Санты были повсюду, украшая реальный мир безработицы и уличной преступности фантазией и воспоминаниями. Санта был при Армии Спасения, с военной выправкой, размахивающий колокольчиком; был и богато одетый Санта в рубенсовском стиле в кадилаке с шофером; даже шизофренического вида, но все-таки Санта, разъезжающий на ледяном слоне в парке. И, конечно же, Санта был в Божьем Доме, распространяющий радость среди боли и горя.

Лучшим Сантой был Толстяк. Для толпы пациентов, осаждавших его в амбулатории, он был Толстым Мессией. Пациенты обожали его, несмотря на откровенность, сарказм и громкий хохот. Как-то, незадолго до Рождества, я направлялся вместе с ним в амбулаторию.

— Конечно, они меня любят, — говорил Толстяк, — как и все. Меня всегда любят, не считая тех, кто просто завидует. Знаешь, как ребенок в центре всех игр, ребенок, в гостях у которого собираются все остальные дети. Толстяк из Флэтбуша. А теперь — это пациенты. Но все то же самое, они меня любят. Это прекрасно!

— При всем твоем цинизме и сарказме?

— Ну и что?

— Но за что они тебя любят?

— Потому что я говорю им правду, заставляю смеяться, в том числе и над собой. Вместо мрачно напыщенного самомнения Легго или сюсюканья Поцеля, которые заставляют их видеть себя на грани смерти, я заставляю их чувствовать себя частью живых, частью этой дикой и безумной суеты, но никак не оставленными один на один со своими болезнями, которые в большинстве случаев, особенно в амбулатории, являются надуманными. Со мной они себя чувствуют частью вселенной.

— А как же твой сарказм?

— Ну и что? У кого его нет? Я ничем не отличаюсь от других, но они пытаются пускать пыль в глаза, чтобы почувствовать себя великими. Иисусе, я волнуюсь за свой научный проект, и знаешь, почему?

— Нет, почему?

— Совесть! Веришь? Кидание федерального правительства через больницы Ассоциации ветеранов заставляет меня чувствовать себя неуютно. Дикость. Я беру только сорок процентов от того, что мог бы. Ужасно!

— Паршиво, — сказал я, почувствовав, по мере приближения к клинике, протест и нежелание заниматься этими незамужними тетками с их абсурдными проблемами, требующими моего решения. Я застонал.

— Что такое? — спросил Толстяк.

— Не знаю. Я совершенно не в состоянии сейчас думать о том, как помочь этим теткам из моей амбулатории.

— Помочь? Ты что, что-то для них делаешь?

— Конечно. А ты нет?

— Крайне редко. Я лучше всего бездействую как раз в амбулатории. Подожди, не входи туда, — сказал он, оттаскивая меня от двери. — Видишь толпу?

Я видел. Приемная была заполнена людьми, толпой выглядящей как ООН на праздновании бар-митцвы.

— Мои пациенты. Я не назначаю им никакого особого лечения, и они обожают меня. Знаешь, сколько бухла, игрушек и еды принесено этой толпой мне на Хануку и Рождество? А все потому, что я не предоставляю им никакого лечения.

— Ты опять пытаешься убедить меня, что лечение хуже болезни?

— Нет. Я пытаюсь убедить тебя, что лечение и есть болезнь. Основное заболевание человечества — болезнь докторов. Их желание излечить и уверенность, что они могут этого добиться. Сейчас бездействовать стало тяжелее, теперь, когда общество навязывает нам слабость и саморазрушаемость нашего организма. Люди в панике, так как считают, что они постояно находятся на грани смерти и что им надо немедленно пройти полный осмотр. Осмотр! Как много информации ты получаешь от осмотра пациента?

— Не очень много, — сказал я, понимая, что он опять прав.

— Конечно, нет. Люди ожидают идеального здоровья. Это торговая марка с Мэдисон Авеню. Наша работа — объяснить им, что неидеальное здоровье есть и всегда было нормой и что большинство проблем их в их организме все равно не имеют решения. Положим, мы получаем правильный диагноз. И? Мы очень редко можем излечить.

