— Толстяк, — мой голос сорвался от изумления.

— В «Сегодня Днем»!» — заявил Рант.

— «Сегодня Днем!» — заорал я.

— Толстяк! — сказал Рант.

Мой разум отказывался это принять.

— Ты действительно его видел в «Сегодня Днем»?

— Нет, — сказал Рант, — но кое-кто видел его под псевдонимом Доктор Юнг, и Барбара Вэйтерс задавала ему вопросы о какой-то сумасшедшей штуке.

— Анальное Зеркало. Я знаю о нем все.

— Еще мне рассказали, что Барбара все время хихикала. Слушай, Рой, хочешь узнать, что она может сделать ртом?

— Барбара Вэйтерс?

— Да нет, Энджел. Она делает губами вот так и берет мой...

— Позже, — сказал я. — Сначала я должен найти Толстяка.

Я знал, что найду его за едой, так как было обеденное время, и, хотя, он был отослан в больницу «Святого Нигде», он с кем-то о чем-то договорился, так, как только он мог договориться с Грэйси-диетологом, и питаться в Божьем Доме бесплатно. С благоговением я сел рядом с этим Гаргантюа Медицинским.

— Какая отличная сплетня, — сказал Толстяк, захохотав. — Хотел бы я, чтобы это было правдой. Я иногда мечтаю об интервью с Кронкайтом в вечерних новостях СиБиЭс».

— Почему Кронкайт? — спросил я, не в состоянии отделаться от дикого образа, в котором патриарх телевидения, Уолтер Кронкайт обрушивал на миллионы американских телезрителей Анальное Зеркало Доктора Юнга вместо ожидаемой войны и мерзостей Никсона.

— По слухам, у него анальные трещины. Большинство болезней мира сосредоточены в анусе, и я продолжаю думать, что если я смогу граммотно к этому подойти, возможность увидеть отражение этих болезней, сделает меня богачом. только подумай: если бы Анальное Зеркало существовало и Никсон бы им пользовался, он мог бы ежедневно видеть отражение того, кем он на самом деле является. Это просто бизнес. Я должен разбогатеть, пока бесплатное здравоохранение меня не уничтожило. Это как то, что сказал Исаак Зингер.

— Писатель?

— Нет, Зингер — швейная машинка. Он сказал: «Мне плевать на изобретение, я хочу разбогатеть». Но послушай, Баш, эта идея с лаэтрилом прошлой ночью просто чума. Там много денег!

— Лаэтрил? Это афера! Бесполезное лекарство. Плацебо.

— И что плохого в плацебо? Ты что не знаешь об эффекте плацебо?

— Конечно, знаю.

— Ну вот. Плацебо облегчает боль при стенокардии. Если ты горишь от рака, плацебо неплохой вариант. Как боль при совокуплении.

— То есть? — спросил я, стараясь не улыбаться.

— Знаешь, как говорят: лучше болезненно совокупляться, чем совсем не совокупляться. Представь, мы могли бы получать лаэтрил из мексиканских абрикосовых косточек, обменивая Анальные Зеркала на абрикосы.

— Ты собираешься всучить Анальные Зеркала Доктора Юнга мексиканцам?

— Конечно, не Доктора Юнга. Анальные Зеркала Доктора Кортеса. В Мексике много диарреи. Ты знаешь, как мексиканец определяет, что голоден?

— Как?

— У него исчезает жжение в заднице. Но в Мексике надо быть осторожным. Могут засудить.

— За что?

— Потому что, несмотря на испанский перевод предупреждения, какой-нибудь идиот установит зеркало на улице солнечным днем, и знаешь, что произойдет?

— Нет.

— Линза отражает солнечный луч через два зеркала и БУМ, у тебя пожар в жопе, точно тебе говорю, Город Исков. Потребуют возвращения денег и все такое.

— А откуда возьмутся деньги на это все?

— Из лотереи и научного проекта.

— Что за лотерея и что за проект?

— В больнице Святого Нигде я думаю сделать то же самое, что они делают в Вегасе. Если твоя операция назначена на понедельник, а ты ложишься в пятницу, то бесплатно участвуешь в лотерее, приз в которой морской круиз. Таким образом, больница заполняет койки, а я получаю откат. Если в результате операции ты умираешь, круиз достается наследникам.

— А что насчет научного проекта?

— Я пожалуй не буду говорить. Это пойдет из твоих налогов и абсолютно незаконно.

— Рассказывай!

— В следующем месяце я буду работать в больнице Ассоциации ветеранов. Все знают, какое там мошенничество. Беспредел в стиле Уотергейта. Город Беспредела.

— Это все твои фантазии, правильно? — спросил я, думая о том, что сказала бы Бэрри. «Просто для тренировки твоего порочного разума, правда? Ты же не сделаешь ничего подобного?»

После паузы, заставившей меня поежиться, он сказал:

— Деньги совсем не дерьмо. Их нечего стыдиться. Эта великая страна наполненa долгой и славной историей коррупции, махинаций и использования системы. Просто подумай о том, что мы делаем с целыми континентами и менее развитыми странами, с населением которых мы обращаемся, как с крысами, оставь за скобками то, как мы обращаемся с индивидуализмом. Почему я должен задумываться? Задумывался ли антисемит Генри Форд? А Спиро Агню? А Джо Маккарти или Джо Димаджио? Ты знаешь, что великий Янки поет кофейную песню в телeке? А Мерлин Монро, сомневалась ли она, позволив потоку из любого вентиляционного отверстия в метро поднимать идиотское платье, завывая вокруг ее фригидной пизды? А Норман Майлер? А ЦРУ или долбанное ФБР? Ни хера, Баш, ни хера. Ты просто должен сделать это, забыв обо всем, и собрать бабки.

— За мошенничество?

— За воплощение Американской Мечты. В этом случае Американской Медицинской Мечты.

Рант с Чаком подсели к нам, и Рант, как мыльная опера, которую нельзя отключить, вывалил последние волнующие серии из похождений с Громовыми Бедрами: «Она была в обычном блядском настроении. Мы смотрели ТВ, она гладила внутреннюю поверхность моего бедра. Новости закончились, она полностью разделась и пошла в спальню. Ее не интересовали предварительные игры, и она сказала нечто, возбудившее меня со скоростью электрического разряда.

— И что она сказала, старик?

— Точно не знаю, но оно содержало слово «пизда». Она просто золотая жила. Я довольно долго ласкал ее, и это был момент, когда она должна была начать ласкать меня. Я лизал ее, губки красивые и тоненькие, а так как у меня была эта фантазия, что она залетела в школе и у нее есть ребенок, я хотел взглянуть поближе,чтобы найти шрам от эпизиотомии, но я оказался слишком близко и у меня заслезились глаза. Ха! Мы реально двигались к чему-то сумасшедшему в этой позиции, когда она сидела у меня на лице, так же, как делали девки моего соседа Нормана, и она нагнулась и ласкала мой член, и тут я сделал это. Я вроде толкнул ее и ее голова уткнулась мне в пах и, говорю вам, она...

