.

[10] Универсальное обозначение пациенток, имя которых выяснить не удалось. «Джон До» — для пациентов.

[11] Видимо, Чак говорит о действии affirmitive act, когда черных студентов принимали по квоте в институты. Например, жена Обамы так попала в Гарвард.

[12] Толстяк использует слово «булшитология», но я не хочу рунглить.

[13] Oтсылка к любимой американскими учебниками системе поговорок-мнемоник, используемых для запоминания сложных анатомических образований и многоуровневых физиологических процессов. Имеют ноль смысла и обычно студенту приходится вспоминать, что означает та или иная буква считалки, вместо того, чтобы понять процесс.

[14] Putzel, возможно отсылка к поцу. Больница все-таки еврейская.

[15] Врачи в бабочках меня всегда нервировали. Возможно, подсознательно.

[16] Little Old Lady in No Acute Distress. Реальная категория пациенток в больницах. Дальнейший диалог — грустная реальность, никаких преувеличений.

[17] Если и преувеличение, то небольшое. Септический шок с почечной и печеночной недостаточностью, со стандартной смертностью за 50%, одна наша, из местного дома престарелых, переживала на моей памяти раз восемь. У другого — из-за очередной инфекции и септического эндокардита — взорвался аортальный клапан. Года два назад. Недавно он поступил с очередной инфекцией пролежней, благополучно вылечился и вернулся в богадельню. Лучше не спрашивайте, что происходит с сорокалетними, поступившими с теми же диагнозами.

[18] WASP — White Anglo-Saxon Protestants.

[19] Часто познавательное, но иногда дикое мероприятие, где ни черта не знающий о пациентах условный профессор высказывает дикие теории текущего заболевания и назначает лечение и диагностику на основании собственного потока сознания. В моей практикe, визит Шефа Терапии к койке пациентки, поступившей с циститом и аспирационной пневмонией привел к его рекомендации сделать спинномозговую пункцию 200 килограммовой восьмидесятилетней тетке. Мне стоило больших усилий остановить перепуганного резидента от этого необдуманного поступка. Пациентке стало лучше и ее выписали после лечения обозначенных проблем.

[20] 1928

[21] Зебрами называют редкие заболевания, которые неустанно ищут молодые врачи. Что-то вроде принципа «Бритвы Окамы». Часто встречаются распространенные болезни и редко — редкие. Количество тестов и дифференциальных диагнозов с приобретением опыта уменьшается.

[22] Классический поток сознания.

[23] Ничего удивительного. Отсылает к факту, что лишь 30% врачей и где-то 70% общего мед. персонала моют руки между пациентами и из общих соображений. У меня был пациент, поступивший в состоянии септического шока. В крови была обнаружена бактерия, часто встречающаяся на сосцах дойных коров. Пациенту было 84 и последние несколько лет он провел, не вставая, в доме престарелых. Как и все гомеры, он выжил.

[24] Вышедшее после появления дефибрилляторов действо из алгоритма сердечно-легочной реанимации. Один из способов лечения фибрилляции желудочков.

[25] Известные в семидесятых бейсбольный комментатор и питчер Бостон Ред Сокс, соответственно.

[26] Fast Ball — вариант подачи в бейсболе.

[27] Перевод мой. Оригинал, на мой взгляд, не менее тошнотворен.

[28] Реальный диалог, обусловленный системой подсчета новых поступлений и переводов. Перевод оценивается как поступление полегче, так как переводящая команда пишет выписку и назначения. Полная ерунда. Назначения в 90% случаев приходится переписывать, а выписка обычно звучит так: «Пациент с такой-то проблемой поступил, улучшился, а дальше — разбирайтесь».

[29] Sundowning — делирий, развивающийся у пожилых пациентов при наступлении темноты и смене освещения на искусственное.

[30] Лучшего перевода глагола TURF я не придумал, а между тем, это емкое понятие, представляющее суть современной медицины. Используется и как существительное. Дальше не очень реалистичный диалог. Чтобы психиатры взяли пациента, обычно, приходится сделать кучу ненужных тестов, после чего могут сказать, что пациенту нужна амбулатория и переводить не имеет смысла.

[31] Истинная правда. Немногие исследования про роль стероидов при остром алкогольном гепатите не очень убедительны. Печень удивительна способностью к регенерации, но, если летит, то сделать обычно ничего нельзя, кроме трансплантации.

[32] Опять правда. Исследования показали, что риск падений в больницах не уменьшается при привязывании пациентов. Вероятно потому, что их иногда приходится отвязывать. Я ни разу не наблюдал падения привязанного пациента.

[33] Смотри вторую главу для описания Эдди и Хупера. Рант мельком упоминался в первой.