— Не знаю, не знаю.

— Что такое? Ты что, кого-то излечил за эти шесть месяцев?

— Одна ремиссия.

— Превосходно. Мы лечим себя, вот и все. Ладно, пойдем. Толпа унесет меня от тебя, так что СЧАСТЛИВОГО РОЖДЕСТВА, Баш, и следи, куда ты суешь свои пальцы!

Озадаченный, чувствуя, что он опять перевернул все, к чему я привык и что он, наверняка, опять прав, я стоял, глядя, как он подходит к своей толпе. Увидев Толстяка, они закричали от радости и тут же его обступили. Многие из них приходили к нему ежедневно в течение полутора лет и почти все уже перезнакомились. Это была большая счастливая семья, во главе которой был этот толстый доктор. Улыбки улыбались, подарки дарились, а Толстяк сидел среди них в приемной и наслаждался жизнью. Периодически он сажал на колени ребенка и спрашивал, что бы тот хотел на Рождество. Это было врачевание в своем совершенстве, от человека людям. Как в наших разбитых мечтах. Грустный, я прошел в свой кабинет, ребенок, которого не пригласили к Толстяку в гости. Но все же, проинструктированный Толстяком, я убедился, что амбулатория может доставлять удовольствие. Расслабившись, понимая, что лишь мое навязчивое желание излечить и является основной болезнью моих пациентов, я сел, расслабился и разрешил им принять меня в свои жизни. И я ощутил разницу! Черная женщина с артритом, играющая в баскетбол с детьми, когда, забыв про колени, я спросил ее о детях, раскрылась, начала счастливо болтать и позвала детей из приемной, знакомиться со мной. Уходя, она впервые позабыла оставить брошюрку Свидетелей Иеговы. Многие пришли с подарками. Моя СБОП с приклеенными скотчем веками привела племянницу израильтянку-сабру, с оливковой кожей, плечами, как у центрального защитника и улыбкой, соблазнительной, как яффский апельсин; СБОП с искусственной грудью принесла бутылку виски, а португалка с мозолями, которой я чуть не прописал искусственную ступню, принесла бутылку вина. И подарки они принесли за «мою помощь.» Единственной моей помощью было то, что я не СПИХНУЛ их куда-то еще. Вот оно: в мире здравоохранения по принципу вращающихся дверей, где любой док пытается ПОДЛАТАТЬ и СПИХНУТЬ, все что нужно было пациентам — тихая гавань, центр постоянства, куда они могли причалить. Пациенты замечали Толстяка чуть не за милю. Плевать они хотели на свои болезни и излечения. Все, что им требовалось — участие и чувство того, что их врачу не наплевать.

И я стал таким, я стал Толстяком для своих пациентов.

В приемнике радость ощущения себя человеком не исчезла. Я чувствовал себя отлично, гордый своими способностями, веселый. Меня больше не раздражала мысль о походе на работу, а вне Дома я смог думать не только о Доме, но и о чем-то еще. Находиться в приемнике было как сидеть на скамеечке в Лувре — человечество проходит перед глазами. Как и Париж, приемник существовал вне времени. Я заканчивал смену, уходил, а он продолжал жить своей жизнью вплоть до моего возвращения. Неминуемая тоскливая бесконечность болезни. Благодаря искусству СПИХА, я смог приблизиться к идеалу доктора из писем моего отца, дока способного справиться со всем, что бы ни привезла скорая.

Субботним днем, незадолго до Рождества, во время затишья перед ночной бурей, мы с Гатом сидели у поста медсестер. Безумный Эйб пропадал где-то уже две ночи, и мы все были слегка обеспокоены его отсутствием. Медсестры постоянно огрызались, даже Флэш наводил порядок в приемнике не без раздражения. Выпал мокрый тяжелый снег, и я уже получил первый из нескольких ожидаемых инфарктов миокарда у пригородных отцов семейств среднего возраста, находившихся в плохой спортивной форме, которые пытались разгребать снег со своих подъездных дорожек. Я заметил, что Гат выглядит расстроенным и сообщил ему об этом. Он ответил:

— Это все Элиаху. Он не может отличить свою жопу от своего лица, поэтому я должен следить за всем, что он делает. Даже швы! Человек с моими способностями вынужден зашивать! Но, если я не буду за ним следить, здесь будет бойня. Будет, как с нашим предыдущем шефом хирургии, Фрэни. Знаешь, что о нем говорили?