Мы прекратили жевать.

— ОБЕЗУМЕЛА!

— ОБЕЗУМЕЛА? — переспросил Толстяк.

— Не то слово! — подтвердил Рант. — Ха! Это было зоологией. Мы развлекались по всей квартире. Она вертелась у меня на лице, а я чувствовал ее зубки на основании. Вау! Девушки, которые нравились моей мамочке, начинали вопить, если у меня вдруг появлялась выпуклость в штанах. И знаете, что она сказала, когда я был внутри нее?

Мы не знали, что такого могла бы сказать Энджел с рантовым пенисом внутри.

— Она сказала: «Ох, доктор Рантский, вы такой большой».» И Рант действительно стал казаться нам больше. «Сегодня она выдала мне зубную щетку и это стало третьей зубной щеткой в ее ванной».

Толстяк, который прекратил есть примерно в тот момент, когда Громовые Бедра взяла в рот у Ранта, спросил:

— Что это за фигня c вами здесь происходит, чуваки?

Мы рассказали ему. О Чаке и Хэйзел, обо мне и Молли и о том, как Рант с помощью Таула и Громовых Бедер, стал больше. Мы рассказали ему о Золотом Веке в отделении, где мы стали легендой из-за способности вести тяжелых пациентов и легендарными в своих связях, которые, спасибо Хэйзел, принесли всем чистые простыни и свободные от клопов дежурки, а, благодаря Молли, идеальную медсестринскую заботу. Мы рассказали ему, что мы были хороши, как октябрьские кленовые листья, которые были видны сквозь растущий скелет крыла Зока.

— Осталась лишь одна проблема. Размещение, — сказал я. — Мы все еще не можем избавиться от гомеров. Анна и Ина все еще с нами.

— Это не проблема, — заявил Толстяк. — Размещение проще хлеба. Кто отвечает за размещение?

— Социальные службы.

— Угу, Социабельные Письки. Третья зубная щетка подсказывает мне, что Энджел не прочь делиться, так почему должен ты? Вы должны натянуть Социабельных Писек. И запомни, хочешь трахнуть библиотекаршу, говори о Шекспире. Бывайте.

Конечно же, он был гением! В каждом отделении была Социабельная Писька, чьей обязанностью было размещение пациентов. Это было тяжелой работой. Несчастные гомеры никому не были нужны. Богадельни говорили, что гомер слишком здоров и они его не возьмут, а семьи говорили, что он слишком болен и должен идти в богадельню, а Частники говорили, что они слишком больны и им нужно лечение в Божьем Доме, а интерны говорили, что их уже достало лечить Леди Брокколи, и не могла бы Писька от них избавиться. Гомеры в этой дискуссии участия не принимали.

Социальные службы были ключом ко всему. Они состояли из двух типов женщин: первые, молодые и энергичные идеалистки, делавшие это из-за чувства вины перед оставленными родителями и старенькими бабушками и дедушками, все время ищущие Мистера Совершенство со стетоскопом в кармане штанов; вторые, постменопаузальные, разведенные, брошенные детьми вроде первых, не энергичные, но сочувствующие, циничные и мазохистичные, работающие, чтобы отдалить старость и все время в поиске второго или третьего Мистера Совершенство, у которого в штанах было бы хоть что-то.

Молодой Писькой была Розали Коэн, у которой было пиццеподобное лицо от тяжелого акне, которое ничем не возьмешь. У нее была привычка расстегивать блузку чуть не до пояса, чтобы отвлечь внимание от своего изъеденного лица. Старшую, главную Письку, звали Сельма, с кривым и длинным носом. Объятия и поцелуйчики с Сельмой были больше объятиями, так как при поцелуйчиках можно было остаться без глаза, но от шеи и вниз она была очень даже ничего. Борясь с самой жизнью, Сельма была сексуальной и щедрой, она страдала формой фрустрации, звучащей «я либеральнее, чем мои дети», синдром, который поразил Америку семидесятых и произвел на свет курящих дурь мамаш и дочек хнычущих: «Мама, передай косяк, пожалуйста». Я легко подцепил Сельму: «Я посетила презентацию, где вы говорили о проблемах, возникающих, если пациенты слишком долго находятся в Доме. Доктор Баш, я должна вам сказать, что вы объяснили ситуацию и доказали вашу точку зрения в совершенстве».

Чак переглянулся со мной, потом с Рантом, который подмигнул ему и мне, а я переглянулся с Чаком и стал смотреть на Сельму, которая продолжала: «Тридцать лет я пыталась облечь свой гнев в слова, а у вас это уже получилось. Я бы хотела, чтобы вы меня научили. И учтите, множество психотерапевтов этого города пробовали, но не смогли.

Призывно улыбаясь и с болью в сердце, я понял, что она выбрала меня.

Следующим утром Чак пришел на обход первым, опоздав лишь на полчаса. Я пришел еще через полчаса, а потом, через какое-то время, ввалился Рант. Отделавшись от разъяренной Джо, я рассказал Чаку и Ранту, как я отправился вчера к Сельме, где мы слушали тяжелый рок, и она рассказывала о своем одиночестве и неприкаянности, и после коктейля и косяка, она сказала, что хочет, чтобы я остался. Сжимаясь от мысли о том, как она напоминала мою маму, я думал об обязанностях перед своими друзьями и готовился к худшему, но когда она притушила свет и сняла лифчик, я был в шоке.

— Так хреново? Старик, мы никогда не пристроим этих гомеров.

— Совсем неплохо. Хорошо. Отлично! Ее грудь прекрасна, винтаж, как Ава Гарднер, сделанная в 1916 и все еще взрывоопасная.

— Как это ей удается?

— Я спросил то же самое. Примарин.

— Примарин?

— Примарин. Заменитель эстрогена. Женский половой гормон. Это как трахать молекулярно очищенную женщину. Сногсшибательно.

Рант, молчавший во время этого диалога, как только я закончил, разразился своей историей, которая заключалась в том, что он переспал с Розали Коэн, что заставила Чака скривиться и сказать:

— С этой страхотиной? Фу!

— Было здорррово, — сказал сияющий Рант с маниакальной улыбкой.

— Чувак трахнул Розали Коэн, — сказал я. — Чак, мы породили монстра!

— Старик, как оно было просыпаться со старушкой Рози?

— Ну, — сказал Рант. — Я и правда старался не смотреть на ее лицо.