[34] Показывает баланс между госпитальной и амбулаторной медициной, что выливается в существенно лучшее госпитальное лечение по сравнению со средними показателями ведения хроников амбулаторно. Сейчас амбулатория, в среднем, раз в неделю.

[35] Если и преувеличение, то небольшое. Люди просят прописать странные вещи, в надежде, что Медикэйд это оплатит. Что удивительно, часто оплачивают.

[36] Dr. Kildare — герой популярного сериала 1930-х – 1940-х, идеальный, с голливудской улыбкой и кретинской прической того времени.

[37] Медсестры больше так не одеваются. Единственное самовыражение — расцветка бесформенных хирургических костюмов.

[38] Putzeled — глагол, образованный от фамилии доктора Поцеля.

[39] Putzelling — деепричастный оборот, образованный от того же несчастного доктора Поцеля.

[40] Нормальная ситуация. Мелкие процедуры делаются резидентами по принципу «See one, Do one, Teach one». Обычно, без представления о назначении или побочных эффектах процедур.

[41] Известный гольфист.

[42] Действо, обычно сваливаемое на резидентов, чтобы потом свалить на них всю возню с бумагами и посмертной выпиской.

[43] Хирурги неприкасаемы. Как бы ни был уверен терапевт в необходимости операции, убедить в этом хирурга очень сложно. Особенно ночью и на операцию с шансом на провал.

[44] Фраза с использованием слова «литература» — любимый аргумент, когда надо унизить нижестоящего. Проваливается в случае, если нижестоящий не очень задавлен авторитетом и знает «контр-литературу».

[45] B cемидесятые резиденты сами делали большинство анализов, давали химиотерапию, переливание крови. Сейчас достаточно поставить катетер и позвонить технологу. Врач за это время может осмотреть много пациентов и заработать много денег.

[46] Правда-правда. В дежурантской нашей реанимации терна покусали клопы. На его жалобу администрация ответила предположением, что это он принес клопов из дома и теперь несчастной администрации придется раскошелиться на профилактику. Профилактикой оказалось не морение клопов, но покупка наматрасников для всех дежурок больницы. Возмущенный интерн написал еще кучу жалоб, пока ему не велели заткнуться в административном порядке. Мы пару недель наслаждались перепиской под bcc.

[47] И это — реально. Проблема уборок в дежурке за время моей резидентуры не решилась, хотя были и ежемесячные обсуждения, и письма с жалобами. Самое печальное — было дежурить после резидента, который ел в дежурке. Особенно, если резидент был из Индо-Пакистанского автономного округа.

[48] Количество врачей-иностранцев в штатах растет вместе с ростом стоимости американского медицинского образования. Может, оно и к лучшему.

[49] Судя по описанному в 70-х, это был диковатый процесс. Сейчас опасная часть состоит в постановке специализированного катетера. Дальше все делает технолог с машиной.

[50] Mellow-Yellow

[51] Деньги мы не предлагали, но рецепты, да и все что угодно, за уход домой — стандартно.

[52] Наверное, Рой преувеличивает, но не намного. Иногда на дежурстве пейджер входит в состояние эпилептического статуса. Обычно, во время смены медсестер или в четыре часа утра, когда безумные ночные медсестры будят пациентов, чтобы проверить, не болит ли чего, а потом звонят интерну, требуя снотворное и обезболивающее.

[53] Запомните это.

[54] Рэй Болджер играл Железного Дровосека в первой постановке «Волшебника».

[55] Отсылка к поговорке, упоминаемой также в третьей главе. Они очень навязчивы и могут застрять в голове.

[56] Не люблю слово «менты», так что будет международное «копы».

[57] Улитка — часть внутреннего уха. Часто пациенты клеймятся слабоумными, хотя они всего лишь глухие или у них сломался слуховой аппарат и потерялись очки. К Анне О. это, конечно же, не относится.

[58] В институте не говорят ничего про дозы лекарств и наблюдение за эффектами. Узнав классы препаратов, дозировку приходится учить на ходу, методом проб и ошибок. Однажды, пациентку, передознувшуюся дигиталисом, полечили антидотом трижды. Интерн не знал, что уровень после антидота повышается, но это фальшивое повышение. Интерном был я. Справедливости ради, резидент тоже этого не знал. Мы израсходовали весь антидот в больнице и нам специально звонили из аптеки, чтобы сообщить, что, если надо еще, то они могут позвонить и заказать, но прибудет нескоро. К счастью антидот довольно безвреден. Просто стоит черт-те сколько.

[59] Пробовал — работает. Меньшие дозы, правда, тоже иногда работают.

[60] Толстяк говорит «hasta la vista muthafucka».

[61] Система подсчета новых поступлений очень сложна и зависит от множества факторов, включая положение Сатурна по отношению к Млечному Пути. Обычно, дежурит старший резидент и два интерна. Старший решает, кому, что достается.