— Что?

— Убил больше евреев, чем Гитлер. Все равно мы больше не получаем серьезных случаев. Никаких огнестрелов или травм, одни животы, швы и прочая хуйня.

Медсестра протянула каждому из нас по истории. Гат взглянул на одну из них и сказал:

— Знаешь, что здесь, старик? Пизда. Заболевшая пизда. Может я расист и конфедерат, но Христа ради, дайте мне что-то серьезное. Все эти больные пиписьки уничтожают мою сексуальность.

Мне достался тридцатитрехлетний мужчина, Залман, ростом метр девяносто и весом всего сорок килограмм, которого нашли возле общественной библиотеки, где он пытался воспользоваться туалетом. Кожа да кости, с видом заключенного из Освенцима, он был слишком слаб для чего бы то ни было помимо разговоров. Он не ел мясо, так как читал, что души животных переходят в людей, он был безработным философом, мир вокруг был безобразен, а его обычный обед состоял из виноградины. Отлично. СПИХ в психиатрию. Звонок резиденту-психиатру был прерван вторым снегоуборочным инфарктом, уже готовым умереть. Гат, Элиаху и я все-таки смогли вернуть его к жизни.

Пока мы спасали снегоуборщика, количество историй болезни под моим именем значительно увеличилось. Первые несчастные, принесенные ночным приливом пациентов. Взяв несколько историй, я отправился осматривать пациентов, но по дороге был остановлен лысеющим парнем моего возраста, одетым в джинсы и черную водолазку.

— Доктор Баш, я Джефф Коэн, резидент из психиатрии. Я только что пообщался с вашим анорексиком, Залманом.

— Очень приятно познакомиться. Полицейские много о вас рассказывали. Да, Залман очень интересен. Он точно нуждается в ваших услугах.

— Расскажите мне о нем, — сказал заинтересованный Коэн, усаживаясь.

— У меня совсем нет времени, — сказал я.

— Конечно, тогда позже. Мы возьмем его, но не сразу. Мы не прикасаемся к пациентам до тех пор, пока они не проверены полностью терапевтом. Мы никогда не вступаем в физический контакт с пациентом.

— Никогда?! Никогда до них не дотрагиваетесь?!

— Вы удивлены? Физический контакт снижает объективность. Но, я вижу, что у вас завал, а я иду в библиотеку. Поговорим о нем позже, если у вас будет время. Анорексия у мужчин — очень редкое явление и очень интересное. Позвоните мне, ладно? Увидимся.

Я смотрел, как он удаляется. Он был необычным. Он умел слушать. В Божьем Доме, как и во многих еврейских домах, если кто-то говорил, его никто не слушал. Мне же показалось, что Коэну было интересно то, что я хочу сказать. Он был Толстяком, но без цинизма. И ему были интересны его пациенты. Я знал, что тело Залмана намного менее интересно истории его души. Даже я был заинтригован. И у Коэна было время читать на дежурстве. Охуеть.

Я вернулся в безумную субботнюю ночь. Принесли девушку, которая висела на плече своего парня без дыхания, синея. С быстротой молнии Гат и я превратили почти мертвый по прибытию передоз в блюющий и вопящий недодоз, СПИХНУТЫЙ Джеффу Коэну. Я занимался Сантой, случайно глотнувшим кислоты, когда увидел Гата, убеждающего в чем-то парня, стоящего снаружи. Парень стоял снаружи, подозрительно на нас поглядывая из-под пары розовых женских трусиков, которые он надел на голову. Коэн появился вновь, попытался с ним поговорить, но вскоре сдался. Я спросил, что произошло.

— Параноидный шизофреник с гомосексуальными наклонностями. Держись от него подальше. Он успокоится, вопрос времени. Подождем.