После этого гомеры начали исчезать. Настоящий Золотой Век наступил. От Легго до Синяка, по всей иерархии, никто не мог понять, каким образом койки в богадельнях оказываются доступными только для гомеров из южного крыла шестого отделения и только для них. Гомеры, которые находились на пороге смерти, описывались нашими Социабельными Письками, как обладающие великолепным реабилитационным потенциалом и отправлялись на следующую же освободившуюся койку. Гомеры с недержанием, заливавшие все отделение дерьмом и мочой были представлены, как полностью контролирующие процесс дефекации и мочеиспускания, и вот, срущие на каталке, и срущие в лифте, и в коридоре, и во время поездки в завывающей скорой, гомеры попадали в богадельню по выбору семьи, где продолжали свой путь к бессмертию; богадельни, как Новая Масада, их тела расставлены по этажам по степени инвалидности, те, кто казался ближе к смерти ставились выше, как будто ближе к раю. Анна и Ина провели в больнице четыре месяца, и было грустно с ними расставаться, но, если они и отреагировали на наши прощания, то выразили это лишь с помощью РРРУУУДДДЛЛЛ и УХАДИ. Пыхтя и воняя, Леди Брокколи тоже отчалила, и Исход продолжился.

Гомеры уходили и отделение наполнилось еще более тяжелыми, иногда кто-то из неизлечимых молодых бывал спасен. Как-то в последней биопсии костного мозга портного Сола, как цветки лотоса посреди выжженной Хиросимы, появились здоровые лимфоциты.

— Что это? — удивился я, уставившись в микроскоп на эти цветы, которые значили, что, возможно, Сол будет жить. — Ремиссия! Посмотри!

— Черт! Это что-то, — сказал Чак, заглядывая в микроскоп.

— Ррррррррррррммммммм Ррррррррррмммммммм, не охуенно ли это?

— Это прекрасно! — сказал я, соображая, что подавлял все мысли о выздоровлении Сола, учитывая его шансы. Задыхаясь, я вбежал в его палату и закричал: — Сол, у тебя ремиссия!

— Хреново, — вздохнул он. — Сначала лейкимия, теперь ремиссия. Ой.

— Нет! Ремиссия означает излечение. Чудо! Ты не умрешь!

— Нет? Ты хочешь сказать, я не умру?

— Нет, теперь нет!

Маленький, весь в синяках, он выпрямился и замер. Он посмотрел мне в глаза, а потом упал на кровать:

— Я не умру? То есть не сейчас?

— Да Сол, ты будешь жить.

— Ох... Ох, спасибо, Боже, спасибо... — и он схватил меня за руку, положил голову мне на плечо, он задрожал, и через все эти годы и века оставленной надежды, он зарыдал, как маленький ребенок. — И что? Еще немного этой моей жены, а? Это хорошо, очень хорошо. Спасибо Господу и вам, доктор Баш, до сих пор мне не слишком от Него перепадало, но это... Это жизнь... Это новое рождение...

Мы были счастливы. Целый мир казался излечимым, веселым и сексуальным, и мы были на вершине его, мы были хороши и все бюсты, и соски, и бедра, и чулочки, и трусики Божьего Дома были с нами. Это было так же хорошо, как утренний шум грузовиков на булыжной мостовой в Бронксе, в домике моей тетушки Лили, где я проводил лето в детстве, когда все было легким и всегда веселым.

Но не было никакой легкости и никакого веселья. Наш подонок президент и его не менее коррумпированный ВП ушли в отставку и честняга Джерри Форд начал с того, что залез в это осиное гнездо с головой. В воскресенье после Резни Субботнего Дня, учиненной Никсоном в попытке избавиться от людей, которые хотели избавиться от него, я проснулся прекрасным осенним утром, наполненным листьями всех окрасок, и был счастлив, что живу, пока не вступил во владения живых мертвецов Божьего Дома на следующие тридцать шесть часов. Воскресные дежурства в Доме вызывали у меня чувство наказанного ребенка, которого не выпускают на улицу, но разрешают смотреть из окна. Джо, которая проводила время снаружи, постоянно стремясь внутрь, не в силах доверить отделение сексопатам и маньякам вроде нас. Даже будучи выходной в воскресенье она приходила «помочь».

Она пригласила меня на ужин на той неделе. Ее квартира была обезличена, как комната в мотеле. Стерео система так и стояла в коробках. Не было растений. Ей пришлось очистить обеденный стол от журналов и учебников. Бoрясь с напряжением ужина, мы пытались разговаривать. Я был подавлен ее одиночеством. Она говорила о трудностях женщин в медицине, о том, как трудно встретить мужчин не из системы. Что я мог ей ответиьть? Она пыталась понять нас, возможно, даже подружиться. Ей не нравилась атмосфера в отделении. Выбрав меня, как старшего и возможного лидера, она спросила, что мешает нашей работе.

— Ты должна нам доверять, — сказал я. — Немного расслабиться. Не делать всего для каждого пациента — не преступление. Согласись?

— Согласна, — ответила она, явно нервничая. — Я знаю это, но для меня почти немыслимо это принять.

— Попробуй!

— Что я должна делать?

— Ну для начала попробуй не являться в воскресенье, когда я дежурю.

— Да, я постараюсь. Спасибо тебе, Рой! Спасибо большое.

В это воскресенье она явилась в Божий Дом даже раньше меня. Сдерживаясь, я спросил:

— Зачем ты пришла?

— Я пыталась сдержаться, Рой, поверь мне, пыталась. Но я сейчас готовлюсь к выпускным экзаменам, и я не могла больше учиться. И, потом, тебе может понадобиться помощь.

Я понял, что у меня нет выхода. Я был в ярости, но не мог сказать ей об этом, опасаясь, что мои слова отправят ее вниз с моста. Хотя терны мучали ее своим сексуальным беспределом, каждый намек на который глубоко ранил, единственным счастьем для нее было присутствие внутри медицинской иерархии, внутри Дома, где она могла угробить себя чрезмерным вовлечением в работу.

Новое поступление поставило меня в тупик. Пациенту, Генри, было двадцать три года, у него не работали почки и его перевели из Больницы Святого Нигде, где его и его начальную почечную недостаточность долечили до состояния повсеместно инфицированного уремичного организма, чудом остающегося в живых. Генри, к тому же, был умственно отсталым. Чтобы спасти Генри, надо было расшифровать записи, посланные из Больницы Святого Нигде. Они были не очень хорошо отпечатаны, страницы не были пронумерованы, и написаны врачом-иностранцем, так что я был не в состоянии прочитать ни слова. Синяк попытался помочь, читая выдержки из записей вслух. Я сказал ему, что это неподходящий случай для студента и отправил его восвояси. Уходя, он спросил:

— Что с ним?

— Микродекия.

— Что это такое?

— Почитай.

Он свалил, а я вновь попытался сосредоточиться, но не смог. Я смотрел на осень через окно.