[62] Обычно в 4:30–5:00, чтобы в 7 утра быть в операционной.

[63] Кофе по-резидентски.

[64] Большинство резидентских халатов носят несмываемые пятна от подобных происшествий.

[65] Leggo = Let my gomers go.

[66] Обычно, называется «код Blue», на который, по правилам, должно прибывать несколько человек, врачей и медсестер, но в реальности действо похоже на фильмы Цукера-Абрахамса-Цукера, когда на месте событий появляются нелепые и случайные персонажи, вроде бейсболиста или священника. Обычно, заканчивается гомеризацией пациента. Если, конечно, вызов кода не спровоцирован глубоким сном пациента, который просыпается от сокрушающего ребра закрытого массажа сердца или от дозы адреналина.

[67] Бензодиазепины у слабоумных пациентов вызывают интересные и непредсказуемые реакции. От трехдневного сна до состояния, когда они готовы бежать марафон. Помимо непредсказуемости, эффект, обычно, ровно противоположный желаемому.

[68] «The Mt. St. Elsewhere». Обычное дело. Резидента из крутой академической больницы посылают в локальные маленькие больнички, где они могут одарить местных резидентов своим величием, снобизмом и презрением.

[69] Когда команду интернов (резидентов) называют «бандой» (gang) сразу ясно, что называющий — Слерпер, и с ним/с ней будет совсем невесело и неприятно работать.

[70] Потерянность стала нарицательной, и Леви превратился в Levy the Lost.

[71] Джо использует слово Swell, признак снобизма и классового превосходства, на мой взгляд.

[72] Эквивалентно утверждению «ЖИЗНЬ В МЕДИЦИНЕ УДАЛАСЬ».

[73] Джо бредит. Анне 95 лет. Хотя, случаи серьезного гипотиреоидизма или нейросифилиса, которые приняли за слабоумие, правда бывают.

[74] Система до сих пор не изменилась. Больнице страшно невыгодно держать пациента дольше нескольких дней, а вот частному врачу, который ежедневно добавляет пару строк высшей мудрости и снимает сливки со страховки за ведение тяжелого пациента, очень даже. Тем более, с пациентом-хроником куда меньше возни, чем с новым поступлением.

[75] Уголовно наказуемое дело, конечно. Не пытайтесь это повторить.

[76] Ли Харви Освальд — предполагаемый убийца Кеннеди, Джэк Руби — директор ночного клуба в Далласе, убийца Освальда. Спиро Агню — вице-президент при Никсоне.

[77] Председатель верховного суда Вашингтона, приказавший Никсону передать следователям записи разговоров в Белом Доме, и глава следственного комитета Уотергейтского Скандала, соответственно.

[78] Процедура — кошмар интерна. Представляет из себя именно то, чем называется.

[79] Потс — дурак. Нельзя верить тому, кто говорит, что хочет открытости. Обычно, вызывает тучу проблем, не принося результата. Особенно в мире академической медицины, который по коварству мало отличается от средневековой Османской империи.

[80] В уличном баскетболе фолы выкликаются играющим, который считает, что на нем сфолили. Сфоливший может оспорить.

[81] Безалкогольный напиток, почему-то в больших количествах запасаемый больницами. На каждого пациента, который может есть приходится пара-тройка неспособных, но им тоже полагается напиток, чем резиденты и пользуются.

[82] Лучший интерн объявляется в мае и до конца июня, собратья-интерны ему/ей не дают прохода, объявляя повсюду «вот идет лучший интерн» или «падите ниц перед лучшим интерном».

[83] Охрана больницы — хорошие ребята, но мало на что, кроме такой ерунды, способные. Как-то интерна и резидента из реанимации, двух девочек, заперла в палате с умирающей мамой черная семья из восемнадцати человек, угрожая и активно жестикулируя. Охранник стоял в коридоре и пытался делать вид, что его нет. К счастью все и для всех, кроме пациентки, закончилось благополучно.

[84] С правом на убийство.

[85] По Фрейду, одна из стадий психологического развития, проходимого нормальным индивидуумом в возрасте двух лет. Анально-садистическая фаза представляет процесс избавления от объекта с причинением боли. Вторая фаза, анально-мазохистическая представляет собой удержание, не взирая на страдания этим вызванные. Никогда не мог понять, как теории Фрейда рассматривают всерьез, но автор — психиатр, его право.

[86] Закон чести — не оставлять дежурному нестабильных тяжелых пациентов.

[87] Святой Франциск Азисский. По-английски: WAS ST. FRANCIS ASSISI or WAS ST. FRANCIS ASS EASY

[88] Болезнь в расписание резидента не очень вписывается. Во-первых, кто-то будет работать за тебя, что не очень удобно. Во-вторых, отсутствие грозит продлением интернатуры, что в будущем усложнит попадание на специализацию и так далее. Никто резидента отпускать не будет, пока есть шанс выжать все возможное и разрешенное комиссией мед. образования.