Коэн отправился к «Иисусу Христу», а я к «сыну Чарли Чаплина», требовавшему кодеина от головной боли, которого я СПИХНУЛ на улицу. Я сообразил, что куда больше людей нуждались в услугах Коэна, а не в моих. Во время небольшого затишья я наблюдал, как Элиаху применяет то, что он называл «стандартным способом», пытаясь разбудить огромного пьяного норвежца, засовывая кубики льда в его трусы, но тут медсестра сказала, что я должен немедленно осмотреть пациента, у которого неизвестно высокое давление.

— Что значит неизвестно высокое давление?

— У тонометра существует ограничение ртутного столбика. Так вот, если давление выше этого ограничения, мы называем его неизвестно высокое.

Очередные достижения Дома! Норвежец вышел из своего ступора и с воплем: «Я ЗАСТАВЛЮ ТЕБЯ ЦЕЛОВАТЬ МОЮ НОРВЕЖСКУЮ ЗАДНИЦУ» погнался за Элиаху. Мы с Гатом надеялись, что успешно. Я пошел осмотреть пациента с неизвестно высоким давлением. Здоровый толстый черный парень с обеспокоенным взглядом, отечными ногами, отеком легких и страшной головной болью. Он разрешил поставить ему катетер для внутривенных, я проинформировал его, что с таким давлением артерии его мозга могут взорваться в любую секунду, и он согласился лечь в больницу. Неожиданно, он вырвал катетер из вены и, разбрызгивая кровь, направился к выходу, заявив, что ему «нужно разобраться с делами», которые включали серебристый каддилак и двух подвыпивших женщин. Соискатель рекорда Дома по высоте систолического давления, СПИХНУТЫЙ на улицу, лишь упрочил мою репутацию СТЕНЫ.

В районе одиннадцати случилось нечто замечательное — эротическое приключение. Одной из немногих привилегий врача была возможность раздевать красивых женщин не только в воображении. Первым моим опытом была арабская принцесса, за которой последовала студентка колледжа в оральной фазе развития, неспособная выбрать между отцом и парнем, что неожиданно выразилось в проблеме глотания, которая в свою очередь привела ее субботней ночью на осмотр молодого еврейского доктора, проводящего истинный медико-эротический осмотр ее горла, миндалин, ключиц, грудей и сосков.

Но наиболее примечательной была датчанка. С белоснежными зубами, волосами, ресницами, что означало белизну лобковых волос, розовощекая, с глазами голубыми, как нордические фьорды, одетая в платье с открытыми плечами, через которое просвечивали соски. Ее жалобой было «давление в шее, отдающее в грудь.» Прекрасно, просто прекрасно. Я шутил, флиртовал, выспрашивая подробности этого давления. Я думал, уместно ли попросить ее раздеться. Я колебался. Напряжение росло. Она озадаченно на меня посмотрела. Кажется, я прокололся, но все-таки сказал:

— Наверное, мне стоит осмотреть все более подробно. Пожалуйста, переоденьтесь в больничную робу.

Она посмотрела на меня, и я подумал: «Черт, неприятности. Я сделал это. Она пожалуется кому-нибудь, и я увидел заголовки завтрашних газет: НОРВЕЖСКИЙ МОРЯК УБИВАЕТ ТЕРНА. ПРЕСТУПЛЕНИЕ СТРАСТИ ПРОТИВ ДАТСКОЙ КРАСОТКИ В БОЖЬЕМ ДОМЕ.

— Ну конечно, — ответила она, белоснежно улыбаясь.

Она все понимала и была не против! Я оставил ее, прикрыв ширмой и подошел к другой пациентке, также молодой женщине, которой занималась медсестра. Я спросил в чем дело, и медсестра ответила:

— Передозировка собачьим кормом.

— Да?! — спросил я игриво. — И какова же нормальная доза собачьего корма?