Молодая пара развлекалась, кидаясь друг в друга листвой, их шерстяные свитера были покрыты приставшими листьями. Я чуть не заплакал. Я задыхался от того, чего я был лишен, вторая чашка кофе в постели с женщиной и воскресной «Таймс», боль в легких при пробежке на морозном воздухе. Джо явилась и потребовала рассказать про пациента. Я взорвался. Я орал на нее, что если она не уйдет, то уйду я. Я выкрикивал разные мерзости о ней, о ее эмоциональной инвалидности. Я возвышался над ней и орал, чувствуя что покраснел и что слезы катятся по лицу. Но я не успокоился, пока не не выгнал эту жертву успеха из отделения, к лифту и вон из Божьего Дома.

Я вернулся к своим записям об Умнике Генри. Я сидел над ними и плакал. Это была разрядка, я стучал кулаками по столу снова и снова, избивая весь мир. Я не мог больше продолжать. Я вспомнил о том, что придумал ребенком, играя в Супермена: «Если я буду прилагать максимум усилий, я не смогу ошибиться». И я продолжал. Я еще раз осмотрел Умника Генри, серого цвета парня с умственно отсталым взглядом, голосом через слово меняющим диапазон от баса до фальцетa, прической с пробором посередине. Я спросил о его самочувствии, и он ответил: «Док, если я завтра умру, я буду самым счастливым из живущих».

Каким-то образом это заставило меня очнуться, и я принялся за работу. В этот ужасный день мне также помогал Синяк, который собственоручно устроил хаос в отделении Джо. Он начал работать над вторым поступлением, молодой женщиной в черном нижнем белье, у которой был язвенный колит. И, хотя Синяк очень радовался при виде крови и слизи, обнаруженных при исследовании прямой кишки, и был готов сделать сигмоидоскопию прямо сейчас, а потом лететь в библиотеку и «читать до утра о кале», его весьма смутила эротическая часть осмотра. К сожалению, пациентка приняла Синяка благосклонно и показала, что возбуждена осмотром. Когда Синяк это заметил, он запаниковал, выбежал и прибежал ко мне весь дрожа.

— Я никогда не видел обнаженной женщины, тем более молодой. Нас этому не учили. Боже, мне так стыдно!

— Стыдно? Что ты с ней сделал, черт возьми?!

— Ничего. Мне стыдно за неподобающие профессионалу мысли.

Он настолько расстроился, что отказался работать с этой пациенткой до тех пор, пока не обсудит ситуацию со своим психоаналитиком, так что я отправил его к миссис Баилс, женщине с фальшивой болезнью сердца, которой он недавно поставил синяк. В час ночи он вернулся и сказал:

— Ну, что ж, я только что закончил гипнотизировать миссис Баилс.

— Сделал что, с кем?! — спросил я нервно.

— Миссис Баилс. Я ее загипнотизировал, пытаясь избавить от болей в сердце.

— Без дураков?! А доктор Крейнберг знает об этом?

— Нет. Я ему не сказал.

— Эй, я уверен, что он будет в восторге. Почему бы тебе ему не позвонить?

— Сейчас?! В час ночи?

— И что? Ему нравится слышать о динамике пациентов.

Синяк позвонил Малышу Отто Крейнбергу.

— Доктор Крейнберг? Это доктор Леви... Брюс Леви... Да, вы правы, я еще не совсем доктор, я студент ЛМИ, но... да... я взял за правило звать себя доктор Леви... Да, я хотел сказать, что закончил гипнотизировать миссис Баилс от ее стено... гипнотизировать... гипн... да, как фокусники, и она... для ее нервов... да?... конечно... э-э-э-э... это общепринятый... Да, простите, да, я сейчас же выведу ее из транса. Спасибо, сэр. До свидания.

Синяк совсем расклеился. Я спросил, не мог бы он мне помочь.

— Да?! — спросил он, надеясь реабилитироваться.

— Я был слишком занят весь день и не сходил в туалет. Можешь сделать это за меня, по-большому. По-маленькому я уже сходил.

— Вы не можете так со мной обращаться. И еще, я проверил «микродекия» и такой штуки не существует.

— Микродекия?! Конечно, существует. Означает «играть неполной колодой». Спокойной ночи.

Я пошел спать. Молли была ночной медсестрой и мы пытались оказаться в постели вместе, но все наши попытки заканчивались провалом, вначале из-за Синяка, а потом из-за гомеров. Но теперь Синяк был в библиотеке, и я ПОДЛАТАЛ гомеров, так что я сидел голым на нижней полке в дежурке и ожидал свою медсестру. Хэйзел постелила свежее постельное белье, а рядом с подушкой лежала куколка, сделанная из лейкопластыря и назогастральной трубки, к которой была приколота записка: «Рой — шалун и Молли — егоза, присоединюсь я к вам, мои игрушки, если вы не против групповушки. Позвоните мне». Наконец-то!

В радостном ожидании, я пялился в окно на общагу школы медсестер. В одной из комнат раздевалась женщина. Она сняла форму, а потом потянулась — это прекрасное движение — чтобы расстегнуть лифчик. Я увидел ее грудь, как раз, когда Молли вошла в дежурку. Ладно. Я был, как бомба с часовым механизмом. Молли села рядом со мной, и я показал ей на что я пялился. Я расстегнул ее форму и снял лифчик, и ласкал ее девичью грудь с длинными сосками. С нее слетала одежда, форма, чулки, лифчик, бикини, и сама она слетела с катушек. Я подумал об идее совершенства, когда он и его любовница кончают одновременно со звоном будильника, и, как раз, когда мы были готовы засунуть мою твердую штуку в ее полую штуку, она остановилась и, постанывая от удовольствия, спросила:

— Я тебе показывала, как монахини нас учили в школе обращаться с пациентом с эрекцией?

— Не-а.

— Они учили шлепнуть по нему, и тогда он опустится.

— Ты хочешь сделать это сейчас?»

— Нет, я хочу, чтобы он поднялся и меня трахнул.

И мы делали это, быстрее и быстрее, жестче и жестче, и, когда мы уже были готовы кончить, неимоверный БАБАХ раздался в отделении, и мой педжер завелся, требуя меня, но моя женщина завелась сильнее и хотела меня больше, приговаривая: «Иисусе, Боже всемогущий, подожди, продолжай, оооооо, аааааа!»

БАБАХ раздался из-за того, что Синяк, пытаясь реабилитироваться за все глупости этого дежурства, решил помочь мне СПИХНУТЬ миссис Баилс, используя электрокойку для гомеров. Миссис Баилс, пациентка Малыша Отто Крейнберга, которой он поставил синяк, а потом загипнотизировал. Он выбрал «ортопедическую высоту» и по неестественно вывернутому бедру миссис Баилс было понятно, что у нее межвертельный перелом.