[89] Название врача, проходящего обучение узкой специализации.

[90] К счастью, постепенно уходящая в прошлое пакость, когда врачи получали дикие бабки за рутинные процедуры, вроде ангиографии или колоноскопии. В какой-то момент страховки начали понимать, что процедур чересчур много, провели исследования, доказавншие, что они не всегда нужны, снизили платежи и катетризация сердца перестала быть рутиной при любом симптоме.

[91] Ло Мейн — жирная лапша, Му Гу Гай Пан — блюдо из мяса и овощей с китайскими блинчиками.

[92] Истинная правда. Я как-то за одно дежурство получил четыре эмболии легочной артерии и три желудочных кровотечения, почти все с разными причинами. Главное было не перепутать.

[93] 93. Диагностика врачей приемника — притча во языцех. Обычно зависит от того, куда они хотят продать пациента. Кардиологам — сердечная недостаточность, пульмонологам — пневмония. Обычно, очень обижаются, когда их диагноз вызывает сомнения. Что интересно, резиденты из терапии на ротации в приемнике быстро попадают в струю и теряют навыки терапии, не приобретая взамен навыков врача приемника. Справедливости ради, в этом случае Рой зря выпендривается. Лейкемию в приемнике не поставят. Да и сепсис с пневмонией на мазке могут дать похожую картину.

[94] Обычно, питчера в бейсболе меняют иннинге в шестом-седьмом. Подать все девять означает идеальную форму и работу питчера.

[95] У Сола ярко выраженный местечковый акцент.

[96] Город в Калифорнии

[97] Гат из Алабамы.

[98] Новое прозвище Леви

[99] Одна из вещей, с которой борется комитет мед. образования. Резидентов регулярно опрашивают, не испытывают ли они боязни мести за выражение недовольства. Отвечающие «нет» безбожно врут.

[100] Академические доктора очень любят вскрытия. Получить разрешение нелегко. Сильно помогает факт, что чаще всего, если не было подозрения на ошибку в диагнозе или лечение, за вскрытие платят наследники пациента. Вскрытие у пациента с алкогольным циррозом — маразм.

[101] Скорее всего, инсульт с дыханием Биота. Пугает всех, кто не видел раньше.

[102] Истинная правда. Хотя интерна можно заменить в любое время выпускником иностранного мед. института, академ. центры предпочитают брать только крутых выпускников-американцев, а этот товар доступен только в июле.

[103] Надпочечниковая недостаточность.

[104] Связь, на самом деле, обратная. Длительность кода обратно пропорциональна опыту. Код, проводимый молодым резидентом часто заканчивается даже не гомеризацией, а овощезацией пациента, так как, если в человека долго колоть адреналин, он, в какой-то момент, скорее заведется, чем нет.

[105] Старые врачи обожают рассказывать, какими они были крутыми в молодости. Обычно, истории повествуют о спасении жизней одной рукой, в момент забора крови другой и проведения аутопсии третьей. Конечно, по сравнению с ними, следующее поколение живет в роскоши. Так любит говорить наш шеф, известный ревматолог, который зовет других ревматологов делать пункцию сустава. Видимо, потому, что он очень крут.

[106] Абсолютная правда. Не знаю, проверял ли кто-то уровни серотонина и эндорфинов в крови, но последежурственное настроение можно распознать как отдельный клинический синдром.

[107] Во время резидентуры круг общения сворачивается до коллег, а темы бесед — до разговоров о пациентах и общем блядстве системы.

[108] Персонаж шоу «Молодожены».

[109] Зря Толстяк так волновался в 1970. У него был минимум 41 год. На самом деле, куда больше.

[110] Социальное здравоохранение для ветеранов войн. Действительно бесплатное.

[111] Джо Димаджио по прозвищу «Yankee Clipper» — игрок Нью Йорк Янкис. По окончании спортивной карьеры рекламировал кофейный напиток.

[111] Джо Маккарти — сенатор из Висконсина, прославившийся безумным антикоммунизмом и «охотой на ведьм.

[112] Толстяк говорит The Sociable Cervix.

[113] К сожалению, ремиссия не означает излечение, а означает ремиссию, которая неизбежно окончится обострением. Сол умрет.

[114] Попытка Никсона сохранить власть путем отправки в отставку следователей по Уотергейтскому делу 20 октября 1973.

[115] При переводе пациентов расшифровать что-то и правда, тяжело. А вот почерк у врачей-иностранцев обычно лучше.

[116] Сленг. Смесь латыни и английского. Дословно «маленькая колода». Означает пациента с низким коэффициентом интеллекта.