Я начал осмотр Собачьего Корма, что представляло собой обратный эротическому процесс. Сонная, бесстыдно обнаженная до пояса, блюющая. Я прислонил стетоскоп к ее груди, но меня отвлек вид, промелькнувшей из-за ширмы, прикрывающей переодевающуюся прекрасную датчанку. Осторожно, стараясь не помять, она растегнула и сложила платье. Она села, обнаженная, не считая золотистых трусиков, потянулась и зевнула. Пульсация моих височных артерий, казалось, отражается от кафельных стен и пола. Она поежилась от холода и обхватила себя руками. Ее соски — напряженные коричневые пуговки на шелковистой коже груди. Перед тем, как натянуть больничные одежки, она посмотрела на свои соски, как ребенок смотрит на чудесные игрушки, и легким ласкающим движением провела вокруг каждого из них пальцем. При этом жесте ее соски и мой член подпрыгнули в унисон, как голодные евреи, дочитавшие последнюю молитву, заканчивающую пост на Йом Кипур. Усиливая переживания влюбленного, я затягивал осмотр Собачьего Корма, но потом пошел в комнату к датчанке и идиотически спросил:

— Ну и как они?

— Они?»

— Боли в шее.»

— Ах, да. Не изменились.

— Разрешите мне снять это, — сказал я, развязывая больничную робу и опуская ее к талии. — Я должен вас осмотреть.

Я позволил себе насладиться ею, мои руки блуждали по ее телу, а мысли куда-то унеслись. Я представлял кипящую вокруг нас сексуальную энергию, мыльные пузыри эротики поднимались в воздух, отражая и скользя, взрываясь и набухая, танец прекрасной любви. Моя ладонь на ее шее, проверяет боль при сокращении трапециевидной мышцы, ее рука на моем предплечье, когда я проверяю приводящую мышцу или ощущаю мягкость головки дельтовидной мышцы, при проверке на бурсит. Мои руки на ее ребрах, груди, даже на этих восторженно торчащих сосках. Было ли это этичным? Норман, сосед Ранта в ЛМИ, подцепил эстрогенную вдовушку, по имени — ну конечно — Сюзи — в каком-то приемнике весной, что принесло ему сезонный абонемент в ложу на бейсбольном стадионе.

— Доктор Баш, — сказала она, когда я с неохотой закончил и смотрел, как она одевается, посоветовав ей принять две таблетки аспирина и раздумывая, не предложить ли ей позвонить мне с утра, — могу я вас о чем-то спросить?

О ЧЕМ УГОДНО. МОЖЕТ БЫТЬ ОБ ЭТОЙ ШТУКЕ У МЕНЯ В ШТАНАХ.

— Вам не тяжело видеть все время столько... столько болезней?

— Да, довольно тяжело, — ответил я, раздумывая, как бы назначить ей свидание.

— Я вас привлекаю, это заметно.

ТЫ МЕНЯ РАСКРЫЛА!

— Вы мне тоже нравитесь. У вас хорошие руки, нежные и сильные.

ЭТО СЛУЧИТСЯ! КАК В КИНО.

— Как жаль, что я завтра улетаю в Копенгаген.

ООООУУУУУ

— Ну что, приятель, как она тебе понравилась? — спросил Гат, когда мы вновь уселись на посту.

— Великолепна! Повезло, а?

— Черта с два повезло. Это я распределял пациенток: выше пояса — тебе, ниже — Элиаху. Все эти густые зеленые выделения пизды не смогут повредить его сексуальной жизни, как думаешь? Красотка! Ты смотри? Безумный Эйб вернулся! Эйби-Бэйби вернулся!»

И правда! Его глаза все также блестят, Эйб помахал нам из предбанника. Флэш выбежал, чтобы его обнять и настроение медсестер тут же улучшилось. Какая прекрасная ночь! Когда пропавший странник возвращается из неизвестности в Божий Дом, как можно не испытывать радость!

Незадолго до полуночи я общался с полицейскими. Коэн присоединился к нам, заполняя историю молодого шизофренника, поступившего в коме после вдыхания полной канистры дезодоранта «Бэн».