— Я сделал это для вас, доктор Баш, — гордо улыбаясь, сказал Синяк. — Я уже позвонил ортопедам.

— Синяк, мне очень неловко говорить тебе об этом, и я правда ценю то, что ты сделал, но электрокойка для гомеров была шуткой.

— Чем?

— Шуткой! Толстяк шутил!

— Боже! Боже. Я совершил страшную ошибку! Я должен позвонить доктору Крейнбергу немедленно.

— Синяк.

— Да?

— Позвони сначала своему психоаналитику».

***

Многие неизлечимые молодые умерли. Джимми, лежавший в БИТе рядом с «ДЛЯ ЕЗДЫ НА ХАРЛЕЕ ТРЕБУЮТСЯ РЕАЛЬНЫЕ ЯЙЦА!», после лечения классическим крысиным ядом, уничтожившим его костный мозг, облысевший, в язвах и кровотечениях, и инфекциях, умер. Умник Генри, у которого тоже нашли рак, воплотил свое желание «стать самым счастливым из живущих» и умер на следующий день. И многие другие неизлечимые молодые умерли. Я спросил у Чака: «Какого черта лишь люди нашего возраста умирают?», он ответил: «Не знаю, старик, но, ты не находишь, что нас ждет великое будущее?» Все знали, что вскоре умрет Желтый Человек, и все это время будет умирать доктор Сандерс.

Доктор Сандерс умирал медленно и мучительно. Облысевший, с непрекращающимися инфекциями, тихий и истощенный, он приводил в порядок свои дела. Мы сдружились. Он умирал с таким достоинством, как будто смерть была нормой его жизни. Я стал избегать его палату.

— Я все понимаю, — говорил он. — Самое тяжелое в нашей специальности — быть доктором для умирающих.

Разговаривая с ним о медицине, я с горечью поведал ему о своем растущем цинизме и о том, что я делаю, работая в южном крыле отделения шесть. Он ответил:

— Я согласен, мы не работаем ради излечения кого бы то ни было. Я тоже никогда в это не верил. Я прошел через такой же цинизм; столько обучения и такая беспомощность! И все же, несмотря на все сомнения, мы кое-что можем. Не излечить, нет. Но мы можем сострадать, любить, и это тоже помогает. И лучшее, что мы можем сделать, это быть с пациентом, сопереживать, так, как ты делаешь это для меня.

Я старался быть с ним. Я смотрел, как Молли подстригала ему ногти на руках и ногах, чтобы предотвратить царапины, которые кровоточили, а затем инфицировались. Я наблюдал за организацией стерильности в его палате. Я наблюдал, как Джо обращалась с ним, как с «интересным случаем», и я наблюдал, как онколог, полный объективизма, говорит с ним о неминуемой смерти, и все это время, я надеялся, несмотря на тщетность этих надежд, что ему дадут умереть с достоинством.

Его смерть была кошмаром. Мне позвонили среди ночи, я прибежал и увидел его, истекающим кровью, несмотря на переливание огромного количества тромбоцитов, взамен уничтоженных химиотерапией. Едва в сознании, давление почти нулевое, полоски крови, стекающей из обеих ноздрей и из уголков рта, и я знал, что, хотя этого пока и не видно, кровь вытекает из каждого капилляра его внутренних органов. Его сознания хватало только на то, чтобы просить: «Помогите, помогите мне».

Я знал, что ничем не могу ему помочь, что единственное, что я мог для него сделать, как врач — быть с ним. Я сел рядом с ним, вытер мокрой губкой кровь с его лица, посмотрел в его уже невидящие глаза и сказал:

— Я здесь, — и я надеялся, что он знал, кто это был.

«Помогите, помогите».

Кровь продолжала течь, и я вытирал ее и говорил: «Я здесь», — и плакал тихонько, стараясь не напугать его.

— Привет, Рой, дружок, как дела?

Говард стоял у входа в палату со своей мудацкой ухмылкой и своим дымком из трубки. Я зашипел на него: «Убирайся отсюда!» Усевшись в другом конце палаты, он затянулся, выпустил дым и сказал:

— Хреновато выглядит перспектива доктора Сандерса, хреновато.

— Уебывай отсюда! Сейчас же!

— Ты же не против, если я останусь. Продолжение лечения, знаешь? Очень тяжело в приемнике, когда не знаешь, что стало с пациентами, которых ты осмотрел.

— Уйди отсюда, Говард, пожалуйста!

«Помогите».

Кровь вытекала. Простыни уже были все мокрые. Его глаза закатывались.

— Я здесь, — я обнял его.

— Ты отправишь его на вскрытие?

Я хотел встать и убить его, но я не мог оставить доктора Сандерса. Я умолял Говарда уйти, а он улыбался и говорил о том, как тяжело терять тех, кого лечил, и курил свою трубку, и не уходил.

«Помогите».

Я пытался избавиться от Говарда, я был весь в крови доктора Сандерса, и я думал, что бы сделать, чтобы доктор Сандерс умер скорее, не так страдая и с достоинством.

«Помоги мне Боже, это ужа...»

Я пытался отвлечься и думать о чем-то хорошем. Женщина на лодке в Оксфорде, читающая, опустив руку в покрытый листьями пруд, но все о чем я мог думать, заголовки газет, шестнадцатилетняя девочка, сбежавшая из дома посмотреть мир, которую нашли на пляже во Флориде обнаженной и засунутой в огромный чемодан, и избитый ребенок, которого принесли в зал суда в колыбельке, свернутого эмбрионом, который «никогда не поправится», и хирург, дававший показания, что когда он первый раз увидел ребенка, он не мог понять, что это перед ним, так как это было просто кусками плоти, грязной и гниющей, и на спине истязаемого младенца было выжжено: Я ПЛАКАЛ.

Когда я вновь взглянул на него, он уже умер. Процентов восемьдесят его крови покрывали меня и постельное белье.

Я держал его голову у себя на коленях, пока его пораженная кровь вытекала, отказываясь свертываться, из его сердца и мозга, кишечника и кожи, и всех частей тела, откуда она не должна была вытекать, включая его воспаленный анус. Я обнимал его, пока кровь не прекратила течь. Я положил его обратно, накрыл окровавленными простынями и всхлипнул. Это был первый умерший любимый мной пациент. Я пошел к посту медсестер. Я сел и почему-то вспомнил о шизофреничке, одной из «Девушек Зигфилда», которая была в лечебнице со дня распада труппы и каждый день, выходя на улицу, ходила идеальным балетным приставным шагом, совершенство которого заставилo бы трепетать любого мастера, ШАГ ШАГ ШАГ, идущая в никуда, пустая внутри.

— Доктор Сандерс умер, — сказал я, увидев Джо на следующий день.

— Ужасно. Ты получил разрешение на вскрытие?