[117] Я смог пройти резидентуру, избегая вагинальных и ректальных осмотров, но многие рассказывали о возбуждающихся при осмотре пациентках. По правилам, в комнате всегда должна быть женщина-шаперон.

[118] Стихи ужасные, простите.

[119] Популярная в 20-х–30-х годах нью-йоркская женская труппа, выступавшая во многих театрах. Через труппу прошло много известных актрис. Последняя из участниц умерла в 2010 в возрасте 106 лет.

[120] Кстати, эту сцену засунули в сериал «Cкорая помощь», добавив пафоса и убрав нецензурщину.

[121] Милая привычка американских врачей увешивать стены дипломами и сертификатами, начинающимися чуть не с окончания детского сада.

[122] Концепция в академической медицине, не менее важная, чем концепция мщения. Всегда сваливай вину на нижестоящих, вини всех вокруг, даже, если они твои непосредственные подчиненные. Будь первым, извалявшим их в грязи перед вышестоящими. Тебе это зачтется.

[123] За перевод стихов людям надо ставить памятники! Особенно таких ужасных стихов!

[124] Модельер уэльского происхождения, которая считается изобретательницей мини-юбок.

[125] Тут, скорее всего, абсурдная ссылка. План (Операция) Кондор — антикоммунистическая программа стран юга Южной Америки, был принят в 1975, хотя и планировался с конца 60-х при Никсоне. Книга писалась в 1978, но повествует о событиях 1972-1973, когда понятия «Операция Кондор» не существовало. Сутью Операции было физическое устранение и репрессии против серьезных социалистических лидеров, проводимые диктаторами Южной Америки при поддержке Запада.

[126] Пресс-секретарь Никсона

[127] Сефарды — евреи, выходцы из арабских стран и северной Африки. Ашкеназы — европейские евреи.

[128] Джуфро (Jewfro) — прическа «афро» у еврея.

[129] Йом Кипур, наверное.

[130] Боюсь, что тут непереводимая игра слов. Шофар — рог, в который, по традиции, трубят на Рош А-Шана. В английском «дуть» и «отсасывать» обозначается словом «blow». «Шофар» и «шофер» звучат почти одинаково.

[131] В бедных районах, где много людей без врача и страховки, приемники выполняют роль участкового. Туда приходят с любой ерундой, от мелкой травмы до близорукости. Не говоря уж о венерических заболеваниях.

[132] Утром приемники, и правда, тихи и мертвы. В районе 10-11 начинается первая волна. В 4-5 вечера приемник становится больше похож на поле битвы с пациентами в коридорах, стонами, рвотой, судорогами и криками.

[133] Распределение — основа работы приемника. Быстро вычленить из толпы пациента с реальной проблемой и провести вперед. Обычно этим занимается медсестра.

[134] Возбуждение Гата объяснимо. Хирургические резидентуры работают по принципу пирамиды и переход на следующий год не гарантирован. Помимо всей грязной работы, нужно набрать определенное количество операционных часов. Поэтому конкуренция у хирургов страшная.

[135] Пациенты с не очень серьезными проблемами, которые наводняют приемники и отнимают кучу времени. Обычные диагнозы: хроническая боль в спине, хроническая одышка, закончилась выпивка или наркотики, нужно где-то переночевать и прочее все на свете.

[136] Серьезная дилемма. Врач приемника решает, кого принимать в больницу, а кого отправить домой. Оставление пациента в больнице избавляет врача приемника от головной боли, перекладывая ее на больничных врачей. Отправка домой грозит юридическими и административными последствиями в случае ошибки. Отправить пациента домой из приемника — головная боль в любом случае, так как надо убедиться, что у пациента есть план лечения хотя бы на пару дней, есть кто-то, кто в случае чего поможет, есть куда идти и способ туда добраться, деньги на лекарства и возможность добраться до открытой аптеки, и прочая. Угадайте, что чаще всего решает врач приемника.

[137] Аудиозапись разговора Никсона и его советника Роберта Халдемана, из которой было стерто восемнадцать с половиной минут. Пока пленки восстановить не сумели. Адвокаты Никсона не смогли найти законного объяснения уничтожения записи и посоветовали ему молчать. Секретарша Никсона, Роз Мари Вудс, преданная ему до последнего, утверждала, что случайно стерла злополучные восемнадцать с половиной минут. В 1974 году она пыталась продемонстрировать это специальной комиссии, что вызвало массу скептицизма, так как нажатие на педали требовало изрядных акробатических способностей. Журналисты назвали демонстрацию «Гибкость Роз Мари». Я запутался в годах, кажется, автор засунул весь Уотергейт. О пленках сообщили в 1973, но Никсон ушел в августе 1974, а слушанья были уже в конце 1974.