— Приветствую тебя, доктор Джеффри Коэн, — просиял Гилхейни и, повернувшись ко мне, сказал: — Ты же простишь нас за то, что мы сосредоточились на докторе Коэне, но мы должны воспользоваться этой возможностью, так как он дежурит лишь одну ночь из семи. Куда более гуманное расписание, чем твое, доктор Баш, что лишь подтверждает мудрость Коэна, выбравшего психиатрию и девиз его родного города: «Ты можешь вытащить парня из Южной Филадельфии, но тебе не удастся вытащить Южную Филадельфию из него.»

Потрясенный, что можно дежурить лишь раз в семь ночей, я слушал, как Гилхейни выспрашивает Коэна:

— В какие глубины человеческого разума ты сегодня погрузился? И что ты думаешь об этом несчастном, надышавшемся «Бэном»?

— Проблемы близости, — отвечал Коэн, — определяют шизофрению. Все мы, как заметил Фрейд, страдаем от эго дистонических невротических конфликтов.

— Как ты говорил ранее, — сказал Квик, — человек никогда не сможет вырасти из своего невроза.

— Правильно, — сказал Коэн, — но проблемы шизофреников проявляются на более ранних, догенитальных этапах, сосредотачиваясь вокруг личных ограничений — максимально приблизиться, не пострадав. Я назначил ему стелазин.

— А мотив приема «Бэна»? — спросил Гилхейни.

— Легко, — ответил Коэн, — «Бэн» снимает панику близости.

— Было бы неплохо, — заявил Квик, — если бы весь полицейский отдел записался к тебе для групповой терапии, доктор Коэн.

— Мы знаем все о полицейских, — подмигнул мне Коэн. — Толпа голубых.

— Доктор Коэн, — запротестовал Квик, — нельзя же так обобщать!

— Проблема, — продолжил Гилхэйни, — что мы живем в постоянном страхе за свою жизнь. Это заставляет давление взлетать, как Арабский Гейзер, а головные боли, которые мы испытываем, поставят на колени быка.

— Должен признаться, — сказал Квик, — что у меня появилось странное влечение к гибким пластиковым трубочкам для питья. А когда жена начала на меня кричать вчера ночью, я велел ей «унять пердеж». Что со мной не так?

— Видишь, — сказал Коэн, закатывая глаза, — как я и сказал, толпа гомиков.

Глотай Мою Пыль Эдди прибыл, чтобы меня заменить. Я отлично провел время и не хотел уходить. В предбаннике меня встретил Эйб, поднявшийся из своего угла, где вдобавок к его мешку с барахлом, находился парень с розовыми трусиками на голове, все так же подозрительно меня оглядывающий.

— Ты рад моему возвращению? — спросил Эйб.

— Да.

— Пока что ты показал себя с самой лучшей стороны. Я подружился с этим парнем в углу. Знаешь, иногда здесь бывает одиноко тихими ночами, но и толпу я не люблю. Это страный парень, но он — друг. Он ни с кем больше не разговаривает. Мой друг. Езжай осторожней, дорога скользкая.

Я был исполнен надежды. Последние шестнадцать часов были тем, что я ожидал из книг, учебников. Это было настоящей энциклопедией.

***

Сияние и скольжение. Цветные огни выхватывали скользящие вращающиеся пары, танцы, выученные бесчисленными тренировками, казалось, исполняются без усилий. Ее костюм был минималистичен, грудь прикрыта лишь полосками ткани. Скользя на длинных сильных ногах, она выписывала безумные фигуры сексуального балета. А под конец, он поднял ее и проскользил круг, держа на руках, а огни отражались от лезвий ее коньков, пока они не замерли, неподвижные и сильные, как лед. Я, как всегда, подметил детали, его палец замер на ее ягодичных складках, близко к нервным окончаниям губок и клитора.

— Оооооох, это потрясающе!

Автоматически, не сразу вспомнив, кто это был, я ответил:

— Угу.

— Это так, ты знаешь, волнующе, возвышенно и невинно!

Это была Молли, и мы смотрели «Безумцев на льду».