Я представил, как я хватаю маленькое совершенство за тонкие плечи и трясу, пока ее мозг не расплющится о кости черепа, и она не забьется в судорогах. Я представлял, как ударю ее коленом в живот, пока ее яичники не превратятся в кашу, а потом выкину из окна шестого этажа, чтобы она превратилась в разбросанные по асфальту части тела, которые соберут и превратят в пакет с человеческим мессивом, которое отпрепарируют Гипер-Хупер и его израильтянка из патологии. Но Джо была в своем роде несчастной, и, сквозь зубы, я проговорил:

— Нет.

— Почему нет?

— Я не хотел.

— Это не причина.

— Я не хотел, чтобы его тело разрезали на куски в морге.

— Я не понимаю, что ты несешь.

— Я слишком был к нему привязан, чтобы допустить это.

— Этот разговор недопустим в современной медицине.

— Тогда не слушай, — сказал я, начиная терять контроль.

— Вскрытие крайне важно, — сказала Джо. — Это главное в науке врачевания. Я сама позвоню его семье.

— Не смей! — закричал я. — Я тебя прибью.

— Как ты думаешь мы достигли таких великолепных результатов в излечении тех, кто нам верит?

— Это все ерунда. Никого мы не излечиваем.

— Ты сбрендил?! Это отделение, мое отделение ставится в пример всему Божьему Дому, как наиболее эффективное и наиболее успешное. Мы лучше всех в ведении тяжелых пациентов и размещении остальных. Мое отделение легендарно. Черт тебя подери, — закончила Джо, сжав челюсти. — Мне нужно это вскрытие.

— Джо, иди на хуй.

— Мне придется сообщить об этом Рыбе и Легго. Я не дам сентиментам нарушить работу отделения. Мое отделение — легенда.

— Ты хочешь знать, почему? Хочешь об этом услышать?

— Конечно, хочу, хотя, я и так знаю!

И я рассказал. Я рассказал, как мы с Чаком, после проверки на Анне О. стали фанатиками бездействия и лгали Джо, фальсифицировав результаты всех исследований и ЛАТАЯ истории болезни. Я рассказал, как с незначительными изменениями, мы проделали то же самое с умирающими, давая им возможность умирать без боли, сумасшествия и страданий, предоставляемых им современной медициной. И, напоследок, я рассказал ей о размещении.

— Размещение происходило потому, что Социальные службы любят меня и восхищаются моей работой, — нервно сказала Джо.

— Джо, тебя все ненавидят и единственная причина, по которой мы сплавили наших гомеров, в том, что Рант и я трахаем Розали Коэн и Сельму соответственно. Не говоря уже о чистом белье.

— А с этим-то что?

— Чак трахает Хэйзел из постелеуборщиков.

— Я тебе не верю. Никто не сделал бы такого со мной!

— Любой бы сделал, если бы мог, но у нас, твоих тернов, идеальная ситуация.

— Ты думаешь, что ты выше остальных? Лучше остальных? Ты считаешь, что вскрытия не для тебя? Ты боишься грязной стороны медицины?

— Нет, мэм, — сказал я.

— Значит ты не боишься грязной стороны медицины, — проговорил Легго, стараясь не смотреть мне в глаза.

— Нет, сэр. Насколько я знаю, нет.

Закутанный в свой халат, со стетоскопом, как обычно исчезающим Бог знает где, он смотрел в окно, вертя в руках распечатку моего резюме. Он казался одиноким. Наверное, так выглядел Никсон. Я стоял в его кабинете. Дипломы были развешаны по всем стенам. Я был загипнотизирован моделью мочеполовой системы, наполненной разноцветной жидкостью, текущей, благодаря электромотору, пузырящейся красной мочой. Я думал только о несчастном докторе Сандерсе, из которого выжали всю кровь и который лежал в морге, пустой и мертвый.

— Знаешь, — сказал Легго, показывая мне резюме, — ты очень хорошо тут выглядишь. Когда я подтвердил, что принимаю тебя в интернатуру, я был счастлив. Я думал о тебе, как о лидере среди интернов и резидентов, и даже, возможно, как о шеф-резиденте.

— Да, сэр, я понимаю.

— Ты никогда не служил в армии?

— Нет, сэр.

— Я догадался, потому что ты обращаешься ко мне «сэр». Это военное обращение. Ты не знал?

— Не понимаю.

— Люди, служившие в армии, никогда не обратятся ко мне «сэр».

— Почему нет?

— Я не знаю. А ты?

— Я тоже нет, но вам это обрашение подходит.

— Очень странно. Я бы ожидал обратного, не так ли?

— Почему?

— Я не знаю. А ты?

— Нет. Это очень странно. Сэр.

— Да. Это очень странно...

Он опять отвернулся к окну, а я задумался о нем: его жизнь началась с обета не быть таким же бесчувственным, как его собственный отец, но вот, как и Джо, Легго стал жертвой собственного успеха, пролизал путь наверх и стал холодным настолько, что его сын вынужден ходить к психиатру и в тоске мечтать заменить своего ледяного отца его теплым отцом, своим дедушкой. Легго истратил жизнь в надежде на этот электрифицированный момент прогибания гнусной болезни перед гением медицины. Он жил ради этого электричества и этих апплодисментов, которых он так и не получил от отца. Он превратился в своеобразный Генератор Ван Дер Графа Божьего Дома, думая, что именно таким его любят интерны.

— Ты знаешь, Рой, в городской больнице интерны любили меня. И во всех прежних, ты понимаешь, во всех прежних больницах, меня любили. У нас были общие радости, но здесь, в Доме...

— Сэр?

— Ты знаешь, почему они меня не любят?

— Возможно, дело в вашем отношении к терапии, особенно в отношении гомеров.

— К чему?

— Хронически больным, слабоумным инвалидам, очень старым пациентам из богаделен. Ваш подход, сдается мне, «чем больше делаешь, тем лучше им становится».

— Именно. Они больны и, видит Бог, мы их будем лечить. Агрессивно, объективно и никогда не сдаваясь.

— Именно. А меня научили, что ничего не делать для них — делать все. Чем больше делаешь, тем хуже они становятся.

— Что?! Кто тебя этому научил?

— Толстяк.

При упоминании этого имени, его брови насупились. Он сказал: «Но, конечно же, ты ему не поверил. Не так ли?»

— Hу, сначала мне и правда показалось, что это безумие, но потом я попробовал и, к моему удивлению, это сработало. А когда я попробовал лечить так, как вы, как Джо, у них начались немыслимые осложнения. Я все еще не уверен, но, кажется, в чем-то Толстяк прав. Он совсем не дурак, сэр.

— Я не понимаю. Толстяк научил тебя тому, что не предоставлять лечение — самое важное твое дело?

— Толстяк сказал, что в этом и заключается предоставление лечения.