[138] Русско-японская война

[139] Американская традиция в День Благодарения, говорить спасибо кому-либо за что-либо.

[140] Традиционное блюдо

[141] Очередная фрейдистcкая фигня

[142] Сесил Джон Родс — английский колониальный деятель и финансист, завещавший все свое состояние на стипендии для поступления в Оксфорд, студентам из английских колоний.

[143] Система распределения интернов идет через систему мэтча (match). Будущие интерны вносят список программ, а программы — список интернов, после чего компьютер сопоставляет списки и выбирает для каждого место.

[144] Район в Бруклине

[145] Коэн говорит об идее терапевтической проверки. Прежде, чем взять пациента, психиатры требуют исключения всего на свете. В основном, витаминных недостаточностей, проблем с щитовидкой, инфекций и опухолей мозга.

[146] Опять Фрейд

[147] В приемнике не спят. Тут нефиг жаловаться.

[148] Именно за это я люблю психиатров. Чуть что — «ты хочешь трахнуть свою мать и завалить отца».

[149] Глухой блюзмен с Юга США, умерший в 1966.

[150] Перевод мой, если кто знает песню и перевод более уважаемого автора, подскажите.

[151] Проблема узкой специализации. Лишь в девяностых годах стала возрождаться специальность семейного доктора, который может и принять роды, и наложить швы и повязки, и полечить давление.

[152] Неправда. Хотели бы избавиться, дали бы все, что просят, с условием невозврата.

[153] Комната в приемниках для самых тяжелых

[154] Бизнесмен, сын кубинских иммигрантов, доверенное лицо Никсона

[155] Танец первых израильских поселенцев

[156] При Никсоне — глава так называемых Сантехников Белого Дома. Отряд для контроля утечек информации. Организовал взлом в Уотергейте.

[157] Сленг нейрохирургов и врачей травмы. Если я правильно помню, переход к «Q» означает вовлечение в процесс отделов ствола. Да поправят меня нейрологи.

[158] Кстати, на английском «Глотай Мою Пыль» абревиируется EMD (Eat My Dust), что значит Electro Mechanical Dissociation, сердечный ритм умирания. Только сейчас обратил внимание.

[159] Профессора любят устроить обучающий обход в палатах пациентов с особо тяжелой формой инфекционной диареи. Если пациенты не гомеры, им самим страшно неприятно, что толпа резидентов и студентов толпится в комнате, где страшно воняет.

[160] Повышенное содержание нераспавшихся жиров в кале. Чаще всего бывает при хроническом панкреатите.

[161] Я слышал такие лекции от серьезных врачей, которые считали, что это очень круто, по запаху и виду каких-нибудь выделений определить болячку. Проблемы такого подхода: 1) они совсем не всегда правы 2) лаборатория диагностирует эти проблемы быстро и аккуратно 3) из-за пункта два, это умение бесполезно и понтоваться им неумно.

[162] Шутки в сторону, но примерно таким образом и был обнаружен клостридиальный псевдомембранозный колит, а привычка врачей давать антибиотики по любому поводу превратила его в эпидемию.

[163] Столица штата Нью-Йорк

[164] Бред. Биопсия лимфоузла — шанс на диагноз. Аллергия не объясняет лимфаденопатии. Нереалистично. А про кожные тесты как раз правда. Тестируют на тысячи каких-то дряней, так что тест почти всегда положительный. Со вшами тоже проблем нет: у нас как-то была пациентка лет девяноста, покрытая фекалиями двух видов животных. «Feces of two species». Семья держала ее в муниципальной квартире и получала пенсию. Пациентка выжила. Семья, наверное, до сих пор получает ее пенсию.

[165] Игра слов. Растворы с внутривенным обычно висят, вливаясь с указанной скоростью.

[166] Чушь. Бонни — классическая Медсестра из Ада. Та, что считает, что знает лучше всех, что надо пациенту, проверяет среди ночи не нужно ли пациенту чего, постоянно заседает во всех комитетах по улучшению качества ведения пациентов и непрерывно шлет кляузы. Таких немало.

[167] Если в больнице говорят, что все пациенты равны, не верьте. Очень многие пациенты существенно равнее прочих.

[168] Актер героического жанра. Снимался в Десяти Заповедях (играя Моисея), Бен-Гуре, и пр.

[169] Евреи с камнями — отсылка к Бен-Гуру. Про цыпленка в колее — не очень понятно, но, возможно, издевка над гонками колесниц в одном из фильмов Хестона, где колея была впереди мчащейся колесницы, а в кадре проскочила тень от самолета. Про цыпленка ничего не нашел.

[170] Брукс Бразерс — один из старейших и престижнейших магазинов одежды. Шовный Ряд — основанный преимущественно русскими евреями район Нью-Йорка, специализирующийся на пошиве одежды для среднего класса и бедняков.