— Знаешь, — сказала она, засовывая руку под мой свитер, гладя грудь и скользя вниз, где я напрягся, напряженно напрягся, — это меня очень заводит. Как Энжел сказала Ранту: «заводит в галоп». У меня есть для тебя подарок. У меня дома. Пойдем.

Это была Молли и Безумцы. Танцоры закончили выступление последним разворотом, поклонились, женщина — спиной ко мне, даря вид обтянутых блестками гениталий. Когда мы пробирались к выходу, я думал о гинекологической комнате в приемнике, обо всех этих женщинах с раздвинутыми ногами, о серых дряблых промежностях гомересс. Молли везла меня через снег, прикрывший город с ноября по март, к себе домой, где я в мгновение избавился от штанов и несколько снежинок упало с ее одежды на мой вздувшийся член, и я вскрикнул, а она засмеялась и сказала: «Кажется, Оскару нужно согреться?» И согрела его своим ртом. Откуда у медсестер такие голодные эластичные рты? Я все больше заводился, но в тоже время удивлялся про себя тому, что мой член только что нарекли Оскаром, и я спросил ее об этом.

— Это же мило, — сказала она. — Я дала имена своим грудям, как только они появились. Посмотри. — Она сняла свитер и лифчик, отбросила их и показала на правую, слегка большую, Тони, и левую, чуть более розовую, Сью. Это меня добило! Я покусывал Тони и щипал Сью. Я отбросил мысли о промежностях гомересс и больных влагалищах черных и индианок, которым на смену пришли блондинистые влагалища датчанок и клитор, прячущийся под блестящими трусиками. Возбужденные, мы неслись галопом.

«Безумцы» были дневным шоу и сразу от Молли я вернулся в приемник на двенадцатичасовую, с восьми до восьми, ночную смену. Я ласкал Тони и Сью, пока Молли не проснулась и, увидев, что я ухожу, сказала: — Рой, подожди, я забыла отдать тебе твой подарок. — Она вскочила, Тони, слегка ниже Сью, допрыгала босиком до шкафа и, пока я поражался чуду, сотворившему такие розовосиськовые и мягковлагалищные создания, как женщины, протянула мне маленькую коробочку в подарочной упаковке, в которой, к моему изумлению, оказалась серебряная заколка для галстука с гравировкой:

*СЛИ*

— ТЫ для меня настоящий СЛИ, — сказала Молли. — Знаешь, мне кажется ты умнейший из всех, кого я встречала; гений. Ты, наверное, думаешь, что я ужасно глупая? Но мне наплевать. Я просто наслаждаюсь временем, которое мы проводим вместе.

Замечательный подарок! Противоречивые мысли заполнили меня. Я думал о том, что сказал дед про других женщин. И о том, что я действительно привязан к Молли. Я спросил:

— Ты считаешь, что я подонок, так как я встречаюсь с тобой и с Бэрри?

— Нет, правда нет.

— Это невероятно, — сказал я, — ты настолько красива и сексуальна, и в тебе столько... столько жизни и свободы. Просто невероятно. Я не думал, что такие как ты существуют. Ты очень мне дорога!

— Я люблю тебя, Рой, даже, если все, что ты видишь во мне — тупую медсестру.

— Ты не тупая медсестра!

— Наверное, нет. Я просто обычная католичка, которую монашки заебали по самые гланды, и я возвращаю то, от чего отказывалась тогда! И я хочу веселиться!

— Ты не думаешь, что я подонок?

— Рой, прекрати, наконец! Нам просто весело, хорошо?!

Конечно, это было хорошо, и я собрался, поцеловал Сью и Тони, и эту горячую влажную штуку, которая так сильно сжимала Оскара, как способны только двадцать процентов влагалищ, и она целовала нас с Оскаром, и, наконец, через тепло и поцелуи, с заколкой для галстука, снова возбужденные, мы с Большим Оскаром смогли уйти, что было чудом, как и то, что мы согласилсь отправиться через метель в старый добрый Божий Дом.

Не было ли это той самой ночью, когда мой двоюродный прадед Талер, лишенный возможности стать скульптором, проник в конюшню и ускакал в неизвестность, украв лучшего коня?