— Что?! Ничего не делать?

— Это уже что-то.

— Южное крыло шестого отделения — лучшее в больнице, и ты пытаешься мне сказать, что это — благодаря бездействию?

— Это и есть действие. Мы бездействуем насколько возможно, чтобы не попасться Джо.

— А размещение?

— Это уже другая история.

— Что ж, хватит историй на сегодня, — сказал Легго, потрясенный проклятием Толстяка, от которого он вроде бы избавился, сослав того в Больницу Святого Нигде. — То есть, вот откуда это безделье, о котором говорит Джо. Все эти: «НЕ ИЗМЕРЯЙ ТЕМПЕРАТУРУ И НЕ ОБНАРУЖИШЬ ЕЕ ПОВЫШЕНИЯ». Это ваш путь? Делать все, чтобы не делать ничего, так?

— Да. Святое «не навреди» с поправками.

— Не навр... Но зачем тогда доктора вообще что-то делают?

— Толстяк говорит, что для получения осложнений.

— И зачем им получать осложнения?

— Чтобы заработать денег.

Слово «деньги» как будто вывело Легго из транса и каким-то образом переключило его мысли на что-то еще. Он сказал:

— Вот еще кое-что: доктор Отто Крейнберг жалуется, что ты издеваешься над его пациентами. Ставишь им синяки, гипнотизируешь, поднимаешь их койки на опасную высоту. Он серьезный парень, наш Малыш Отто, рассматривался на Нобеля когда-то. Так что ты об этом скажешь?

— О, это был не я, это был Брюс Леви.

— Но он твой студент.

— И?

— И, черт тебя дери, ты отвечаешь за него, так же как Джо отвечает за тебя, а доктор Фишберг за нее. А я отвечаю за всех вас. Леви — твоя ответственность. Разберись с ним. Понял?

Я подумал, что лучше не спрашивать у Легго, чья ответственность он сам. Я сказал:

— Я пытался говорить с ним, сэр, но это не помогло. Леви сказал, что он не хочет, чтобы я отвечал за его действия и он будет нести ответственность за них сам.

— Что?! Это полностью противоречит тому, что я сказал!

— Я знаю, сэр, но он ходит к психоаналитику и это то, что ему там говорят, а он говорит мне, — я задумался о том, что когда мы избавимся от Никсона и Агню, кто возьмет на себя ответственность за дорогое кабаре под названием Америка.

— И, значит, ты веришь всему, что говорит Толстяк.

— Не могу сказать, сэр. Я проработал интерном всего четыре месяца.

— Хорошо. Ведь если все будут думать также, терапевтов попросту не останется.

— Именно, сэр. Они будут не нужны. Толстяк говорит, что именно поэтому терепевты делают столько всего. Чтобы сохранять спрос. Иначе мы бы все стали хирургами и подиатрами. Или адвокатами.

— Чепуха. Если прав он, зачем бы нужны были люди вроде меня или других шефов? А?

— Ну, — сказал я, вспоминая истекающего кровью у меня на руках доктора Сандерса, — что нам еще остается. Мы не можем просто уйти.

— Именно, мой мальчик, именно. Мы излечиваем, ты слышишь? Излечиваем!

— За четыре месяца я не смог никого излечить. И я не знаю никого, кто бы смог. Лучшее достижение — одна ремиссия.

Повисла неприятная тишина. Легго отвернулся от окна, выдохнул, избавляясь от мыслей о Толстяке, и, довольный, как будто что-то смог доказать, посмотрел на меня:

— Доктор Сандерс умер и ты не получил разрешение на вскрытие. Почему? Он просил тебя об этом перед смертью? Даже врачи иногда бывают суеверными.

— Нет, он сказал, что я могу отправить его на вскрытие, если захочу.

— Так почему ты этого не сделал?

— Я не хотел, чтобы его тело разделывали на куски.

— Я не понимаю!

— Я слишком его любил и не хотел, чтобы его препарировали.

— А. Ты не думаешь, что я его тоже любил? Ты знаешь, что мы с Уолтером Сандерсом были приятелями. Мы были вместе интернами. Эти дни! Эти волнение и радость, проходящие через тебя! Отличный мужик. Но, тем не менее, — закончил Легго с отцовским покровительством, — как ты думаешь, сделал бы я вскрытие?

— Да, сэр, думаю, что да. Я думаю, что вы добились бы вскрытия.

— Ты прав, черт возьми. Абсолютно прав.

— Могу я кое-что добавить, сэр?

— Выкладывай.

— Уверены, что сможете это принять?

— Я бы не был там, где я сейчас, если бы не мог чего-то принять. Выкладывай.

— Именно за это интерны вас не любят».

Мы их любили, а так как я покидал южное крыло шестого отделения через неделю, чтобы начать свою работу в приемном отделении, мы решили, учитывая третью зубную щетку, единственное, что мы должны сделать — показать им нашу любовь и не где-нибудь, а в сволочном Доме. И вот мы с Чаком и нашим четырехмерным сексуальным другом Рантом, который к этому времени преследовал любую юбку, даже едва половозрелую девочку из физ. терапии, у которой было кругленькое лицо восьмилетки и пухленькое тело пятнадцатилетки, к которой он домогался, назначая физ. терапию по шесть раз на дню для своих гомеров, пытаясь ее облапать среди протезов и тренажеров, пока она пыталась учить гомеров ходить, придумывали, как показать Энджел, и Молли, и Хэйзел, и может даже еще одной большой женщине, Сельме, нашу любовь и то, как мы ценим их помощь в превращении нас в лучшую команду тернов в Доме.

Это было безумно и незаконно. В дежурке отделения, где мы не должны были находиться, я и Рант ждали остальных. Уже нетрезвый от бурбона и пива, одетый в робу Дома и парик, изображая гомера, я лежал на нижней полке, а Рант болтал о половой зрелости и подключал меня к монитору. Монитор включился, издал ПИК и зеленая линия добавила красок к освещенной красной лампой дежурке, а я подумал, что если мы добавим желтого, то Чак почувствует себя дома в Мемфисе, на перекрестке. Когда я рассказал Бэрри, что доктор Сандерс умер, она спросила: «Как ты думаешь, где он?» — и все, что я мог ответить было: «Он внутри нас всех», — и я думал о том, как его жизнь переплелась с моей, умирающей осенней бабочкой, замерзающей, умоляющей притормозить наступление зимы. Что там было в последнем письме отца?

«...Наступает зима и ты без сомнения привыкаешь к стрессу и долгим часам работы. У тебя есть прекрасная возможность изучить медицину и начать работать с людьми...»