[171] Патофизиология описанного процесса не имеет никакого смысла, но я не так много знаю о диализе в семидесятых, чтобы это объяснить. В норме, диализ должен равномерно вычищать токсины и жидкости, попутно нормализуя кислотность. По идее, если забирать лишь воду, оставляя лишь токсины, концентрация их в плазме повысится, что приведет ко всяким нежелательным эффектам. Так как мочевина, основной убираемый диализом токсин, обладает осмотическим градиентом, то есть вероятность, что повышение ее концентрации при общем обезвоживании приведет к уменьшению внеклеточной жидкости, сжиманию мозга. Чаще происходит обратное — мозг, привыкший к определенной осмолярности, после диализа отекает. Ну, да ладно, это детали.

[172] Не придумал лучшего перевода. Эдди говорит OTC, Off The Case, что также означает «лекарство без рецепта».

[173] Деревня из «Тевье-Молочника» или «Скрипача на крыше»

[174] Грустная реальность. Нефрологи свято верят, что организм состоит из почек, а с помощью диализа можно добиться идеальной биохимии, и, следовательно, идеальной работы организма. Приход нефролога к постели умирающего пациента обычно означает идиотский процесс постановки диализного катетера. Часто первый диализ у таких пациентов становится последним, что у них было в жизни. Вторая часть про «продержи его живым для семьи» еще одна жуткая реальность. Многие семьи ждут тетушку из Арканзаса, чтобы попрощаться с агонизирующим на вентиляторе пациентом.

[175] Cramps — неприятные ощущения. «Camps» — лагеря. Напомню, Тедди пережил Холокост.

[176] Schnook — на идише кто-то очень недалекий, глуповатый, наивный.

[177] Шикса — неуважительное название нееврейки. Очень любимое еврейскими мамочками всех возрастов и социальных классов.

[178] Натриевая соль глютамата, по слухам, в огромном количестве добавляемая в китайскую еду для усиления вкуса. В эпизоде Сайнфелда, Джерри и Крэймер просили добавить побольше этого в их еду.

[179] Реальным бичом резидентур являются, конечно же, не самоубийства и нервные срывы, хотя они тоже бывают, а беременности.

[180] Конечно же, чушь, хотя чувства понятные, если поработать в отделениях с умирающими, у которых упертые семьи, не позволяющие прекратить бесполезное лечение.

[181] Состояние, характеризующееся кратковременной амнезией и диссоциативном расстройством личности, при котором пациент нередко осуществляет длительные путешествия, не отдавая себе в этом отчета.

[182] Мыс Канаверал — космодром во Флориде. «2001» — имеется в виду фильм Кубрика 1968 года.

[183] В список антиаритмиков входит множество лекарств, предназначенных и для других целей: противосудорожные, обезболивающие, противомалярийные и т.д.

[184] Часто в БИТе приходится иметь дело с чужими ошибками и идиотизмом, проявляя чудеса дипломатии при разговоре с семьями умирающих.

[185] Зеленый, кажется, «Анналы внутренних болезней». Это круто, если журнал знают по кличке. Обычно сочетается с престижностью.

[186] В 1978 году автор не мог знать, что в 2010 будет доказано, что артериальные линии не так уж необходимы для мониторинга пациентов в интенсивной терапии.

[187] Болезнь студентов-медиков, находящих симптомы болезней, которые изучают. Самое страшное в этом смысле — патологическая анатомия. Амилоидозом я заболевал раза три.

[188] Важная часть ведения интенсивной терапии — выяснение поступающих и выделяющихся жидкостей. Средний пациент в блоке осчастливлен тремя-четырьмя катетерами и дренажами.

[189] Опытные интенсивисты на кодах обычно так себя и ведут. Результат известен. Выживаемость до выписки больничных остановок сердца минимальна даже сейчас. В семидесятых, подозреваю, ее не существовало.

[190] Иногда асистола на мониторе выглядит как низковольтовая фибриляция желудочков. То есть, наоборот. Я видел один раз, как это сработало: пациентка прожила еще двадцать четыре часа.

[191] Резиденты не знают, когда надо остановиться во время кода. Интенсивисты пожестче объявляют пациента мертвым, помеланхоличней — стараютcя не смотреть.

[192] Выброс в интенсивную терапию для интерна очень болезнен. Мало представляя, что происходит в критически больном организме, прошедший отделения заботы о гомерах, интерн нуждается в хорошем старшем резиденте.

[193] На экзаменах американских студентов-медиков редкие болезни встречаются в вопросах непропорционально часто. Лучший пример — фиохромоцитома, которая минимум раз шесть упоминается в каждом блоке экзаменов. За шесть лет практики я диагностировал одну, проверяя десятки пациентов.