Раздался стук в дверь, а потом еще два, что было нашим условным сигналом. И вот, в форме медсестер перед нами предстали Энджел и Молли. Я смотрел, как Громовые Бедра обняла и поцеловала Ранта. Он, казалось, засмущался. Она сказала:

— Привет, — жест в сторону Ранта. — Рант. Как там у тебя дела?

— Привет Энджи, — сказал Рант напряженно.

Энджи взяла его руку и засунула себе под юбку, заставив обнять ее мощную задницу. Рант посмотрел на Молли, прикидывая, как она отнесется к такой открытости. Молли обняла его сзади и начала целовать его шею и водить руками по его груди и животу, от грудинно-ключичного соединения до паха. Фальцетом гомера я закричал ПАМАГИ СИСТРА ПАМАГИ СИСТРА ПАМАГИ СИСТРА, и они перешли на меня. Они откинули занавески, закрывающие нижнюю полку и склонились надо мной. Их блузки были расстегнуты, и я мог лицезреть две пары потрясающих эластичных бюстов, прикрытых морем кружев. Ох, приникнуть к ним, положить туда мою заполненную горем и яростью голову, лизать их! Сосать! Один, два, три, четыре соска! Когда я попытался сделать это, они оттолкнули меня, а так как я был гомер, а ГОМЕРЫ СТРЕМЯТСЯ ВНИЗ, они решили, что меня надо связать и с энтузиазмом этим занялись.

«...Ты будешь возвращаться к этому времени тяжелой работы, и приобретенный опыт останется с тобой навсегда, ибо кто, как не настоящий мужчина способен на это...»

Я был связан, боролся, и они решили, что мне немедленно нужно алкогольное омовение губкой. Я боролся достаточно эффективно и расстегнул блузку Молли почти до талии, и, когда они меня повалили, я вцепился в ее французский бюстгальтер, который заставляет грудь подпрыгивать во время прогулки по Елиссейским Полям, позволяя похотливым американцам захлебываться слюной. Спросив у Молли про длину ее сосков, я начал превращаться в гомера с эрекцией. Они начали мое алкогольное омовение, во время которого Энджел без стеснения омыла вставший член и весело напрягшиеся яички. Я смотрел, как Рант и Энджел вместе ласкают грудь Молли и подумал, что третья зубная щетка могла принадлежать и Молли, а почему нет? Возбуждение было очень жестким, связанный, беспомощный, две полуобнаженные женщины и алкогольное омовение, которое возвращало мои мысли к простудам детства. ПИКИ на мониторе подлетели до 110 и перед моим неминуемым взрывом, Рант утащил Энджел.

Небеса! Молли омывала меня с ног до головы, покусывая и целуя, но не давая развязаться, и каждый раз, когда она оказывалась совсем рядом, я пытался ее схватить, и количество ПИКОВ возрастало до 130. Она водила влажной губкой вверх и вниз по губчатому телу, эрегированной ткани моего члена, а потом начала ласкать, и лизать, и сосать мои яички в мошонке, как в вельветовом мешочке. Я умолял меня развязать, но она продолжала меня целовать и покусывать. Ну вот и все! Вверх и вниз, укусы и поцелуи, и сиськи. Я уже не мог сдерживаться, а она выскользнула из своих трусиков, оседлала мое лицо, ее губы опять на моем члене. Мои обонятельные центры взорвались и наша ракета оторвавшись от первой ступени, рыча двигателем, устремилась в голубые небеса!

«...Политические новости потрясают, и Никсон безумец и лжец, и я надеюсь ему отплатят за это...»

Мы лежали рядом в измождении, пока давление не упало и не стало легче дышать, она встала и, поцеловав меня, ускользнула, задвинув занавеску. Она вернулась, и я потребовал, чтобы она меня развязала ради всех святых! Не ответив, она вновь принялась за мой член и вскоре он уже не лежал поникший, а стоял в полный рост, запевая строки песен Армии Маккавеев из Ветхого Завета, и она взяла головку и прислонила ее к маленькому гребцу своей лодки, к своему клитору. Искры разорвали тьму и она ввела меня внутрь и принялась двигаться, как безумная. В этот момент я подумал, что, какого черта, если мне сужденно быть гомером, то я стану гомером, за исключением своего члена, и я расслабился. Она теперь двигалась медленно, ритмично, как двигаются женщины, знающие свой ритм, а потом, заводясь, наклонилась ко мне.

— Энджел?

— Рой.

— Рой!

— Энджел».

«…Надеюсь ты остаешься собой и не перетруждаешься...»

— Я думала, — жест, указывающий в небо, — спасибо тебе, — жест в сторону пола, — за Ранта.

И она благодарила меня, двигаясь вверх и вниз и издавая звуки, которые я не мог разобрать, а потом она схватилась за верхнюю полку и сказала, что это, как трахаться в ночном поезде через Европу, и она прыгала вверх и вниз, как ребенок на батуте, а потом остановилась.

— Что произошло? — спросил я.

— Мне кажется, — жест в сторону, — там кто-то есть.

Мы прислушались, и, конечно:

— Иису, Иисусе, Чакиииии Хэйззззееееел...

Громовые Бедра развязала меня, и вскоре освобожденными руками и ногами я мог обнять их всех, внутри и снаружи одновременно, и я чувствовал себя гомером, возрожденным в фонтане молодости Понса Де Леона, я перевернул ее на живот и начал делать то, что менее чувствительные люди назовут еблей, и, трахая ее, я думал о том, что разбиваю нос Легго, а потом Энджел зарычала и начала говорить что-то, что звучало, как «еби меня милый, еби» и частота сердечных сокращений на мониторе зашкалила, и мои коронарные артерии протестовали и БАМ БАМ БАМ, вот оно, снова!

«…Надеюсь, что ты в порядке, и мы скоро увидимся...»

Чуть позже, когда мы все лежали обнявшись, и Чак напевал: «Луууунннаааяя нооооччььь.».., а мы подпевали: «Дддуууу Вааа.».., в дверь стукнули.

— Проверка! — закричала Хэйзел.

Но мы услышали еще два стука, и вот она, Сельма, прощебетала: «Простите, детишки, я опоздала», — и присоединилась к нам. Все смешалось. Я помню Ранта в объятиях Сельмы, и Молли, и Энджел, и Сельму в объятиях друг у друга, и я плыл в море родных гениталий, чувствуя что-то и во что-то проникая, и я думал, что третья зубная щетка могла принадлежать как мужчине, так и женщине, и что три этих женщины намного свободнее нас и с ними было весело, и в конце мы пропели вместе, пародируя нежные голоса со старых пластинок:

КАКОЙ ПРЕКРАСНЫЙ ПРОЩАЛЬНЫЙ ПОДАРОК ПОЛУЧИЛ ВЕСЕЛЫЙ ПАРЕНЬ НАШ СЕКСУАЛЬНЫЙ *СЛИ* ДОКТОР РОБЕРТ БАШ! [123]