[194] Реальная ситуация у кого-то, кому невозможно осуществить катетеризацию сердца и реваскуляризацию стенки. Врачи просто лечат все, что могут, вроде аритмий и сердечной недостаточности, ожидая окончания процесса инфаркта. Звонить в БИТ, не проверив, можно ли осуществить катетеризацию — преступление со стороны приемника и резидента БИТа.

[195] ВИПы с чем-то посерьезней кашля поступают в БИТ. Одна медсестра на двоих пациентов, постоянный уход, отдельные палаты. К нам поступил как-то член горсовета Ньюарка. Ох, что творилось. Никакой интенсивной терапии ему не было нужно, но как славно плясало начальство всю неделю, что он получал обезболивающие и слабительное, и еду из ресторанов, что снижало его желание возвращаться домой к жене. Жалко было прощаться, ведь, как говорил Довлатов: «...любое унижение начальства — большая радость для меня».

[196] Истинная правда. Конференция начинается с фразы: «Мы тут не для того, чтобы найти виноватого», а продолжается поиском виноватого и пыткой его на медленном огне гадостей и фраз, «а я бы сделал так».

[197] Игра слов: Incompetent и Incontinent

[198] Песах, конечно же. «Песахальные» как-то фигово звучит.

[199] Ошибочная теория огненного элемента — флогистона — из средневековья.

[200] Это нормально. Можно найти представителя почти любой конфессии, готового приехать к умирающему. Самые приятные обычно католики. Не знаю, почему.

[201] Песах празднуется в честь Исхода, одной из самых кровавых страниц Библии. Вдруг кто не знает. Вакханалия смерти в БИТе случается нередко. Бывают дни, когда умирают все, кто должен и у кого был шанс. Ни разу не связывал этого с календарем, в следующий раз попробую обратить внимание.

[202] Первая редакция устного учения Торы

[203] А вот, кстати, «Runt» в биологии означает наиболее слабую в стае особь. Решил взглянуть.

[204] Нил Армстронг — первый лунаход; Фрэнк Борман — космонавт, командир Аполло 8; Эрлихман — при Никсоне министр внутренних дел, создатель «Сантехников Белого Дома» и один из организаторов, а затем и прикрывателей Уотергейта; Халделман — помощник Никсона по кличке «Берлинская Стена», один из вдохновителей Уотергейта, который даже отсидел после этого.

[205] Фраза Никсона, которая была записана на одной из кассет, затребованных судом во время процесса.

[206] Игра слов. СП — спинномозговая пункция. В оригинале LP. Lumbar Puncture и Low Profile.

[207] Неправда. Обычно хирурги переливают слишком много и пациент СПИХИВАЕТСЯ с отеком легких.

[208] Нормальная ошибка студента или интерна. Обычно начинают, что пациент с историей ампутации левой ноги поступил с такой-то жалобой, а, докладывая об осмотре, сообщают, что наблюдается отеки ног с обеих сторон.

[209] Южно-Азиатский военный союз

[210] Радиология, анестезиология, патанатомия, дерматология, офтальмология.

[211] Ничего подобного. Мой подписанный контракт предполагает оплату из расчета сорока часов в неделю, когда я работаю от шестидесяти до восьмидесяти. Все, что написано в контракте, можно пересмотреть в одностороннем порядке. Не с моей стороны. Администрация изменила мое расписание к худшему уже три раза за три года, настаивая, через местного Легго, что им кажется, что мы могли бы работать побольше.

[212] Легго говорит «Boys» и Чак расово оскорбляется.

[213] Адвокат, представлявший Никсона во время Уотергейтского процесса

[214] Президентское судно, припаркованное на Потомаке, где Никсон вроде как принял решение об отставке. Продано частному владельцу Джимми Картером в 1977.

[215] Никсон очень любил яхту. Это фраза вошла в историю и учебники корпоративного менеджмента.

[216] Сейчас существует специальная комиссия, которая должна защищать резидентов от произвола начальства, которое комиссии боится. Правда, получив нагоняй из комиссии по жалобе кого-то из резидентов, начальство пытается найти жалующегося, а не пытается измениться к лучшему. Если жалуется множество резидентов, начальство может прогнуться, продолжая думать, как бы отомстить.

[217] Американский термин Lay analist, означающий психоаналитика без медицинского образования.

[218] Нормальная 8-12.

[219] Часто при лечении диабетического кетоацидоза пациентам приходится давать глюкозу вместе с инсулином. Закончив давать инсулин, резиденты хронически забывают отключить капельницу с глюкозой, загоняя пациентов обратно в кетоацидоз и продлевая радость от их нахождения в больнице.

[220] Доктор медицины, оно же MD

[221] У резидентов год начинается первого июля.

[222] Очередной Фрейд